Детородный возраст Земскова Наталья
Та я и сегодняшняя я тоже совсем не монтируются. Но, наученная Шуман, я говорю себе: это же было, а значит, этого у меня уже никто не отнимет.
– Они говорят, надо его убирать! – Совершенно зареванная, Громкая Зоя появляется в дверях и опускается на первый попавшийся стул.
Зоя ходит свободно, всё время гуляет и даже отпрашивается на выходные. (Вообще, вроде ступы здесь одна я, более или менее передвигаются все, во всяком случае по территории, а кто-то даже уходит домой ночевать.) Единственное, что ее беспокоит, – высокое давление. Сначала его как-то снижали, но вот уже дня три, как сделать ничего не могут – двести на сто двадцать. Реутова, которая ведет Зою, ходит чернее тучи и то и дело вызывает ее к себе.
– Они говорят, надо его убирать. Как можно скорее. Но ведь это почти человечек!
– Кто они-то, кто они? Толстобров? – Викины и без того круглые глаза буквально вылезают из орбит, достигая в диаметре сантиметров пяти.
– Реутова и Толстобров. Хором. Вызвали в ординаторскую и чуть не час обрабатывали: мол, единственный выход. Говорят, он всё равно погибнет или родится уродом. Давление высокое, сосуды сжимаются, поэтому к нему ничего не поступает.
Все замерли по своим кроватям, и даже Вика от этой новости раздумала идти курить.
– Погоди-погоди, а может, дотянуть как-то, ну хоть до тридцати недель – нельзя? – Обычно молчаливая Оксана говорит это, чтобы только не молчать, хотя и так понятно, что наши врачи знают, на чем настаивают. – Да тут у половины отделения давление, так что теперь, всех на аборт? Не соглашайся и ничего не подписывай! Главное, ничего не подписывай. Пускай снижают, как хотят.
– Как вдвоем сейчас напустились, как напустились! Мол, сорок три уже, куда ты? Но я же не виновата, что лет десять не предохраняюсь, и всё было нормально. Тут – задержка. Думала, климакс, а оказалось – беременна. Три дня ревела: рожать страшно, а на аборт еще страшнее. Муж сказал: перестань, будем рожать.
– Ну что ты заладила – сорок три, сорок три! Открой учебник по гинекологии. Там черным по белому написано, что детородный возраст продолжается до сорока девяти включительно. А раньше в деревнях и в пятьдесят рожали. Ты, главное, не соглашайся.
– Жалко мне, девочки, достанут и выкинут…
Зоя уходит плакать в скверик напротив, а мы пытаемся как-то наладить испорченный вечер.
– Маш, ну а ты-то что молчишь? Ты всё время молчишь и молчишь, как морская раковина.
– Морская раковина – это хорошо… Я не знаю, что говорить. На таком сроке это уже не аборт, а стимуляция, вызовут роды по показаниям.
– Да какая разница, стимуляция, аборт – убьют ребенка, и всё!
– С нами училась девчонка – тоже Оксана. Забеременела она как-то уж очень случайно, лежала целыми днями и плакала, дотянула до пяти с половиной месяцев и уговорила знакомую сделать ей стимуляцию за определенную сумму. Пока то да се, анализы, обследования, срок был уже двадцать шесть недель. Простимулировали – мальчик родился живой. Растерялись, не знали, что делать, положили на подоконник… Утром приходят – живой. Тут уж начали спасать. Выжил, нормальный ребенок. Получилось, что мы с ней родили в одно время, я потом излишки молока этому Юрочке отдавала. Молока было очень много.
– И что, никого не посадили?
– Нет, сама поражаюсь. Та женщина уволилась, вроде бы сняли заведующую. Оксана потом уехала к матери в Тихвин. И даже фотографию как-то прислала: хороший такой, улыбчивый мальчик. Я всё думала, если бы родился в нормальные сроки, наверное, был бы гений.
– Так, может, срок был все-таки больше?
– Может, и больше. У них же легкие очень слабенькие, не могут раскрыться, начинается кровотечение. А он сразу начал дышать сам и справился.
– Нет, я не понимаю. Ведь можно пойти и по-человечески сделать аборт, – проговорила Вика.
– Можно. Только некоторых внезапная беременность просто парализует, особенно по молодости. Они ничего не соображают и выхода не видят. Отсюда все эти криминальные аборты да стимуляции, когда уж ничего сделать нельзя. В общем, каждый проходит свой путь, и всякие параллели тут бессмысленны. Я – свой. Ты, Вика, свой. И Зоя – тоже. Ей страсть как надо этого ребенка – не дают. Нам с тобой тоже вот вынь да положь. Но результат формируется и сегодня, так что лучше…
– Не париться, да?
– Не гадать. Делать что нужно.
– То есть надеяться.
– Вот как раз нет! Не знаю. Надежда всегда мне казалась чем-то сомнительным: «Больной, надейтесь!» Делать надо, а не надеяться. Я, например, чувствую, что мне делать, – лежать и лежать. Хотя лежать всё время не посоветует ни один врач.
– Но ведь иногда нужно просто смириться. Смириться, и всё – так? – Тихая Зоя, дремавшая в уголке с книжкой, швырнула ее на тумбочку и пошла ставить чай. – Не биться же о стену головой.
– Когда всё уже случилось – да. Не биться. А до этого делать что нужно. Чтобы потом не рвать на себе волосы. А потом – как уж будет.
Маргарита Вениаминовна Реутова любила возвращаться с работы пешком. Здание клиники, еще дореволюционной постройки, стояло в полузаброшенном саду, и, чтобы пройти сад насквозь, требовалось минут пятнадцать. В саду были отчетливо видны смены времен года, а Реутова любила их наблюдать. Будто нарочно, здесь росли «знаковые» сезонные деревья: сирень – для весны, березы и тополя – для лета, бузина и клены – для осени. Собственно, из-за этого старинного сада она отказывалась от предложений поменять клинику на что-нибудь более престижное и перспективное. А ведь приглашали. Жила она в сорока минутах ходьбы, и это тоже было хорошо. Тяжело жить в двух часах езды, а совсем рядом – и того хуже. Каждый раз, выходя из дверей – неважно, дома или клиники, – она должна была перестроиться, заново осмыслить жизнь и себя. Но два месяца назад муж купил ей машину, и теперь Маргарите Вениаминовне приходилось хитрить: сделает два-три неспешных круга по больничному саду и только потом идет на стоянку. Пройдешь, пошуршишь листьями по неасфальтированным дорожкам – и жить веселее. И проблемы как-то решаются. Сегодня у Маргариты Вениаминовны было ощущение, что в проблемах она увязла, причем по всем фронтам. И с этим следовало разобраться.
Тревожно дома. Тревожно на работе. Тревожно с собой.
Начнем с работы. Треть случаев сложные, остальные – банальность. Но ведь это как обычно, как всегда. Тогда что? А то, что расстроил разговор с Симаковой. Давление высоченное, с таким и в тридцать нечего даже думать рожать, а тут – сорок три, лишний вес, отеки… И объяснила всё будто бы правильно, двух мнений быть не может: нужно прерывать. Завтра надо собрать консилиум и отправить Симакову в перинатальный центр, пусть делают что надо, то есть стимулируют. Можно, конечно, подождать две-три недели – но только в центре. Шансов нет, это видит любой интерн. А Симакова не понимает. Значит, это она все-таки не смогла объяснить как нужно. Нет, не то… Она смогла. Но при этом была раздражена и даже, кажется, кричала. И – злилась. А злилась оттого, что сначала они тянут с детьми сколько могут, решают свои сиюминутные проблемы – то у них карьера, то муж запил, то еще чего-нибудь – а в сорок надумывают рожать. А организм говорит: извини, не могу!.. И ведь еще спорят с пеной у рта, доказывая, что это нормально. Мол, на Западе первого ребенка заводят после тридцати пяти, второго – после сорока.
Итак, она злилась. А если Маргарита Вениаминовна злилась, то причина была, как правило, в ней самой. И кто-то на внешнем плане, в сегодняшнем случае Симакова, ее проявлял.
Да. Симакова. И еще Гончарова. Здесь вообще ничего не понятно: без всяких видимых причин матка всё время в тонусе. Когда дежурная сестра сказала, что Гончарова лежит и держит ее руками, Реутова не поверила, пошла проверять. Полчаса сидела рядом – точно, матка расслаблена только тогда, когда на ней руки. Прямо цирк какой-то, первый случай за всю практику. Толстобров прав: причина в голове. Выписывать в таком состоянии нельзя, но и держать здесь до бесконечности тоже не получится. Значит, и ее в центр. Во всяком случае, шансы есть.
Итак, она рассердилась. На себя. А рассердилась потому, что увидела: эти женщины цепляются за возможность родить изо всех своих сил. Первая рискует собой, вторая словно очертила вокруг себя круг, и за чертой осталась вся остальная жизнь, в том числе новый муж и старший ребенок.
А она, акушер-гинеколог, врач высшей категории, кандидат наук, не сделала ничего, чтобы родить, хотя выходов было как минимум два: искусственное оплодотворение – раз, забеременеть от другого – два. На первое понадобилось бы несколько попыток, каждая – бешеные деньги и километры нервов. А других мужчин в ее жизни не было и быть не могло.
Ей казалось, она давно переболела и успокоилась. У нее было даже свое обоснование этой ситуации, и заключалось оно в том, что счастья людям дают одинаково или почти одинаково, но в чем-то всегда обнаруживается прокол. У кого-то плохие родители и нищее детство. У кого-то муж – алкоголик (ничтожество, бабник, неудачник – нужное вставить) или бросил, когда выросли дети. У кого-то проблемы с квартирой, у кого-то – с местом в жизни, с поприщем, как говорили в старину. То есть лимита благополучия на все сферы жизни явно не хватает, вот что-то и остается неохваченным. Ее неохваченная сфера – дети. Зато всё остальное было выше общепринятых стандартов: мама-папа – научные работники, заботливые родители, огромная квартира в центре, избранный круг общения, летом Крым, золотая медаль в школе, сказочно легкое поступление в медицинский, любовь, муж, достаток. И еще – аромат праздника жизни, который сопутствовал ей всегда. Это ведь тоже дар – уметь радоваться жизни. Маргарита Вениаминовна – умела.
Вот именно что у-ме-ла. Глагол стоит в прошедшем времени. А в настоящем что-то не выходит. Как говорил герой одного известного фильма: «Сначала, в молодости, счастья было много-много, а потом оно делалось меньше, меньше, меньше, и теперь его почти не осталось». И началось это где-то в тридцать семь – тридцать восемь. Ну да, всё как у всех – кризис среднего возраста, когда нестерпимо хочется хоть что-нибудь изменить. Женщины – она знала это как врач – бросаются рожать, мужчины пускаются во все тяжкие или затевают собственный бизнес. Одна ее старинная знакомая продала всё, зашила деньги в чулок и уехала с этим чулком в Прагу, года полтора рыскала в поисках работы, а потом ничего, выкарабкалась, даже вышла замуж.
Ей сорок один, скоро будет сорок пять, потом пятьдесят, и тогда перемен не захочется. Последний поезд уходит сейчас, а она ничего, ничего не делает. И – злится. Значит, для начала нужно понять, что делать. Да ничего она не может сделать: жизнь ее крепко сцеплена с жизнью мужа, определена и разлинована, как тетрадь первоклассника.
Реутова прошла несколько шагов и остановилась в смутном предположении: а что, если точно такие же мысли грызут и Валеру? Всё – поменять. А что он может поменять? Ее, жену. Нет, он консервативен, не любит перемен. А вдруг?
Ну вот, додумалась… Стоп. Сейчас придет домой, тонко нарежет овощи, быстренько запечет свинину с картошкой, и они сядут ужинать – уютно и долго. Это ведь тоже много: милый, уютный семейный ужин.
Зазвонил телефон. Она не выносила мобильных телефонов и созванивалась только с мужем, зато несколько раз в день. Эта традиция – подтверждать свое присутствие в жизни другого – установилась давно и всегда поддерживалась. Но сегодня он звонил первый раз. Занят. Готовит выставку. Придет поздно. Пусть она ужинает и его не ждет. Ах, да, у него же выставка, как она могла забыть! Конечно, спасибо, что позвонил. Она даже не расстроилась, в какой-то момент решила, что заедет к нему в мастерскую, но тут же передумала и пошла прежней дорогой. Пусть делает что хочет – может, ему вообще нужно побыть одному. Или с кем-то. С чем-то.
Возвращаться домой сразу расхотелось. Значит, три варианта: вернуться на работу – накопилось много писанины, заехать к Светке или покататься за городом – посмотреть на воду… Нет, только не на работу. И не к Светке: все разговоры переговорены, проблемы обсуждены и изъедены, как старые пуховые платки. Светка ненавидела мусор и выхлопные газы, особенно выхлопные газы, переехала из-за них за город и теперь мечтала улететь, например, в какую-нибудь Новую Зеландию – чтоб уж никакой тебе грязи. Муж ее на эту тему колотил тарелки строго два раза в месяц, исчерпав весь словарный запас в объяснениях, что его бизнес может процветать только здесь, так что пришлось бы говорить только об этом…
Реутова села в машину и подскочила как ужаленная.
– Как вы сюда попали? – вскрикнула и тут же подумала, до чего стандартно люди реагируют в подобных ситуациях.
Сзади сидел ее интерн Кириллов и протягивал ей что-то. Кажется, грейпфрут.
Он и был героем третьей ситуации, которую она должна была обдумать, но не успела.
– Как вы сюда попали, Сергей Леонидович?
– Можно просто Сергей. – Кириллов вышел из машины и пересел на переднее сиденье.
– Я забыла ее закрыть?
– Нет, я взломщик и могу беспрепятственно войти в любую машину.
– А сигнализация?
– Ну, взломщики ее умеют отключать.
– Зачем вы сюда забрались?
– Дождик начал накрапывать, а вас всё не было и не было. Опять по саду гуляли.
– Вам что-то нужно?
– Нет. Я хотел вас увидеть.
– Зачем?
– Увидеть и откланяться, но у вас такой вид, будто вам некуда идти, и я решил выпить с вами кофе.
– Я не люблю кофе. Действительно, дождь, я отвезу вас домой.
– Мне не нужно домой. Не хотите кофе – можно что-нибудь другое.
– Хорошо, кипяченую воду.
– Идет.
Машина тронулась, и Реутова подумала, что не поняла, когда и почему согласилась на его предложение.
Высоченный и стройный, в свои двадцать семь лет он всё еще походил на студента. То, что ему двадцать семь, она узнала в отделе кадров, после того как стала натыкаться на его взгляд во всех коридорах больницы. Кириллов смотрел многозначительно, почти не разговаривал, опаздывал на дежурства и иногда караулил ее у выхода из сада. Она даже мужу рассказывала об этом со смехом, и ему скорее нравилось, чем нет, это внимание, подтверждавшее ее женскую состоятельность. Впрочем, всё закончилось два месяца назад: Кириллов ушел в отпуск, а после уволился. Она вздохнула с облегчением, затем с сожалением, вскоре забыла, а вчера он позвонил в отделение и сказал, что нужно увидеться.
Хорошо хоть стоянку не видно из окон больницы. Ну, это ж какая пища для добрых коллег: она интимно беседует с бывшим интерном на глазах у изумленной публики. Да нет, они тактичные, сделают вид, что ничего не видели, а она навсегда потеряет свою гордую уверенность. И из-за чего? Из-за глупой фишки, как они там говорят. А в том, что это озорство, она ни минуты не сомневалась.
Маргарита Вениаминовна старательно вела машину и почти не смотрела на Кириллова. Она всё еще боялась дороги и не могла одновременно говорить и вести машину. Да и он тоже, слава богу, молчал. Реутова решила сделать два своих привычных круга, высадить его и ехать домой. Ей вдруг захотелось дома, комфорта, старого кресла, предсказуемости… Надо бы еще завести кота, да, кота, чтобы ждал ее с работы.
Она тормознула на очередном светофоре, немного расслабилась, взглянула на Кириллова и обомлела: тот спал. Спал?!. Спал. Сзади посигналили, она тронулась, собственно, не зная, куда ехать, немного подумала и повернула к Неве.
Здесь, на окраине города, река текла обычная, «простоволосая», без гранитных оков, и выглядела куда живей и приятней, чем в центре. Надо остановить машину и подождать, пока он проснется. Будить – значит ступить на новую ступеньку отношений. А так они посторонние люди.
Маргарита Вениаминовна позволила себе вглядеться в Кириллова внимательнее. В его довольно стандартном русском лице вдруг проступили восточные черты – остро очерченные губы, как будто ломаные брови, чуть выступающие скулы. Так и хочется примерить шлем Чингисхана. Странная внешность, всё время меняющаяся. В памяти он ей представлялся совсем иным – светловолосым и круглолицым, а сейчас это почти брюнет с выраженными последствиями монголо-татарского ига. Может быть, оттого, что она его видит близко? Смуглая кожа или загар, по всему лицу крохотные родинки.
Взломщик машин… Сейчас как взломает и ее, и машину! Но почему-то не было страшно. И раздражение тоже куда-то ушло: хотела провести вечер вне дома – на, проводи. С ней так часто бывало, что вдруг, ни с того ни с сего, исполнялись сиюминутные желания, и Валера иногда шутил, что у нее есть экстренная связь с Богом – маленький красный телефончик. Последнее внезапное желание сбылось недавно, когда к ним в отделение пришла новая старшая медсестра, вульгарная тетка, говорившая сестрам «ты» и строившая глазки, заплывшие такие глазки, даже многодетному Толстоброву. Однажды, наткнувшись на старшую, курившую в форточку, Реутова прошептала: «Ты улетучишься, как этот мутный дым». Дым Маргарита Вениаминовна тоже переносила с трудом, а в сочетании с теткой он оказался просто невыносим, ее даже слегка затошнило. И что же? Месяца через полтора та уволилась, будто ее и не было. Говорят, купила квартиру в другом районе.
Реутова вышла из машины, побрела по берегу, надеясь, что Кириллов проснется от хлопанья дверцы, но тот не проснулся. Воздух здесь был совсем другой, не такой, как в городе, – холоднее и одновременно мягче. Она любила бывать на воздухе, особенно в лесу. Только гулять было не с кем. У подруг дети, муж с утра до вечера занят, а одной – ну какой же лес. Побродив немного, вдруг решила вернуться к машине: сейчас на ветру лицо съежится и будет дряблым, а она, прости господи, с молодым человеком. Не зря ведь делают подтяжки. Как ни ухаживай за этой кожей, в экстремальных ситуациях она тебя выдает. Пока вроде маскировать морщинки несложно, но от тонального крема пришлось отказаться, от яркой помады – тоже. Хорошо, вес остается прежним, и она вполне могла бы надевать свои студенческие платья, страшно подумать, какой давности.
– А, вот вы где! Насилу отыскал.
Реутова крупно вздрогнула и обернулась. Перед ней стоял Кириллов и, кажется впервые за время их знакомства, улыбался. И опять лицо его изменилось, будто он стал еще беспечнее и моложе.
– Насилу… Отыскал… Так говорили двести лет назад, – проговорила она машинально, а сама разозлилась от этой внезапности. Он просто неприличен, наконец, ей надоели его кульбиты.
– Всего лишь сто – сто пятьдесят. Простите, ради бога, я уснул. Всю ночь ремонтировали у друга машину, не спал ни капли. Кстати, вашу подвеску тоже нужно немного подправить, пока это совсем несложно.
– Какую подвеску? – не поняла Реутова. – Нет на мне никаких подвесок. – И тут же рассмеялась своему невежеству: – А, подвеску! Так машина совсем новая. Неужто в ремонт?
– Новая не новая… Не рассчитаны они на наши дороги. Лучше поправить сейчас. Давайте так: я приеду и заберу ее завтра.
По лицу Маргариты Вениаминовны проскользнула тень недоверия, и Кириллов это заметил:
– Не беспокойтесь, ночами я работаю автомехаником. Ко мне идет весь город.
– А днем врачом?
– Да вот нужно выбирать.
– Если нужно выбирать, то не нужно выбирать.
– Кого это вы цитируете?
– Я не цитирую. Зинаиду Гиппиус. Она говорила: «Если нужно объяснять, то не нужно объяснять». – И, помолчав, добавила: – Звучит, конечно, красиво, но на самом деле объяснять нужно, причем всегда. Почти всегда. Ведь человек не обязан читать ваши мысли.
– Да нет, вы правы, в моем случае выбирать не нужно, я, видимо, оставлю медицину. Меня уже клиенты называют «слесарь-гинеколог». Согласитесь, для имиджа не полезно.
– Смешно. Зачем тогда учились, интернатуру вот проходите?
– Надо было где-то учиться. Отчего ж не в медицинском? Мама очень хотела. Да я не жалею. А интерном в вашу клинику пошел из-за вас. Мы у вас были на практике на пятом курсе.
– Не помню.
– Ну, ясно, я и не рассчитывал.
Становилось совсем холодно, как-то внезапно накатили сумерки, и Реутова направилась к машине:
– Пора. Меня и так уже потеряли.
– Если б потеряли, давно бы уже позвонили.
Она и сама удивлялась, что муж не звонит, и сто раз уже позвонила бы ему сама, не будь здесь Кириллова. При нем разговаривать с Валерой она ни за что бы не стала.
– Да, собственно, у меня к вам дело… Маргарита… Вениаминовна… Сегодня вторник, а в субботу у меня день рождения. Хочу вас пригласить на день рождения. Придете?
– Меня?
– Вас.
– Но ведь на день рождения приглашают близких друзей, родных… – Он опять застал ее врасплох, и она не знала, как реагировать. Должно быть, в таких случаях отшучиваются, блещут остроумием. Сорят умом, как писал Гончаров в «Обрыве».
– Предрассудки. Приглашают того, кого хотят видеть, не так ли? Впрочем, до субботы еще есть время, я позвоню.
И пошел прочь.
Она хотела было его остановить, но тотчас раздумала, решив, что если он имел цель сбить ее с толку, то цели своей достиг и пусть отправляется восвояси.
«Обрыв», «Обрыв». Ее любимый роман. Почему-то для всех Гончаров – это «Обыкновенная история», разумеется «Обломов», а по ней так ничего лучше «Обрыва» и нет. И этот Кириллов ей напомнил Марка Волохова: непринужденность, бесцеремонность, напор и равнодушие к общественному мнению. Надо перечитать.
Набрала мужа – выключен телефон, набрала домашний – не отвечает. Посмотрела на часы – восемь. А с работы она ушла в четыре. Полчаса гуляла в больничном саду, полчаса здесь, какое-то время ехали – значит, он спал часа два с половиной. И вечера как не бывало. Сразу устав и озябнув, Реутова медленно поехала домой. Зашла в магазин, накупила всякой всячины и, пока поднималась на свой седьмой этаж – лифт, как всегда, не работал, – решила, что на день рождения пойдет. Ведь он уверен, что она откажется, для того и пригласил. А она согласится, отчего бы нет. Придет, посидит с полчаса и встанет между салатом и горячим. Мигрень, голова разболелась.
Однако куда подевался Валера? Просто пропасть, не предупредив, он не мог. За восемнадцать лет совместной жизни такого не бывало. Даже когда в природе не существовало сотовых телефонов, пейджеров и интернетов, он умудрялся звонить отовсюду. Уж не случилось ли в самом деле чего? Значит, так. Сейчас она что-нибудь быстренько съест и, если он не объявится до одиннадцати, поедет в мастерскую.
После крепкого чая и теплой еще булки с сыром стало заметно веселее, Реутова забралась с ногами на диван, включила телевизор без звука…
Уснула мгновенно и, засыпая, увидела Кириллова: он шел ей навстречу, весь в белом. Невнятно играла музыка. Вдруг она стала нарастать, но он поднял палец и велел музыкантам остановиться. Только сейчас она заметила оркестр, где-то наверху, как в цирке. Музыканты прекратили играть, и Интерн – так она его назвала про себя – сказал торжественно и гулко: «Не бойтесь, Маргарита Вениаминовна. Мы должны были встретиться. Так пусть это будет здесь и сейчас. Не беспокойтесь, мне сто тысяч лет, я гораздо старше вас».
Вновь зазвучала музыка, и они пустились в какой-то замысловатый танец – будто бы действительно в цирке. И зал был полон. В зрителях она узнавала знакомых, друзей. Только Валеры не было. Она стала его искать глазами и заметила у самой дальней колонны. Он там стоял, смотрел на нее без выражения, ей стало страшно и стыдно, она прекратила танцевать и выбежала в один из проходов. Выбежала и услышала звонок, какие бывают в театре. Звонок не прекращался, и она поняла, что спит, с усилием проснулась, бросилась к телефону, сорвала трубку, но услышала лишь гудки.
«Боже ты мой, жуть какая. Сколько же я спала? Половина одиннадцатого».
Она чувствовала, что звонил не Валера, скорее всего, ошиблись номером, и, значит, звонок был нужен лишь для того, чтобы ее разбудить. И это с ней бывало сплошь и рядом. Допустим, надо вставать, а не хочется – тут обычно звонил кто-то совершенно ненужный, вмиг поднимал ее с постели, и она уже не удивлялась этим посланным «с неба» звонкам.
Одевшись потеплее, она спустилась к машине и поехала в мастерскую. А куда еще? Больше всё равно некуда. Если и там ничего не прояснится, придется обзванивать знакомых: вы знаете, у меня муж пропал, помогите, пожалуйста…
Как быстро пустеют дороги в будний день. Еще два часа назад поток и пробки, а сейчас никого, будто все провалились. Нет, они не провалились: сидят по кухням, пьют чай с конфетами. Только она, бедная уставшая женщина, тащится в ночи в поисках вчерашнего дня. Вот и мастерская – закрыто. Надо подольше позвонить – раз, два, три, пять, семь, десять – и уже потом открывать. Хорошо, есть дубликаты ключей, а то бы пришлось взламывать… Так и есть, горит свет. Прошла, не раздеваясь, в небольшую кухню – остатки еды, жуткий беспорядок, недопитая бутылка водки, две рюмки. Это уже что-то новое. Валера мог, конечно, выпить в компании, но так редко и немного, что как собутыльник был явно несостоятелен. Куча окурков… Ага! Сигареты «Парламент» – выкурено полпачки. В их окружении «Парламент» курил только Сашка Дуванов, Валерин друг еще с армии. Три года назад он развелся, уехал в Германию по еврейской программе, потому что по матери был Фриндберг, и вот, значит, нагрянул. Судя по количеству сигарет, сидели часа три, не меньше. Понятно. Так, а это что? Вымытый бокал и полбутылки шампанского в холодильнике. Значит, была дама. Та-а-к… А потом они все вместе сквозь землю провалились. Но тогда он точно предупредил бы – во всяком случае, подстраховался. Нет, с дамой что-то не вяжется. А! А может, Сашка был с дамой – наверное, жениться собрался. Скорее всего, так. И шампанское…
Ей давно говорили, что в ней умер следователь, а Валера так просто пугался, когда жена начинала из мелочей выстраивать умозаключения и, бывало, рассказывала весь его прожитый день. Заглянула в туалет и ванную, наконец, вошла в крохотный кабинет и обомлела: свесив руки-ноги со старого потертого диванчика, муж мирно спал после попойки. Спал, улыбался и что-то бормотал во сне, не поддаваясь никаким попыткам его разбудить.
– Придурки! – с облегчением проворчала Маргарита Вениаминовна, объединив их с Кирилловым. – Нет, но какие придурки! Один спит, второй спит, а ты бегай между ними до глубокой ночи. Закон парных чисел. Экий дурацкий день.
Реутова почувствовала: она так устала и перенервничала, что охотно бы и сама заснула прямо в мастерской.
Она вышла на балкон, взглянула на светящийся город с высоты четырнадцатого этажа, написала мужу короткую записку и поехала домой.
Валера заявился в седьмом часу утра, помятый, с пирожными и извинениями, и она его между прочим поздравила с Сашкиной женитьбой.
Муж опешил:
– Ты что, с нами была? А почему я не помню?
– Не была я с вами. Иди в душ, мне еще блузку надо погладить.
– Рит, ну серьезно… Не сердись. Я и сам не понял, как напился. Представь, звонит Сашка, я, говорит, в Питере, приехал на неделю. Давай, говорю, ко мне. А он не один, с немкой. Рыжая такая. Толстая. Симона. И влюблена в него, как кошка. Посидели, она по-русски ни бум-бум. Потом я хотел позвонить, а с телефоном что-то случилось. Кажется, он упал в банку с рассолом. Немка его сушила феном, у нее такой маленький, портативный, а Саня сказал – бесполезно. Эти навороченные, как что, сразу дохнут.
– Вечером поговорим, а?
– Слушай, башка раскалывается. Дай чего-нибудь от головы, нет, не давай… Я в ванну… Приезжай скорей.
На стоянке возле больницы ее поджидал Кириллов:
– Я уж думал, вы забудете.
Встретив ее непонимающий взгляд, достал из кармана бланк доверенности:
– Ну, мы же договорились, что я поправлю подвеску. Давайте ключи.
– Делайте что хотите… – Протянула ключи, подписала доверенность и почти бегом направилась к своему корпусу.
Половину пятиминутки говорили про ее больных. У Симаковой опять давление под двести, ничего не действует. Гончаровой всю ночь капали, хотя еще вчера всё было вполне сносно.
С нее и начала обход:
– Рассказывайте, Мария Федоровна. Что случилось? Поволновались? Подвигались? Дома что-то?
– Вечером. Часов в восемь. На ровном месте. Я совсем не ходила. Почти ни с кем не говорила. Дома всё хорошо. Но она начала напрягаться. Вызвала дежурного врача – она сказала: капать. Я спросила: может, подождать, мне уже столько всего прокапали? А она: чего еще ждать?
– Ну, не так уж вам много и прокапали. Магнезия совершенно безвредна – магний есть в организме, это для него не новость. Скоро, видимо, начнем гинепрал, пока еще все-таки рановато. Но это тоже надежный препарат.
– Пыталась успокоить ее руками – бесполезно. Она категорически отказывалась слушаться.
– Сегодня посмотрю вас на кресле. Если будут показания, отправим в перинатальный центр.
– А если нет?
– Еще понаблюдаем. Возить туда-сюда – тоже риск. Сейчас как себя чувствуете?
– Сейчас хорошо. Когда убирали капельницу, она напрягалась. Я заставила себя заснуть. А проснулась – она вверху. Как в день поступления: капали-капали-капали – а она сжималась и сжималась, я положила руки на живот, уснула. Проснулась – всё расслаблено.
– Чудеса. Отдыхайте.
Встала, пересела к Симаковой:
– Что решили, Зоя Николаевна? Вы же видите – давление снизить не можем. Ничего, кроме магнезии, капать тоже не можем.
– Вы хотели созвать консилиум.
– Созовем. Но в пятницу тире в понедельник я вас отправляю в перинатальный центр, в палату интенсивной терапии. Если вы настаиваете, то это маленький, крохотный шанс. Так… А где Вика Горохова? Опять не ночевала?.. Ночевала или нет? Понятно…
– Так у нее ребенок дома маленький, не захочешь – побежишь.
– Вот что с ней прикажете делать? Пропустила укол. Последнее предупреждение, в следующий раз выписываю на все четыре стороны. Срок достаточный, в любой момент можно вызвать «скорую» и ехать в роддом… Так, Оксана Михайловна, дайте-ка я вас послушаю. Вот кто меня радует, так радует… Ну вот, потихонечку, помаленечку. Сейчас доедем до тридцати недель, и можно будет немного расслабиться. Домой ни ногой. Гуляйте, если можете спуститься вниз. Не можете – идите на балкон. Только смотрите, чтобы там не курили. Сегодня сделаем вам УЗИ и доплерометрию, посмотрим…
– Ой, всё в один день? Можно что-нибудь завтра? У меня еще физиопроцедуры.
– Хорошо, доплер завтра. Зоя Аркадьевна, вас я посмотрю попозже. Передайте Гороховой, чтобы зашла, когда явится.
Реутова вышла, и все выдохнули. Обход сделан – полдня, считай, прошло. Надо жить до вечера. Вечером кино – и занавес.
– Зой, ну не убивайся, не убивайся ты так! Ну она же сказала – в центр. Может, там дотянут. Она же сказала – шанс.
– Не напрягайтесь, девочки, не надо. Как будет, так будет. Всё, точка.
– О! Горохова нарисовалась!
Вика вползла через окно и, как утка, проковыляла к своей кровати:
– Чуть не проспала, бабка будильник сломала, всю ночь часы караулила.
– Проспала-проспала, только что обход закончился, Реутова тебя с собаками ищет, грозится выписать.
– А, пусть выписывает. Сколько можно!
– Она так и сказала. Пусть, говорит, если что, вызывает «скорую» и – в роддом. Беги к ней, да повежливей там.
– Щас, только расскажу. Вчера еще хотела, да забыла. Выхожу это я после тихого часа в киоск через больничный сад, а к Маргарите какой-то хмырь в машину садится. Ну, не хмырь, Маш, не хмырь, я хотела сказать, молодой человек, под тридцать, весь из себя отвязный. Она, такая, вспыхнула, прогнать его, видно, хотела, но потом ничего, поехали. Красавчик, на Домогарова похож, только выше и тоньше. Как говорит Тихая Зоя, мальчик из пробирки – прозрачный, длинный и худой.
– Да, может, родственник?
– Ага, внучок.
– Вик, ну какой внучок! Она еще вполне ничего. Сколько ей – тридцать семь?
– Больше, Оксанка, больше. Сорок – сорок два.
– Ну и что? Сейчас полно таких браков, когда женщина на десять лет старше. У нас на работе все с ума посходили: три свадьбы подряд, когда невеста старше. От последней мы вообще в обмороках лежали. Славик, наш Аполлон Бельведерский, двадцать пять лет, девки шли пешие и конные, – женился на тридцатисемилетней секретарше: страшная как страх, да еще с ребенком.
– Не в этом счастье советской девушки. Я говорю, не в возрасте.
– А в чем?
– В шарме. В умении держаться. В уверенности. А возраст… ну что возраст?
– Вот в Реутовой как раз и есть шарм, есть покой, уверенность, достоинство…
– Да рыба она, наша Реутова. Одни манеры, больше ничего.
– Иди-иди, а то попадет. Скажи, что на минуту опоздала.
А Сашино место пустует недолго.
– У вас тут свободная койка? У вас. Принимайте новенькую. Вернее, старенькую. – Дежурная сестра кивает на молоденькую женщину с распущенными волосами и кучей пакетов в руках. – Давай устраивайся, сейчас доктор придет. Волосы прибери.
Оля Старцева ложится в клинику планово каждые две недели. У нее порок сердца. Ей и жить-то с большим напряжением нельзя. Но Оля окончила институт, вышла замуж и забеременела. Прошла обследование у всех специалистов, все сказали «нет», а она решила рожать. Пока всё более или менее нормально, но ведь только шестнадцать недель, самое опасное – последние два месяца, а рожать с таким сердцем вообще нельзя.
Оля твердит одно:
– Если рожать, то сейчас, пока мне двадцать пять. Мы с мужем всё обдумали, и он меня поддерживает. Я понимаю, что могу погибнуть, но мы так его хотим! По крайней мере шанс есть, и я его использую. Вы меня не утешайте – как будет, так и будет.
Это «как будет, так и будет» звучит в нашей палате изо дня в день прямо-таки несчетно.
Какое-то нечеловеческое, жертвенное смирение.
Действительно, не нужно никого утешать.
Глава II
22–24 недели
Я лежу, смотрю в тусклый больничный потолок и думаю о том, что, как ни стараюсь, не могу нащупать под ногами твердую почву.
Я запретила себе думать о завтрашнем дне, а сегодняшний разбила на сегменты. Первое – встать и поесть, второе – прожить до обхода, дальше – до обеда и, наконец, до ужина. Ужин я считаю концом дня, его финишной прямой, после которой что-то еще телепается, но оно уже не в счет. После того как мне опять капали всю ночь, вернулся страх вертикального положения и любого перемещения.
У санитарки тети Лиды для меня один рецепт – «ноги кверху»:
– Ты знай себе старайся и лежи. Бог, он всё видит. Посмотрит, как ты стараешься, и смилостивится. Вон, забыла как ее, ну, лежала тут у нас год назад – и капали и капали, и капали и капали, Маргарита Вениаминовна ни на что не надеялась, а ведь выносила, вчера с ребеночком приходила, благодарила. И ты выносишь, если постараешься. У тебя не кровит? Вот и лежи как привязанная.
Я лежу, мне кажется, уже целую вечность, и нет ни прошлого, ни будущего, а только эта палата, эта кровать, эти дверь и окно.
Пытаюсь вспомнить из своей жизни хоть что-то, похожее на мою теперешнюю ситуацию, – и не могу. Не было ничего подобного.
Вот у Шуман – у той было, причем в молодости. Как-то, когда я в очередной раз донимала ее своим бредом о ребенке, она рассказала, что до рождения Сони у нее было два пузырных заноса, то есть две ложные беременности, и ей пришлось полгода провести в раковом корпусе: дело в том, что пузырный занос через раз перерождается в рак.
– Ты представляешь, Машка, тетки там мерли как мухи. Как мухи…
– И что?
– Ничего. Жила себе и жила. Я и мысли не могла допустить, что это может плохо кончиться, – что ты хочешь, девятнадцать лет. Но больше я с беременностями не связываюсь.
И еще она всё время говорила:
– Чтобы родить, нужно что? Правильно, забеременеть. А дальше всё идет само собой.
Как же, само собой… Как же…
Мне всё кажется, я должна до чего-то додуматься, что-то понять, и тогда станет легче. Но додуматься не получается, и я, как улитка, переползаю из одного сегмента дня в другой, из одного в другой, пытаясь радоваться хотя бы этому.
Иногда пытаюсь читать. Алеша принес «Курсив мой» Берберовой. Читаный-перечитаный, любимый «Курсив мой». Если постараться, можно даже найти параллели с моей ситуацией. Они там, в эмиграции, выживали, и я выживаю. У них неизвестность, и у меня неизвестность. На этом, впрочем, сходство заканчивается. Мои зрачки обращены внутрь, их – вовне. Их волновала исключительно жизнь духа, а все мои мысли – о плоти. Я сосредоточена на частном, они – на целом: «Когда Набоков написал „Дар“, а потом „Защиту Лужина“, я поняла – всё наше поколение оправдано…» Всё потерять, ютиться на чердаке, иметь одну смену постельного белья и думать о себе как о части «литературного целого»! Иногда мне удается погрузиться в их время настолько, что я почти забываю о своем. А еще я думаю о том – эта мерка сейчас у меня обязательна буквально для всех, – что у Берберовой не было и, должно быть, не могло быть детей, и, как я подозреваю, это ее ничуть не угнетало: она была сосредоточена на самопознании, соотношении времени и себя, на исследовании жизни. Надо будет перечитать потом, в нормальном состоянии.
Дежурная сестра позвала в смотровую. Это нужно пройти целый коридор – метров тридцать, повернуть налево и еще метров десять. Жуть. Просить каталку неудобно, да и Реутова настаивает, чтобы я понемногу ходила. Да буду, буду я ходить. Вот долежу до тридцати двух недель, тогда и буду. А сейчас – не могу, не могу…
Хуже всего, что я и сидеть не могу. Если выбирать между ходить и сидеть, то лучше ходить. Как только сажусь, матка сразу собирается в комок, и нужно скорее ложиться, класть руки на живот, чтобы ее унять. Ем я обычно стоя, очень быстро, затем ложусь и лежа пью чай.
А еще совсем не могу лежать на жестком, поэтому все обследования, которые проводят на кушетке, для меня мука мученическая. Вчера делали УЗИ – из-за жесткой кушетки начались сокращения, пришлось всё бросать и возвращаться в палату. Слава богу, в отделении одни панцирные кровати, а вот что я буду делать дома, если меня все-таки выставят… Как же, выставят, да и не хочу я домой, дома страшнее, чем здесь.
Кое-как, с остановками, добрела до смотровой. Реутова посмотрела на кресле и опять сказала, что шансы в общем есть. Ага, «больной, надейтесь». Пока остаюсь здесь, но видно, что она озадачена. Когда одевалась, невольно слышала их разговор с Толстобровым.
– Коля, я с Гончаровой не справляюсь. Уж было подумала о выписке, а позавчера – на тебе, всё хуже, чем при поступлении. Что капаем, что нет… Просто не знаю, что делать.
– Да чего там знать. Ну нервная она, всё время дергается, вот импульс и идет. Голову надо отключить. А всё остальное нормально. У меня жена такая… Да и возраст уже, согласись? Пусть лежит – может, вылежит.
– Тридцать девять – не так и много. Помнишь, в том году Чекалина в сорок пять первого рожала, и ничего. Домой еще на выходные бегала. А эта даже сидеть не может. Да у нее до родов все мышцы атрофируются, как она рожать-то будет при таком тотальном лежании?
– Прокесарят. Твое дело сохранить. Вот и сохраняй. Букетик у тебя, конечно. Гончарова, Симакова, Горохова, Мироненко…
– Старцева с пролапсом третьей степени да еще с аритмией…