Давайте все убьем Констанцию Брэдбери Рэй
— И путь до дома ваш далек?[101]
— Да.
— Не подражайте только этой старой чокнутой наседке: куда посадят, такие яйца и несу. Красный шарф. Красные яйца. Голубой коврик. Голубые. Фиолетовая кофта. Фиолетовые. Это я. Заметили тут клетчатую простыню?
Простыня была белая, и я сказал ему это.
— У вас плохое зрение. — Он окинул меня взглядом. — Да уж, рот у вас не закрывался. Я устал. Пока. — Он захлопнул веки.
— Сэр.
— Я занят, — пробормотал он. — Как меня зовут?
— Фейджин, Отелло, Лир, О'Кейси,[102] Бут,[103] Скрудж.
— Ага-ага. — Он захрапел.
ГЛАВА 36
Я вернулся на такси к морю, в свой домик. Мне нужно было подумать.
И тут: дверь, выходящая на океан, содрогнулась от удара, словно бы строительной бабы. Бух!
Не дожидаясь, пока дверь высадят, я подскочил к ней.
Луч света из круглого кристаллика, вставленного в незамысловатый глазок, чуть меня не ослепил.
— Привет, Эдгар Уоллес,[104] тупой ты сукин сын, чтоб тебя разнесло! — послышалось с улицы.
Я отпрянул, пораженный тем, что этот ни хрена не стоящий халтурщик осмелился обозвать меня Эдгаром Уоллесом!
— Привет, Фриц, — крикнул я, — сам ты тупой сукин сын, чтоб тебя разнесло! Входи!
— Угу!
Фриц Вонг затопал по ковру тяжело, словно в армейских ботинках. Скрипнув каблуками, выхватил монокль и уставил его на меня.
— Ты стареешь! — воскликнул он довольно.
— Ты тоже! — отбрил я.
— Хамишь?
— Повторяю за тобой!
— Потише, будь любезен.
— Ты первый начал, — выкрикнул я. — Сам-то слышал, как ты меня назвал?
— Микки Спиллейн[105] лучше?
— Катись!
— Джон Стейнбек?[106]
— Ладно! Только не ори.
— Так пойдет? — произнес он шепотом.
— Нет, мне все еще слышно.
Фриц Вонг громко фыркнул.
— Узнаю своего милого приблудного сынка!
— Узнаю своего гулящего приблудного папашу!
Заходясь смехом, мы изобразили объятие. Фриц Вонг вытер глаза.
— Ну, с формальностями покончено, — пророкотал он. — Как ты?
— Жив. А ты?
— Разве что. Где там провиант задержался?
Я вынул принесенное Крамли пиво.
— Поросячье пойло. Вина нет? — Фриц сделал основательный глоток и сморщился. — Ну вот. — Он грузно опустился в мое единственное кресло. — Чем я могу помочь?
— С чего ты решил, что мне нужна помощь?
— А когда она тебе была не нужна? Погоди! Это пойло не по мне. — Он вышел под дождь, тут же вернулся с бутылкой «Ле Гортона» и начал ее открывать фасонистым серебряным штопором, который вытащил из кармана.
Я вынул две не новые, но чистые банки. Презрительно на них покосившись, Фриц налил вино.
— Сорок девятый! — сказал он. — Знатный год. Не слышу восторгов.
Я выпил.
— Да не залпом! — завопил Фриц. — Ради Христа, вдыхай! Впитывай аромат!
Я вдохнул. Покрутил сосуд.
— Неплохо.
— Господи Иисусе! Неплохо?
— Дай подумать.
— Черт возьми. Не думай! Пей носом! Выдыхай через уши!
Закрыв глаза, он показал, как это делается. Я повторил.
— Превосходно.
— Теперь сядь и заткнись.
— Это мое место, Фриц.
— Было твое.
Я сел на пол, прислонился спиной к стене, а Фриц встал надо мной, как Цезарь над муравейником.
— Ну, выкладывай факты.
Я подобрал факты и выложил.
Когда я закончил, Фриц неохотно наполнил мою банку.
— Ты этого не заслужил, — пробормотал он, — но обращение с марочным вином ты изобразил дурно. Заткнись. Потягивай.
— Если кому-нибудь по зубам раскусить Раттиган, — произнес он, потягивая, — то это мне. Или нужно было сказать «по силам»? Спокойно.
Он распахнул переднюю дверь: с неба лился прекрасный нескончаемый поток. — Нравится?
— Очень.
— Олух! — Фриц подкрутил монокль, чтобы оглядеть большое пространство берега.
— Дом Раттиган вон там? Отсутствует семь дней? Может, нет в живых? Властительница империи убийств — да, но сама не даст увидеть себя мертвой. Однажды она просто исчезнет, и никто не будет знать, что случилось. А теперь моя очередь выкладывать факты?
Он разлил остатки «Ле Гортона», с неприязнью к банке из-под желе и с любовью к вину.
Он свободен сейчас, сказал Фриц, не снимается. За два года ни одного фильма. Стар, говорят.
— Да по кувырканью в постели второго такого юнца, как я, во всем мире не найдется! — возмущался он. — Теперь я взялся за пьесу Бернарда Шоу «Святая Иоанна».[107] Но как в эту невероятную пьесу подобрать актеров? И вот, пока суд да дело, приступаю к роману Жюля Верна, срок авторских прав истек; у продюсера, придурка, ветер в голове, мало говорит и много ворует, так что мне нужен второразрядный писатель-фантаст — ты, — обтесать этот долбаный шедевр. Говори да.
Но раньше, чем я успел открыть рот…
Под небесный водопад, сопровождаемый вспышкой и громом, Фриц рявкнул:
— Ты принят! Ну вот. Есть еще что показать и рассказать?
Я показал и рассказал.
Фотографии, вырезанные из старых газет и прикрепленные скотчем к стене над постелью. Чтобы их рассмотреть, Фриц с руганью едва не распластался на полу.
— С единственным глазом, другой пострадал на дуэли…
— На дуэли? — удивился я. — Ты никогда не рассказывал…
— Заткнись и прочти немецкому режиссеру-циклопу имена под снимками.
Я прочитал. Фриц повторил.
— Да, я ее помню. — Он потянулся к фотографии. — И эту. Да, и эту тоже. Господи, прямо стенд «Объявлены в розыск».
— Ты со всеми работал или только с некоторыми?
— Кое с кем поработал, две схватки из трех, в мотеле Санта-Барбары. Я не хвастаюсь. Что было, то было.
— Ты никогда мне не врал, Фриц.
— Врал, но ты был слишком глуп, не догадывался. Полли. Молли. Долли. Звучит как убогий перезвон швейцарских колокольчиков. Погоди, Не может быть. Может. Да!
Он наклонялся, поправлял монокль, напряженно щурился.
— Как же я не замечал? Dummkopf.[108] Но проходило время. Годы. Вот эта, и эта, и та. Боже правый!
— Что, Фриц?
— Все они — одна и та же актриса, одна и та же женщина. Разные волосы, прически, цвет волос, косметика. Брови густые, брови тонкие, нет бровей. Губы тонкие, губы пухлые. С ресницами, без ресниц. Женские штучки. На прошлой неделе на Голливудском бульваре подходит ко мне женщина и спрашивает: «Узнаешь меня?» «Нет», — отвечаю. А она: «Я такая-то». Разглядываю ее нос. Нос сделан. Смотрю рот. Тоже сделан. Брови? Новые. Плюс к тому, она сбросила тридцать фунтов и превратилась в блондинку. И с чего она взяла, что я обязан ее узнать?.. Эти снимки, где ты их взял?
— На горе Лоу…
— Тот дурачок, газетный библиотекарь. Взбирался я как-то к нему кое-что выяснить, без оглядки. Дышать было нечем от этих треклятых газетных штабелей. Крикнул: позови меня, когда очистишь помещение! Придурочный первый муж Констанции, она за него вышла после бомбежек, когда оправлялась от испуга. Как же я умудрился снять ее в трех фильмах и не догадаться, что это она! Иисусе Христе! Бесенок на черте сидит, сатаной погоняет!
— Может, потому, — предположил я, — что ты где-то в эти годы обхаживал Марлен Дитрих?
— Обхаживал? Это так называется? — Фриц хохотнул и откачнулся от края кровати. — Сними эти чертовы фотки. Если я сумею помочь, они мне понадобятся.
— Такие есть еще. Китайский театр Граумана, старая аппаратная кабина, старый…
— Этот свихнутый?
— Я бы так не сказал.
— Ну да! У него хранится недостающая часть моей «Атлантики», которую я делал еще для «УФА». Я пришел посмотреть. Он попытался привязать меня к стулу и напичкать старыми сериалами с Рин-Тин-Тином.[109] Я пригрозил выпрыгнуть с балкона, только тогда смог забрать «Атлантику» и уйти. Так-то.
Он разложил фотографии на постели и яростно воззрился на них через монокль.
— Говоришь, наверху у Граумана есть другие наподобие?
— Да.
— Согласен сесть в «альфу-ромео» и максимум через пять минут быть в Китайском театре — скорость девяносто пять миль в час?
Кровь отхлынула у меня от лица.
— Согласен, — сделал вывод Фриц.
Фриц рванул под дождь. Когда я ввалился в машину, он уже дал полный газ.
ГЛАВА 37
Понадобятся фонарик, спички, блокнот и карандаш — делать записи. — Я порылся в карманах.
— Вино, — добавил Фриц, — на случай, если обормоты на верхотуре не держат бренди.
Бутылку вина мы приговорили промеж себя, пока разглядывали головокружительную темную лестницу, которая вела в старую аппаратную.
Фриц ухмыльнулся.
— Я первый. Не хочу тебя ловить, если ты свалишься.
— Спасибо, друг.
Фриц ступил в тень. Я шагнул следом, крутя в руке фонарик.
— Почему ты мне помогаешь? — спросил я шепотом.
— Я звонил Крамли. Он сказал, что целый день прячется в кровати. Мне общение с такими долбаными придурками, как ты, идет на пользу: кровь не застаивается и сердце крепнет. Не забывай о фонаре, я могу упасть.
— Не провоцируй меня. — Я качнул лучом.
— Не хочется это говорить, — продолжал Фриц, — но время, на тебя потраченное, не пропадает впустую. Ты мой десятый незаконный отпрыск, если не считать Мари Дресслер!
Мы забрались на самую верхотуру.
Достигли верхушки второго балкона; Фриц, упиваясь собственной руганью, яростно клял высоту.
— Объясни еще раз, — сказал он, пока мы карабкались. — Ну, мы заберемся. И что потом?
— Потом вниз, столько же ступенек. Имена на зеркалах в подвальном этаже. Зеркальные катакомбы.
— Стучи, — скомандовал наконец Фриц.
Я постучал, дверь распахнулась внутрь, от двух проекторов, один из которых работал, шел слабый свет.
Обшарив лучом стену, я присвистнул.
— Что? — спросил Фриц.
— Они исчезли! Фотографии. Кто-то сорвал их со стен.
Я недовольно поводил лучом по пустым местам. Из темной комнаты действительно испарились все ее «призраки».
— Черт возьми! Иисусе Христе! — Я остановился и выругался. — Боже, я начал разговаривать как ты!
— Мой сынок, как есть мой, — довольно отозвался Фриц. — Поводи фонарем!
— Спокойно. — Я осторожно двинулся вперед, неуверенной рукой направляя луч на то, что виднелось между проекторов.
Это был, конечно, отец Констанции, прямой и хладный, одна рука на выключателе.
Один из проекторов на полной скорости прокручивал ленту, свернутую в кольцо, которое висело под объективом, и картинка повторялась снова и снова каждые десять секунд. Дверца, пропускавшая изображение на экран кинотеатра, была закрыта, и запертые образы мелькали внутри, маленькие, но, если придвинуться и прищуриться, можно было разглядеть:
Салли, Долли, Молли, Холли, Гейли, Нелли, Роби, Салли, Долли, Молли… и так до бесконечности.
Я присмотрелся к старику Раттигану, застывшему на месте: торжество выражалось на его лице или отчаяние, сказать было невозможно.
Перевел взгляд на стены, где уже не было Салли, Долли, Молли; завладевший ими, кто бы он ни был, не представлял себе, что старый человек, обнаружив исчезновение своей «семьи», запустит эту ленту, чтобы сохранить прошлое. Или…
В голове у меня все перемешалось.
Я услышал голос Бетти Келли, выкрикивавшей слова Констанции: «Прости меня, прости, прости». И Шустро: «Как мне вернуть, вернуть, вернуть?» Что «вернуть»? Ее второе «я»?
Кто сделал это с тобой, думал я, стоя над мертвым стариком. Кто-то другой? Или ты сам?
Беломраморные глаза мертвеца были неподвижны.
Я выключил проектор.
По моей сетчатке все еще проплывали лица: танцующая дочь, бабочка, обольстительница-китаянка, клоунесса.
— Бедняга, — прошептал я.
— Ты его знаешь? — спросил Фриц.
— Нет.
— Тогда никакой он не бедняга.
— Фриц! У тебя когда-нибудь сердце было?
— Шунт поставил. Удалено.
— Как ты без него существуешь?
— Потому что… — Фриц протянул мне монокль.
Я приладил к глазу холодное стекло и стал смотреть.
— Потому что, — повторил он, — я…
— Тупой сукин сын, чтоб тебя разнесло!
— В самое яблочко! — согласился Фриц. — Пойдем, — добавил он. — Это не аппаратная, а покойницкая.
— И всегда была, — кивнул я.
Я позвонил Генри и сказал, чтобы он взял такси и ехал к Грауману. Духом.
ГЛАВА 38
Слепец Генри ждал нас в проходе, который вел вниз к оркестровой яме и дальше, к раздевалкам, спрятанным в подвальном этаже.
— Не говори, — предупредил Генри.
— О чем, Генри?
— О фотографиях наверху, в аппаратной кабине. Капут? Жаргон Фрица Вонга.
— И тебя туда же, — отозвался Фриц.
— Генри, как ты догадался?
— Я знал. — Генри направил невидящий взгляд на оркестровую яму. — Посетил только что зеркала. Трость мне не нужна, а фонарь и подавно. Просто протянул руку и потрогал стекло. И понял, что фото наверху не должны были сохраниться. Общупал сорок футов стекла. Ничего. Все подчищено. Так что… — Он вновь перевел глаза на невидимые задние кресла. — Наверху. Все исчезло. Верно?
— Верно, — ответил я удивленно.
— Я вам кое-что покажу. — Генри обернулся к оркестровой яме.
— Погоди, у меня есть фонарик.
— Когда ты наконец усвоишь? — фыркнул Генри и одним бесшумным движением ступил в яму.
Я последовал за ним. Фриц глазел на шествие.
— Ну, — произнес я, — чего ты ждешь?
Фриц двинулся с места.
ГЛАВА 39
— Вот. — Генри уставил нос в длинный ряд зеркал. — Что я говорил?
Я двинулся вдоль стеклянного ряда, касаясь поверхности сперва лучом фонарика, а потом пальцами.
— Ну? — нетерпеливо рявкнул Фриц.
— Фамилии были и сплыли, так же как фотографии.
— Я говорил.
— Почему слепые никогда не молчат? — произнес Фриц.
— Нужно чем-то заполнять время. Перечислить имена?
Я по памяти прочел список.
— Забыл Кармен Карлотту, — поправил меня Генри.
— А, да. Карлотта.
Фриц поднял взгляд.
— И тот, кто украл фотографии из аппаратной…
— Он же подчистил зеркала.
— Так что всех этих дам как бы и не существовало, — проговорил Генри.
Он наклонился и в последний раз прошелся кончиками пальцев по стеклу — там, сям и пониже.
— Ага. Пусто. Черт. Надписи затвердели. Враз не отчистишь. Кто это?
— Генриетта, Мейбл, Глория, Лидия, Элис…
— Все они спустились вниз очищать зеркала?
— И да и нет. Мы уже говорили, Генри, что все эти женщины приходили и уходили, рождались и умирали и писали свои имена, как на мемориальной табличке.
— Ну?
— И надписи были сделаны в разное время. И вот начиная с двадцатых годов эти женщины, дамы и прочие, спускались сюда на погребальную церемонию, собственные похороны. Когда они смотрелись в первое свое зеркало, на них смотрело одно лицо, когда переходили к следующему — лицо менялось.
— Это твои домыслы.
— Итак, Генри, здесь, перед нами, большой парад похорон, рождений и погребений, и на все хватило одной пары рук и одной лопаты.
— Но почерк, — Генри потянулся к пустоте, — почерк был разный.
— Люди меняются. Она не могла остановить выбор на одной жизни, на одном способе жить. И вот, стоя перед зеркалом, она стирала помаду и рисовала другие губы, смывала брови и рисовала другие, лучше, увеличивала глаза, поднимала границу волос, опускала поля шляпы наподобие абажура или снимала и отбрасывала шляпу или скидывала одежду и оставалась нагишом.
— Нагишом. — Генри улыбнулся. — Дошел до сути.
— Молчи, — сказал я.
— Работка, — продолжал Генри. — Царапать надписи на зеркалах, глядя, как ты изменилась.
— Не каждый же день. Раз в год, может в два года, покажется со ртом поменьше или губами потоньше, понравится себе и на полгода или всего лишь на лето сделается новым человеком. Как так, Генри?
Одними губами Генри шепнул:
— Констанция. Конечно, — пробормотал он, — пахла она всегда по-разному. — Трогая зеркала, Генри двинулся дальше и добрался наконец до открытого люка. — Почти дошел, да?
— Остался один шаг, Генри.