Плацдарм непокоренных Сушинский Богдан
— Как-то странно они ведут себя, клоуны подковерные! — подал голос из своего укрытия Мальчевский. — Всю обедню нам испортили!
«Заметили нас и решили, что это передний край? — и себе пытался понять замысел противника Беркут. — Но что дальше? Решили основательно подготовиться к прорыву? А что, удобная позиция. На такой спокойно можно дождаться ультимативного часа», — подытожил он, спускаясь с возвышенности.
— Старший группы заслона рядовой Звонарь, — на ходу представлялся мальчишеского роста солдат, лица которого Андрей не разглядел. Солдатик бежал, пригибаясь, подметая снег впереди себя посеченными полами шинели. — Где прикажете?
— А, это ты, Звонарь? — тепло отозвался капитан, вспомнив, как этот мужественный солдатик до последней возможности держался у северных ворот Каменоречья.
— Удивляетесь, что все еще жив? Так, поверите, сам этому удивляюсь.
— Занимайте эту высотку. Если заговорят минометы, ныряйте под нее. Вон там, на склоне, просматривается что-то вроде пещерки. И приказ: по возможности, не геройствовать! Гарнизону вы нужны живыми.
— Есть не геройствовать! — пропыхтел мимо него солдатик-с-ноготок. Трудно было понять, как он вообще оказался в строевиках. — За мной, хлопцы. Вон и братская могила.
«Нет, гибель здесь еще могла бы показаться бессмысленной, если бы не сообщение о том, что завтра наши наступают, — вдруг возразил себе Беркут, проследив, как все трое медленно поднимаются на каменную сопку. — И если бы не потери, которые уже понесли здесь гитлеровцы и которые еще понесут».
19
— Русские солдаты и офицеры! До истечения срока ультиматума осталось двадцать пять минут! — хрипел жестью рупора вражеский офицер, затаившийся за тем самым выступом, из-за которого еще недавно, утром, Беркут следил за нашествием фашистов. — Немецкое командование предлагает вам ровно в двенадцать часов вывесить белый флаг на башне танка, организованно подойти к руинам ближнего к немецким порядкам дома и сложить оружие. Всем, даже евреям и коммунистам, немецкое командование сохраняет жизнь. Все вы будете отправлены в лагерь для военнопленных! Раненым будет оказана медицинская помощь.
— Перевести? Предлагают сдаваться, — возник за спиной у Беркута лейтенант Глодов. — Требуют сложить оружие у крайнего дома. Ровно в двенадцать. Ах да, забыл: вы же знаете немецкий.
Беркут не ответил. Пока германский офицер пророчествовал им будущее, а затем переводчик тщательно переводил каждое его слово на русский, он еще раз взвешивал шансы своего гарнизона. Андрей понимал, что, прежде чем начать атаку, немцы основательно вспашут снарядами все плато и выгонят своих автоматчиков на лед. Возможно, что и основной натиск будет со стороны реки, где не нужно преодолевать валы. Поэтому давать бой у северного вала не имело смысла. Выход один — отойти в каменоломни. Заставу «маяка» тоже увести в штольню. И драться у входа.
— Вот вы где! — показался на тропе лейтенант Кремнев. Они сидели у небольшого костра под полуобвалившейся крышей дома старика. Эти остатки крыши, потрескавшиеся стены, да еще маленький костерчик создавали хоть какую-то иллюзию человеческого пристанища. — Товарищ капитан, в плавнях появилась большая группа немцев. На том берегу реки напротив плавней тоже заметно передвижение. Кроме того, выявлена новая пулеметная точка.
— Опасаются, как бы мы не попытались прорваться к своим, — заметил Глодов.
— На месте их командира я опасался бы того же. Но уже давно попытался бы оттеснить гарнизон каменоломен от берега. Они же пока что, наоборот, стараются прижимать нас к реке. Не понимая, что она создает более или менее безопасный тыл. К тому же всегда есть возможность уйти на тот берег. Вот почему мне трудно понять логику действий германских офицеров. Они словно бы не понимают, что действуют не в обычных полевых условиях и что столкнулись не с окруженцами, а с подразделением, ведущим полупартизанскую-полудиверсионную борьбу в их тылу. Пожелай мы уйти на тот берег, — мы бы давно ушли. Но нам нужна эта коса, нужны каменоломни, нужен плацдарм.
— Знаете, что меня удивляет, капитан? Что всякий раз вы пытаетесь думать и за себя, и за немецких офицеров. Но при этом анализируете их действия, не как действия врага, а словно бы в шахматы с ними играете. Без ненависти, без злобы.
— Любое сражение, любая операция — это и есть шахматная партия войны. Вас что, в училище этому не учили, лейтенант?
— Не оканчивал я никаких училищ, — недовольно проворчал Глодов. — Во время войны дослужился. Словом, не профессионал я, капитан, если вас интересует именно это. А что касается сегодняшнего боя, то минут через двадцать-тридцать немцы основательно окружат нас, а держаться нам нужно будет как минимум до утра.
— И что же вы предлагаете? — спокойно спросил Андрей, переворачивая палочкой покрывшиеся серым налетом остывающие угли.
— Думаю, нужно вывесить этот чертов флаг, — ответил Глодов.
— Что-что?! — только сейчас встрепенулся Беркут, оторвав взгляд от костра. — Какой еще флаг?!
— Да нет, я не в том смысле, чтобы действительно сдаваться. Обычная военная хитрость. Пока они будут любоваться белым флагом и ждать, что вот-вот сложим оружие, пока пришлют парламентера да поймут, что мы их дурачим, — пройдет часа полтора, а то и все два. Под землей, куда они неминуемо нас загонят, эти два часа покажутся вечностью. Там мы будем считать каждую минуту. Теряя при этом людей.
— Белый флаг — это заявление о сдаче в плен, — жестко напомнил капитан. — И вы, офицер, должны знать это. Любой гарнизон, любое подразделение, вывесившие белый флаг, должны немедленно прекратить вооруженное сопротивление. Это условие засвидетельствовано Женевской конвенцией.
— Ефрейтора Арзамасцева они что, тоже по Женевской?.. Есть там, в этой конвенции, пункт, по которому допускалось бы подобное зверство?
— Это их преступление, германцев, фашистов. Мы не можем отвечать на каждое зверство врага своим собственным зверством.
— Но, позвольте… Существует же такое понятие, как «военная хитрость», — присел у костра Глодов. Он не собирался так легко отступать от своей идеи. — Та самая, на которой строится вся работа любой разведки мира. Выиграть полтора-два часа, зная, что наши войска уже должны выйти к реке… Это значит, выстоять. Сохранить десятки жизней. Кто там будет разбираться на международных конференциях: вывешивал капитан Беркут белый флаг, или же немецкому офицеру просто-напросто померещилось? Так о чем речь, капитан?
— Война имеет свои законы, символы и традиции. И с ними нужно считаться.
— Война имеет какие-то там законы и традиции?! — искренне изумился Глодов. — Я-то до сих пор считал, что война — это бандитизм. Международный, массовый бандитизм, — нервно расшевеливал он безнадежно угасающие угли. — Какие у нее могут быть законы? А если они и существуют, то ради того, чтобы выиграть хотя бы один бой, спасти хоть одного солдатика, я готов нарушить их все до единого.
— Божественно, лейтенант, божественно. Вот только я себе такой роскоши позволить не могу, не имею права, — поднялся со своего места Беркут. — Это уже вопрос офицерской чести.
— При чем здесь честь? Нет, при чем здесь честь?! Если речь идет о борьбе с фашистами, с оккупантами. И вообще что это за честь такая, «офицерская»? Ты не знаешь, а, Кремнев?
— Офицер, заявивший, что он не знает, что это такое, должен снять с себя офицерские погоны, — холодно процедил Кремнев.
— Жди, сниму! Мне их вручила Родина, понял? А все эти ваши разговоры об офицерской чести…
— …попахивают белогвардейщиной, — сдержанно завершил за него Беркут. — Это мы уже слышали. Продолжим дискуссию после окончания войны. А пока слушайте приказ: лейтенант Кремнев, вернуть бойцов с вала. Оставить там десять добровольцев. Задача: придержать немцев на полчаса, сбить спесь. Остальных бойцов заслона отправить в штольню. Вы со своим взводом займете оборону здесь, на пространстве от руин до танка.
— Есть, вернуть и занять! — Конец приказа Кремнев дослушивал, уже выбежав из руин. У него оставалось слишком мало времени.
— Знаю, мне на косу, — опередил капитана Глодов. — Только с теми силами, которыми мне поручено командовать, больше часа не продержаться. Мы должны были уйти из этого каменного мешка еще ночью. Можете считать, капитан, что жизнь полсотни людей — на вашей совести. Если, конечно, вам самому удастся уцелеть. Честь имею, — козырнул он, язвительно улыбнувшись.
«В общем-то, он прав. Когда противник блокирует нас в штольнях, счет пойдет на минуты, — подумал Беркут, глядя вслед прихрамывавшему Глодову. — Но все же существуют символы, предавать которые не имеет права ни один офицер. Белый флаг переговоров, перемирия и сдачи на милость врага — один из них, и, возможно, один из самых древних и уважаемых. Нет, на такую „хитрость“ я пойти не смогу».
Но отношения с Глодовым обострялись — это Громов чувствовал.
Без пяти двенадцать немецкий офицер вновь прокричал свои условия сдачи, однако переводчик был другой. Тот, что переводил раньше, говорил с заметным украинским акцентом. Этот же явно был русским. С таким «аканьем» и таким твердым, вызванивающим медью, «г» могли говорить только где-нибудь в Москве или во Владимире, да еще в некоторых местах в Сибири. Но самое странное, что голос… голос показался ему знакомым. Он не мог вспомнить, где и когда слышал его, но знакомый. Этого ощущения не снимал даже слегка искажавшие его рупор и расстояние.
— Все в укрытие! — зычно скомандовал он бойцам, занимавшим позиции у самой кромки каменоломен. — Сразу же после обстрела занять позиции и приготовиться к бою!
20
«Двенадцать десять…». Беркут еще успел подумать: «Что-то они сегодня не пунктуальны», как в ту же минуту грянул артиллерийско-минометный залп. Стволов двадцать. Андрей был поражен меткостью, с которой он накрыл каменоломню, карниз над ней и пятачок между входом, карьером и южным валом.
Только после третьего залпа, когда уже были обстреляны и вход в штольню на конце косы, и руины хутора, орудия начали бить вразнобой, по всей площади, которую должны были занимать бойцы гарнизона. Прямо на глазах у Беркута взрывной волной сбросило с карниза на острые камни чуть поотставшего гвардейца, из тех, что прибыли со старшим сержантом Акудиновым. В госпитальной катакомбе от взрыва снаряда обвалился пласт крыши, под которым погибло двое раненых. А тут еще старшина Кобзач сообщил по телефону, что осколком рассекло предплечье бойцу, пытавшемуся засечь батарею, бьющую с того берега.
— Убрать всех с поверхности! — еще раз жестко напомнил ему Беркут, стараясь перекричать эхо взрывов. — Всех до единого — в катакомбы!
— И напрасно мы оставили у вала тех десятерых, — напомнил Кремнев, когда капитан повесил трубку. — Может, попытаться увести их сюда? Или уже поздно? — он решил, что Андрей оставил заслон, не предполагая, что обстрел может быть настолько интенсивным. И был удивлен резким ответом капитана:
— А кто вам сказал, лейтенант, что на войне все жертвы напрасны? Я говорил о бессмысленных жертвах. Только немцы знают, когда кончится этот ад. И пока мы убедимся, что он действительно кончился, они успеют пройти последний вал и начнут отплясывать чечетку над нашими головами. Вы передали бойцам приказ: «держаться до последней возможности?»
— Так точно.
— Божественно. В противном случае, вам пришлось бы сделать это сейчас. — Беркут взглянул на часы и уже совершенно иным, невозмутимым тоном добавил: — Через две минуты все закончится. Соберите людей на выходах из штолен.
Едва он произнес это, мощный взрыв качнул их с такой силой, словно они находились на лодке посреди океана. А когда крошево камня и едкая желтая пыль улеглись, оба увидели, что в конце этого подземного блиндажа, на развилке штолен, появилась дыра, сквозь которую, вместе с дневным светом, уже пробивались клубы морозного тумана. Кремнев снова зажег погасший керосиновый фонарь, и оба офицера молитвенно посмотрели на треснувший потолок.
Окажись он чуть «понежнее», и спор о том, какие жертвы на войне бессмысленны, а какие — нет, завершился бы сам собой.
— Вы ранены, капитан? — встревоженно спросил лейтенант, наклоняясь над привалившимся к стене Беркутом.
Стоящая в глубокой нише «летучая мышь» вновь постепенно возгоралась, но все равно они едва различали силуэты друг друга.
Капитан медленно стащил налезшую на самые глаза шапку, стряхнул с нее целую гору каменного крошева и, осев еще ниже, вздохнул:
— Нет, просто я подумал, что все это уже было.
— Что именно?
— Да все: обстрелы, подземелье, смерть… Впрочем, это уже воспоминания.
— Которых вы все больше опасаетесь.
— Что в этом странного? Да, опасаюсь. Потому что слишком много в них такого, о чем лучше не вспоминать.
— Или же вспоминать как можно реже, — добавил Кремнев, думая при этом о чем-то своем. — И вообще нам воевать нужно, а не воспоминаниям предаваться.
Выслушав его, Кремнев ожесточенно потерся затылком о холодную, влажную стену и ухмыльнулся.
— Знаете, капитан, совершенно не представляю себе вас вне армии. А точнее, вне войны. Офицеров, которых даже посреди войны трудновато представлять себе военными, настолько в естестве своем они люди сугубо гражданские, приходилось встречать немало. Такого же, как вы, прирожденного фронтовика, встречаю впервые. Человек, рожденный для войны. В этом есть что-то такое, сатанинское.
— И сатанинское — тоже. Но все больше — солдатское. А потому: к бою, лейтенант, к бою…
* * *
Пока Беркут выбирался из штольни, Кремнев перехватывал выскакивающих из подземелья и укрытий бойцов, пытаясь наладить круговую оборону прямо у входа в катакомбы.
— Так, и что у нас здесь происходит, лейтенант? — довольно спокойно поинтересовался Андрей, мельком оглядывая строения усадьбы деда Брылы.
Все пристройки действительно были превращены в сплошную руину. Однако сам дом каким-то чудом уцелел. Хотя крышу потрепало довольно основательно. Спас его все тот же каменный «навес», который не смогли пока сокрушить даже снаряды.
— Немцы — с того берега. Выходят на лед, — возбужденно объяснял и ему, и бойцам Кремнев. — Всем занять круговую оборону! Залегать по гребням и по валу!
— А что слышно оттуда, со степи?
— Сейчас и оттуда попрут.
— Тогда отставить круговую. Возьми десяток бойцов и веди на подкрепление тем, у вала. А я попридержу «степных». Старшина Бодров!
— Здесь, — откликнулся старшина откуда-то из-за развалин. — Я тут старика оттащил. Погиб, Царство ему…
— Что, Брыла погиб?!
— От первого же снаряда. На улицу вышел — и…
— Единственное утешение старику на том свете, что смерть принял по-солдатски. Жестокое, правда, утешение, но что поделаешь? Выводи бойцов к кромке берега. Как только немцы приблизятся — гранатным ударом по льду. Эй, рядовой, — остановил капитан засидевшегося где-то в штольне бойца. — В артиллерии что-нибудь смыслишь?
— В артыллерии? В артыллерии — нэт.
— Все равно за мной. К танку.
Ефрейтор, фамилии которого Беркут не помнил, высунул голову из люка, когда капитан уже ступил на гусеницу. Видно, он пересидел здесь весь артобстрел. До сих пор танк этот стоял как завороженный, хотя весь задок его и пустой запасной бак были исклеваны осколками.
— Ефрейтор, немедленно к хутору. Помоги хуторянам, — крикнул Андрей, пропуская мимо себя, в башню, бежавшего с ним солдата.
— Сдавать надо хутор этот, — на ходу ответил ефрейтор вместо уставного «есть». — Сдавать и держаться у штольни.
— После боя так и сделаем, — вполголоса ответил Беркут. Не ради ефрейтора, который услышать его уже не мог, ради справедливости. Держать оборону даже таким усеченным фронтом они уже были не в состоянии.
— Что мнэ делать, товарища офицера?
— Сейчас подучу.
Несколько минут им подарила немецкая педантичность. Те вермахтовцы, что подошли к пологому берегу первыми, остановились и начали ждать отставших. Развернув башню и по стволу определив, что в максимально опущенном положении его снаряд можно будет положить почти посредине реки, Беркут с чисто профессиональным любопытством наблюдал, как вражеские командиры расставляют солдат по кромке берега, как пытаются добиться дистанции между ними в три-четыре шага.
И по тому, с какой нерасторопностью солдаты выполняют их команды, все время пытаясь сбиться в кучу, вдруг определил для себя: «Господи, да это ж они новобранцев пригнали! Или по крайней мере прибывших из тылового пополнения, а потому совершенно необстрелянных. Большинство из них наверняка и в атаку пойдут впервые».
На какое-то время он совершенно забыл, что перед ним враги и что вот-вот они пойдут в атаку, чтобы смять его бойцов. Андрей вдруг представил, как бы он чувствовал себя, выводя необученных солдат в первую атаку на речной лед, где ни залечь, ни окопаться, ни укрыться в лощине или за бугорочком. Да и сами офицеры… Ходили они хотя бы в одну атаку?
«Нашел о ком печалиться! — саркастически остудил себя Беркут. — Ты еще пойди подскажи, как им лучше атаковать. Например, посоветуй переходить реку не здесь, а севернее, в районе плавней. И уже оттуда — по болотцу…».
— Как только наведу и скомандую «пли», дергай за эту штуковину, — объяснил он своему заряжающему. — Потом открывай казенник и вновь заряжай. Хотя нет, лучше я сам. Ты садись за пулемет, только без команды не стрелять.
«Что ж ты ведешь их, как на скотобойню?! — мысленно и с явной досадой выговаривал он немецкому офицеру. — Коль уж прешь прямо в лоб, то хоть бы дистанцию между солдатами определил вдвое большую. И бегом, во всю прыть. Поскорее проскочить лед, зацепиться за берег. А еще лучше было бы послать десяток смельчаков, пусть бы они первыми пробились сквозь огонь, залегли у берега и прикрывали…».
Однако его советы немецким офицерам уже не понадобились. Беркуту впервые в жизни пришлось стрелять из орудия по льду, и когда он увидел, как вместе с фонтаном воды, в воздух взлетают глыбы льда и человеческие тела, то, потрясенный, замер, прильнув к смотровой щели и совершенно забыв, что бой еще не кончен. Только крик солдатика: «Готов снаряд!» вывел его из оцепенения, и он принялся крутить ручку механизма, поворачивая ствол влево.
В этот раз снаряд упал чуть ближе к берегу и при этом прошил лед как бы вскользь. Но теперь Беркут наблюдал уже не за тем, как оседает султан из ледяного месива, а как заметались между двумя образовавшимися полыньями уцелевшие солдаты; как одни из них бросились назад, к тому берегу, другие — вперед, третьи упали на лед или же, очутившись в воде, с воплями хватались за льдины.
— Гатов снаряд, таварыш капытан!
После третьего снаряда Андрей сразу же пересел к пулемету, но, словно опомнившись, залегшие на берегу бойцы ударили таким дружным залпом, что Андрей пожалел ленты. Выждал, когда вернувшиеся выберутся на правый берег, где доставать их «шмайссерами» уже было бесполезно, и только тогда прошелся по ним несколькими короткими очередями.
— Так не воюют, господа офицеры! — яростно выпаливал он в такт пулеметной морзянки. — Так… не воюют! И вообще это вам не сорок первый! Впрочем, и в сорок первом мы вас тоже, бывало, обмывали в наших реках, а потом загоняли в землю. Вот только вряд ли кто-нибудь из тех, «днестровских», дошел сюда. А потому и вспомнить не с кем.
— Что таварыщ камандыр? Не слышу! — нагнулся к нему боец.
— Да это я так, про себя, вроде нагорной проповеди перед живыми и усопшими. Там еще снарядик найдется?
— Найдется.
— Нет, лучше побережем. На всякий случай. Хотя вряд ли они еще раз сунутся сюда по льду. А вот артиллеристы ихние сейчас на нас поупражняются. Им это — все равно, что на полигонных стрельбах. Думаю, те, что по льду пошли, не догадывались, что у нас еще и пушка имеется. Иначе они бы так в наглую не перли. Все-таки неплохо мы с тобой повоевали сегодня.
— Первый класс, камандыр.
— Как твоя фамилия? А то мы с тобой так и не познакомились.
— Ачба, таварищ капитан.
— Кавказец?
— Абхазец, — улыбнулся боец. — Кавказец — такой национальности нэт. Поселок Ашлуа. Недалеко от Сухуми. Никогда не был?
— Не был. А хотелось бы, — ответил Беркут, уже выбираясь из танка.
— Так вот, я оттуда. После вайны пабываешь, таварыш капитан. Приглашаю.
Однако Андрею было не до обмена вежливостью. Там, у ближнего вала и на окраине хутора, завязывался бой с другой, «полевой», как он назвал ее для себя (в отличие от «заречной») группой немцев.
— Я тебя тоже приглашаю, — бросил он на ходу. — Уже сейчас. В бой! Но сначала… слушай мою команду! — крикнул он, оборачиваясь к тем бойцам, что сгоняли со льда последних вермахтовцев. — Оставить в заслоне пятерых. Всем остальным — к валу и хутору!
21
Хоронили погибших, как уже принято было здесь, — в слегка расширенной воронке, прямо в болотной жиже, поскольку больше хоронить было негде. На плато, в камне, могилы им не выдолбить.
В тот день они потеряли убитыми семерых бойцов. Кроме того, четверо было ранены, причем двое из них — безнадежно.
— Еще один такой безумный день — и мы останемся без солдат, — мрачно проговорил Кремнев. Вместе с тремя бойцами он принес последнего, седьмого. — А значит, наше пребывание здесь окажется бессмысленным.
— Если не учитывать, что мы здесь не «пребываем», а сражаемся, то да, прав лейтенант, — устало проговорил Беркут. — Однако сражаться мы будем даже в том случае, если останемся вдвоем. А что, отборный офицерский гарнизон. Русской армии такое не в новинку.
— Причем предельно «отборный», — мрачно заметил разведчик. — В том смысле, что отбор был жесточайшим.
— А что нам говорит радист? — не стал развивать эту тему капитан. — Какова ситуация?
— Наступление отменили. Что-то у них там не ладится. Штабы дивизии и армии морально поддерживают нас. И даже верят…
— А что им еще остается? Только морально поддерживать и верить. Что они еще могут? Все что в их силах… Людей у них, очевидно, маловато.
— Я попросил штаб дивизии перебросить сюда еще одну группу. Хотя бы человек двадцать. От вашего имени, естественно.
Сегодня Беркут забыл о времени выхода на связь. Не до этого было. Весь вечер он, Мальчевский, Калина и еще двое бойцов, тоже стреляющих довольно метко, растянувшись реденькой цепочкой по валу, выбивали из укрытий — и просто «били по нервам» — немцев, ведя по ним прицельный огонь из трофейных австрийских винтовок. В том, что сейчас, к ночи, немцы отошли с плато в долину и униженно притихли, не нависая над их позициями, была заслуга и снайперской группы.
— Мог бы попросить и роту. Тоже от моего имени.
— Так ведь не подбросят. Да рота и не прорвется.
— Боюсь, что и подбрасывать им уже нечего, — согласился капитан. — Сами подкрепления вымаливают. Ну что, начнем наш скорбный ритуал? А то немцы, вон, зашевелились, — проговорил он, переждав, пока угомонится немецкий пулемет, установленный где-то по кромке плавней. Пулеметчики, очевидно, заметили, что здесь собралась группа русских, потому что очереди, хотя и жиденькие, ложились все ближе и ближе.
— Сейчас принесут майора.
— Он что, скончался?! — удивленно спросил Беркут. — Но ведь утром учительница говорила, что вроде бы ему стало легче. Даже пришел в себя.
— Действительно, пришел. Чтобы тотчас же уйти. Понял, что не жить ему, а только мучиться. Да и пистолет оказался под рукой.
— Вот как?! — вздохнул капитан. — Учительницу жаль. Как она его, страдалица, выхаживала! Я бы только ради нее не смел стреляться. Впрочем, не будем осуждать его.
— Кто ж его осуждает?! Дай-то бог самому так уйти — не в плену, не в болоте с вывороченными кишками, а так, в тиши подземелья…
Вновь ожил пулемет. Однако бойцы, выдвинувшиеся к каменной косе, сразу же открыли ответный огонь и, как и было им приказано, отвлекли внимание немцев на себя.
Боясь потерь во время похорон, Беркут всех кроме похоронной команды отправил за гребень ближайшей гряды, а троих даже заставил залечь на льду, опасаясь, как бы немцам не вздумалось выслать в эту морозную ночь свою разведку. Не зря же прошлой ночью бойцам с «маяка» пришлось дважды вступать с ними в перестрелку.
Принесли майора. Учительница шла рядом с ним и тихо, жалобно вздыхала, приговаривая: «О, Господи, ну зачем же было так? Чего ж вы, мужчины, торопитесь на тот свет?!»
Двое бойцов сразу же спустились на склон ямы и начали принимать тела. Андрею жутковато было смотреть, как они неумело, неуклюже опускали их прямо в заиндевевшую, едва затянутую тонким ледком жижу. Но понимал, что удерживаться на склоне похоронщикам очень трудно, поэтому молчал. Единственной привилегией майора стало то, что его положили последним, уже на два слоя тел. Перед этим учительница даже провела рукой по лицу, закрывая ему глаза, и сложила руки на груди.
Глядя на этот ритуал, солдаты вздыхали с какой-то особой грустью. Каждый, наверное, подумал о том, что было бы неплохо, чтобы и для него нашлась женщина, которая вот так: и глаза закрыла бы, и всплакнула…
Беркут чувствовал: что-то нужно сказать. Как чувствовал и то, что так и не научился говорить прощальные слова над погибшими, и вообще считал, что, прощаясь с ними, следует молчать. Мужественно стиснув зубы, молчать. И думать о том, как воевать дальше, чтобы не погибнуть, не струсить. А если и погибнуть, то по-солдатски.
Однако на сей раз он все же не смог удержаться в своем молчании. Майора положили, и все выжидающе уставились на коменданта. Фигуры их фиолетово отражались на заснеженном зеркале плавневого озерца и четко очерчивались на фоне заиндевевшей гряды. Капитан не мог видеть их глаз. Но молчание было тягостно ожидающим. А тут еще… как раз в тот момент, когда он произнес «Товарищи бойцы…», один из солдат, принимавший тела и теперь выбиравшийся наверх, вдруг поскользнулся и, завопив от ужаса, ушел по склону вниз, в ледяную жижу, под тела убитых.
Он разрушил эту страшную кладку тел, мертвецы засыпали его, и солдатик — совершенно забыв об элементарном мужестве и присутствии женщины, исступленно вопил где-то там, внизу, под ними, затягиваемый в глубину могилы трясиной и смертельным страхом.
— Да помогите же ему, черт возьми! — вывел бойцов из оцепенения громовой голос капитана, первым бросившегося на помощь.
Однако бросок этот оказался неудачным. Андрей тоже поскользнулся, упал головой вниз, и именно в то мгновение, когда он уперся лицом в подошву сапога майора, кто-то там, внизу, под телами, схватил его за руку и, безбожно вопя, потянул к себе, как показалось Беркуту, в преисподнюю.
— Отдай же капитана, дураша! Что ты вцепился в него, как в бутыль самогона? — спас Андрея и поставил все на свои места в этом мире живых и мертвых удивительно спокойный, чуть насмешливый голос Мальчевского. — Он нам и тутычки еще пригодится, га, Сябрух?! Да ты не меня, не меня тяни, как девку за подол, а командира своего любимого!
— Дык эта яма всех нас погребсти хочет, — оправдывался младший сержант.
— А ты там не ори, — обратился Сергей к солдатику, оказавшемуся под мертвецами. — Лучше хватайся за автоматный ремень. Где ты там?!
— Здесь я, вытяните меня, братки, тут трясина! — панически орал похоронщик.
— Ни убивать без младсержа Мальчевского не научились, аспиды афонские, ни хоронить, — ворчал Сергей, выволакивая несчастного похоронщика буквально с того света. — Быстро к дому Брылы, — скомандовал он обоим неудачникам. — Там эта девка, гиена иерусалимская, костерчик развела. Обогреетесь. А вы, кто-нибудь трое, за мной. Что ж мы этих хороним, а деда Брылу земле не предаем?
— Разве его не похоронили? — стуча зубами от холода, спросил Беркут, поспешая к костру чуть впереди Мальчевского.
— В выработке, камнями завалили. Да только ж это не по-христиански. Ночи ждали. А тут и без него, вон их сколько набралось…
22
Калина действительно сидела у небольшого костерка, разведенного прямо у руин, чуть в стороне от входа в уцелевшую часть дома, устроенного бойцами под обвалившейся крышей, и, не обращая внимания на подошедших, что-то мастерила, связывая веревкой две небольшие дощечки.
— Дайте хоть что-нибудь, чтобы этот гвардеец мог переодеться, — отстучал зубами капитан, подталкивая поближе к огню вытащенного из ямы могильщика.
— Пусть идет, ищет, — сухо ответила «гиена иерусалимская». — Тебе бы тоже не помешало, капитан, — решила она, что самое время перейти на «ты».
Тем временем похоронщики Мальчевского мигом разбросали небольшую стеночку из камня, отгораживавшую пещерку-выработку от развалин, подняли лежавшее там тело старика и поднесли к костру.
— Прощаться хоть будешь? — спросил сержант Калину.
— Как с тобой… — въедливо проворчала девушка. — Что мне с ним прощаться? Отпрощались. Неси уже.
— Во короста вифлиемская! — изумился Мальчевский, взмахом руки приказав процессии трогаться. Запас изощренных библейских «нежностей» сержанта казался неистощимым. — «Как с тобой», говорит, попрощалась! Да увидев тебя возле гроба своего, я бы поднялся и крикнул: «Сгинь!»
Хоть сцена была мрачной и скорбной, ни один боец не удержался, чтобы не улыбнуться. Так, с улыбочками, и унесли старика.
Соскребая щепкой грязь с набухшей шинели, Беркут нагнулся, буквально навис над огнем, с блаженством наслаждаясь теплом костра.
— Надо бы все же попрощаться, — сказал он главным образом для того, чтобы как-то заговорить с девушкой. — Возможно, это вообще последний ваш родственник. К тому же, он столько сделал для вас.
— Да уж, породнились… — процедила Калина. — Почти как с тобой…
— Что-то я никак в намеки твои не вникну, Войтич.
— И не надо тебе вникать. Чужой он мне.
— То есть как это… «чужой»?
— А так, как чужее не бывает. Что тут непонятного?
— Божественно! Что-то я уже ничего не… Ты ведь сама говорила, что он тебе дом завещал.
— И действительно завещал.
— Сам Брыла тоже племянницей называл тебя.
— Мало ли чего мы могли наговорить! Ты, учительницу свою защищая, вон чего наговорил.
— Что же тут, в «замке Брылы», происходило на самом деле?
— Дочка его в лагере у нас сидела. В том, где я, капитан, — напомнила с каким-то особым цинизмом, — надзирательницей была. Так вот, она там у нас зэковкой ходила.
— Его дочь?! В том же лагере, где ты служила?!
— Заядлая такая. И тоже учительницей была, как эта, шлюха майорская.
— Прекрати! — возмутился Беркут. — Это святая женщина. Независимо от того, какие там отношения у нее были с майором. Посмотри, как она ухаживает за ранеными.
— Так вот, — не обращала внимания на его доводы Калина, — та стерва, дочка его, тоже из грамотеек происходила. Говорят, когда партейцы колокол у них с сельской церкви снимали — это здесь рядом, в селе, — она взобралась на колокольню и привязала себя к колоколу. Мол, сбрасывайте его вместе со мной. «Этот колокол — сама история моего народа!», — кричала. Сама, видите ли, история! Это ж надо было додуматься до такой стервозности!
Беркут растерянно помолчал. Во время войны ему столько всякого довелось наслышаться о сатанинстве «коммунистов-партейцев», что поневоле начинал задаваться вопросом: «Что ж это за режим такой мы установили в своей стране, позволявший этим самым „партейцам“ разрушать сотни храмов, расстреливать или загонять в сибирские концлагеря тысячи и тысячи священников? Репрессировать миллионы ни в чем не повинных граждан. Иногда по первому, ничем не подтвержденному, доносу?».
— В общем-то, не вижу в этом ничего «стервозного», — проворчал он.
Однако Войтич и на сей раз не обратила внимания на его слова.
— Знаешь, всякие там попадались. Но больше всех я ненавидела именно этих стервушек-грамотушек. Другие, когда их в болото, на расстрел уводили, в Христову прорву (это у нас там, на трясине, место было такое, где расстреливали таких грамотеек, как она), на коленях ползали, волчицами выли, раскаивались, землю ели… А эта… знаете, что она кричала? — Калина оглянулась, нет ли кого поблизости, словно эти слова выкрикивала тогда она сама. — Эта стервоза орала: «Народ вам этого не простит! Храмы свои он отстроит, а от вас, от коммунистов, будет избавляться, как от чумы!».
— Именно так и кричала? — дрожащим каким-то голосом спросил Беркут.
— Всякое приходилось в лагере слышать, но чтобы такое! Храмы, говорит, отстроят. Во стервоза! Это кто ж в нашей стране позволит этому ее «народу» отстраивать их?! А ведь вначале вроде бы неверующей была, в комсомолках ходила.
— И так, неверующей, на колокольню поднялась?
— Нет, тогда она уже сбожилась! Как только ночью в соседнем селе коммунисты церковь взорвали, так сразу в христовы невесты подалась! И ведь в чем подлянка-то: ни дед ее, ни отец, Брыла этот, контрреволюционерами вроде бы не значились, а такую гадину на свет произвели!
— То есть расстреляли ее за то, что не давала сбросить колокол и разрушить церковь… — не спросил, а скорее вслух уяснил для себя Андрей. Причем уяснил, как что-то очень важное для себя лично. — Но ведь ее можно понять: церкви эти веками стояли. В понимании коммунистов церковь — «опиум для народа», для нее же — история, Господний храм.
— Что, капитан, и ты… в ту же буржуазную дуду дудеть начинаешь? «Для коммунистов, — говоришь, — для нее»… А не должно быть так, чтобы она мой, советский, хлеб жрала, а в мозгах своих паршивых все по-своему переворачивала. Сказали тебе: «должно быть так, а не так», и кранты! Значит, так и должно быть… Как все, гадина, как все! — вдруг истерично заорала она. — Только — как все, а не так, как тебе, стервозе, захочется! Почему я должна — «как все», а она — как ей вздумается? Так не должно быть! Если уж мы все замараны тем, что церкви взрываем, да концлагерь на концлагере понастроили, да таких и столько, что немцам даже не снилось, значит, все!
— Спокойно, спокойно, без нервов, — попытался угомонить ее Беркут.
— Спокойно и без нервов об этом нельзя, не положено, — яростно покачала головой Калина.
Он понимал, что теперь, после того, как Войтич уже давно не служит надзирательницей коммунистического концлагеря, да к тому же успела сравнить то, что творили коммунисты у себя на родине, с тем, что вытворяли фашисты, только уже на оккупированной территории… Многое из того, во что Калина верила совершенно непоколебимо, казалось ей уже не столь безапелляционным. И это не давало Войтич покоя.
— Мы ведь с тобой не на лагерном плацу, и уж тем более — не в Христовой прорве, — добавил он, буквально опуская в огонь вконец раскисшие кожаные немецкие перчатки.
— Грамотеев расплодилось — вот в чем советская власть наша промашку дала! Из-за того и мировая революция пока не состоялась, что по всяким там франциям-англиям швань ученая полный выворот мозгов рабочему классу делает. А ведь, казалось бы: Маркс им говорит? Говорит. И Ленин говорит! Самые светлые умы человечества им говорят, что идет классовая борьба и что пролетариат в ей должон победить. Они же, гады, другое толкуют: «Нельзя, видишь ли, натравливать рабочий класс на другие классы», «Нет классов, а есть только народы».
— У тебя какое образование, Калина?
— Да при чем тут мое образование?! — взвилась Войтич, явно недовольная тем, что своим вопросом капитан врезался в ее мысль в самом разгаре. Он-то и не подозревал, что эта мрачная с виду и, казалось, лютая на весь мир женщина способна так «пропагандистски» завестись.
— Образование всегда «при чем».
— У меня, допустим, ваших, ликбезовских, семь. Зато в политграмоте я любого из вас, офицеров, за пояс заткну. Эт-то тебе самый последний из наших лагерников подтвердит. Выстрелять! Выстрелять всю институтско-гимназическую шваль — вот что надо было сделать! Причем давно, сразу же!
23
Длинные очереди двух пулеметов ворвались в установившуюся было темноту ночи, как призывное стрекотание первых кроваво-красных петухов, возвещавших о приближении еще одного судного фронтового дня. Им ответили нестройным хором одиночных выстрелов и коротких очередей — это «отсалютовали по врагу» бойцы его похоронной команды.
Как только «салют» затих, Калина поднялась и лишь сейчас Андрей разглядел, что то, что она связывала веревками, оказалось крестом — с поперечиной и планкой наискосок. Пока девушка втыкала его посредине костра, рукава ее ватника начали тлеть, но Войтич не обращала на это внимания. Воткнула, перекрестила и спокойно села на свое место.
— Что это? — не понял капитан.
— Старика помянула. Брылу, то есть на самом деле Градова Тимофея Карповича.
— Крестом? Значит, все-таки по христианскому обряду?
— Не по христианскому, а по лагерному. На лесоразработках и торфозаготовке такими вот крестами на кострах — а жечь костры им разрешали — лагерники поминали тех, кто уже отбаландился. И, конечно, освящали свой собственный путь к Христовой прорве.
— Странный способ. Никогда не слыхал о таком.
— Здесь, на свободе, об этом мало кто слышал. В лагерях своя жизнь, свои законы и свои обряды-поминания. Но из них, из лагерей нашенских, кто выходил? А если и выходил, то с подпиской о неразглашении. Где был, что видел — все с собой в могилу.
— Они действительно страшные, эти нашенские концлагеря?
— Да уж наверняка пострашнее немецких лагерей для военнопленных. И даже ихних концлагерей смертников.
— Мне, понятное дело, трудно верить твоим рассказам, но, полагаю, что-то в них есть и от правды.
— А кто заставляет верить? Плевать мне на всех вас и «врагов народа», и его «друзей».
— Может, потому трудно и страшно верится, что сам недавно побывал в немецком концлагере, — задумчиво молвил Беркут, уже как бы размышляя вслух.
— Ага, так все-таки побывал! — возликовала Калина. — Подтверждаешь?! Какого ж ты хрена раскомандовался здесь?! Ведь тоже вша лагерная.
