Колокола судьбы Сушинский Богдан
— Знаешь что, Беркут, не рвись ты на эту операцию. Не напрашивайся на нее. У Ветеринара действительно бойцов хватает.
— Не понял, — удивленно уставился на него капитан. — Странно слышать нечто подобное от тебя, Мазовецкий, человека, который не раз провоцировал меня на такие операции, на которые идти мне действительно не хотелось.
— Был грех, провоцировал. Сам постоянно рвался в бой и тебя в некоторые авантюры втягивал. А теперь дружески советую: не рвись в эту драчку. Судьба предоставила тебе возможность побывать на Большой земле? Так воспользуйся же ею! Не стоит лишний раз испытывать удачу — и так чуть ли не каждый день злоупотребляешь ее благосклонностью. Ты ведь знаешь, что самое страшное обычно происходит тогда, когда человек достигает излома своей судьбы. Вот она, мечта, завтра все должно совершиться, человек уже полон надежд, он уже весь в будущем, и вдруг — на тебе! Поэтому спокойно переночуй, дождись самолета и прощально помаши всем остающимся рукой.
— Скажи прямо: у тебя появилось какое-то предчувствие?
— У тебя его не появилось? Ты все еще веришь, что самолет прилетит, что его не собьют немецкие «мессеры» и что ты благополучно долетишь до Москвы?
— Волнение, конечно, есть.
— Вот и у меня оно проявляется. И касается прежде всего операции у ложного аэродрома. Может, просто сдают нервы, может, это я от усталости смертельной. Но если так упорно отговариваю тебя от участия в этой операции, значит, за этим что-то стоит. Возможно, предчувствие, а возможно, страх и безнадежность?
— Единственное, что я могу сказать в ответ, — хорошо, подумаю. Кстати, тебе тоже советую. Принимай решение, и улетай на Большую землю вместе со мной.
— Свое решение я уже принял.
— Окончательное?
— Окончательное.
— Посвяти.
— Ухожу в Польшу. Завтра же. На рассвете.
— Один?
— Анна погибла, Корбач не согласился, Смаржевский предал. Еще несколько людей, на которых я рассчитывал, присоединиться ко мне не смогут: одни погибли, другие оказались в концлагере, третьи просто сломились… И таковых немало. Стоит ли удивляться, что идти придется одному, благо партизанский опыт у меня имеется?
— Но ведь я тебя к другой мысли подвожу: зачем идти в Польшу? Оставайся здесь. Тем более что ты хотел создать отряд поляков здесь, в Украине. Вспомни, сколько раз мы обсуждали эту идею.
— Идей было много: от создания крупного польского отряда на Подолии до побега в Северную Африку, где формируются войска союзников и где я мог бы стать то ли польским легионером, то ли бойцом Иностранного легиона Франции.
— Припоминаю эти романтические фантазии.
— В каждой из которых ты со своим жестоким прагматизмом подстреливал меня на взлете.
— Извини, если что не так, — покровительственно улыбнулся Беркут.
— Однако остановился я в конце концов на самом сложном и наименее романтичном варианте: идти в сожженную, разоренную Польшу и сражаться там, пристав к любой партизанской группе. Я принял такое решение, капитан. Очень трудное, но очень важное для меня… решение.
Беркута так и подмывало вступить в спор с Владиславом, разубедить его, отговорить… Но всякий раз Беркута останавливало то, что завершил Мазовецкий свой рассказ словами: «Я принял такое решение. Очень трудное, но очень важное для меня… решение».
После двух-трех минут молчания, во время которого Мазовецкий настораживался при каждом вздохе Беркута, он вдруг положил капитану руку на плече и сказал:
— Спасибо, Беркут, что ты согласился со мной.
— Я не имею права запретить тебе любить свою родину, Польшу. Как не имею права и запретить тебе защищать её, права умереть за свою Отчизну.
— Дело не в этом. Пойми, для меня очень важно было, чтобы понял именно ты. Потому что свой «Польский рейд» из рабства к свободе ты уже совершил, а свой я буду совершать, имея перед собой твой пример, твой образ, твоё мужество.
…Уходил Владислав Мазовецкий на рассвете, скрытно, не прощаясь, стараясь никого не потревожить.
Беркут был единственным, кто заметил уход поручика, однако окликать его не стал.
Выглянув из землянки, он увидел стройную фигуру Владислава у подножия небольшой холмистой гряды. Пройдя вслед за ним по едва припорошенному снегом лиственному ковру, Беркут еще долго наблюдал, как Мазовецкий медленно и почти торжественно, стараясь не сгибаться даже на самых крутых подъёмах, восходил к осветлённой свинцовым сиянием утра вершине ближайшего холма, к вершине своего духа, к своему гордому фронтовому одиночеству.
28
Предчувствие Мазовецкого оказалось вещим. Отряд Логача выступил из лагеря слишком поздно и, вместо того чтобы устраивать засаду у Игнатового болота, сам сразу же нарвался на засаду.
Правда, партизанам Логача повезло в том смысле, что им удалось залечь на окраине крутого, густо поросшего терном оврага, и только поэтому бой затянулся почти на весь день. Однако вернуться на базу удалось лишь трем бойцам из пятидесяти. Причем двое из добравшихся до лагеря оказались ранеными.
К удивлению капитана, Дробар остался доволен этим рейдом.
— Все-таки полицаи поверили, что аэродром наш там и сюда даже не сунулись, — молвил он, азартно потирая руки, когда стало известно, что самолет уже приближается к его лесу.
— Но вы потеряли почти полсотни людей, — напомнил ему Беркут.
— Да что ты все о людях да о людях? Они будут. Народа хватает. Отряд пополним, а местную полицию и местечковые гарнизоны снова возьмем за рога. Главное, что минут через двадцать самолет уже будет здесь, и никакое полицай-падло помешать его посадке уже не сможет. А значит, задание Центра выполним.
— Вот и божественно, — промурлыкал себе под нос Беркут, не желая вступать с Ветеринаром ни в какую полемику. Уже хотя бы потому, что это бессмысленно. — Ваша уверенность меня взбадривает.
Единственное, что капитан отметил про себя, — что профессия ветеринара со всей отчетливостью наложила свой отпечаток на характер и мировоззрение этого человека, научившемуся и людей воспринимать, как животных.
— Не боись, Беркут, у меня посты дальние, в случае чего, предупредят. Кстати, ты о нашем разговоре, капитан Беркут, не забыл?
— Каком именно?
— Ты это брось: «Каком именно?» Звание для меня, хотя бы майорское, и какой-нибудь орденок. Я там, в донесении, которое пилоту передам, все детально описал и попросил считать наш отряд диверсионным отрядом Красной армии. Чтобы все, как полагается. Не нравится мне эта партизанщина, не в Гражданскую ведь, в конце концов, воюем.
— Диверсионный отряд Красной армии — это хорошо придумано.
— А еще неплохо было бы, чтобы Центр вызвал меня в Москву. Представляешь, какой слух по окрестным селам-местечкам пошел бы! Не о себе, Беркут, пекусь, о славе партизанского движения.
Пилоты отказались от ночлега и какого бы то ни было отдыха. Они лишь осмотрели при свете фонарей и факелов мотор и фюзеляж своей машины и приказали всем, кто отбывает на Большую землю, немедленно садиться.
— Корбач, Арзамасцев и Крамарчук — в самолет! — тотчас же скомандовал Беркут, как только по трапу на него поднялся майор-авиатор, сбитый немцами над лесом за неделю до этого.
— Но ведь на меня разрешения нет, — напомнил Крамарчук капитану.
— Именно поэтому — в машину.
— Ты это всерьез?
— Выполняй приказ. Нас должно было прилететь четверо? Столько и прилетит.
— Ты что, лишнего решил взять? — насторожился командир отряда.
— Вместо убитой польской партизанки, — объяснил ему Беркут.
— Но требовали польку Анну, а не этого твоего сержанта.
— А ведь именно этот парень, сержант моего дота, из местных, и расскажет штабистам о том, какие яростные легенды ходят в наших краях о легендарном командире Дробаре, — сказал Андрей на ухо командиру. — Можете не сомневаться, я его подготовлю.
— Ну, смотри, лично потом проверю.
— Теперь это уже и в моих интересах.
— Черт с тобой, бери своего сержанта. Как видишь, со мной договориться нетрудно.
— Я это учту.
— И не тушуйся там, в этом их партизанском Центре, сразу же бери их за рога. Потому что истинный центр партизанского движения — здесь. В этих лесах, а там, у них, — всего лишь тыловые службы.
Усевшись в самолете рядом с Беркутом, сержант Крамарчук радостно пожал ему кисть руки:
— Век не забуду тебе, Беркут. По гроб жизни должником твоим буду. Если начальство начнет напирать на тебя, скажешь, что я сам в самолет ворвался. Надо будет, отвечу.
— Сначала надо долететь, — спокойно ответил капитан. — Потом будем разбираться.
Прежде чем пройти в кабину, пилот пересчитал пассажиров и остался доволен: лишних не оказалось, а значит, машина не перегружена. Ну а кто там и вместо кого летел, это его не интересовало.
Беркут посмотрел в проем все еще не закрытой дверцы самолета и передернул плечами. То, что с ним сейчас происходило, похоже было на сон: он летит на Большую землю! Впервые за много месяцев он окажется на территории, которая не оккупирована врагом! Подумать только, не оккупирована!
Капитан вдруг поймал себя на том, что уже даже не представляет, как она может выглядеть, эта самая «неоккупированная» земля. Как на ней можно жить; как на ней жили все те люди, которым так и не суждено было познать ад оккупации?
А еще он вспомнил Анну, вспомнил свой дот, ребят, которые навечно остались замурованными в его подземельях; медсестру Кристич и, конечно же, сержанта Крамарчука…
«Стоп, сержант Крамарчук здесь, рядом с тобой!» — напомнил себе Беркут, и, поражаясь этому «открытию», отчаянно повертел головой. Что ни говори, а Крамарчук оставался последним из бойцов гарнизона дота «Беркут», последним из тех, кто еще способен был соединять его нынешнюю жизнь с жизнью «дота смертников» лета сорок первого.
29
Подбитую, уже потерявшую высоту машину летчик все же сумел посадить на полоске равнины, левый край которой был увенчан холмистым рубцом поля, а правый, буквально в десяти метрах от крыла самолета, обрублен высоким крутым склоном, почти отвесно уходящим к затерявшейся в глубине широкого каньона речушке. Пилот приземлил ее с умолкшим мотором, кое-как спланировав, и в последнюю минуту каким-то чудом даже смог отвернуть нос от крутизны, потому что, если бы ему не удалось сделать этого, обломки самолета вместе с телами экипажа и восьми пассажиров валялись бы сейчас где-нибудь в глубине ущелья.
Уже ощутив себя вернувшимся с небес, все прилетевшие еще несколько минут сидели в темном чреве самолета и чего-то ждали, прислушиваясь к странной гнетущей тишине, прочно сковавшей умолкнувшую машину. Никто не решался ни заговорить, ни двинуться с места, словно все еще не верили, что самолет цел, а каждый из них жив.
Неизвестно, сколько продолжалось бы это тягостное оцепенение, если бы в салоне не загорелось аварийное освещение и не открылась дверца пилотской кабины. Эта дверца показалась Громову воротами потустороннего мира, у которых он задержался лишь по воле счастливого случая.
— Нас подбили, — дрожащим голосом произнес тот, первый из экипажа, кто появился в проеме. — До линии фронта километров сто сорок — сто пятьдесят. Рядом село. Вокруг фашисты…
— Так уж и вокруг? — негромко заметил Беркут, как-то сразу обретая силу воли и ясность ума. Ему стыдно было сознаваться самому себе, но в самолете он оказался впервые в жизни. И когда их неожиданно начали освещать прожекторами и расстреливать из зениток, Андрей почувствовал себя так, словно завис над вражескими позициями в корзине воздушного шара.
Враги стреляли, а он, смешной и беззащитный, болтался над ними, сжимая в руках совершенно бесполезный в этой ситуации автомат, и молил Бога и судьбу, чтобы пронесло, не попали, не разнесли в клочья… Но сейчас ощущение этой кошмарной беспомощности проходило — он снова на земле.
— Да, вокруг, — негромко подтвердил пилот. — Они вели нас прожекторами до самой посадки. А значит, через полчаса наверняка будут здесь.
«Так уж и через полчаса. Набежали, окружили. Паникеры!» — снова огрызнулся Беркут, но уже про себя, чисто по-детски радуясь тому, что самолет все-таки приземлился. И не важно, где: хоть по ту, хоть по эту сторону фронта. Главное — на земле. Даже если фашисты в ста метрах от машины.
— Взлететь мы уже не сможем, я верно понял? — спокойно спросил он, поднимаясь и проверяя автомат. Как ни просили партизаны оставить шмайсеры им, Беркут запретил улетающим оставлять оружие, помня, что впереди сотни километров захваченной врагом территории.
— Сможем — не сможем… Что гадать? Мы, конечно, попытаемся поднять машину, — ответил уже выглянувший из кабины бортмеханик. — Гарантии нет, но попытаемся. Только оборону займите подальше от самолета. И продержите немцев хотя бы часик.
— Так, ясно. Все из машины! Занять оборону в двухстах метрах от самолета! — вдруг ожил майор, сидевший ближе всех к пилотской кабине. Протиснувшись между Беркутом и кем-то из сидящих бойцов, он оказался возле летчика, открывавшего дверцу. Но Беркут жестко остановил его, отстранил и, как только дверца открылась, выставив автомат, осторожно выглянул из самолета.
В лицо ударила наэлектризованная морозом струя колючего воздуха. Лицо посекло заледеневшими крупицами снега. Но вблизи — никого. Единственный ясно ощущаемый звук — завывание ветра. Ни луны, ни звезд не было, однако ночь выдалась довольно светлой: метрах в двадцати можно было рассмотреть любой силуэт. По крайней мере, Андрей довольно четко различил гребень, за которым кончалась равнина, щедро разросшийся кустарник, а чуть ближе — большой валун, столкновение с которым при посадке закончилось бы для них трагедией.
— Правильно, капитан, разведать местность! — опомнился майор только тогда, когда Беркут был уже на земле. — Остальные — за капитаном. Круговая оборона!
Непривычным для Беркута было уже хотя бы то, что им пытались командовать. До сих пор, начиная с первых минут войны, командовал он. Или, в худшем случае, был предоставлен сам себе. Если, конечно, не считать телефонных наставлений комбата Шелуденко. Но даже тогда, в первые дни боев на Днестре, в 120м доте, все зависело от его, Беркута, решений, от его приказов.
Так ничего и не ответив майору (о нем Беркут знал только, что он был летчиком, его бомбардировщик подбили, и майор почти месяц скрывался в погребе под сеновалом у какой-то сердобольной тетки, которая не выдала пилота, хотя ее трижды допрашивали в полиции), капитан быстро осмотрелся. Позиции неважные. Продержаться час-полтора, в общем-то, можно, но вот уберечь от пуль самолёт…
Он подождал, пока выберутся наружу шестеро его спутников, в том числе трое легко раненных партизан, которых командование отряда отправляло в тыл, чтобы, подлечиваясь, они заодно обучились минерному делу.
Все выходили на промерзшее плато медленно и неохотно, но все же выходили. Только майор все еще оставался в самолете: там он чувствовал себя увереннее.
— Сбор у самолета, по ракете, — успел предупредить пилот. — И чтобы одним рывком.
— Понял, — ответил Андрей. — Дождаться бы!
— На рубеж, на рубеж, арёлики! — командовал майор, словно, сидя на коне, отправлял в бой по меньшей мере батальон.
— И по-гвардейски, до последнего патрона!
Ему никто не ответил.
— Там, справа, обрыв, оттуда не попрут, — успел появиться откуда-то из-под винта самолета Крамарчук.
— Вот это по делу, — спокойно заметил Беркут. — Бери двоих партизан — и бросок вон к тем деревьям, за хвостом самолета. Вы двое, — обратился к одетому в короткую мадьярскую шинель партизану и к Звездославу Корбачу, — держите оборону спереди, по курсу самолета, вон у той скалы. С вами — майор. Ты, Арзамасцев, со мной. Мы в центре.
— Не тяни, не тяни, капитан! — нервно выкрикивал майор. — За тылы не беспокойся — прикроем!
— Послушайте, вы! — вернулся к дверце Беркут. — Если не прекратите орать и сейчас же не займете свое место в цепи, самолет взлетит без вас! Вы поняли меня?! — И, не ожидая реакции майора и не оглядываясь, бросился догонять Арзамасцева.
Они добежали до заснеженных холмиков, присели за одним из них и снова осмотрелись. Впереди — то ли заснеженный луг, то ли поле, в конце которого, чуть левее их, чернело какое-то строение. «Скорее всего, сарай, — определил Беркут, внимательнее присмотревшись к нему. — Но, похоже, без крыши. Все равно это уже кое-что. Можно зацепиться».
А еще левее, напротив той скалы, за которой засели Крамарчук и раненые партизаны, угадывались силуэты хат. Ни огонька, ни собачьего лая. Но все же там располагалось село. Именно его и имел в виду пилот, ориентируя их в ситуации.
— Странно: пока что не всполошились, — тихо проговорил Арзамасцев, поднимая ворот немецкой шинели. — Неужели не заметили?
— Сейчас выясним.
— Как фрицы могут воевать в этих шинелях? Порванной портянкой обернись, и то будет теплее. Хотя бы уже в своей, красноармейской, замерзал — не так было бы обидно.
Беркут устало взглянул на ефрейтора. Он знал, что Арзамасцеву очень не хотелось представать за линией фронта, перед своими, в шинели, снятой с немца. Однако никакой другой более или менее пригодной одежонки для него в отряде не нашлось. Сложилось так, что немецкие или румынские шинели оказались на большинстве бойцов отряда, и никто не чувствовал себя ущемленным.
Перед посадкой в самолет, чтобы успокоить Армазасцева, Андрей пообещал отдать ему свою, комсоставовскую, шинель, почти новую, только слишком уж пропахшую дымом партизанских костров. Сам он получил ее в обмен на эсэсовскую форму, которая, как прикинул командир отряда, могла им когда-нибудь пригодиться. А пока что Арзамасцев мечтательно поглядывал на обещанную ему шинель, не веря, что капитан замерзает в ней не меньше, нежели он — в немецкой.
— Нервирует меня эта тишина, — негромко произнес ефрейтор. — Засекли нас немцы, должны были засечь.
— Потерпи, наведаются. — Снега на этой равнине было немного. Вместе с ним резкий холодный ветер бросал им в глаза песок и промерзшие крупицы глиняной пыли. Ослепленные и до последней клеточки тела промерзшие, бойцы ждали появления врага, как обреченные — избавления от мук.
— Как думаешь, удастся этим чертовым летунам починить свою тарахтелку?
— Будем готовы к худшему. Хотя пилоты свое дело знают.
— Механик у них… вроде бы толковый парень. Я с ним вечером погуторил. Боюсь только, что они и взлететь-то с такого пятачка не сумеют. Знать бы наверняка, не теряли бы времени, а пробивались к фронту лесами.
Андрей ничего не ответил, молча тронул ефрейтора за плечо — мол, полежи тут, — а сам, пригибаясь, пробежал метров двадцать к ближайшему стожку. Как оказалось, находясь возле него, немцы могли видеть верх кабины самолета, а значит, вести по нему огонь. Это сразу меняло ситуацию. Поэтому держать оборону следовало не за спасительным гребнем, а здесь, на равнине. А еще лучше — у сарая.
Правда, в таком случае трудно, почти невозможно будет отходить. По заснеженной равнине, под огнем… «Невозможно!» Беркут терпеть не мог этого слова! На войне им можно прикрыть все, что угодно: трусость, нерешительность, бездарность, стремление отсидеться за чужими крестами, избегая своего.
Еще окончательно не решив, как ему поступить, капитан вдруг обнаружил, что не такое уж это село вымершее, как ему вначале показалось.
Сначала до него вдруг донесся окрик. Потом еще один, чуть погромче. И хотя слов он не расслышал, однако сразу уловил, что это команды и что отдают их на немецком. «Ну вот, не заждались». Беркут поудобнее устроился за стожком, готовясь к бою, но село, словно вскрикнувший во сне ребенок, снова затихло.
Сквозь снежную песочницу поля медленно просачивалось время. Пять минут, десять… Иногда капитану казалось, что он действительно видит перед собой огромные часы, из которых медленно — песок со снежной крупой — вытекали минуты томительного ожидания. Оно выдалось таким тягостно-медленным, что когда слева от сарая, на дороге, ведущей к окраине села, Андрей заметил свет фар, вслед за которым долетел треск мотоциклетных моторов, он даже не огорчился.
«Летчик, пожалуй, был прав. Фрицы действительно провели самолет прожекторами до самой посадки», — подумалось ему, но без капли горечи. Хтя до этого несколько раз с грустью вспоминал о теплом чреве их самолетика. Он — солдат. И появился враг. А значит, бой. Конечно, еще каких-нибудь сто пятьдесят километров, и они были бы за линией фронта! Но это уже из области мечтаний, из самой фортуны, из судьбы. А враг — вот он.
— Ефрейтор! Кирилл, — негромко позвал он. — Давай ко мне!
— Какого черта я здесь не видел? — еще издали недовольно спросил Арзамасцев, перебежками приближаясь к стожку. — Немцы вон. В селе тоже неспокойно. Отходить надо. Они там самолетик подлатают — нас дожидаться не станут.
— Встречать их нужно здесь, иначе фрицы изрешетят машину, — объяснил капитан, словно ефрейтор сам не понимал этого.
— Можно подумать, что мы вдвоем сдержим их.
— Еще как сдержим, на какое-то время, конечно. А там бой покажет.
30
Мотоциклов оказалось три. Два остановились напротив сарая, третий направился в село. «Очевидно, где-то неподалеку отсюда находится городишко или большой поселок, — быстро анализировал ситуацию Андрей. — Именно оттуда и примчались эти мотоциклисты. А если решились приехать ночью, значит, леса вблизи нет, иначе не рискнули бы, партизан побоялись».
— Знать бы все-таки наверняка, что самолет не поднимется… — снова занудил Арзамасцев. — Боже мой, гибнуть на этом лужке-болотце?! Уходить надо, пока не зажали!
— Остаешься здесь, — резко приказал капитан. Но тоже с надеждой взглянул на небо над местом посадки: «А вообще, есть ли у пилотов ракеты?» — Прикроешь.
Несколько метров он пробежал, сильно пригибаясь, почти касаясь руками земли, потом прополз, а когда понял, что заметить его из-за сарая немцы уже не смогут, снова побежал. Но как только Беркут достиг спасительной стены, в той стороне, где засели Крамарчук и двое партизан, глухо бахнул винтовочный выстрел. Услышав его, немцы все разом заговорили, и обе машины умчались назад, по дороге в обход села, поближе к тому месту, откуда повеяло порохом.
«Что у них там? — с тревогой подумал Беркут, прислушиваясь, не прогремят ли еще выстрелы. — Спросонья, что ли, пальнул кто-то из партизан?» У Крамарчука шмайсер — это он помнил.
А вот и немецкий пулемет голос подал, очевидно, тот, с коляски мотоцикла… Андрей тут же пожалел, что сам не открыл огонь по мотоциклистам, не задержал их, не отвлек на себя. Но уже было поздно. К пулемету присоединилось несколько автоматов. Немцы палили напропалую, наугад, поскольку никто им не отвечал. Просто их радовало, что русские наконец обнаружили себя. Ну а все, кто был в селе под ружьем, уже подняты по тревоге.
Капитан видел, как снова появился на окраине третий мотоцикл, как вслед за ним бегло промаршировало до взвода солдат, но прошли они далековато, открывать огонь было бессмысленно.
«Хорошо, что они сразу же не развернулись в цепь, — подумал он, внимательно следя за окраиной. — Иначе сразу же пришлось бы принимать бой. А теперь пусть поищут партизан».
Еще несколько минут капитан следил за окраиной. Больше оттуда никто не появлялся. Но чуть левее, на соседней улице, послышалось несколько пистолетных выстрелов. Значит, еще какое-то подразделение могло выплеснуться в поле оттуда. «Неужели здесь такой большой гарнизон?» — изумился он.
— Капитан, капитан, — долетал приглушенный голос Арзамасцева. — Отходим!
— К сержанту! К сержанту, давай. По дороге позови тех, что по курсу самолета. И майора, — негромко выкрикивал в темноту Беркут, отбежав на несколько метров от сарая. Как оказалось, Арзамасцев тоже отошел от копны, и между ними было не больше двадцати шагов. — Выручай Крамарчука. Я сейчас.
— Смотри, снова мотоцикл!
Пригибаясь, Беркут метнулся назад к сараю. Увидев, что мотоциклисты подъезжают справа, перебежал за левый угол и упал за высящуюся белой пирамидой промерзшую навозную кучу.
— У реки они, это точно, господин обер-лейтенант, — донеслось до него. — Старший полицейского патруля утверждает, что слышал, как самолет пролетел где-то в районе реки. Но решил, что немецкий.
— Эти идиоты до сих пор не способны отличить по звуку свою «русише-фанеру» от немецкого самолета, — заметил властным голосом обер-лейтенант. Громов определил его по тому, что именно он вскоре скомандовал: — Пройдитесь вон к тем холмам. Посмотрите, что там. Может, они по ту сторону реки.
— Стреляли оттуда, чуть правее.
— Это выстрелил кто-то из болванов-полицаев. Самолета там нет. Иначе они уже обнаружили бы его. И помните: самолет приказано захватить невредимым, а пилотов — живыми.
Осторожно высунувшись из-за кучи, Андрей увидел только задок мотоцикла. Мотор все еще не был выключен, и на слух трудно было определить, что там происходит у машины. И лишь когда услышал нахрапистое: «Смелее, смелее! За русских летчиков дают железные кресты!» — поднялся и тремя неслышными шагами перешел к стене, а оттуда — к повисшей на одной, верхней, петле, проломленной двери.
Тот, командовавший, немец сидел в коляске за пулеметом. Осторожно выглянув из-за угла, капитан Беркут видел, как водитель неохотно сошел с мотоцикла, заглушил мотор и побежал догонять своего товарища. Когда, по его расчетам, немцы уже должны были подходить к стожку, еще раз выглянул. Офицер беззаботно мурлыкал себе под нос. Там, где держал оборону Крамарчук, снова вспыхнула стрельба. Но в этот раз шел настоящий бой. Значит, медлить больше нельзя было.
Поудобнее перехватив автомат, Андрей метнулся к мотоциклу, с силой опустил оружие на голову немца и тут же присел за коляской. Если бы не стрельба, вермахтовцы, возможно, услышали бы приглушенный стон и лязг металла, когда Беркут зацепил автоматом за край коляски. Но рядом клокотал бой, и тем двоим, что осторожно подкрадывались к стожку, было не до какого-то донесшегося со стороны сарая едва уловимого скрежета.
Выждав еще несколько секунд, Беркут вырвал обмякшее тело из коляски и, усевшись за пулемет, повел длинной густой очередью по едва различимым фигурам, по копне… В ту же минуту он услышал истошный вопль, а вслед за ним в стену сарая ударили автоматной очередью, но, очевидно, эти несколько пуль оказались последним, на что способен был один из прошитых пулеметным свинцом мотоциклистов.
«Ну, не подведи!» Мотор ожил после первого же качка. Капитан облегченно вздохнул. Впрочем, к этой выносливой немецкой машине он начал относиться с трепетным уважением еще летом сорок первого, когда один из мотоциклов достался его группе в виде трофея. Имел для этого все основания.
На замерзших кочках мотоцикл трясло так, словно Андрей оседлал камнедробилку, но все же, по-лягушачьи подпрыгивая на рытвинах и чахоточно покашливая, он напористо пробивался к гряде. Проехав еще несколько метров уже вдоль цепочки холмов, в ту сторону, где уже вовсю разгорался бой, и загнав машину на возвышенность между двумя холмами, Беркут снова взялся за пулемет.
Он так и не понял, как случилось, что ракету он все-таки заметил. Чисто инстинктивно Андрей оглянулся именно в тот момент, когда она прожгла растревоженную темноту зимней ночи.
Появившись в небе, словно вырвавшийся из глубин земли астероид, ракета на несколько мгновений осветила и всю равнину перед ним, и цепь врагов, очевидно, так и не понявших, что означает ее появление, и стоящий чуть в низине, у реки, самолетик. Да Беркут и сам не сразу сообразил, что сулит ему появление в небе этого светила, потому что воспринял его сугубо по-солдатски: пока ракета в небе — поле боя освещено. А цепь врагов — вот она, левым крылом развернута к его пулемету…
Опытный боец, Беркут прежде всего уловил именно это: позиция у него удобная, на фланге врага; он со своим пулеметом пока не замечен, а значит, две-три минуты ошарашивающей врага неожиданности ему уже отмеряно…
Еще не успела угаснуть первая ракета, как он включил фару и буквально сросся с пулеметом, сливая его угарную трескотню с непривычным, словно бы под небесами зарождающимся, гулом заработавшего авиационного двигателя.
Все это — ракеты, изрыгающий пулеметные очереди луч фары, рев авиационного двигателя, заглушивший стрельбу партизанских карабинов и автоматов — оказалось настолько неожиданным, что вместо того, чтобы немедленно залечь, уцелевшие немцы вдруг заметались по равнине, отходя все дальше и дальше, а когда наконец залегли, то почти прекратили сопротивление.
— Отходить! — узнал Андрей высокий, с фальцетом, голос майора. — Всем отходить!
«Меньше бы орал, черт возьми!» — Андрей выпустил еще несколько коротких очередей, но вдруг услышал, что в коляску ударила пуля. И стреляли сзади.
— Не стрелять! Свои! — гаркнул теперь уже он. Да так, что этот крик могли услышать и на другом конце села. — Всем отходить! Я прикрою!
Рядом, почти у колеса мотоцикла, вспахала землю очередь из пулемета. Это был первый признак того, что немцы пришли в себя, и фактор внезапности уже не срабатывал. С этой минуты луч фары становился для врага лишь ориентиром. Но именно в ту минуту, когда Беркут потянулся к выключателю, фара разлетелась вдребезги и он ощутил резкую боль в задней части шеи.
«Пуля?! Осколок стекла?» — стараясь не двигать шеей, он опустился в коляску, но его пулемет выплюнул всего лишь очень короткую очередь и обессиленно умолк. Колодка с запасной лентой валялась у него под ногами. Однако возиться с ней уже было некогда. Андрей выскочил из коляски и, стараясь не шевелить головой, ибо каждое движение вызывало резкую боль (хотя он почувствовал: осколка в теле нет, рана эта — всего лишь царапина), отстреливаясь короткими очередями, начал отходить за гребень.
— Капитан! Ты здесь?! Сто чертей тебе в ребра! К машине! — По шлему на голове Андрей определил, что это кто-то из экипажа, но кто именно — разобрать не смог. Летчик схватил его за плечо, с силой подтолкнул к самолету, выстрелил куда-то в темноту из пистолета и снова резко, бесцеремонно подтолкнул: — Не будь ты Беркутом, мы бы давно взлетели без тебя! — крикнул он уже у борта.
— А что, все уже в машине?!
— Да все, все! — зло отозвался из салона самолета майор-авиатор и выстрелил прямо у виска поднимавшегося на борт капитана. — И даже лишние! От винта! Взлетай!
— Но ведь кто-то еще ведет бой! — возразил Беркут, разворачиваясь и тоже выпуская длинную очередь чуть повыше гребня.
— Плевать: кто не успел, знать, тому не судьба! В небо! Иначе всем хана!
Вскочивший вслед за Беркутом авиатор, очевидно, это был бортмеханик, даже не успел закрыть дверцу, как самолет уже затрясся по промерзшему лугу, унося их подальше от врага. Эта тряска продолжалась невыносимо долго, по крайней мере Беркуту так показалось, и он ясно слышал, как несколько пуль ударило в обшивку самолета.
— Не взлетят, хреновы дети! — орал ему на ухо все тот же неугомонный майор. — Не взлетят, ломовики-утюжники!
Но, прежде чем завозившемуся бортмеханику удалось закрыть дверцу, Беркут успел заметить, что тряска вдруг прекратилась и машина зависла над каньоном. Пилот буквально сбросил самолет с высокого берега, словно это был планер, и с трудом удерживая его на крыле, повел между берегами реки, уходя все дальше и дальше от скал, от кромки наступавшего леса, от преследовавших его пулеметных трасс.
— Крамарчук! — не прокричал, потому что кричать с раненой шеей ему было трудно, а буквально прорычал Беркут. — Сержант! Ты здесь?!
Словно реагируя на его крик, в салоне зажглась бортовая осветительная лампа, и кто-то из партизан спокойно, буднично ответил:
— Пятеро нас теперь! Трое там осталось! Убиты, сам видел!…
— Крамарчук тоже убит, — прокричал ему на ухо сидевший прямо у его ног, на каких-то мешках, Арзамасцев.
— Ты это видел?!
— И партизаны, что были с ним, тоже убиты. Гранатой накрыло. Корбач успел, а Крамарчук…
— Это неправда! — схватил его за ворот шинели Беркут. — Крамарчук еще стрелял! Я сам слышал, как он стрелял! Майор, прикажи пилоту вернуться! Вернуться и сесть. Его надо вырвать оттуда.
— Моли Бога, что тебя самого вырвали! — яростно огрызнулся совершенно осипшим голосом майор. — Только потому, что твой Крамарчук еще стрелял, мы и взлетели!
31
Когда барону фон Штуберу доложили, что в плен, контуженным, взят Беркут, он поначалу лишь мрачно ухмыльнулся.
— Кто это из вас решил, что ему удалось пленить Беркута? — еще мрачнее поинтересовался он, и, недоверчиво осмотрев Зебольда и Лансберга, почему-то решивших, что о такой вести непременно следует докладывать вдвоем, поднялся из-за стола.
— Не мы лично брали его, — неуверенно объяснил Вечный Фельдфебель, — но…
— Но хотя бы имели удовольствие лицезреть его? — нервно одернул китель гауптштурмфюрер, словно готовился идти извещать о пленении партизанского командира командующего группой армий. А когда Зебольд и Лансберг растерянно переглянулись, произнес: — Я спрашиваю: кто-нибудь из вас, лично, видел Беркута?
— Только что о его пленении сообщили по телефону, из управления полиции, — объяснил Зебольд. — Мы присутствовали при этом в полицейском участке, поскольку выясняли обстоятельства гибели той самой медсестры, что из дота…
— О медсестре потом. Она мертва. Сейчас меня интересует Беркут.
— Русские пытались переправить его через линию фронта. Но, то ли самолет задело осколком зенитного снаряда, то ли что-то произошло с мотором… Словом, пилот совершил вынужденную посадку. Пока экипаж ремонтировал машину, Беркут и еще несколько человек прикрывали его, лежа на гребне долины. Взрывом гранаты его контузило. Еще один партизан был обнаружен смертельно раненным в живот, другой — убитым. Самолет взлетел без них.
Гауптштурмфюрер снова мрачно осмотрел обоих. Вплоть до грязных сапог. На сапогах он задержал взгляд особенно долго, как фельдфебель, осматривающий солдат-первогодков, прежде чем разрешить им отбыть в увольнение. Между тем в этой деревне грязь и сырость были везде: на дороге, у которой они оставили свои машины, чтобы принять участие в карательной экспедиции против еще одного «запартизанившегося» поселка; на телах убитых, лежавших сейчас чуть ли не в каждом дворе; и даже здесь, в кабинете директора школы — единственной, как его уверяли, чистой комнатке в этом довольно большом двухэтажном здании.
Все, что здесь было когда-то из мебели, жители окрестных домов порастаскали и, очевидно, сожгли. Гауптштурмфюреру был предоставлен единственный уцелевший, принесенный откуда-то из подвала, шаткий стул, на котором он восседал уже целый час, ожидая, когда во двор школы приведут особо оголтелых пособников партизан, подпольщиков и бывших активистов. Именно в школе он и намеревался их сжечь, вместе с тем духом, которым они прониклись в ее стенах. А что, в этом есть что-то от высшей справедливости. Причем справедливости уже не столько вооруженной борьбы, сколько борьбы идей.
— Где он теперь находится?
— В полицейском управлении, в Подольске, — первым отреагировал шарфюрер Лансберг. — Звонили оттуда. Там знают, что вы на акции и что эта информация может заинтересовать вас.
— Не отвлекайтесь, — поиграл желваками Штубер. — Отвечайте только на мои вопросы. Что конкретно сказал человек, звонивший сюда?
— Схвачен партизан. Командир. Назвал себя Беркутом. И был опознан как Беркут. Никаких документов при нем не оказалось. Сверили с фотографией на листовке, выпущенной по поводу ареста Беркута.
Штубер кивнул. Он помнил об этой листовке. На выпуске ее настояло командование полиции, чтобы поднять дух своего воинства и лишить надежды тех, кто все еще верил в Беркута, как в спасителя душ. Но оказалось, что с агиткой они тогда явно поспешили. Впрочем, в ней не говорилось, что Беркут казнен. Речь шла лишь о том, что он схвачен, а банда его уничтожена.
— На сей раз он сам назвал себя Беркутом, — напомнил ему Зебольд, словно оправдываясь за то, что вынужден докладывать, упреждая сомнения своего командира.
— Именно это и настораживает.
— Называть себя Беркутом, находясь в руках полиции, может только самоубийца. Кому-кому, а полицаям есть что припомнить этому лейтенанту, — поддержал его Лансберг.
— Капитану, — уточнил Штубер.
— Простите? — наклонился вперед Лансберг, не отрывая вытянутых рук от бедер.
— Капитану, мой дорогой «магистр», капитану. Пока мы тут все дружно ловим Беркута и расстреливаем, русские повышают его в чине. И наверняка одаривают всяческими революционными наградами.
Барону еще подумалось, что коль уж Беркут дослужился до капитана, то ему сам Бог велел стать хотя бы штурмбаннфюрером. Но не говорить же об этом вслух!
— Так точно: капитану.
— И все же бред какой-то, фельдфебель. Самолет, вынужденная посадка… Самолет взлетает, а Беркут, подняв руки, сдается на милость полиции… Вы-то сами верите всему этому?
— Но если это не Беркут, тогда… Тогда нам снова попался тот сержант, которого мы в свое время так и не распяли? — сказав это, Зебольд укоризненно посмотрел на Лансберга. Словно это он решил вместо сержанта Крамарчука распять какого-то фанатика, бросившегося в бой с одним патроном в магазине трехлинейки.
— Вот именно, — оживился Штубер. И впервые лицо его прояснилось. — Опять этот «нераспятый сержант»! — расхохотался он, как человек, нашедший остроумный ответ на вопрос, который еще несколько минут назад казался ему неразрешимым. — Лансберг, быстро в полицию! Пусть старший свяжется с управлением и скажет, что я даю им на допрос еще три часа. Но не усердствовать. Три часа им и на допрос, и на суд. Через три часа этот партизан должен быть передан в наши руки. С гестапо я согласую.
Шарфюрер отрешенно как-то посмотрел на Штубера, помедлил, словно опасался, что, как только он направится к двери, гауптштурмфюрер тут же отменит свое решение, и, забыв произвести привычное «яволь», не по-солдатски засеменил к двери.
— Где водитель, Зебольд? Готовьте машину. Через десять минут выезжаем.
Спускаясь на первый этаж, Штубер увидел лейтенанта из охранного батальона, который вел рослую, по-настоящему красивую девушку. Из-под старого пухового платка ее выбивалась прядь густых золотистых волос.
— Воюем, лейтенант?! — язвительно поинтересовался он, когда офицер-охранник остановил возле него конвоируемую.
— Это партизанка, господин гауптштурмфюрер, — багрово покраснел лейтенант. Ему не хотелось, чтобы эсэсовец воспринял его появление в обществе этой девицы как прогулку.
— Вот как! Все-таки вам удалось найти в этом поселке партизанку?! Я-то думаю, почему вы так долго переворачиваете здесь все вверх дном.
— Но это действительно партизанка. Наш агент следил за ней. Партизанка, к тому же медсестра. Впрочем, сейчас я допрошу ее.
Штубер еще раз внимательно всмотрелся в побледневшее, слегка осунувшееся лицо девушки. Лет двадцать — не больше. И пока без кровоподтеков.
