Гамма для старшеклассников Щупов Андрей
В следующее мое пробуждение я обнаружил, что мы уже в каком-то подъезде. Под ногами плыла гармонь лестницы. Кто-то раздувал и сдувал ее обширные меха, но вместо музыки я слышал лишь собственное дыхание и голос Толика.
— Земля — это космическая тюряга, понимаешь? Правдолюбцы, блин, возмущаются, почему, мол, лучшие умирают раньше. А я тебе так на это отвечу: а умирают ли они? Может, смерть — это вроде амнистии? Каково, а? Возвращают тебе память — и бах! — ты совсем в другом мире — светлом, умном и чистом. И живешь себе, значит, дальше. А Земля — она потому и обречена, что здесь все зэка. Даже самые-самые!..
— И ты тоже?
— И я! И все вокруг. Просто одни рецидивисты, другие — так себе…
Глядя на ступени, я вспомнил ребра пса и оглянулся. Но никто за нами уже не бежал. Должно быть, Толечка все-таки что-то придумал. Мне стало грустно. Тем временем сам Пронин стоял уже где-то наверху и костяшками пальцев набарабанивал по дверной филенке какое-то замысловатое стаккато. Щелкнули засовы, и без всякого предисловия Пронин горячечно зашептал:
— Привел… Честное слово! Вот увидишь, золотой парень. Абсолютно незамужний. Как и ты. Работает поэтом, чинит холодильники…
Кого он имел в виду, я не понял. Мне было не до того, я одолевал последние лестничные ступени. Ступени-углы… Кто их придумал столько? Может, насчет зэка Толик прав? Мальчики в хэбэ стреляют из автоматов и превращаются в мужчин…
Пронин действительно привел меня к царице Тамаре. Длинные волосы цвета каштана, молодцеватая челочка. Глаза глядели с ожиданием и недоверчиво, излишне полные губы были поджаты. Мне подумалось, что, вероятно, многие ее считают красивой. Я ее таковой не считал. Ей-богу, не знаю почему. Бывает так: все на своем месте и вполне отвечает стандартам, а целовать не хочется. Может быть, только поговорить. Словом, эталон, да не тот. А вернее сказать, не для тебя. Такая вот несуразная эклектика…
— Мда… — произнесла она в сомнении.
— Ммм… — промычал я.
— Что ж, — она храбро протянула теплую ладонь. — Здравствуйте, раз пришли.
— Простите, — я пожал руку и потупился.
— Вот и познакомились! — оживленно защебетал Толечка. — Прихожу домой с работы, ставлю рашпиль у стены… Сейчас кофейку заварим, отметим. Томочка, может, в дом зайдем? Как-то оно неудобно на пороге.
Хозяйка со вздохом посторонилась.
Мы прошли в квартиру, и я услышал, как в прихожей, чуть приотстав, Тамара успела шепнуть Пронину:
— Сколько ему лет? Он же моложе меня!
— Возраст любви не помеха, — громко ответил Толечка. Перейдя на шепот, осведомился. — Хочешь, он тебе холодильник починит? Прямо сейчас?
— Зачем? Холодильник работает.
— Жаль, — Толечка расстроено смолк. — Ладно, может, когда сломается…
Должно быть, хозяйка его щипнула, потому что Толечка ойкнул. А потом захихикал. Так или иначе прыти у него не убавилось. Описав по гостиной хозяйственный круг, он зачем-то заглянул под шкаф, деловито переставил какую-то вазочку с телевизора на сервант.
— Так эргономичнее, — пояснил он.
Я покосился на свои руки и покраснел. Если я выглядел так же, как Пронин, дело было дрянь.
— Тамара, извините, где тут у вас ванная комната? — я повернулся к хозяйке. Довольно глупый вопрос, если разобраться. В наших-то малолитражных квартирах не найти туалета! Видимо, подобное любопытство превратилось в своеобразный российский этикет, в ритуальную вежливость, в форму интеллигентной риторики.
Женщина с очередным вздохом взяла меня за рукав и как козочку на поводке провела к туалету.
— Полотенце слева, мыло над умывальником. Сейчас пришлю Пронина. Ему тоже не помешает умыться.
— Спасибо, — чистосердечно сказал я. И для чего-то соврал: — Понимаете, помогали товарищу картошку копать.
— Ага, голыми руками. Ну, а товарищ после угостил, — подхватила она. В глазах ее блеснули смешливые чертенята. — Ладно, пойду за Прониным.
Я открыл кран и начал терпеливо оттирать ладони. Попутно обвел ванную цепляющим взором. Повидал я наших российских туалетов. Комнатка совмещенная со всеми мыслимыми и немыслимыми неудобствами… Тут было однако уютно. На полочках со вкусом и шахматно были расставлены всевозможные кремы, шампуни и лосьоны. Мыло, щеточки, зубная паста — все лежало на своем строго определенном месте. Преобладала импортная продукция, и от всего этого ванная благоухала, как добрая цветочная клумба. У пьяных проблемы с обонянием, но аромат здешней гигиенической парфюмерии я прочувствовал в полной мере. Оценил и чистоту. Удивленный, не поленился даже провести пальцем под раковиной. Эмаль оказалась скользкой и гладкой. Вот что значит стопроцентная хозяйка! Скитаясь по самым разным квартирам, я успел провести, наверное, сотни две-три генуборок и потому понимал, какого труда стоит поддерживать в порядке наши человеческие свинюшники. Даже вывел от безысходности собственную теорию о пагубности вещей — теорию, впрочем, довольно тривиальную, хотя и справедливую. В мир приходят голыми, голыми и уходят. Квартира, затопленная вещами, превращается в пыльную барахолку. Соответственно и вся наша жизнь становится сплошной генуборкой…
— Ну как тебе Томка? Царица, а? — в ванную зашел Толечка. Сходу подцепив с полочки какой-то ароматизатор, словно дезодорантом щедро опрыскал себя со всех сторон. — Ух! Люблю я всякую такую фигню! Аж в носу щиплет!.. Щас пойдем к ней, побалакаем, туда-сюда…
Спустя полчаса мы сидели за столом и, с надсадной непринужденностью «балакали» об умном. Когда смущаются, всегда начинают с умного. Совсем как у мужчин. Заговаривают, как джентльмены, а заканчивают, как низкопробные донжуаны. Вот и мы все никак не могли разогреться, чтобы скатиться до анекдотов про вечных рогоносцев-командировочников. Я рождал первую часть фразы, Толик завершал финал. О последних открытиях ученых, о событиях в Гондурасе, о погоде. Когда заговорили о погоде, я несколько оживился.
— Завтра будет плюс двадцать шесть, — сообщил я. — Потепление, но ненадолго.
— Град пойдет, — авторитетно добавил Толечка. — Ночью. К утру все растает. Тяжело будет братьям-колхозникам. Посев, уборка на корню…
Помолчав немного, он неожиданно осерчал:
— Когда-то я называл Ильича великим человеком в кепке. Теперь зову просто человеком в кепке.
— Ну и что?
— Вот и выходит, что я конформист! Самый махровый приспособленец!
— Мы все конформисты и приспособленцы.
— А почему? Почему, я вас спрашиваю?
Я пожал плечами, Тамара хмыкнула.
— А я вам отвечу! Да потому что люди, увлеченные одной идеей, в самом деле способны создавать коллективное биополе. Этакий скромный эгрегорчик от океана до океана, способный менять психику даже отдельных независимых индивидуумов.
— Отдельный индивидуум — это, конечно, ты?
— И ты, и она, — Пронин ткнул пальцем в Тамару. — И скажу честно, если насчет эгрегоров — это правда, тогда правда — многое.
— Глубокомысленно! — похвалил я.
— Правда — это все на свете, — добавила Тамара. — В том числе и то, что называется скукой, — поднявшись, она включила радиолу и настроилась на музыкальный канал. И тотчас волной цунами в комнату ворвался тенор Меркьюри. Разумеется, и он тянул давным-давно знакомое. Припевы густо заполняло его тоскливое «оу-оу». Правда, у Меркьюри это выходило достаточно искренне. И Толику, и Тамаре, и мне стало грустно. Вероятно, всем троим подумалось, что был человек — и сплыл. Одно только «оу-оу» и осталось. Гимн волка, обращенный к Луне. Дослушав песню, Тамара решительно выключила радиолу. Чтобы как-то нарушить молчание, Толик неуверенно произнес:
— Да… Вот она жизня!..
Мы солидарно вздохнули.
— Люди вот работу клянут, ноют про то и про се, а лиши их ее, и начнется массовое сумасшествие. Мы — это не мы, вот в чем дело.
— Проблема свободного времени, — пробормотал я.
— Проблема вызревания личности! — отрубил Толечка. — Прямая реакция на все окружающее и никакого анализа.
Слова «реакция» и «анализ» хозяйке чрезвычайно не понравились. Она потянулась за моей тарелкой, глаза ее занырнули в мои собственные — слишком глубоко и настойчиво, чтобы не понять и не почувствовать.
— Собственно, я сыт… — я пожевал свой язык, но ему было все равно — моему языку. Красноречие его покинуло. И я опять спасовал. — Если только еще немножечко…
— Другое дело! — Тамара ободряюще улыбнулась. — Какой же это мужчина, если не ест?
Появилось четкое ощущение, что все это уже было и не раз. Дежурные фразы, дежурная мимика, деревянные рассуждения ни о чем. Гость — подарок в дом, говорят некоторые. Гостей следует развлекать и ублажать. Эти некоторые, должно быть, святые люди. Я их не понимаю. Как не понимаю радости от наплыва гостей. То есть, хочу поправиться: я с легкостью могу представить себя в качестве гостя, но никогда — в роли радушного хозяина. Потому что друзья — это не гости или же я опять чего-то не понимаю. Обилие людей, сидящих справа и слева, перезвон посуды, скука, помноженная на вынужденность. Нельзя ни уйти, ни сказать правду, ибо ты — хозяин, а хозяин в данных обстоятельствах — жертва. А любые жертвы — вещь добровольная. Умеешь — откажись, сумеешь — прими. Все это широко известно, и все же — чего ради я должен беседовать о том, что заведомо мне (да и им тоже) неинтересно? Разве я — не лучший самому себе собеседник, гость и хозяин в едином лице? Вот уж где нет откровенных завираний и лицемерия. Может, лишь самую малость. Ибо для себя я всегда раскрыт, в горе и в радости никогда не укажу на порог, хотя терпеть вечное свое присутствие — тоже не сахар. И все же… Задумайтесь! Разве не славно жить на планете, названной твоим именем, выстроив поперек космоса полосатый шлагбаум? Стой, скучающий незнакомец! Тебя здесь не ждут. Сделай милость и обойди стороной. Своей скуки у нас у самих предостаточно…
Помню, одна романтически настроенная дамочка, придумав себе нашу любовь, засыпала меня потоком писем. И ладно если бы дело было только в письмах. В один из вечеров, явно вообразив себя на театральной сцене, она, трагически заламывая руки, призналась своему мужу, что изменяла ему в течение нескольких лет и что тайный виновник ее страсти — я. Муж оказался человеком практичным. С охотничьей двустволкой он заявился ко мне домой и принялся стрелять через дверь, вышибив глазок и попортив трюмо в прихожей. Объяснять ему, что дамочка что-то напутала, было бессмысленно. Он все равно бы не поверил. Пришлось дожидаться момента, когда у ревнивца кончатся патроны, и только после этого я вышел на лестничную площадку. Все-таки он пришел ко мне, а значит был гостем. И кроме того он возбудил во мне интерес. Сам бы я ни в кого стрелять из-за женщины не стал. В этом смысле я абсолютно не собственник. Любит — значит так тому и быть, пусть уходит или приводит. Как-нибудь отстранюсь и переживу. А чтобы вот так — кулаком и пулей… Впрочем, стоит ли зарекаться от того, чего не знаешь? В общем, мне захотелось поговорить с обладателем охотничьего ружья, и мы поговорили, предварительно разбив друг другу физиономии и перепугав всех соседей в подъезде.
Ничего я тогда так и не понял — ни романтических фантазий дамы, ни агрессивного порыва ее муженька. Не понимаю я этих вещей до сих пор. В сущности это одна из моих трагедий. Какой бы вопрос меня не интересовал, какую бы задачу я перед собой не ставил, вместо одного-единственного вразумительного ответа, я получал и получаю сумбурную разноголосицу. Вопрошающий, я выступаю в качестве солиста, мне же отвечает целый хор. Каждая секунда претендует на истинность, каждая координата с готовностью предъявляет уйму вещественных доказательств в пользу своей правоты и единственности. Дикое это равновесие никак не умещается в голове, но превосходным образом уживается где-то вовне. Но, увы, пугает не хаос, пугает уверенность, с которой этот хаос громоздится поверх всего, многозадо умащиваясь на лучших стульях, на золотых престолах стран и континентов. Оттого-то и проявляется страх, который в свою очередь порождает холод. По счастью, пока не вселенский. Холодно мне, а значит, и моему городу. Что такое один-единственный город в масштабах вселенной? Всего-навсего один-единственный город.
Правда иногда… Иногда мне начинало казаться, что творцом промозглой погоды являюсь я сам. Очень человеческое качество, надо сказать. Сие забавляло, но не обнадеживало. Наблюдая, я впадал в уныние, а на следующее утро с неба принимался валить снег. Иногда прямо посреди лета. Метеорологи разводили руками, люди ругались. Когда же я радовался и в маленькую мою квартирку входило чувство успокоенности, за окном водворялось тепло. Природа, изменчивая женщина с зеленой веточкой в шелке волос, брела по лесным полянам, кивая порхающим пичугам, мягкими пальцами растворяя цветочные бутоны, приглашая на нектар бабочек и пчел. Но делал это не я! Слава Богу, у меня хватало разума, чтобы прочувствовать действительную истинность происходящего. Возможно, я только самым краешком ощущал настроение того, кто был причастен к погодным метаморфозам. А может быть, мне мерещилось вообще все…
— Вы совсем ничего не едите.
Очнувшись, я медленно обвел взглядом комнату. Пронин куда-то пропал. Деликатес хренов! Сводник и пьяница!.. Сказал, наверное, какую-нибудь шоколадную пошлость и улизнул.
— А где Толик?
— На кухне. Должно быть, спит.
— Значит, улизнул?
— Нет. Просто вышел.
Я отложил вилку в сторону, кончиками пальцев осторожно обтер губы. Салфеток не было.
— Все было очень вкусно, спасибо.
— Пожалуйста, — в глазах ее светилась добрая грусть. Мне стало ее жалко. Я вообще люблю жалеть людей. И чаще всего за такие вот глаза, а иногда просто за молчание. Пугают говорливые, молчаливые привлекают.
— Вы, правда, играете цариц?
— Я их играла. Давным-давно и один-единственный сезон. В маленьком периферийном театре.
— Искусство не бывает периферийным.
— К сожалению, бывает…
Не выдержав, я зевнул.
— Пардон. Не спал две ночи, и вот… — я опять приготовился оправдываться и врать, но Тамара перебила меня.
— Две ночи копали картошку?
— Не было никакой картошки, — признался я. — Все чертов спирт. Еще немного, и боюсь, засну прямо на стуле.
— Я вам постелю, — глаза Тамары скользнули в сторону. — Выбирайте, диван или раскладушка?
Вопрос не был риторическим. И она вовсе не протягивала мне два кулачка с зажатыми в них разноцветными шашками. От верности ответа зависело ее доброе ко мне отношение. И нечего было удивляться. За гостеприимство платят, вот и все.
Помедлив, я кивнул на диван.
— Здесь, если не возражаете.
— Не возражаю, — лицо Тамары просветлело и вроде даже еще чуточку похорошело. Прямо на глазах она помолодела лет на пять-шесть. Женщинам такие чудеса подвластны. И самые старые женщины — самые нелюбимые. Молоды — те, кого мы любим. Отсюда и решение проблемы вечности. Наши бабушки не бывают старухами. Это органически невозможно.
— Вы очень хорошая, — пробормотал я и обреченно подумал: «Но именно хорошие женщины мне более всего безразличны?» Мысль не приводила в отчаяние, но порождала немало вопросов — вопросов довольно безысходных, и потому я поспешил бодро подняться. На всякий случай ухватился за спинку тяжелого кресла.
— Честное слово, вы замечательно выглядите!
На щеках Тамары проступил легкий румянец. Ей понравились мои слова, а мне понравился румянец.
— Скверно, что мы завалились к вам пьяными. Надеюсь, вы нас простите? — я напрягся, выдумывая комплимент, но ни черта не придумывалось. Мне она нравилась, но как-то уж очень отстранено. С такими я умею только дружить. Меня не тянуло к ней, что-то в нашей обоюдной магнитной природе не срабатывало. В голове царила пустота, на язык напрашивалась откровенная банальщина. И тогда я пошел на подлог. Я представил, что вижу перед собой не Тамару, а ту смуглокожую незнакомку с золотым зубом. И слова немедленно нашлись.
— Не мне это говорить, Томочка, но вы прелесть. Вы чудо из загадочного тумана… Болтун из меня неважный, но если бы вы согласились помолчать вместе со мной… Хотя бы несколько минут…
Я вдруг сообразил, что важны даже не слова, а та энергия, которой они заряжаются. Это сильнее смысла, а значит, и действеннее. Лед на нашей мерзлой реке тронулся. Какая-нибудь спелая пэтэушница на мое «чудо» и «загадочный туман» ответила бы откровенным хихиканьем. Но Тамара не замедлила откликнуться. Что-то ее, впрочем, тоже удивило. Женские брови забавно изогнулись, глаза сузились, чтобы в следующий миг расшириться. И все-таки главное она поняла. Или очень захотела понять. А потому несмело шагнула ко мне, прикусив нижнюю губу, рукой теребя ворот платья.
— Вы…
— Молчи! — я взял ее за тонкую горячую кисть и притянул ближе. Если бы она снова попыталась заговорить или начала бы кокетничать, я бы ушел. Но Тамара и впрямь оказалась женщиной догадливой. Можно сколь угодно бранить женскую половину за отсутствие аналитических талантов, но в сметливости и интуиции им не откажешь. Навряд ли мой запрет читался на лице — маски плохо читаются, однако что-то она все же умудрилась ощутить и внутренне тотчас подчинилась чужой стратегии.
Пальцем я коснулся ее подбородка, прошелся вдоль острых скул. Все так же прикусив губу, она завороженно глядела на меня. С осторожностью я прикрыл ей веки и медленно стал расстегивать перламутровые пуговицы, берущие начало от ее шеи и по плавным холмам и впадинам сбегающие вниз. Ни единого звука протеста, никаких гримас. Я попытался выйти из собственной оболочки и полюбоваться собой со стороны. Что это?.. Подобие магии или взрослая игра, в которой каждый блефует в меру собственных талантов? Кто-то изображает смущение, кто-то — влюбленность… А что изображал я? Или был все-таки самим собой? Но отчего естественное безумие не будоражит моего сознания, не волнует мою кровь? Мне всего-навсего интересно. Хорошо, хоть так. Хуже нет полной аморфности… Кстати, если бы маска отсутствовала, и я волновался бы по-настоящему, получилось бы все так, а не иначе? Я почти не ласкал Тамару, а она уже окаменела. Или действующий без любви добивается большего? Что натворит разъяренный хирург, вторгнувшись в распластанное нутро больного? В медицине нужна трезвость, нужно хладнокровие. Только тогда врачующему сопутствует удача. Может быть, диковатый Распутин воздействовал на своих дам аналогичным образом?.. Сравнение меня покоробило.
— Застели диван, — голос у меня сел. Порывисто вздохнув, словно просыпаясь, Тамара распахнула глаза и заторможено подчинилась. Чтобы собраться с силами, я присел на краешек кресла. Голова все еще кружилась. Не от царственной Тамары, — от Толечкиного спирта.
Меня ничуть не удивило, когда, не прячась, хозяйка стала раздеваться. Отвести глаза в сторону было нетрудно. Чуть позже она помогла раздеться и мне.
— Ты очень ласковый, — разнежено произнесла она. Я поморщился. Это уже было тактической ошибкой, потому что относилось к категории штампов. Скверно, но многие наши фразы можно предсказывать, как ту же погоду. Если говорить, к примеру, о неустроенности мира, о раздвоении Есенина и великом обманщике Алексее Толстом, то наверняка заработаешь «демагога» или «чудака». А стоит поцеловать даму более пяти раз и погладить ее по голове с особой медлительностью, — вот ты уже и галант — нежный и ласковый… Не балует женщин мужская половина. Ох, не балует.
Мы были вместе и мы были врозь. Я во всяком случае себя не обманывал. Нас покрывала тонкая простыня. Любовники одеялом не накрываются — знают, что будет жарко. Но нам пока было холодно. Хотелось спать, но о сне думать не приходилось. На сон я обязан был еще заработать. Я попробовал снова вообразить на ее месте смуглокожую незнакомку, но память на этот раз подвела. Да и не стал бы я партнершу по танцам затаскивать в постель. Вот уж нелепое сочетание — телепатия и кровать. Айвазовского над писсуаром не вешают, хотя темы где-то и как-то… На мгновение мелькнула заманчивая мысль дать Томочке волю, но я вовремя одумался. Ничего бы у нее не вышло. Я себя знал. Если скучно, значит скучно. К тому же я вынужден был повелевать — именно такую роль я избрал с самого начала — гипнотизера и мага-повелителя. Иного меня она могла сейчас и не принять. Словом, оригинальное не выдумалось, и, прижавшись к ней всем телом, заставив замереть в моих объятиях, я стал вполголоса нашептывать ей какой-то бред. Я рассказывал о сугробах Казахстана, засыпающих с верхом двухэтажные домишки, о ядовито зеленых облаках Оренбурга и всех лучших женщинах, так или иначе забредавших в мою жизнь. Особенно долго в ней они не задерживались, но след оставляли — каждая свой. Имен я не упоминал, повествуя достаточно отвлеченно, но между строчками и при желании угадывалось, что во всех моих перипетиях неведомым образом участвовала и она — Томочка. Подобное желание у моей сегодняшней подружки имелось. Она млела от моих розово-теплых слов, а мои терпкие, с запахом жасмина и ландыша воспоминания возбуждали ее лучше всяких ласк. А через некоторое время ожил и я сам. Вернее, ожило мое онемевшее от алкоголя тело, сообразив наконец, что рядом находится постороннее существо, созданное с точки зрения мужчин замечательнейшим и единственно верным образом. А чуть пробудившись, тело не могло уже не откликнуться на бешеный Томочкин пульс, и я впервые за этот вечер поцеловал ее, погладив рукой дрогнувшую излучину ее напряженной спины.
Все прочее представляло собой обычный механический процесс. И когда, выражаясь трафаретным языком, с гонкой по долине любви было покончено, Томочка неожиданно развеселилась. Подобных изменений я не ожидал. Можно сказать, они застали меня врасплох. Вместо того, чтобы дать мне спокойно уснуть, она затеяла какие-то детские игры. Этакая перезревшая Наташа Ростова сорока лет с хвостиком. Она принялась хлопать меня ладошкой по животу и изрекать глупость за глупостью.
— Ой, какая же я нехорошая! Совратила бедного молодца!.. Ты не будешь меня презирать?
Я промычал что-то себе под нос. Это еще один бзик женщин — считать, что они кого-то способны развратить. Мы все развращены смолоду. Природой, самой жизнью. И мы, и они. Но если им радостно от такого нелепого предположения, пусть заблуждаются. Впрочем, возможно, ошибаюсь и я. Та же распутница-природа не забывает о чистоплотности. Собачки с кошечками, справив нужду, роют задними лапками, падаль сжирается грифами и червяками, а у многих людей зудит в груди нечто, называемое совестью. Вполне вероятно, что женщин можно выделить в особо чистоплотную касту. Мужчины, согрешив, опасаются последствий. Женщины, согрешив, каются. Не очень терзая себя, иногда с проблесками юмора, но каются. Они ближе к таинству зарождения жизни и потому сильнее чувствуют необходимость жизненной чистоты. Отсюда и все их фразы, произносимые после.
— Как быстро все может перемениться, правда? — она потрепала меня по голове и чмокнула в плечо. — Сегодня днем тебя еще не было, понимаешь? Совсем не было, ни здесь, ни там. И вот ты пришел. Пришел и остался.
Тамара прижала ухо к моей груди. В эту минуту она напоминала спасателя, пытающегося уловить биение уходящего. Если бы я мог, я запустил бы внутри себя что-нибудь из старинных клавесинов и сыграл бы ей ласковый минует. Но единственное, что я умел, это подражать оркестровому ударнику — монотонно, без особых изысков.
— Первая встреча и такой откровенный финал, — ты не злишься на меня?
— Почему я должен на злиться?
— Ну… Все-таки, — глаза Тамары снова переменили выражение, напомнив глаза тоскующей по хозяину дворняги. При всем при том она продолжала улыбаться. Та, что идет по жизни, смеясь…
— Скажи что-нибудь, а?
Терпеть не могу, когда наседают. И терпеть не могу, когда собеседник курит. В особенности — собеседница. Только что вы куда-то шли, и вот, оказывается, нужно останавливаться, искать спички или зажигалку. Ей, видите-ли, приспичило. А вы идиотом топчетесь возле, созерцая сосредоточенность, с которой чахоточный дым всасывается и выдыхается, всасывается и выдыхается. У курящих странное преимущество. Они не спешат, они вроде бы даже заняты делом, и тем более идиотское ваше безучастное положение. Вы скучаете и мнетесь, а их взор прищурен и умудрен, они в эти секунды знают все и обо всем. И я в таких случаях начинаю нервничать и грызть спички, но это не помогает. В спичках ощущается некое мальчишество, в сигаретном дыму — некая общечеловеческая загадка, над которой никогда не стыдно поразмышлять. Спрашивающая женщина похожа на курящую. И той и другой словно что-то должен, и потому от обеих хочется отвернуться.
— Молчишь и молчишь. Весь какой-то как в панцире, — ее кулачок колотнул меня по ребрам. — У тебя даже кожа какая-то каменная.
Я укусил язык и тем самым спровоцировал его на некоторую разговорчивость.
— Может быть, наоборот? В том смысле, что, может быть, я мягкий, как земля, которую все топчут? Знаешь, есть такие грунтовые дороги — в жару они крепче бетона, а пройдет дождь, и ничего от их крепости не остается. Одна грязь и слякоть.
— Значит, мне нужно над тобой поплакать?
— Лучше улыбнись. Слезы никому не идут.
— Тогда почему не улыбаешься ты? — ее лицо склонилось надо мной, как большая теплая луна. — У тебя такие грустные глаза.
— Это не грусть, это страх, — честно ответил я.
— Ты боишься меня?
— Я боюсь всех.
— Всех-всех? — она удивилась.
— Всего-всего и всех-всех.
— Вон оно что… А я думала, ты за Пронина переживаешь.
Внезапная догадка обожгла мой мозг, и спать сразу расхотелось.
— Да нет же… — я рывком сел, чуть отодвинув ее в сторону, и потянул со стула одежду. — Спи, золотце. Попроведаю на кухне Толика.
— Так я и знала, — глаза у нее опустели. — Ты думаешь, он меня любит?
— Я ничего не думаю.
— Тогда почему ты одеваешься?
— Схожу покурить. Или ты против?
Она не ответила. Безжизненной материей рука ее соскользнула с моего плеча. Быстренько одевшись, я двинулся на кухню. В спину мне долетело:
— Иди, иди! Спроси, зачем он водит ко мне своих друзей.
— Спи, золотце, спи, — я заставил себя не оборачиваться.
Хотелось надеяться, что Толечка спит, но он не спал. Он сидел в крохотном закутке за холодильником и в одиночестве пил. Бутылка «Столичной», видимо, выуженная из того же холодильного агрегата, была наполовину пуста.
— Брось, — я взялся за бутылочное горлышко, но Толечка перехватил руку. На меня он не смотрел.
— Тогда давай вместе — на двоих, идет? — я огляделся в поисках посуды и взял с полочки пару эмалированных кружек с затейливыми ягодками на боках. Наблюдая, как я разливаю по кружкам прозрачную, такую безобидную на вид водку, Толечка всхлипнул.
— Чего ты? — я ткнул его кулаком в плечо.
Он всхлипнул еще раз.
— Разве я виноват? Ты мне скажи, виноват?
— Нет, — я придвинул к нему одну из кружек. — Никто не виноват. И никогда. Как говорится, обстоятельства…
— То-то и оно…
Мы чокнулись кружками и, шевеля кадыками, кое-как управились с горькими порциями.
— Всего и делов, — я поднялся. — А теперь расходимся. Я домой, ты к ней.
Он испуганно замотал головой.
— Я не могу! Ты что? Нет!..
— Дурак!.. — я попытался прищелкнуть невидимым кнутом перед опьяневшим верблюжьим караваном мыслей, но ожидаемого хлопка не услышал. Пьяные не владеют кнутом, а мне нужен был белый верблюжонок — добрый, еще не научившийся плеваться и не умеющий бить близстоящих голенастыми ногами, — такой, чтобы было приятно гладить его белую шелковистую шерсть и чтоб в агатовых больших глазах сияло неомраченное доверие. Такого верблюжонка не находилось. Серым и лохматым пятном стадо металось от виска к виску, раскачивая мою тяжелую нездоровую голову.
— Ладно, — пробормотал я, — мне пора.
— Погоди! Ты куда? — всполошившись, Толечка ухватил меня за руку. — А ей что я скажу?
Я не без труда расцепил его суховатые пальцы на своем запястье.
— Что хочешь, то и говори.
— Легко сказать!..
— Тогда скажи про меня что-нибудь свинское. Скажи: мавр сделал свое дело и отвалил.
— Она обидится, ты что?!
— На меня, но не на тебя.
— Я так не могу!..
— Ну и зря! Ты — это ты, а она — это она, — мутно произнес я, на ходу соображая, чем бы закончить. — Чего ты от меня хочешь? Кольца желаний? Нет у меня кольца. И лампы нет. Я тебе не Алладин.
— Но ты мне друг!
— Именно поэтому я ухожу.
Я шагнул к выходу и оглянулся.
— Иди к ней, дурила. Иди!..
С засовом я справился, с цепочкой тоже. Путь был свободен. Мышиного цвета ступени — числом более трех десятков вновь промелькнули перед глазами мехами единой, изуверски растянутой гармони. Старая щербатая дверь подъезда, должно быть, проскрипела вслед ругательство, захлопнувшись, проставила точку. А может, и восклицательный знак. Кирпичный домина беззвучно плюнул мне в спину. Я покорно утерся.
ЛЯ И СИ В ОДНОМ НАЖАТИИ
Ночь меня не устраивала, ночь мне была не нужна, и время, попятилось, с ворчанием уступив припозднившемуся гуляке вечер.
Не такое уж большое одолжение, если разобраться. Сколько у него таких вечеров в загашнике! Зимних и летних, пыльных и пасмурных — словом, на любой выбор и на любой вкус. Специально я не заказывал. Согласен был на любой. И мне выдали теплый, двубортный, из темного габардина, с первыми блестками звезд и усталым дыханием ветра. Я напялил его на себя и удовлетворенно крякнул. Все оказалось впору и по размеру. Можно было смело шагать домой, временами представляя себя младенцем, подброшенным равнодушными родителями к крыльцу чужого не моего города.
На улицах моего чужого города сыпал снег, и я способен был видеть себя со стороны и с высоты лет. Существо, оставшееся внизу, в сапожках, пальтишке и варежках, принадлежало к разряду романтиков. Кругом белел первозданный снег и только крышки канализационных люков чернели вызывающими пятнами — этакими каплями дегтя в медовой бочке, кляксами посередине страницы. Существо в пальтишке подбрело к ближайшему люку и стало терпеливо присыпать его снегом. Присыпав, удовлетворенно вздохнуло, искательно огляделось. Даже романтикам порой необходимо, чтобы кто-то видел их светлые усилия в напрасном.
Все так же сверху я показал мальчонке большой палец и улыбнулся. Хотелось, чтобы он поверил в мою улыбку. Детям мало улыбаться, им надо улыбаться искренне. Каким-то шестым чувством, похлеще всяких собак, они улавливают чужую фальшь и отворачиваются. Этот не отвернулся. Возможно, поверил мне, а возможно, сделал вид, что поверил. Я ведь упомянул: он принадлежал к разряду романтиков, а романтики великодушны. Продолжая улыбаться его румяным щекам, я вспомнил желтые косички еще одного малолетнего романтика — девочки. Уже из лета, из месяца августа, того самого времени, когда вечерние марафоны по улицам приносят больше грязи, чем здоровья. Малышка стелила поверх луж газеты и плакала, видя, как быстро они намокают. Она боролась с лужами, она хотела, чтобы люди гуляли по сухому и чистому…
Я сморгнул. Видение чужого города и маленьких фигурок рассыпалось сахарными кубиками, растаяло в гремучем кипятке.
Коньяк, спирт и водка при минимуме закуски мало чем отличаются от серной кислоты. Желудок болезненно содрогнулся, норовя изрыгнуть содержимое вверх по пищеводу. Мозг же посылал директивы иного порядка: растворять, переваривать, употреблять в дело. Организм глухо бурлил, по всей видимости, затевая бунт. Директивы ему не нравились. Возможная месть в виде прободной язвы вызывала у него злорадное довольство, а у меня приступы ярости. Мы играли в перетягивание каната — каждый на свою сторону.
Не обращая внимания на поздний час, какая-то женщина в платке и тренировочном костюме чинила забор возле приусадебного участка. Чинила по-женски, неумело. Гвоздь у нее все время загибался, она терпеливо принималась его выпрямлять и снова вколачивала в дерево. Мне захотелось отнять у нее молоток, шарахнуть по гвоздю так, как он этого заслуживал, но, скромно отвернув голову, я прошествовал мимо. Шагая по парку, почувствовал головокружение и точно подстреленный снайпером рухнул под раскидистыми акациями.
В коротком забытьи ничего не видел, но чувствовал, как шевелятся под черепом жуки-короеды, прогрызая извилины, как душит кто-то, навалившись на грудную клетку бизоньим весом. Очнулся от собачьего лая.
Похожая на крупного теленка, московская сторожевая припадала к земле, скалилась и рычала. Оказалось, что не на меня. Поблизости расположилось кошачье семейство. Мать преспокойно возлежала на травке, рыжий котенок путано бродил вокруг нее. Папаша, так мне по крайней мере подумалось, стоял на полпути между семьей и собакой. Особой тревоги он также не выявлял. Хвостом воинственно лупил себя по бокам, вприщур глядел на сторожевую.
Сердце окутал страх. Вздрогнув, я кое-как поднялся. Садюга-муравей жалил ногу, забираясь под брючину выше и выше, а я знал, что завтра опять настанут холода. Слишком уж спокойно взирали коты на собаку, слишком уж зло хрипела последняя. Муравей шел не в счет, хотя и его можно было приплюсовать к увиденному. В этом мозаичном мире все они занимали строго определенные места. Псу не пристало сомневаться в правоте собственного лая, коту было плевать на этот лай. Для них все было естественным. Они не собирались сходить с ума. Я был скроен из таких же молекул, как и они, пил воду и дышал кислородом. Но при всем сходстве и подобии я представлял собой иное создание. И дело заключалось не в психастении. Я ощущал чужую дрожь, чужой страх. Ощущал даже в том случае, когда жертвы пребывали в полнейшем спокойствии. Посторонний вскрик вызывал у меня содрогание, обморок женщины на экране скрючивал пополам. И там, где других спасает равнодушие, меня спасало ненастье. Жмурясь и прикрываясь руками, я словно нажимал невидимые кнопки, напрягая тучи, магнитом притягивая к городу ураганные ветры, метель и град. Улицы начинали пузыриться от ливней, снег торопливо присыпал пугающие меня следы. Работники прогноза терялись, ничего подобного не мог припомнить ни один из живущих в городе старожилов.
Пассажиры гибнущего самолета…
Последние минуты перед ударом. Вой, сутолока — и каждый неожиданно наедине с самим собой. Даже супруги. «Я» в предчувствии скорой кончины и зеркало, выплывающее из багрового тумана, в глубине которого уже не ты, а костлявая с косой.
Порой, пожалуй, даже слишком часто за последнее время, я начинаю сознавать, что ощущают люди в такие минуты, в таком самолете. Более того, я начинаю ясно понимать, что и сам я один из них, — пассажир гибнущего лайнера под названием Земля, человек, предчувствующий катастрофу. Человек, а не абстрактный эквивалент Тьюринга.
Собака продолжала рычать, — одной-единственной терции было недостаточно, чтобы пробудить шторм. Мои ненастья всегда запаздывали. И снова в далекие дремлющие города вползали танки и бронетранспортеры. Солдаты в ватниках и бронежилетах, топорщась автоматами, семенили по улицам. От обилия оранжевых сдвоенных «валетом» магазинов их грузно покачивало. Девушка с гранатой пряталась за останками стены. Длинную косу она обмотала вокруг шеи, чтоб не мешалась, а ее брат, чернобородый горец с «базукой» на плече, выглядывал в окно, карауля подходящий момент…
Жить долее было невозможно, и снова я пошел на обман, воззвав к тому, что обычно именуют куражом. Инкубационным, неестественным способом я воспроизвел на свет злость — хлипкую, не слишком живучую, но все-таки вполне эффективную. Мир обижал меня, и я прибег к самому глупому и самому простому — перешел в контрнаступление. В пса я запустил палкой, в кота смачно плюнул и замахнулся. Все еще пьяный, преображенный куражом, грозно зашагал по аллее. Алгоритм был избран наипримитивнейший: бить превентивно, не дожидаясь синяков и шишек.
На одной из скамеек сидели разодетые в пух и прах девицы и нарисованными ртами прикладывались к баночкам с пивом. Я плюхнулся рядом и грубо поинтересовался:
— Вопрос на засыпку! Почему грудь, ноги и все такое только в кино и романах? Почему в реальной жизни одни лахудры?.. Вы вот женщины в летах, можно сказать, пожили — вот и ответьте желторотому юнцу!
— Юнец нашелся! — девицы зафыркали. — Самая отзывчивая поспешила просветить:
— Нам всего-то по шестнадцать.
— Да? — несказанно удивился я.
— Ква-а! — дразнясь, протянули они.
— Вот и я говорю: опыт, зрелость и все такое…
Девицы одна за другой встали, виляя костлявыми, а может быть, стройными бедрами, двинулись в темноту. Я заорал им вслед.
— Молодые еще — носом вертеть!
Рядом остановился скособоченный на одну сторону пенсионер с крупным, изъеденным жизнью носом. Зыркнув на удаляющихся девиц, он одобрительно закивал головой.
— Так их, молодой человек! Так!.. Еще молоко на губах не обсохло, а уже штукатурятся.
— Сам ты молодой человек! — огрызнулся я. — Не молоко, а помада.
Пенсионер обиделся и заковылял прочь.
Посидев еще немного, я сосчитал количество скамеек в скверике и прикинул, сколько всего здесь может быть насажено тополей. Первое попытался помножить на второе, и получилось что-то очень приличное. Даже если выразить в рублях.
Да-с, господа! Даже если выразить в рублях… Деревянных, привычных, родных, столь часто ошивающихся где-то вне наших карманов, вне наших кошельков. И пусть знают где-нибудь там — где светло от перстней и черно от смокингов, что парижскому «портмоне» я всегда предпочту наш бедный залатанный российский кошелек. В этом, если хотите, и будет заключаться мой маленький патриотизм.
Патриотизм мой маленький… Мой маленький, но удаленький патриотизм… Слова вращались по кругу, мозг пробуксовывал, не понимая, чего от него хотят. А я от него ничего и не хотел. Потому что не знал, чего должны хотеть от собственного интеллекта нормальные люди. В моем возрасте и в моей ситуации…
Митька меня уверял: прозорливость — это дар. Кто умеет заглядывать в прошлое с будущим, обязан работать на человечество. Потому что человечество плывет на пароходе, а пароход плывет в тумане. Без лоцманов ему трудно. И дар — это прежде всего обязанность. И его нельзя скрывать, нельзя профукивать на мелочи… Глядя на Митьку, я поражался его уверенности. О моем даре он мало что знал, но о том, как его использовать, знал все доскональнейшим образом. Наверное, это было нормально. Те, кто не умеют, всегда знают — как, и наоборот…
Я снова зашагал по тротуару, не забывая о превентивной стратегии. Изумленный мир несколько поутих, — клиент отказывался воспринимать его пассионарно и может быть, даже временно восстал. Мир растерянно отступил, и, пользуясь этим, я продолжал безнаказанно обижать его представителей. Целующейся парочке я погрозил пальцем, помоечных голубей вспугнул пронзительным свистом, прохожему, поинтересовавшемуся временем, назвал то самое число, что получил перемножением тополей на скамейки. Остановив двух гогочущих оболтусов, мне доставило удовольствие строго поинтересоваться документами. Документов не оказалось, и я повел их в отделение. Парни шли неохотно, то и дело оценивающе поглядывали на меня, явно прикидывая, не навешать ли мне фонарей. Я поводил их по городским улицам и в конце концов затащил на территорию какого-то склада. Сонному вохровцу было сказано: «Это со мной.» Он с подозрением оглядел парней, но промолчал.
— Вот так, братцы! — обратился я к приунывшим парням. — Вот вы уже и на чужбине. А ведь дома оно лучше, верно?
Они хмуро согласились.
— Значит, договариваемся так. Если хотите, чтобы все было тип-топ, то скоренько и с настроением прибираем все дорожки. Чтоб ни одного фантика и ни одной газетки!
— Чего мы такого сделали? — гундосо протянул тот, что был повыше.
— Не сделали, но могли сделать, — я пошевелил бровями. — Профилактика, парни. Вневедомственный указ номер сорок пять, подпункт третий. Все ясно?
Не слишком синхронно эти олухи качнули крепкими головенками.
— Вот и ладушки! И не глядеть букой! Выше нос!..
По пути к проходной я подцепил бесхозную вязку двужильного провода. По сути дела — своровал, но своровал из принципа — протестуя против бесхозности. Все у того же вахтера грозно попросил номер телефона начальника Урюпина. Вахтер побагровел, как маков цвет, и признался, что не знает ни телефона, ни самого Урюпина, что он здесь недавно и еще не обжился. Я махнул на него рукой и вышел с территории.
Заметно похолодало. Пришлось поднять у рубашки ворот, а руки спрятать в карманы. Моток провода я еще раньше повесил на ветку куста. Провод был мне не нужен.
Будущее Земли… Паутина ссохшегося и завалившегося в уголок вселенной паучка. Чего-то он там недоплел, а многих так и недодушил. Перевернуть бы бинокль задом наперед. Чем дальше, тем лучше. А выгоднее совсем не глядеть. Пусть вон Митька смотрит. Он спит и видит, как становится в один прекрасный день экстрасенсом. И даже карточки ко лбу каждый день прикладывает. Пытается угадать, что на них написано. Может, когда-нибудь у него это получится?.. Дело в том, что у Митьки комплексы. Ему дьявольски необходима хоть какая-нибудь самореализация. Самое простое — жениться и родить пару сыновей. Или стать провидцем. Если бы это было возможно, я охотно поменялся бы с ним местами. Но подобных услуг нам никто не предлагает. Живи тем, чем наделили. Ибо наделяют многим. И Митькино многое, пожалуй, перевешивает мое…
Город потихоньку засыпал, а я работал и работал ногами, внимательно считая шаги. После первых двух сотен я сбился. Слишком много слов следовало уложить в один шаг. А вскоре я добрался до дома.
Кураж — штука живучая, и, оказавшись в квартире, я продолжал задиристо озирать стены. В углу, за диваном, притаилась гитара. Отверстие в деке напоминало распахнутый рот. Из этого рта выползла муха и, взлетев, пересела на гриф. Настроение у нее, видимо, было бодрое. Она энергично потирала лапки, словно собиралась взять да заиграть. Какой-нибудь мушиный гимн из трех-четырех аккордов. Молодой и глупый комар радостно кружил под потолком. Юность есть юность. Кровь моя его не интересовала. Он радовался силе упругих крыльев, свободе полета и невесомости. Вспомнив равнодушных котов, я поднатужился и плюнул. Что-то не сработало, — слюна перепачкала подбородок и грудь.
— Вот, значит, как? — взяв со стола нож, — один на двоих я двинулся на комара с мухой. Наверное, в биллионный раз человек доказывал природе, что он есть венец всего самого-самого. Комара я обратил в бегство, а муху напугал до такой степени, что, уносясь прочь, она с силой ударилась в стекло — обман всех насекомых и без сознания свалилась на подоконник. Я довольно захохотал. С чужими невзгодами собственные — не так страшны. Злость проходила. Наплывало отчаяние. Словно к спасательному кругу я ринулся к телефону. Память хранила еще парочку имен, что внушали надежду. Занято… Опять занято… И у Митьки, и у них. Швырнув трубку, я заметался по комнатам. Заглянув на кухню, обнаружил на столе коробку. Так и есть, навещала мама, но не застала. Блудные сыновья вечно шляются… Я приподнял картонную крышку и полюбовался тортом. Я любил домашние торты. Мама всегда это помнила.
Вернувшись к телефону, напялил на себя джемпер и косо взглянул на градусник за окном. Выходит, Толечке с Тамарой я наврал. Но ведь не знал я тогда еще, что повстречаю котов и пса! Не знал и не мог знать. Маятниковый тоннель не походил на привычные нам тоннели. Сеть непроглядных катакомб — вот чем являлся этот самый тоннель…
С упорством я накручивал диск, но телефон находился в игривом настроении, соединяя меня с кем угодно, но только не с Эллой, не Полиной и не Митькой. Кооператив, баня, какой-то загс… Дважды меня разворачивали, не дав сказать и слова.
— Эллочку тебе?.. А табуретом не хочешь? По загривку?..