Когда явились ангелы (сборник) Кизи Кен

Он попытался объяснить ей, что лачужка у пруда – это храм для медитации, а не Кэмп-Дэвид[54] для ветеранов, которые решили предаться воспоминаниям. Кроме того, Дебри планировал занять лачужку вечером. Сэнди засмеялась и велела не рыпаться.

– Я найду где кинуть якорь на ночь. А там посмотрим.

Он не встал из-за стола. Треща без умолку, Сэнди рыскала по кабинету, потом нашла обувную коробку и обчистила ее, забив последнюю траву в косяк. Дебри решил не курить, пока не отделается от околевшего ягненка. От предложенного косяка отказался, и Сэнди, пожав плечами, скурила весь, объясняя в деталях, как перенаполнит коробку до краев, провернув сегодня в городе пару делишек: встретится с тем-то и тем-то там-то и там-то и обменяет то на это. Дебри ничего не понял. Ее энергия паровым катком расплющивала его в блин. Даже когда она выкинула горящий чинарик на сухую траву под окном, Дебри смог выразить лишь весьма немощный протест.

– Боишься подпалить сарай? – завопила, склонившись над ним, Сэнди. – Ах, миста Дебри, да вы никак совсем закопались в своей земле! – Она протопала к двери и открыла ее. – Ну вот. Сэнди ударяется в бега. Что тебе привезти из города? Новую пишущую машинку? Приемник получше – и не западно тебе слушать музыку из этой японской рухляди? Суперскладной ножик? Хо-хо. Сэнди-Клаус все сделает. Ну так что?..

Сэнди застыла в проеме и ждала. Дебри заерзал на стуле, но остался сидеть. Он глядел на ее жирную ухмылку. Он знал, чего она ждет. Вопроса. И понимал, что лучше бы смолчать. Пусть идет как идет, нечего оживлять отношения, симулируя любопытство. Но ему и правда было любопытно, а она ждала, ухмыляясь, и он не смог не спросить:

– А он… э-э… сказал что-нибудь, Сэнди?

Голос застрял в глотке.

Из проема сверкали черные глаза.

– Ты про его, мнэ, последние слова? Может, он смягчил приговор ну или там напутствовал на прощание? В общем, собственно говоря, в больнице, судя по всему, до того как впасть в кому, он на секунду превозмог себя и, погоди-ка, что там точно было…

Она ликовала. Вопрошание Дебри оголило всю его безнадегу. Сэнди оскалила зубы. Вот он сидит, Дебри, Гуру Давай-Давай со слезящимися глазами, и выпрашивает знамя, чтоб нести его дальше, и молит об одеяле предсмертной истины, которое сварганил Старый Святой Шут Хулихен: уж оно-то защитит от грядущего ледяного хаоса.

– Ну, если верить нашей хипповой цыпочке, он и правда бормотал что-то, когда отдавал концы на мексиканском матрасе, – сказала она. – Аты не видишь тут иронии судьбы? Помнишь развалюху в Пуэрто-Санкто, клинику, где Бегема родила и Мики лежал со сломанной ногой?[55] Там-то и помер наш дорогой Хулихен – от пневмонии, переохлаждения и седативов. Ну же! Ты не просекаешь всей гадской иронии?

– Что он сказал?

Глаза искрились. Ухмылка извивалась в своем жировом гнезде.

– Он сказал, если Сэнди не в маразме, сказал, кажется, «шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь». Завет что надо, сечешь? Число, гадское число! – Она заухала, шлепая себя по бедрам. – Шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь! Шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь! Неразбавленная квинтэссенция абсолютно перегоревшего скоростного торчка: шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь! Ху-вуу-вуу-вау!

Она ушла, не закрыв дверь, и хохотала, клацая вниз по лестнице и снаружи по гравию. Жалостливо заскулил травмированный автомобиль – Сэнди погнала его задним ходом прочь с подъездной дорожки.

Так смотрите же на того, кто после длительной, только что описанной подготовки (на деле занявшей три дня и захватившей четвертую ночь) наконец выполняет поставленную задачу в полевых условиях: Старик Дебри, безнадежен и безотраден, с непокрытыми глазами, палимыми закоптелым светилом, ступает по непокоренной целине вослед красной тачке. Уставившись в землю, он видит только ползущее под башмаками поле и доверяет одноколесному механизму вести его к предназначению.

Он воображает себя распухшим, наподобие загривка у Сэнди, от невнятного гнева, задымленным до упора тлеющей неупокоенной виной, что так и норовит расцвести ярким пламенем. О, если б он мог выбрать подходящего виновника! Перебирая крупные, способные выдержать огонь порицания мишени, Дебри останавливается на Калифорнии. Вот откуда все пошло, решает он. И первертная парочка членостопщиков, и Сэнди Поуку, и хиппушная цыпа из Окленда, явно из оклендской своры обглотышей, которые месяц назад опять выманили Хулихена в Мексику… все они из Калифорнии! Все началось в Калифорнии, пошло вразнос в Калифорнии и теперь распространяется из Калифорнии, как безумная опухоль, под шкурой целого континента. Вудсток. Большой Улет. Безумие жиреет на глазах. Безумие выживает, процветает и собирается с силами, а Быстрейшийчелназемле[56] замедляет себя до смерти и на прощание дарит миру психованный шифр. Даже эти датские доги – и те из Калифорнии!

Тачка добирается до канавы. Дебри приподнимает голову. Трупа все равно не видать. Съехав в канаву, Дебри толкает тачку туда, где носятся в высокой траве три ругачих ворона.

– Здрасте, джентльмены. Простите за вторжение.

Вороны кружат, сетуя на его приход. Колесо тачки едва не наезжает на ягненка – и тут Дебри его замечает. Поразительно, сколь изящно лежащее пред ним создание – в богатых покровах, совсем не черных, вот ни на столечко, скорее красновато-коричневых, цвета шоколадного торта. Шоколадный кекс в форме ягненка, сервирован в честь дня рождения наследника престола на подносе пурпурной вики, обложен гирляндами из цветков клевера, украшен изящными рыжими завитками и петлями муравьиных караванов, окружен мерцанием желтых ос, похожих на крошечные свечки. Дебри отгоняет их взмахом шляпы. Вороны бросаются наутек и занимают позиции на трех ближайших столбах изгороди. Растопырив черные крылья, птицы с имперским спокойствием смотрят, как Дебри разгоняет муравьев и наклоняется рассмотреть труп.

– Что убило его, джентльмены? Ваше мнение? – (Бетси была права; ни единого следа зубов. Может, за ним гнались собаки, и он влетел в канаву и сломал себе шею.) – Вроде не с чего ему было помирать, а, птички, как считаете?

Вороны тяжело переступают с лапы на лапу и теорий не выдвигают. Их обуяло столь праведное возмущение, что Дебри не может не улыбнуться. Он размышляет, не оставить ли труп там, где лежит, – на попечение воронов, пчел, муравьев и иных могильщиков Природы. Потом слышит, как снова блеет мать, которую Бетси привязала в ясеневой роще.

– Нет, не стоит. Агония ради экологии – бессмыслица. Я намерен похоронить его, парни, чтобы мамка больше о нем не думала. Можете выразить сочувствие…

Не дождетесь: вороны ясно дают это понять, едва увидев, как их законную добычу грузят в тачку. Они воспаряют со столбов, бьют воздух крыльями и орут. Они окружают тачку, возмущаясь в унисон, и не отстают на всем пути через пастбище к трясине на другом конце семидесяти акров Дебри. Иногда вороны кружат так низко, что можно сшибить лопатой.

Он выбирает тенистый участок под нависшим дубом и вонзает лопату в почву. Это глина: грязь зимой, отвердевший бетон летом. Легче бы копать у пруда, но Дебри здесь нравится. Глушь, прохлада. Лапы старого белого дуба чопорно свиты длинными серо-зелеными пеленами испанского мха. Скукоженные сухие дубовые листья не шелохнутся. Даже вороны оборвали свою хриплую тираду и молчаливо глазеют с сука самого высокого тополя.

Дебри вешает шляпу на дубовый колышек и принимается копать – уже в ярости, что выбрал это место; рубит, дробит и крошит глиняный коврик и корни, пока из легких не вырывается свист и пыль на лице не бороздят ручейки пота. Вытерев глаза краем рубашки, Дебри отступает от незамысловатого черного углубления.

– Надо бы поглубже, если мы не хотим, чтоб его вынюхали и отрыли лисы. – Дебри заглядывает в яму – он пыхтит и дрожит так неистово, что поневоле опирается на лопату. – Однако, с другой стороны, – решает он, – как говорится, для народной музыки нормально[57], – и вываливает труп в яму.

Чтобы тело поместилось, Дебри сгибает передние ноги ягненка, прижав их к груди, а задние сводит вместе. Очень мил в эдакой позе, заключает Дебри, просто пушистая куколка. Почти новая. Если пришить цветные пуговицы вместо глаз, так и за новую сойдет.

Дебри начинает бить колотун. Видать, так все и начинается, думает он. Бред. Срыв. Крах. В конце концов лежак, в итоге – фигак. Но сначала надо сховаться…

Он по горсти сыпет землю в яму на маленькое животное – куда медленнее, чем рыл могилу. Саднят мозоли на обеих ладонях. Жалко, что перчатки не захватил. Жалко, что Сэнди скурила последний косяк. Жалко, что потерял очки. Больше всего жалко, что нечем промочить горло. Глотку жжет огнем. В корыте неподалеку есть запас воды, но водой тут не отделаешься. Огонь полыхает не только в глотке. А дома – ни капли. Почему до начала одиночного перелета Дебри не затарился алкоголем в Кресуэлле? Забыл парашют – тебе капут. Из внезапной воздушной ямы и лучший летчик вылетит штопором. Дебри закрывает глаза и хмурится, прикидывая возможности. Ни сонников, ни транков, ни даже прописанных болеутоляющих. Все подмели основные войска, отправляясь на вудстокскую кампанию. Вина – и того не осталось, а Бетси с единственной машиной на ходу – далеко.

Короче, парашютам взяться неоткуда.

Его начинает потрясывать – да так, что зуб на зуб не попадает. А ну как Дебри хватит удар или сразит приступ? В семействе такое случалось. Дядю Натана Уиттиера приступ подкосил, когда он в Арканзасе выплескивал корм свиньям; дядя упал в свинарник, и его сожрали свиньи. Тут свиней нет, только вороны на ветке, и эти безмятежные дубы, и, вон там, на прогалинке, ярдах в десяти к болоту, на пеньке в ореоле задымленного света, милостью Божией, галлон красного вина? Бургундское? Дар небес, бутылка бургундского?

Он роняет лопату и продирается сквозь ветки и моховые растяжки, пока бутылка не оказывается у него в руках. Это и вправду бутыль с вином, с дешевым «Галло», если уж быть точным, зато полуполная и охлажденная воздухом тенистой низины. Дебри вывинчивает пробку, запрокидывает бутылку, пьет вино долгими глотками, теряет равновесие так, что надо поискать точку опоры. Оборачивается, присаживается на пенек – так проще; он вновь запрокидывает голову. Отнимает горлышко от губ лишь по требованию легких. После разового отсоса в бутылке остается меньше четверти, жидкость растекается по сплетенным магистралям тела; уже легче.

Только тут Дебри замечает, что это совсем не легкое, сухое 12-градусное бургундское, а приторно-сладкий 18-градусный портвейн для алкашей с букетом, который Дебри обонял в дыхании Бороды пару часов назад. Он смотрит по сторонам и видит две рваные скатки, заплечную сумку времен Первой мировой и скромное кострище. Возле одной скатки наблюдаются замусоленная стопка андеграундных комиксов и карманное издание романа «На дороге». Рядом с другой скаткой лежат горкой стружки, лениво срезанные щепы, тонкие, как палые листья тополя.

– Так вот почему они отсюда шли, а не по шоссе, как все нормальные паломники. Мудацкие бродяги…

Но пыла в ругательстве нет. Дебри снова запрокидывает бутылку – на сей раз вдумчивее, да и не без любопытства. Может, не просто бродяги.

– Команда, – говорит он воронам, – полагаю, за мудаками надо установить надзор.

Птицы не противоречат. Кажется, они уже начали бдеть: втягивают головы глубоко в черные грудки, подтыкают под себя лапы, нахохливаются в задымленном воздухе. Дебри подбирает книжку и штабель комиксов и отступает к тачке, не разгибая палец, зацепивший стеклянную ручку бутыли. Намечает ежевичные заросли в двадцати шагах от лагеря и ввинчивается в колючие кусты с тыла, тачка у него – плуг, лопата – мачете, пока не расчищает посреди тернистого массива пристойный наблюдательный пост. Наклонив тачку, выстилает ее испанским мхом с нависающей дубовой ветви, и древняя ржавая развалюха превращается в удобное мягкое кресло. Дебри усаживается в гнездышко, раздвигает листья, чтобы без помех видеть лагерь, не дотрагиваясь до кустарника, и делает еще один большой глоток сладкого вина.

Тени медленно карабкаются по стволам деревьев. Вороны с клекотом дезертируют после огорчительного дня каждый к своему насесту. Воздух багровеет, ибо солнце, падая в горизонт, натыкается на все более густой дым. Вино стекает в утробу, а перед глазами Дебри скачут Демон-в-Клетку, Мистер Натурал и Заросшие Братцы-Уродцы[58]. Наконец, остается дюйм вина и книжка. Дебри прочел ее трижды. Много лет назад. До того, как сорвался в Калифорнию. В надежде каким-то чудом вписаться, влиться в балдежное путешествие – как и тысячи других добровольцев, вдохновленных той же книгой, ее мировидением и, само собой, ее неподражаемым героем.

Подобно всем прочим кандидатам на блаженство, он шнырял по славным туснякам Норт-Бича – «Огни большого города», «Место», «Кофейная галерея», «Пончиковая»[59], – надеясь хоть мельком увидеть человека, чьи слова подобны молниям, героя, запечатленного Керуаком под именем Дина Мориарти в романе «На дороге» и Джоном Клеллоном Холмсом в романе «Давай!»[60], ну или подслушать его высокооктановый хипалог, или даже, мало ли, таращить зенки, заделавшись его попутчиком в каком-нибудь диком газанутом турне по улетным местам волшебного Сан-Франциско. Дебри и мечтать не мог о большем, не говоря о дальнейшем джекпоте совместных трипов, приключений, почти-катастроф – и, что куда хуже, почти-успехов, которые едва не вытолкнули Хулихена на сцену. Хулихен был много круче Ленни Брюса, Джонатана Уинтерза и Лорда Бакли[61], вместе взятых, – и это еще мягко сказано. Что бы он ни делал, ему всегда рукоплескали. Но формат ночного клуба сковал бы его летавшее где ни попадя сознание; ни одна сцена мира не могла вместить искусство Хулихена – его наезды, виражи, с визгом выворачивающие из-за угла замечания о космосе, – кроме одной, которую он строил вокруг себя в тот миг, когда проскальзывал живо и поджаро за руль правильной машины: вместительнее, изящнее, американистее, лучше прежних. Зарево щитка было его рампой, хлесткий удар встречных фар был для него светом прожекторов. А теперь, а теперь, а теперь спектакль окончен. Никогда уже театру на колесах ни прыгать на ухабах, ни жать на всех парах, ни гудеть на большой дороге ни ритм, ни блюз, ни хулихеновское ху-ля-ля, полное скоростей, и планов, и стучащих сердец.

А теперь, а теперь, а теперь сукин сын мертв.

И, салютуя последним винным дюймом перед тем, как прикончить бутылку, Дебри рыдает. Его скорбь не сладка, но горька и уныла. Он пытается перестать. Открывает родную книжку Керуака, чтоб каким-нибудь пассажем смыть горькое жжение, но слезы размывают всё. Темнеет. Он закрывает книгу и оба глаза, снова входит в библиотеку памяти, ищет на букву «X». Ищет Хулихена, Хулигана-Художника, Хранителя Хайвея, Хреноборца, Халифа Хаоса, Холерика, Хохмящего Вечно. А может, и нет. Остался лишь ученик, который лупает глазами и надеется: надеется отвадить кружащих вестников опустошения каким-нибудь величавым чучелом, набитым всякой дрянью: кем был этот дивный Хулихен, что означала его исступленная жизнь, за что он ратовал, за что умер. Надеется оградить себя от пародийности глупой смерти своего героя и опереться на эти унылые цифры, сверившись с собранием вдохновенных хулихеновских афоризмов (Шесть-четыре-девять-два-восемь: полное собрание сочинений еще одного из Лучших Людей Их Поколения![62]), анекдотов, ахинеи!

Только раздел-то пуст. Шкаф «X» демонтирован, все работы возвращены издателю, больше не допечатываются, конфискованы как ошибочные в свете Последних Изысканий. Дебри смеется в голос над своей библиотечной метафорой и осознает, что горло пересохло почти до боли. Он глотает остатки вина так, будто тушит горящие заросли.

– Год седатива, – говорит он ясно и громко из-под маленькой арки ягодных кустов и смотрит, как последние лучи ржавого солнца линяют с тополиных крон, и не отводит взгляда, пока самая последняя тлеющая искра не уносится прочь и вино не возвращает Дебри в заброшенное книгохранилище, к полкам памяти.

Теперь он находит тощий томик – не на «X», а совсем даже на «Л» – о времени, когда Хулихен, знаменитый Быстрейшийчелназемле, повстречался с известным Стэнфордским Силачом Ларсом Дольфом и продул Дольфу харизматическую войну один на один. На «Л», от слова «лажа»…

В конце пятидесятых и начале шестидесятых два этих гиганта возвышались над всеми начинающими революционерами Района Залива. Оба были титанами собственных особых и исключительных философий. О Хулихене, герое всенародно популярных романов, говорили больше, и реноме у него было покруче. Но в своей области Ларс Дольф был равен Хулихену. Все, кто хоть как-то прикоснулся к передовой жизни полуострова, слыхали о Ларсе. А из-за того, что Ларс представлял буддистскую семинарию и миссионерил в Районе Залива, многие встречались с ним лично и благоговели перед его неброской мощью.

Тусовочным весенним вечером Ларс Дольф завалился к Дебри, который жил тогда у стэнфордского поля для гольфа. Дольф утверждал, что слышал о Девлине, хочет с ним познакомиться и открыт для предложений, особенно по части вина. Дебри сразу понял, что они обязательно поспорят – так уж этот чел держал себя, – и протянул ему бутылку.

Сперва поспорили об искусстве. Ларс был неизвестным художником, а Дебри добился таких же успехов как писатель. Потом о философии. Ларс был размытым вином, седеющим дзэнским битником-чемпионом, а юный Девлин контратаковал психоделически, ни в грош не ставящими вино инсинуациями. В итоге спор зашел, разумеется, о ценности куда более древней и актуальной: спортивной форме. Так совпало, что во время оно Девлин был очень даже в ней. Три раза в неделю ездил в Олимпийский клуб Сан-Франциско в надежде представить Соединенные Штаты в вольной борьбе на предстоящей римской Олимпиаде[63]. Носил подобные лавры и Ларс – бывший всеамериканский стэнфордский фриц-полузащитник[64]. Историй о нем было выше крыши. Самая памятная и популярная рассказывала о том, как Ларс принял вызов целого грузовика мексиканских собирателей артишоков на пикнике в честь Дня Колумба[65] в Пескадеро и сражался, пока не свел поединок к ничьей; когда местные власти прекратили битву и водитель «скорой» осмотрел Ларса, он увидел сломанные лезвия трех тихуанских пружинных ножей, торчавшие из крутых богатырских плеч.

Дебри не может вспомнить, кто в тот день открыл состязания в Переулке. Может, и он сам, провернув хитрющий трюк, которому научил отец, – кажется, прополз сквозь метелку, извиваясь так, что Ларс Дольф даже не расплел ноги, дабы повторить сей подвиг. Потом, помнится, Девлина столкнул с пьедестала его братец Бад, прикативший с Орегонщины на предмет окультуриться. Бадди прополз сквозь метелку и передом, и задом, чего Девлин никогда не умел. Именно Бадди затеял индийскую борьбу.

Ладонь к ладони и стопа к стопе Бадди по одному смахнул на землю ватагу нескладных аспирантишек; заборол он их до того легко, что сам смутился победой всухую и хотел было уступить главный ринг Дебри (который не бросил ему вызов; братья уже давно и неоднократно установили, кто из них лучший борец: Девлин тяжелее и старше, да и руки у него длиннее), когда из позы лотоса по соседству с вином заговорил Ларс Дольф:

– Пра-астите. Можно… мне… тоже?

Дебри помнит, как разговаривал Ларс – намеренно вяло и просто. Он всегда адресовал слушателю чудные певучие фразы, которые могли бы казаться тормознутыми, если б не чертовщинка в крошечных глазах. И еще тот факт, что Ларс Дольф был среди лучших студентов математического факультета до того, как оставил Ферму Лиланда Стэнфорда-младшего ради Норт-Бича.

Итак, все смотрим на Бадди и Будду, вставших в центре Круга Совета образца 1962 года, с пивом и бонгами. Смотрим на Бадди, пунцового, с ухмылкой на лице: он упивается тем, что хорош в игре, затеянной не ради соперничества, но ради самой игры; он состязается, как заведено в его семье, ради шутки: пан или пропал – или иди на попятный. А теперь смотрим на стоящего напротив Бадди противника совсем иной породы, вряд ли даже одного с Бадди биологического вида: Дольф похож скорее на механизм, чем на животное, ноги у него как поршни, грудь – как паровой котел, коротко остриженная голова – как розовое пушечное ядро, в которое вплавили два мерцающих шарика от подшипника из нержавейки; он ставит босую ногу рядом с ногой Бадди и протягивает пухлую, розовую, кукольную руку:

– Ну… что… давай?..

Бадди сжал руку в своей. Они сцепились, застыли на положенное по неписаному этикету время, потом Бадди сделал рывок. Приземистая фигура не поколебалась. Бадди сделал рывок в другую сторону. Без перемен. Коротко переведя дыхание, Бадди изготовился для третьего рывка, но понял, что плывет по воздуху к стене и впечатывается в ДСП плечом и головой.

Ларс Дольф словно и не сдвинулся с места. Он стоял, ухмыляясь, все такой же недеятельный, неподвижный и, невзирая на гримасу на круглом лице, скучный что твой гидрант. Тряся головой, Бадди поднялся.

– Фигасе, – удивился он. – Это было что-то.

– Хочешь… еще раз?..

И опять братца отправили в полет к стене, и опять, и опять – и всякий раз он вставал и возвращался к розовой руке: не из-за гнева, досады или уязвленной гордости, а из обычного своего любопытства. Бадди интересовало любое диво физического мира, и эта приземистая загадка, то и дело швырявшая его на стенку, очаровала его по самое не могу.

– Фигасе. По новой. А ну-ка еще разок…

Дебри никакой загадки не видел в упор. Приземист был Дольф или нет, он перевешивал Бадди фунтов на сто, если не больше.

– Если сравнить с тобой, Бад, он просто гора мяса и мышц, – сказал Дебри раздраженно. Ему не нравилось, что братишкой швыряются куда попало.

– Дело не в весе, – отвечал Бадди, малость отдуваясь перед тем, как вновь сойтись с Дольфом. – И не совсем в мышцах…

– Дело в том… чем люди думают, – объяснил Дольф, ухмыляясь в ответ. Он ни на йоту не был враждебен, он не был жесток, но Дебри хотел, чтобы они прекратили бороться. – Если человек думает… этим, – неимоверно резко розовая рука выпалила, и из нее пулей выпростался одинокий палец: он уже готов был проделать между глаз Бадди дырку, но замер меньше чем в четверти дюйма от цели, – а не этим, – другая рука, сжавшись в кулак, скользнула от бедра прямо к пряжке ремня Бадди, замерла еще ближе, раскрылась, будто кроткий цветок, и распростерлась над солнечным сплетением, – он, конечно… неустойчив. Как бутылка кока-колы… стоит горлышком на горлышке другой такой же: слишком много веса сверху… и снизу… и ничто их не соединяет. Сечешь… о чем я? Человек должен быть сбалансирован, как хайку.

Дебри не мог оставить столь напыщенную речь без ответа.

– А я вижу, что Бадди уступает не столько поэзии, сколько девяноста фунтам.

– Попробуй-ка сам, – вызвал его Бадди. – Мне интересно, хвастунишка, получится у тебя или нет не уступить хотя бы раз из трех.

Как только Дебри взял руку Ларса Дольфа в свою, он осознал, что именно заинтересовало Бадди. Хоть у маленькой круглой фигуры и имелось преимущество фунтов в двадцать пять, Дебри сразу ощутил, что весовая категория тут ни при чем. Как и скорость; за последние три сезона в орегонской команде Дебри научился в первые секунды первого раунда определять, превосходит его соперник или нет. Этот человек в сравнении с борцами-студентами реагировал почти лениво. Разница заключалась в своего рода безбожной мощи. Дебри вспоминает: когда Дольф легким движением руки отрывал его от пола и бросал на студентов, которые в благоговейном страхе сгрудились на кушетке в обнимку с безгласными бонгами, в голове пронеслось, что с равным успехом можно пытаться забороть 250-фунтового муравья.

Подобно брату, Дебри встал и вернулся на передовую – бесстыже и непобежденно. Чтобы сцепить руки, и снова отправиться в полет, и опять вернуться – скорее из удивления и любопытства, нежели из мужской драчливости.

– Дело в том, чем ты думаешь, – теперь понимаешь? Глаз, что ищет лотос… никогда не увидит лотос. Он увидит лишь поиск. Глаз, что ничего не ищет… найдет… расцветший сад. Желания в голове… опустошают середину… делают человека… амм! – и он швырнул Дебри в обшитую ДСП стену, умножив число ее вмятин и кратеров, – неустойчивым.

Тем вечером, уходя, Ларс Дольф увел за собой в город трех студентов – двух психологов и парня из студенческого братства, который еще не определился с направлением, – чтобы зачислить их в буддистскую семинарию на Джексон-стрит, хотя до конца стэнфордского весеннего семестра оставалась жалкая пара недель. Дебри впечатлился настолько, что и сам подумывал перевестись, пока Ларс не сообщил ему, что лекции о сутрах читаются в четыре утра шесть дней в неделю. Дебри решил, что ограничится писательским семинаром: тот собирался трижды в неделю в три пополудни – за кофе и плюшками. И все равно Дебри, как брат и все остальные, был поражен в самое сердце. А неоспоримый феномен Ларс Дольф правил полуостровом до осени, когда гнавший слишком долго, страстно и быстро джип «виллис» с охрипшей коробкой передач вкатил Хулихена на двор и в жизнь Дольфа.

Знаменитый Хулихен. Скуластое ирландское лицо, что беспрерывно и синхронно отплясывало с десяток рожиц, небесно-голубые глаза, кокетливо глядевшие из-под длинных ресниц, слава и неостановимая болтовня: Хулихен сделался сенсацией в стэнфордском бонгосообществе, не успел истерзанный джип перестать дымить. Этот человек был диковиной, вполне сопоставимой с Ларсом Дольфом по харизме и характеру, да и тусить с Хулихеном, не томившимся под пятой восточной догмы, было куда приятнее.

На деле между ними не было никакого сходства. Однако сравнений было не избежать. Хулихен быстр, Дольф – флегатичен; Хулихен жилист и бодр, Дольф – дебел и вял; бедного Хулихена стравили с Буддистским Быком прежде, чем он узнал о существовании соперника. К середине осеннего семестра в передовых кофейнях Пало-Альто говорили только о свежем хулихеновском блицкриге: как на выступлении Аллена Гинзберга он вскарабкался на сцену в Зале Динкелспил[66] босой и полуголый, с фонариком в одной руке и мухобойкой в другой, и принялся гоняться по эстраде за невидимыми шустриками: «Может, Гинзи, оно все и так, да только я видывал, как лучших мышей моего поколения прикончила старая добрая американская крупа – вот же он получай грызун ах ты спугнул как на крыльях да вот же он – ты там сказал? Что ты, я уже молчу»; как в Сан-Матео, остановленный на обочине Приморского шоссе[67], он заболтал помощника шерифа, и тот подтолкнул застрявший седан, забыв выписать штраф за превышение скорости, причем столь убедительна и мозгобойна была Хулихенова брехня, что коп на прощание подарил ему автомобильные тросы; как он вдул психиатрисе, которую чокнутая богатенькая мамаша Этертон послала спасти дочь, помешавшуюся от пятидневного житья на заднем сиденье семейной легковушки с этим маньяком, а также пославшей ее мамаше, когда они все возвратились к Этертонам, а также няне, которую семейка наняла, дабы защитить дочь от дальнейшего помешательства. Как правило, после историй про героические похождения Хулихена завсегдатаи кофеен гадали о его будущих подвигах и наконец, со всей неизбежностью, – о том, какова будет встреча двух героев.

– Вот интересно, а сможет Хулихен так же запудрить мозги Ларсу Дольфу? Если, понятно, они сцепятся рогами…

Дебри видел историческую встречу. Она имела место на подъездной дорожке к дому высокого, темнобрового, призрачного студента юрфака Феликса Роммеля, который утверждал, что он – внук знаменитого немецкого генерала[68]. Никто особо не верил этому утверждению, пока из Франкфурта не прибыл огромный контейнер, в котором (объявил Феликс) приплыл дедушкин «мерседес». Позвонили Ларсу Дольфу: не хочет ли он взглянуть на классическую реликвию фатерлянда? Дольф прикатил на велосипеде. На обширной лужайке дома в Сан-Матео Феликс устроил вечеринку с шампанским; автомобиль в это время церемониально распаковывали и вкатывали задом в гараж под сумрачными мерцающими огнями. Ларс аккуратно осмотрел машину, умилившись двуглавому орлу[69], так и не слезшему с насеста на крышке радиатора, а также каким-то картам и каракулям Лиса Пустыни, которые Феликс показал, отворив бардачок.

– Красотища, – сказал Ларс всем и каждому.

Машину тщательно берегли, на ней не нашлось ни царапинки, разве что при перевозке сплющили с правой стороны передний бампер, пригнув его к колесу. Феликс даже завел двигатель, прикурив от аккумулятора Дебри. В гараже большой мотор урчал на холостом ходу, во дворе все пили шампанское. Феликс спросил Дольфа, не хочет ли тот сесть за руль, когда выпрямят бампер; как только Феликс сдаст экзамен калифорнийской коллегии адвокатов и будет допущен к практике, ему понадобится шофер. Феликс сказал, что не сможет водить еще девять месяцев, потому что его задержали за рулем в нетрезвом виде, а жена не водит, потому что она иудейка.

– В общем, мне нужен человек.

Дольф учтиво поблагодарил пару за предложение и как раз говорил, что, видимо, ограничится стареньким «швинном»[70] – «вот он, мой немецкий транспорт», – когда на подъездную дорожку въехал, дымясь и вихляясь, «шеви» 53-го года с шумной тягой, готовой извергнуться из-под капота, и еще более шумным водилой, извергавшим за рулем поток слов. Зажигание не успело сообщить несчастному мотору о конце пути, а Хулихен уже хлопнул дверцей и очутился в перепуганном дворе: по пояс голый, потный, болтливый, он подскакивал к дверцам освободить обычную для него свиту контуженных пассажиров, представлял всех всем, отвлекался между представлениями на то, что случилось с ним за день, выезд в город, скверная тяга, отличные покрышки, нехватка горючего, глючева и дрючева, ну и благих вестей в виде скоростей – «Кто-нить? Кто-нить? Какие-нить популярные амфетаминки? Бензедринки? Декседринки? А? Ну хоть прелудинки?[71] Ох ты ж! Я не то что-то говорю?» – корил себя за манеры и нервический характер, поздравлял Феликса с наследством на холостом ходу, пинал покрышки, щелкал каблуками и отдавал честь двуглавому украшению капота, начинал все сначала, опять представлял свою потасканную команду, называя всех другими именами… типичный приход Хулихена, который мог сплошняком длиться до отбытия героя через пару минут или часов, если бы Феликс не отвлек его гигантским косяком, извлеченным из кармана жилетки и словно припрятанным ровно для такого случая. И пока Хулихен, набрав полные легкие дыма, удерживал первую, рвущую вены затяжку, Феликс за локоть отвел его к бетонной скамейке в тени акации, куда Ларс Дольф удалился, дабы сесть в полный лотос и глазеть. Не проронив ни слова, Дольф медленно расплел ноги и поднялся, чтобы пожать руку Хулихена. Тот возобновил трескотню, слова лились из него неукротимо, как дым:

– Дольф? Дольф? Я же что-то, ну да-а, слышал же о парне, который, говорили, реквизировал все пружинные ножи в Энсенаде – или то был Хуарес? – известный под именем Ларс Дольф, а еще под кличкой Тупонос, Тупоносый Дольф, как звали его спорткомментаторы, экс-футболист, самый-кто-то-там, полный защитник чего-то от чего-то там, отринул будущность с «Сорок девятыми»[72] ради медитации, то есть, как я это вижу, и поправьте меня, коли я ошибаюсь, просто сменил одного тренера с его философией на другого тренера и другую тактику игры – той же игры – одинарное крыло вместо двойного – всяко практиковаться в медитации так же полезно, как в перехвате мяча, – но лучше дрочить, как поступаю лично я, коли уж мы заговорили о духовных ценностях…

Его несло и несло, он был неподражаемо, нецензурно дерзок, пока расплывшееся в ухмылке лицо и зловеще немигающие глаза не оказали на Хулихена воздействие, какого фанаты никогда ранее не наблюдали. Столкнувшись с Дольфовым нарочитым молчанием, Хулихен начал заикаться. Его болтовня дребезжала на виражах и тормозила. Наконец, изогнув бровь под напором той загадки, с которой Бадди и Дебри столкнулись, когда боролись по-индийски, Хулихен запнулся и, ко всеобщему изумлению, замолк. Все так же улыбаясь, Дольф держался за руку Хулихена и наблюдал, как тот вертится ужом на сковородке в непривычном безмолвии и унижении. Никто не нарушил тишину, миг победы и поражения был принят и утвержден бессловесно.

Как только победитель ощутил, что его могущество признано этой тишиной в достаточной степени, он отпустил руку и мягко сказал:

– Это все… ваша точка зрения, мистер Хулихен.

Хулихен не смог парировать. Его сбили с панталыку. С десяток зрителей улыбались глубиной души и поздравляли себя с тем, что присутствовали при заключительном раскладе исторической дуэли. Они с самого начала знали, чем все кончится. В момент истины слово против мускула – ничто. Хулихен отвернулся от ухмылявшейся шарады, ища какой-нибудь путь к бегству. Взгляд Хулихена пал на фырчащий вхолостую «мерседес».

– Ну а с другой стороны, эй, что скажешь, Феликс, если мы прокатимся чуток? – Он уже открывал правую дверцу, чтобы усесться за руль. – За угол и обратно…

– Боюсь, придется ехать по кольцу, – бросил Феликс, не вынимая рук из карманов и огибая перед машины вслед за Хулихеном. Взяв его голыми руками, Феликс вытащил Хулихена из салона. Указал длинным подбородком на погнутый бампер. – Пока не поправим, кататься можно разве что кругами.

– Ах ты ебаныйврот, – крякнул Хулихен, разочарованно глядя на заклиненную покрышку.

Он сказал это слово впервые за всю историю знакомства с Дебри. Напротив, тот часто слышал, как Хулихен упрекает кого-то за брань; унижаться до матерщины, твердил Хулихен, – признак духовной лености. Только, на слух Дебри, тут дело было не в лености. Тут попахивало отчаянием.

– Ебаный-врот, – сказал Хулихен и начал отступать.

Однако Дольф еще не кончил возить его мордой об стол.

– Тебе не нужно… ездить и ездить… кругами. – Дольф вошел в гараж, прошагал вдоль решетки, улыбнулся безжалостной дзэнской улыбочкой. – Тебе должно… хватить силы… поправить все самому.

Глаза всех очевидцев вылезли из орбит: пухлые ручки пришли в движение, зацепились за бампер с обеих сторон, вздулась обтянутая потрепанной водолазкой спина, и плавно и неумолимо, будто мощное гидравлическое устройство, предназначенное ровно для этой задачи, Дольф разогнул тяжелый металл, высвободил покрышку и вернул бамперу исходную форму. Хулихен остолбенел, челюсть отвисла – он не мог даже выматериться. Ушел, бормоча что-то о необходимости бросить якорь, да хоть у бывшей женушки в Санта-Кларе, и чтоб никто не вился вокруг; свою команду Хулихен бросил на лужайке.

Потом были годы общения, Дебри и Хулихен сблизились, стали товарищами по авантюрам, эскападам и революции (да, черт побери, революции! такими же, как Фидель и Че[73], камарадами, что сражались против той же тирании инертности на партизанской войне, как писал Берроуз[74], «в пространстве меж наших клеток»), и Дебри не раз видел, как Хулихен теряет дар речи, точнее, запас речи: дни и ночи он ускорялся, гнал, говорил без умолку, стирая танцующий ирландский голос в кровь, до волдырей, на какой-то миг опустошая огромный интеллектуальный счет хулигана-самоучки, – но никогда Хулихен не бывал в таком безвыходном тупике. В столь вопиющем – не был точно. Ибо у Хулихена имелся финт – заполнять провалы бессмысленными числами: «Эй, срочно зырь вон там крошка-милашка телочка с иголочки хиляет по четыре пять семьдесят семь проехали на углу Гранта и Грина, или так-таки восемьдесят семь?» – пока поток сознания не возобновлял струение и Хулихен не возвращался в колею. Числовая чушь как способ заполнить пустоту. Финт из банальных, но никому и в голову не приходило, что числа маскируют сбой. То были помехи в эфире, призванные поддержать ритм; всего лишь рибоп[75], после которого Хулихен вновь вписывался в мелодию. И ему это вроде всегда удавалось. «Катись без остановки, всяко выкатишь на свою дорогу». И эта вера, проносившая Хулихена над провалами, стала верой всех, кто его знал, могучим мостом, который вставал над их личными безднами. А теперь этот мост смыло. Теперь, в самом конце концов, казалось, что Хулихен утратил веру на веки вечные, разменял ее на абсолютную чушь и бесцельные, бессмысленные числа ни о чем. Навсегда.

Хуже того! Что вообще все это — не более чем финт, что и не было у него никогда никакой цели, что весь шум, вся ярость, все великие полеты, все песни клаксонов, все это по сути – всегда лишь голый рибоп, лишь трескотня насекомых в Элиотовых сушах, не значащее ничего[76].

На веки вечные аминь.

Вот. Одурев, сбившись с толку и опьянев во тьме, Дебри осознает себя: он в моховом гнезде, устроенном в тачке, вокруг – заросли ежевики. Сквозь темноту он снова слышит пыннг, какой бывает, когда проволочное ограждение натягивается и колючки цепляются за скобы: может, голова скотины прободала брешь там, где брешей быть не должно, или чья-то нога задела ограду. За пыннгом следуют брань, хор смешков и хруст веток. Дебри высовывается из гнезда и видит, как фонарь на батарейках катится сквозь тени тополей на границе между болотом Дебри и пастбищем соседа Хока. Опять трещат ветки, опять брань, свет приближается, виляя туда-сюда, вламывается на прогалину вокруг пенька и вешается на сук. За парой автостопщиков, обвешанных тюками и пакетами, следует Сэнди Поуку. В руках у Сэнди – огромный плюшевый медведь. Она матерится и волочится со своим медведем так шумно, что блондин кладет ношу на землю, оборачивается и цыкает:

– Остынь уже! Хочешь, чтоб приперся старый пердун с собаками?

– Мне этот старый пердун и его собаки на хрен не сдались, – отвечает Сэнди. – Тут и так хватит пердунов для… Сэнди и ее мишки.

В изумлении Дебри смотрит из колючек, как Сэнди вальсирует, медленно разворачиваясь, потом прислоняет гигантскую куклу к пеньку и усаживается к ней на колени.

– Помогите нам, – говорит она, теребя пуговицу на впившемся в горло воротнике, – и дайте выпить.

Борода вытаскивает из бакалейного пакета полгаллона вина. Откупоривает, пьет при неверном свете, не сводя глаз с толстухи и ее игрушки. Осушает бутылку, берет из другого пакета большую сырокопченую колбасу и прокусывает пластиковую оболочку. Блондинчик встает на колени рядом с Сэнди и, прихихикивая, помогает ей с пуговицами блузки. Борода смотрит, Дебри тоже. Гудит поезд в 10.10, минующий разъезд Нево. Качаются тени. Неловкие пальцы снимают покровы с одного плеча; голова Сэнди внезапно падает на плечо медведя, и раздается храп. На здоровых зубах Блондинчика пузырятся смешки громче прежнего, он оценивающе теребит бретельку лифчика.

– С таким-то шмотьем – чё за кредитка у тебя, мамашка?

Сэнди оседает и храпит громче. Парень пытается добраться до обмякшей спины и найти застежку. Борода роется в пакете у Сэнди. Вынимает маленький транзисторный радиоприемник и включает его. Опирается о дуб, грызет колбасу и настраивает радио, глядя, как его компаньон борется с бюстгальтером спящей женщины. В конце концов Дебри, сам того не желая, закрывает глаза на это зрелище и погружается в клубящуюся тьму. В голове Дебри бьет колокол. Он слышит, как стрелка путешествует по радиочастотам и замирает на хите «Бич бойз». Благозвучие умеряет храп Сэнди и перекрывает хруст веток. Дебри не слышит уже почти ничего. Звуки летят издалека сквозь вьющийся, заросший листьями туннель. Тот свивается почти намертво, когда до Дебри доносятся слова Бороды:

– Так чего он там делал на рельсах? Считал?

– Шпалы, – отвечает Блондинчик. – Пересчитывал шпалы между Пуэрто-Санкто и следующей деревней. В тридцати милях. Считал железнодорожные шпалы. Его обдолбали и подначили, ну он и поперся, мудак, да-да…

– Хулихен. – Голос Бороды звучит мягче прежнего. – Великий Хулихен. Попал на передозе и подначке. – Борода искренне горюет, и Дебри ловит себя на том, что – кто бы мог подумать – этот мужик ему нравится. – Не могу поверить…

– Да ты, брат, не парься. Он перегорел, сечешь? Догнил. Валяй сюда, позырь-ка. Спорим, забудешь про свою колбасу?..

Дебри пытается поднять веки, но туннель сплетается слишком быстро. На здоровье, говорит себе Дебри. Кому теперь страшна тьма? Хулихен не просто шумел; он вел счет. Мы все вели счет.

Темное пространство вокруг Дебри внезапно заполняется лицами – они то вспыхивают, то гаснут. Дебри внемлет мерцанию, ощущает тепло и дружество, он полон равновеликой любви ко всем физиономиям – тем, кто близко, тем, кто далеко, тем, с кем знаком, тем, кого ни разу не встречал, тем, кто мертв, тем, кто никогда не мертв. Привет, лица. Возвращайтесь. Возвращайтесь, все вы, даже Л. Б. Дж. с техасскими щеками, изъеденными компромиссами, возвращайтесь. Хрущев, бесстрашнее тупого крестьянина, здравомысленнее Эйзенхауэра, возвращайтесь оба. Джеймс Дин, разобранный по косточкам, и Тэб Хантер, сложенный в единое целое. Майкл Ренни в своем серебряном костюме в день, когда земля остановилась ради мира во всем мире, возвращайтесь, все вы[77].

А теперь уходите и оставьте меня.

А теперь возвращайтесь.

Возвращайтесь, Вон Монро, Этель Уотерс, Кот-Сумасброт, Лу Костелло, Харпо Маркс, Эдлай Стивенсон, Эрнест Хемингуэй, Герберт Гувер, Гарри Белафонте, Тимоти Лири, Рон Бойс, Джерри Ли Льюис, Ли Харви Освальд, Чжоу Эньлай, Людвиг Эрхард, сэр Алек Дуглас-Хьюм и Мэнди Райс-Дэйвис, генерал Кёртис Лемэй и Гордон Купер, Джон О'Хара и Лиз Тэйлор, Эстис Кифовер и губернатор Скрэнтон, Человек-Невидимка и Одинокая Толпа, Истинноверующий и Развивающиеся Страны, Венгерские Борцы За Свободу, Эльза Максвелл, Дайна Вашингтон, Жан Кокто, Уильям Эдвард Бёргхардт Дубойс, Джимми Хэтло, Олдос Хаксли, Эдит Пиаф, СэйЗу Питтс, Симор Гласс, Большой Папа Норд, Бабуля Уиттиер, Дедушка Дебри, Красавчик Флойд, Великан Уильямс, Парнишка Биэн, Мики Руни, Мики Мэнтл, Мики Макги[78], Микки-Маус, возвращайтесь, уходите и снова возвращайтесь.

То Фриско, сладкое, как лето, с цветами в волосах, возвращайся. А теперь уходи.

Кливер, возвращайся. Эбби, возвращайся. И вы, никогда не уходившие, возвращайтесь заново, Джоан Баэз, Боб Кауфман, Лоуренс Ферлингетти, Гордон Лиш, Гордон Фрэйзер, Грегори Корсо, Аира Сэндпёрл, Фриц Перлс[79], перлы перед свиньями, даже ты, катафалк Чарли Мэнсон, говнюк. А ты лучше вернись в Теннесси, Джед[80], и возвращайся, и вернись, и возвращайся заново.

Нас вызывают на бой. У нас передышка, а не просто рибоп. Он не просто импровизировал; он вел счет. Явитесь и свидетельствуйте.

Юный Кассиус Клей.

Юный Мейлер.

Юный Миллер[81].

Юный Джек Керуак, еще не сломавший себе футбольную карьеру, еще не надорвавший пупок в «Эсквайре»[82]. Юная Сэнди без оголившейся кредитки. Юный Девлин. Юный Дилан[83]. Юный Леннон. Юные любовники, где бы вы ни были. Возвращайтесь, и помните, и уходите, и возвращайтесь.

Явка обязательна, но не требуется.

© Перевод Н. Караева.

В поисках Тайной пирамиды

I

Хорошее сафари

26 сентября 1974. Йом Кипур, День Искупления. Искуплен-и-я. Бог велит соблюдать его, постясь сутки, от заката до заката, во веки вечные. И благоприятный день, чтобы отправиться в паломничество к пирамидам.

28 сентября, суббота. Пол Красснер в Сан-Франциско. Спрашиваю Красснера, соблюдал ли он пост в День Искупления. Он говорит, что соблюдал бы, но был слишком занят едой.

29 сентября, воскресенье. Семнадцатый день после Пятидесятницы. Красснер упаковался и готов. Он намерен посетить со мной пирамиды в процессе расследования заговора – и под углом зрения из Большой галереи неопровержимо доказать, что пуля, убившая Кеннеди, не могла быть выпущена из ствола Джека Руби.

30 сентября, понедельник. Джек Черри из «Роллинг стоун» везет Красснера и меня в аэропорт, откуда мы полетим в Дейтон, Огайо, чтобы поговорить с большим специалистом по тайным пирамидам Енохом Огайским о Великой Тайной пирамиде. Оттуда Черри полетит в Нью-Йорк на встречу с участниками сафари. Он говорит по-египетски.

1 октября, вторник. Суккот – первый день праздника кущей. Енох Огайский держит татуировочный салон, где татуирует женщин, а заодно делает пирсинг сосков. Стены его мастерской увешаны цветными поляроидными снимками удовлетворенных клиентов. Когда мы приходим, он строчит на дряблом боку сорокалетней домохозяйки из Колумбуса Адама и Еву, изгоняемых из Сада, и каждые несколько секунд стирает с кожи кровь с чернилами. Красснер завороженно смотрит, а я расспрашиваю художника.

Под жужжание иглы и скулеж домохозяйки Енох рассказывает нам все, что знает о тайном подземном дворце. Енох Огайский – знаменитый Астральный путешественник и в менее телесной форме неоднократно посещал Долину царей. Он сыплет сведениями и предсказаниями. Глаза его разгораются, игла производит все больше вензелей и крови. Домохозяйка гримасничает и всё громче стонет, так что мы почти не можем расслышать его пророчества.

– Так, моя мягонькая, на сегодня довольно. У вас бледноватый вид.

Я иду за ним в тыльную часть салона, где Енох моет руки от профессиональных загрязнений и продолжает толковать о древности и будущем Египта. Тихий вскрик и грохот в переднем помещении заставляют нас бегом вернуться. Но домохозяйка в порядке. Красснер упал в обморок.

2 октября, среда. Я бросил «Люй – Странствия»[84] и готов к походу, но Красснеру тайн уже хватило.

– Они могут меня обыскать и обнаружат, что я обрезанный, – говорит он и улетает обратно в Сан-Франциско.

Я покупаю у мебельного дизайнера открытый «понтиак» 66-го года и направляюсь в Порт-Ройял, Кентукки, к Уэнделлу Берри, в надежде привлечь его к экспедиции. В машине слышу по радио, что на табачных плантациях в Кентукки заморозки, самые ранние за пятьдесят лет. На полях по обе стороны дороги – поникшие листья и угрюмые фермеры. При том, как я не люблю сигареты, печальный вид этих фигур в комбинезонах и бейсболках не может не трогать. Есть что-то вневременное и всечеловеческое в фермере, стоящем на поле после губительного заморозка. Он мог бы быть иероглифом, символом, нацарапанным на папирусе и означающим бессмертную правду: «Накрылся!»

3 октября, четверг. День рождения святой Терезы[85]. Еще одна рекордно холодная ночь. Холодным утром, после гренок и яичницы, мы с Уэнделлом запрягаем пару толстозадых рабочих кобыл и – но-оо! – на поле посмотреть, уцелело ли его сорго. Листья потемнели и повисли, но стебли еще стоят твердо. Срезаем несколько образчиков и едем в гору показать их двум братьям-старикам, его знакомым.

– Близнецы Тидвеллы скажут, – обещает Уэнделл. – Они фермерствуют здесь с девятьсот первого года.

Повозка громыхает по извилистой, ухабистой колее, среди зарослей терна, сахарного клена, маклюры и кизила. Братьев мы находим за работой на широком лугу, высоко над соседними участками. Огорчение не вмерзлось в лица этой пары: их табак благополучно развешан в сушильном сарае еще до прихода заморозков, и они уже боронят под стеблями. Прямые, бодрые, хотя им под восемьдесят, эти двое Добрых Молодцов могли бы явить собой другой иероглиф: «Не накрылись».

Они осматривают Уэнделлов стебель сорго и заверяют его, что сочленение не пострадало – это через него как раз гибнет урожай.

– Но коров туда не пускай, – предупреждают они. – От мороза образуется синильная кислота. Скотина может заболеть.

Слушая этих двух старых американских алхимиков, можно понять, почему Уэнделл Берри, магистр искусств из Стэнфорда и профессор Университета Кентукки, после двух дней занятий ишачит у себя на ферме, возделывая землю допотопными дедовскими методами: в нашем прошлом есть мудрость, к которой не подступиться без прошлых принадлежностей. Вспомним Шлимана, нашедшего древнюю Трою благодаря Гомеру.

По дороге вниз я рассказываю Уэнделлу о группе ученых из Беркли, которые пытались найти в пирамидах потайные камеры с помощью новейшей аппаратуры, регистрирующей космические лучи.

– И обнаружили, что перед пирамидами пасует самая современная техника. Единственное, чего они достигли со своими десятью тоннами оборудования, – убили током крысу, которая хотела устроить себе норку в проводах.

– Казнили крысу? – говорит Уэнделл, нажимая на тормоз, чтобы повозка не задавила кобыл на крутом склоне. – Для ученых из Беркли неплохое начало.

4 октября, пятница. Париж (который в Кентукки).

В номере старой гостиницы ищу в ящике Библию и нахожу на его деревянном дне глубоко въевшуюся четкую надпись карандашом: номер телефона, а после него, еще четче, – восторженная рецензия: СКАЗОЧНЫЙ СЕКС!

Телефон стоит рядом на тумбочке, и должен признать, что, помещаясь наверху один, испытываю командировочную хочь. Снова смотрю на номер, но в глубине ящика все-таки вижу Библию. К тому же мне заказали статью, а не сказку.

В Библии я ищу Исайю, глава 19, стихи 19 и 20. Это – основополагающая цитата в первом томе четырехтомной «Пирамидологии», которую я купил в Сан-Франциско за шестьдесят долларов. Но автор привел отрывок в оригинале, на иврите, будучи уверен, что обычный читатель обратится к Библии и прочтет на родном языке. Единственное, что он сообщает об этом отрывке, – что в нем содержится 30 слов и 124 еврейские буквы, и если численные значения этих слов и букв сложить по методу, называемому гематрией[86], то в сумме получится 5449 – что равняется высоте пирамиды Хеопса в пирамидных дюймах.

Пирамидный дюйм настолько близок к нашему дюйму (25 пирамидных = 25,0265 обычных), что я буду называть его просто дюймом. Кроме того, 5449 – вес пирамиды в тоннах, если умножить на тысячу. Сравнения продолжаются до бесконечности. Из пропорций и углов Большой пирамиды с высокой точностью выводятся все формулы и расстояния, относящиеся к нашей Солнечной системе. Это одна из причин, почему мы не переходим к метрической системе мер. Это было бы все равно что отрезать себе ступни, чтобы получить биркенстокские протезы[87].

Книга раскрывается на псалме: «Живущий под кровом Всевышнего, под сенью Всемогущего покоится» – согласно «Книге Урантии»[88], это один из египетских стихов, написанных первым великим учителем монотеизма фараоном Эхнатоном, которого, согласно Еноху, обучал сам Мелхиседек, который, согласно Кейси[89], ля-ля, ля-ля – понимаете, к чему я клоню? Дорога к этой пирамиде может завести тебя в бесконечные переулки размышлений. Вернемся к Исаии.

Вот она, глава 19, и подчеркнуто тем же черным карандашом, каким написан номер на дне ящика:

19. В тот день жертвенник Господу будет посреди земли Египетской, и памятник Господу – у пределов ее.

20. И будет он знамением и свидетельством о Господе Саваофе в земле Египетской; потому что они воззовут ко Господу по причине притеснителей, и Он пошлет им спасителя и заступника, и избавит их.

Подождите минуту. Это – прямая дорога к физкультурному безумию, какое видишь в изометрических глазах Христовых придурков[90], – и этой дорогой в своих поисках я идти не хочу. Я возвращаю дар Гидеонов[91] в ящик и задвигаю его вместе с тайной гематрией Сказочного Секса. Все это очень интересно, но мне не нужно. По воспитанию я крепкий баптист и считаю, что в смысле веры нахожусь в хорошей форме. Кроме того, ехать к Большой пирамиде, чтобы найти Бога, представляется мне оскорблением других храмов, которые я посещал на протяжении многих лет, неуважением к словам духовных учителей, таких как св. Хулихен, св. Лао-Цзы и св. Доротея[92], которая, вероятно, сформулировала это лучше всех: «Если ты не можешь найти Бога у себя на заднем дворе в Канзасе, то вряд ли найдешь Его и в Большой пирамиде Египта».

На самом деле (теперь пора об этом сказать) цель нашей экспедиции вовсе не Большая пирамида в Гизе и не десятки других погребальных храмов на западном берегу могучего Нила, уже изученных и разнообразно интерпретированных, но другое чудо, еще не раскрытое и якобы хранящее в своих великолепных залах все загадки прошлого – и их объяснение.

Как, например, они обтесывали такие крепкие камни, перемещали их на такое расстояние и так пригоняли друг к другу. И что за мощь была в устройстве, некогда венчавшем пирамиду Хеопса, если воспоминание о ней сохранилось на спинке нашего американского доллара? Откуда мы пришли и, что еще важнее, к чему идем, ввиду того, что достоинство нашей страны выветривается и колеса нынешнего цикла со скрипом переезжают из Рыб к Водолею, близя обещанную смену полюсов.

Экспедиция попытается найти сооружение, которое апостол Иоанн называет Новым Иерусалимом, Огайский Енох – Потаённым Храмом Тайн, а Кейси – Залом Записей, в бесчисленных трансах предсказав открытие этого потаенного чуда между 1958 и 1998 годом[93].

Следующая остановка: Библиотека А. И. П. – Ассоциации исследований и просвещения, в Виргиния-Бич, шт. Виргиния.

5, 6, 7, 8 октября. Изыскания в библиотеке А. И. П. Эдгара Кейси.

После Французской революции, когда началась большая прополка и очередь голов, подлежащих усекновению, стала чересчур длинна для умной машинки доктора Гильотена, с избытком второстепенных аристократов разделывались чисто вручную. Когда подходил его черед, человека хватали под руки и без церемоний тащили на лужок, где толстый палач, не член профсоюза, заносил над ним обыкновенный меч.

Чтобы рассеять скуку ежедневных рубок, головотяпы придумали простую игру: перед тем как опустить меч, они шептали на ухо дрожащей жертве: «Вы свободны, топ ami, бегите!» И зрители делали ставки на то, сколько шагов пробежит безголовое тело, перед тем как свалится. Семь шагов были не редкостью, особо энергичные экземпляры пробегали двенадцать. Рекорд установила одна женщина – двадцать четыре, и никаких признаков падения, если бы обезглавленное тело не наткнулось на телегу с навозом.

Что-то бежит дальше, что-то – ближе. «Шустрая, однако, деваха».

Тот же неугомонный дух царит в белом здании А. И. П., содержащем 49135 страниц дословных записей медиумических «чтений», осуществленных скромным человеком, которого прозвали Спящим Пророком. За четыре дня занятий я выяснил, что в поисках Тайной пирамиды Кейси у меня были сотни предшественников. Самый примечательный – некий ученый Малдун Греггор. Греггор написал книгу под названием «Сокровенные записи» и в настоящее время, как сообщил его брат, продолжает исследования в Каире. Добыл он что-то новое?

– Его можно найти в университете, – отвечает мне его брат, не поднимая головы от своих исследований. – Вот прилетите в Каир и его самого спросите. Я занимаюсь миндалем.

9 октября, среда. Нью-Йорк. Не успел я провести в этом буйном Вавилоне полчаса, как мой автомобиль эвакуировали. Чтобы вернуть его, у меня уходит остаток дня и семьдесят пять долларов. Девочка, стоящая с папой в сердитой очереди на штрафной стоянке, говорит мне, что их автомобиль украли и он, наверное, плачет в плену у похитителей.

– Знаете, они их утаскивают за задние ноги.

10–11 октября. Еще библиотеки и музеи. Думаю, я собрал достаточно информации для статьи. Я хотел записать переваренный материал за несколько дней до приезда Джека Черри, с которым мы вылетаем в Каир, но город подавляет. Он могуч и монструозен. Именно здесь сильнее всего ощущается выветривание – постоянное шипение сдувающейся экономики. Когда стоишь у платной Нью-Джерсийской автострады, чувствуешь, как мощный протеиновый ветер дует через всю страну на Лонг-Айленд и прямо в океан, на плавучий мусор площадью 25 квадратных километров.

Джек уже здесь, и завтра мы летим в Каир. Моя следующая запись будет сделана на другой стороне земного шара.

II

Рамадан: «Они кишат ночью!»

13 октября. Девятнадцатое воскресенье после Пятидесятницы. Наш «747-й» вывалился из облаков в амстердамский аэропорт, как летающая свинья к своему корыту.

Три больших грузовика едут обслужить ее, позаботиться о ее комфорте. Избалованная хрюшка, в свою очередь, не останавливается ни перед какими расходами, ублажая клиентуру. Нас обхаживают всячески. Еду и напитки разносят непрерывно с улыбкой цветущие девы. Для развлечения – стереомузыка, фильмы и бесплатный журнал. Пассажирам предлагают забрать этот печатный помет домой, бесплатно. И конечно, последнее слово гигиены – все, с чем соприкоснулся человек, потом сжигается.

Какой контраст, когда мы высаживаемся в Анкаре и грузимся в неряшливый старый DC-8, который доставит нас в Каир. В самолете воняет, как в метро, он битком набит смуглыми нехристями.

– Не удивительно, что досмотр такой долгий, – шепчет Джеки. – Тут каждый похож на террориста.

Он говорит, что слышит речь турецкую, сербскую, курдскую, арабскую, берберскую и, кажется, лондонскую. Слова их, летящих к кульминации своего месячного поста, потеющих, поющих и обстреливающих друг друга разнообразными диалектами и языками, звучат, по выражению языкового гурмана Джека, как треск попкорна на сковородке.

В Стамбуле мы высаживаем целую толпу – больше половины. Странно, но в самолете становится еще шумнее, еще смуглее. Оставшиеся пассажиры смотрят на Джека и на меня с уважением.

– Вы? Вы летите в Каир?

Мы говорим: да, мы летим в Каир. Они закатывают глаза:

– Йа латиф! Йа латиф!

Снова в воздухе; спрашиваю Джека, что это значит.

– «Йа латиф» на арабском соответствует нашему «Круто!». Для благочестивого это значит: «Милый Аллах, спасибо за новые сюрпризы».

Над Суэцем мы пробиваем облака и углубляемся в ночь. За окном грозовые тучи стоят, как скучающие часовые, плечи их мятых мундиров обсыпаны ржавыми звездочками. Чтобы не уснуть, они катают друг к дружке мячики зарниц. Они пропускают нас дальше…

Воскресенье, полночь. Каир. Сутолока в аэропорту несусветная, суматоха, кишение – иначе не скажешь, – паломники приходят, уходят, родственники ждут паломников, приходят, уходят. Носильщики разбирают пассажиров, оборванные посыльные прислуживают носильщикам. Таможенники суетятся, солдаты в старых, земляного цвета, мундирах расхаживают и зевают. Приставалы и шустрилы всех сортов и возрастов атакуют со всех направлений, доступных человеку. Джеки вежливо шагает мимо.

– За год на Ближнем Востоке, – говорит он мне, – я узнал все их штучки.

Мы пробираемся сквозь толпу, заполняем бумаги, нам ставят печати, пускают наши чемоданы по рукам: один передает чемодан другому, другой откатывает третьему, тот подносит его к столу четвертого, – все ожидают чаевых, – и наконец мы выходим наружу, навстречу приветливому пустынному ветру.

Прикрепившийся к нам носильщик ловит такси и засовывает нас внутрь. Он говорит нам: «Не беспокойтесь, прекрасный водитель», и мы, жутко кренясь, несемся по неосвещенному четырехполосному бульвару, от тротуара до тротуара забитому велосипедами, мотоциклами, трициклами, мотоциклами с коляской, мотороллерами, мопедами, автобусами, роняющими пассажиров из каждой дырки, одноколками, двуколками, дрожками, дрогами, инвалидными колясками, тачками, тележками, телегами, подводами, армейскими грузовиками, где коротко стриженные солдатики хохочут и тычут друг друга автоматами… рикшами, повозками на конной, верблюжьей и человечьей тяге, людьми на ослах и ведущими ослов, тележками с фруктами и безногими нищими на тележках, прачками с корзинами на головах, то вдруг темнокожим деревенским пареньком в залатанной ночной рубашке, погоняющим голштинского быка с большими яйцами (в город, в полночь, для чего? к мяснику? чтобы продать за пять бобов – а вдруг волшебный стебель вырастет?), и множеством других такси, тоже кренящихся, с погашенными фарами и задними фонарями, но то и дело сигналящих и мигающих, давая знать темной массе впереди, что, клянусь Восемью Цилиндрами Аллаха, еду сквозь вас я, Офигительный Водитель!

Мы чудом прорываемся сквозь запруженный центр и через Нил подкатываем к ступеням нашего отеля «Омар Хайям». Великолепие «Омара Хайяма» несколько поблекло по сравнению с годами его расцвета, когда у его статуй еще были носы и соски, а лорды, полковники и губернаторы провинций поднимали стаканы с лайм-сквошами[94] в честь Империи, чтобы над ней, черт возьми, никогда не заходило солнце!

Поднимаемся в номер и разбираем чемоданы. Третий час ночи, но невероятный гам за рекой вытаскивает нас обратно в город. Пока мы идем сквозь старомодный колониальный вестибюль, Джек начинает рассказывать мне, каких еще чудесных дел наделали в Египте британцы.

– Они познакомили правителей Египта с идеей покупки в кредит. В результате Египет немедленно влез в колоссальные долги, поэтому честь обязывала британцев прийти и привести в порядок их финансы. Это заняло семьдесят лет. План британцев состоял в том, чтобы посадить экономику Египта на экспорт одного товара – хлопка. Для этого они стали строить на Ниле плотины. Британцев беспокоило, что каждый год в стране происходит, черт возьми, наводнение. Без ежегодных наводнений, выносивших на почву плодородный ил, египтяне впали в зависимость от чудесных удобрений. И, раз теперь не надо было беспокоиться из-за наводнений, британцы не видели, почему бы здесь не получать два урожая в год вместо одного. Или даже три! Правители – ни один из них не был уроженцем Египта и даже не говорил по-арабски – решили, что все чудесно. Албанцы, кажется. И они швырялись деньгами как сумасшедшие, строили мечети в викторианском стиле, импортировали вещи и платили немыслимые проценты европейским кредиторам. А когда стали собирать по три урожая, произошло вот что: теперь фермерам пришлось гораздо больше стоять в ирригационных канавах. И страшно распространилась шистостома, мелкая глиста, живущая в воде, – и она входит, так сказать, с подножья лестницы и поднимается по кровотоку до глаз. В Египте самый высокий процент слепых. От шистостомы, в то или иное время, страдает больше семидесяти процентов населения. Забавно, что при всей модернизации, которую британцы устраивали в Египте, они не удосужились построить больницы. Смертность до пятилетнего возраста достигала пятидесяти процентов. У них есть пословица: «Самое лучшее – выносливость». Британцы всячески это подтвердили.

Мы перешли на другой берег Нила, и рассказ Джека о недавнем прошлом Египта заглушается громогласным настоящим. Нигде больше вы не слышали и не могли вообразить ничего подобного! В этом гаме – свой, ни на что не похожий, букет. Смешайте мысленно волнообразный рев бензинового прибоя с пронзительными воплями молодых фанов на баскетбольном финале, добавьте гудение кондиционеров, приправьте колокольчиками торговцев с тележками, полицейскими свистками, влейте это в узкие улочки, обильно смазанные чавканьем кунжутных лепешек, сваренных в оливковом масле, бульканьем громадных кальянов, хлюпаньем турецкого кофе, стуком нард на базарчиках, где шашками лупят по доске со всей силы, с какой только можно, чтобы их не расколоть, – и к этому тысячи людей, кашляющих, плюющихся, бормочущих среди мусора под стенами домов, поющих, стоящих, стремительно идущих в грязных атласных джелабиях[95], спорящих в транспорте – миллионы! – и все голосистые, взбодренные кофеином. Разогрейте эту смесь до двадцати пяти градусов в два часа ночи и узнаете вкус Каирской Какофонии.

Квартал за кварталом – и без признаков облегчения; мы поворачиваем назад. Устали. Пятнадцать тысяч километров. На мосту к Джеку подкатывается рябой с тамбурином и краснозадым бабуином на веревке.

– Дэнги! – кричит он, протягивая тамбурин и оттягивая бабуина за веревку, привязанную к кольцу в нижней губе. – Дэнги! Для обезянки, извините меня, сэр, для обезянки!

Джек мотает головой.

– Нет. Ана миш авез. Не хочу смотреть на обезьяний танец.

– Обезянка нэ танцует, извините меня, сэр. Нэ танцует! – Он вынужден перекрикивать шум транспорта. От крика обезьяна истерически вскидывается и скалит длинные золотые клыки. Хозяин трахает ее по уху краем тамбурина. – Обезянка болеет. Бэшенство. Дэнги! – Он ударяет ее еще раз и дергает поводок: – Лечить обезянка!

Бабуин ведет себя так, как будто мы виновники его мучений. Он пятится к нам, растягивая губу с кольцом, и пытается достать нас задней рукой. Когти у него алые. Зад похож на опухоль мозга в неправильном месте.

– Дэнги для обезянка! Скорее!

Обеднев на полсотни пиастров, Джек говорит, что с тех пор, как он жил здесь десять лет назад, Каир придумал новые штучки.

Спустившись с моста, мы застаем молодого часового, писающего на охраняемый устой. Не успев застегнуть ширинку, он смущенно запахивает просторную черную шинель.

– Добро пожаловать, – говорит он, вскидывая на плечо карабин. – Добро пожаловать в Каир… Хокэй?

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Автор рассматривает различные направления аудиокультуры ХХ века – становление художественного и публ...
Впервые в науке об искусстве предпринимается попытка систематического анализа проблем интерпретации ...
Цель книги – дать возможность читателю познакомиться с новейшими направлениями российской гуманитарн...
Успешное офисное восхождение со стула на стул: от агента по продажам до руководителя отдела – никак ...
Все давно знают и любят произведения замечательного писателя Геннадия Яковлевича Снегирёва. Его удив...
В книге дается обзор концепции французского мыслителя Анри Бергсона (1859–1941), классика западной ф...