Кадын Богатырева Ирина
Очи вспыхнула от этих слов, и глаза ее засветились.
– Отпустишь знатных гостий, отец? – обратился к нему Санталай. Тот смотрел на нас задумчиво, оглаживая бороду, и не ответил брату, только кивнул. – Пойдем, сестра, – сказал Санталай, понизив голос, и подмигнул мне. – Пока царь думу в глазах держит, лучше убраться с глаз долой.
Антула была еще молодой женщиной и без детей. Два года она вдовела, но к брату мужа не шла, чтобы второй женой ему стать: мужа Антулы забрали духи – ушел он на охоту и не вернулся. Такая смерть не считается смертью, Антула хоть без мужа жила, а к брату его идти не могла. Как бы зависла она, ни туда, ни сюда не сдвинуться, пока духи мужа не отпустят или не откроют, где его кости. К Камке обращалась она, но та сказала: «Сама духов прогневала, как хочешь живи». А как одной женщине жить? Вот Антула и пускала к себе в дом молодежь. Тем все равно, где собирать зимние посиделки, а заодно Антуле помогали: нитки вместе сучили, еду, подарки приносили. Тем и жила.
Все это нам рассказал Санталай по дороге. Очи слушала молча, словно неинтересно ей, больше оглядывалась по сторонам. Я тоже радостно смотрела на знакомые дома, слушала скрип снега под конскими копытами, вдыхала жгучий воздух. Ночь была морозная, тихая, звездная, в самое небо поднимались дымы с крыш. Снега было много, и тропы протоптаны меж домами – сразу видно, кто дружен с соседями.
Вдруг скрипнула дверь, красный свет упал на снег, со столбом пара выскочил малец, как по дому бегал, в одной рубахе из материной юбки, проскрипел босыми ножками к углу, отвернулся, быстро помочился – и вприпрыжку кинулся обратно. «Ать! Ать!» – как собак науськивая, ему вслед прокричал Санталай. Мы хохотали с братом, а Очи с удивлением на нас глядела.
У коновязи возле дома вдовы было уже несколько лошадей. Брат заулыбался, узнавая по ним друзей, спешился, пошел к дому. Мы – за ним.
Парни и девушки, все свободные воины, сидели там, не соблюдая мест у очага. Антула, одна среди всех в юбке, как замужняя, меленкой терла зерна в муку. Лицо ее было намазано белым, и под черным париком казалось особенно бледным, болезненно серьезным и словно застывшим. Все другие смеялись, волной смеха и нас окатило, как вошли.
В этот момент охотник Ануй рассказывал, как с другим парнем, тоже тут сидевшим, ходил зверовать. Показывал, как тот на четвереньках, утопая в снегу, подползал к удобному для выстрела месту. Ануй изображал это, опираясь на руки и высоко задрав зад, двигался медленно, как беременная самка яка. При этом делал такое лицо, будто несет в зубах горит, и держит голову как можно выше. Выглядело это до того нелепо, что все давились от смеха. Охотник-растяпа, весь красный, тоже смеялся, и мы, войдя, не удержались от хохота. Все к нам обернулись.
– Легок ли ветер? – приветствовал Санталай собравшихся, прошел к очагу, опустился на колено и коснулся сначала остывшей золы, а потом – кончика носа. – Добрый огонь, – сказал, улыбнувшись хозяйке.
– Грейся, гость, – ответила Антула. Голос ее был низок и тягуч. – Кого ты привел?
– Ал-Аштара, моя сестра, – сказал он, обернувшись к нам. – Очи – ее воин. Это девы Луноликой, с посвящения сегодня спустились.
– Легок ли ветер, легок ли ветер? – заговорили все, приветствуя нас. Смотреть стали с удивлением и так, будто видели не только Очи, но и меня впервые, хотя некоторых парней, друзей брата, я знала.
– Добрый огонь, – отвечала я, приветствуя очаг. Очи не двигалась с места, молча смотрела на все.
– Луноликой матери девы – большая честь, – сказала хозяйка. – Счастье, говорят, приносят они, посетив дом. Никогда не видала я их близко, честно признаюсь. Проходите, будете почетными гостями.
Я смутилась – Луноликой матери девы и правда не придут на посиделки. Мне не хотелось, чтобы брат представлял нас так, но отступать было некуда. Я прошла к очагу и села. Но только успела сделать это, как Ануй, злой на язык, спросил:
– А что же дева твоя так и будет в дверях стоять? Или это страж твой? Или лошадь, к коновязи привязанная?
Люди засмеялись. Я обернулась – Очи стояла у двери. Я догадалась: она помнила о своей неукрашенной обуви и стеснялась. Что стало с моей смелой девочкой, дивилась я! В лесу она бы уже отлупила задиру Ануя, но сейчас стояла, потупившись.
– Эта дева – великий охотник и воин. К тому же ей духи назначили долю стать камкой. Я бы остереглась ее дразнить, зубоскал! – сказала я.
– Из каких же земель привели ее духи? – продолжал, однако, Ануй, ничуть не испугавшись. – И одета не как мы, и говорить не умеет. Уж не из темных ли она? Верно, кто пленил ее в дальнем походе!
Все захохотали, Ануй явно был заводилой. Один Санталай не смеялся, сидел растерянный, смотрел на меня, будто просил прощения. Дев, кто с нами посвящался в этом году и знал бы Очи, не было в доме. Она же молчала, даже не поднимала голову. Я начала злиться.
– Она нашего люда. На ней камская одежда. Не тебе судить о ней, горе-охотник!
– А почему же тогда… – хотел он продолжить, но его прервала Антула:
– Шеш, Ануй! Хватит! – и все замолчали. – В моем доме и так достаточно бед, чтоб еще осмеивать камов, – сказала она, поднялась с места и подошла к Очи, протянув ей на ладони золу из очага. – Легок ли ветер, гостья? – сказала мягко. – Грейся у моего огня.
Очи подняла глаза, посмотрела на золу на ладони, метнула на меня быстрый взгляд – так ли она поняла? Я кивнула, и тогда она коснулась пальцем золы и поднесла к кончику носа.
– Доброго огня тебе, – ответила. И вдруг глянув быстро в глаза Антулы, тихо добавила: – Скоро перестанут скрытничать духи.
Как молния попала в Антулу – такое лицо у нее стало. Все притихли: никто не знал, что история вдовы известна Очи. И я смотрела на нее, не понимая, отчего так сказала. Не заметила я, чтоб она советовалась с духами.
Придя же в себя, Антула за руку, как дорогого гостя провела Очи к очагу и усадила на лучшее место. Поставила блюдо с лепешками, хмельного молока налила, смолку дала, чтобы жевать. Очи увереннее стала смотреть, а все притихли, не зная, что теперь говорить или делать. Молчал даже Ануй.
Тут, когда уже тяготить всех стало молчание, открылась дверь, и вошел статный воин.
– Легок ли ветер? – сказал он громко. – Так тихо у вас, будто нет в доме гостей, – и, приветствовав очаг, сел. – Я встретил Бортая, – обратился он к Санталаю. – Он сказал, что ты повел к Антуле чудных гостей. Вот и пришел посмотреть, каковы они, Луноликой матери девы. А лесных дев вообще не доводилось встречать. Зверей, птиц, духов видел, а девы в лесу не попадались. Уж если б попались, я бы не пропустил!
Все засмеялись шутке и оживились. Санталай стал представлять нас с Очи, но я уже узнала этого воина: то был Талай, вождь линии всадников, он не раз приходил к отцу, и я встречала его в доме. Но в те дни, когда была ребенком, я будто и не замечала его, не выделяла среди других просителей у отца. Теперь же, как он вошел, мои глаза приковало к нему, и я словно увидела его заново. У него было сухое лицо, темное от солнца, буро-рыжие волосы в длинной косе и карие глаза, они смотрели спокойно и с интересом, но на дне их играла улыбка. Держался он очень прямо, не как обычно конники, сутками не покидающие седла. Согревшись, он скинул шубу с одного плеча, и стали видны рисунки, которыми он был отмечен: конь на лопатке скакал, вздымая копытами в небо. Когда он опустил на меня глаза, приветствуя, я не смогла удержаться и потупилась, как обычная дева, внутренне порицая себя: он показался мне очень красивым в тот момент.
– Ты меня не видел, а я тебя знаю, – сказала тут Очи, отвечая Талаю.
– Неужто? Чем же привлек я лесную деву? – улыбнулся он.
– Тем, что песни громко поешь, как по лесу едешь, – отвечала она, и все засмеялись, как веселой шутке. Талай улыбнулся.
– Да, правда, как станет легко на душе, так пою. Но не думал, что громко. Ты что же, с дерева за мной, как рысь, следила?
– Те, за тобой не надо следить! И так слышно, когда ты в тайгу едешь. Добрый ты охотник: заранее о себе предупреждаешь зверье!
Все снова смеялись, и Талай усмехнулся, глядя в огонь.
– Ему не охотника долю достали духи, – вставил слово Ануй. – Он у нас конеправ. Он, верно, и в лес для того ходит, чтобы зверей лечить. Правда, Талай? Часто тебе оленей править приходилось?
– А, помню! – сказала Очи. – Ты посвящался четыре года назад. Камка тогда сказала, что для всего люда ты дар от духов, таким лекарем станешь.
– Сколько сладких слов о себе слышу, – пробормотал Талай, не поднимая глаз. – Как бы плохо от того мне не стало. Я же вот слышал, что Луноликой матери девы – сильные воины, – сказал вдруг, посмотрев на нас в упор. – Слышать слышал, а видеть не приходилось. Правда это, что нельзя вас в бою победить?
– Те, Талай, ты будто не знаешь: все девы – непобедимы, пока замуж не выйдут, только каждой хочется, чтобы кто-то из парней ее побыстрее победил, – сказала какая-то, и все опять рассмеялись.
– Нет, – протянул растяпа-охотник, о котором говорил Ануй. – Луноликой матери девы другие: у воинов сила в поясе, а девы как для мужа пояс снимут, так силу теряют. Только у дев-воинов от безбрачия пояс с ними срастается. Оттого такие злобные они, говорят!
Парни и девушки снова принялись хохотать. Меня смутили эти шутки, я не знала, что ответить. Санталай заметил, что не по нраву мне такой разговор, и сказал:
– Я видел сегодня, как Ал-Аштара убила зайца одной стрелой, когда он был на другом конце поля.
Но людей уже трудно было остановить.
– А что же она его так далеко упустила? – крикнул кто-то, и все опять хохотали.
Тогда я сказала в сердцах:
– Вижу, что у вас нет добрых слов для новых людей. Что ж, мы готовы себя показать. Выходите, кто желает бороться с Луноликой матери девой!
И все сразу притихли. Я смотрела на них гневно, но и парни, и девушки – все отводили глаза. Потом кто-то проговорил несмело:
– Не гневайся, царевна. Мы верим в вашу силу, мы просто шутим. Чем еще, как не шуткой, зимний вечер полнить?
– Нет гнева во мне, – отвечала я спокойнее. – Но раз сомневаются люди, можно им доказать.
– Не то сейчас время, чтобы устраивать скачки, – сказал Талай. – Но я хочу увидеть тебя на коне и состязаться с тобой. Вызываю тебя на скачки в праздник весны. – И с улыбкой посмотрел мне в глаза.
Я смутилась. Я знала, что Талай был лучшим всадником, в скачках приходил всегда первым, а если не скакал сам, мог точно сказать, которая лошадь победит. О нем говорили, что дух лошади вместе с ним родился. Я же никогда не была легка на коне, никогда не чуяла тягу к скачкам. Я смутилась и отвечала тихо:
– У меня еще нет своего коня.
– Я помогу тебе выбрать, – ответил Талай. – И помогу приучить к седлу. Есть время до праздника.
Люди зашумели, недоумевая от таких слов, я тоже удивилась, но согласилась. Он тут же протянул мне руку, и мне оставалось только ударить по ней своей рукой. Будто бы что-то вспыхнуло во мне в этот миг. Маленькой и худой показалась мне собственная рука. Поймала я себя на мысли, как хорошо, что не придется мне бороться с таким сильным воином. Но тут же устыдила себя: дева-воин может победить любого врага, даже сильнейшего, так учила нас Камка.
– Далеко отложил ты состязание, Талай, – послышался тут чей-то голос. Из угла поднимался парень, до сих пор сидевший молча. Он казался старше всех, кто здесь собрался, его голос был сильным, но говорил как бы с ленцой. – Праздник весны еще нескоро. А девы уже сейчас хотят, чтобы их испытали.
Ничего дурного он не сказал, но чувство от его слов было как от непристойных. Раздались приглушенные смешки, но все тут же притихли. Он вышел к очагу, переступая через ноги сидящих. В его глазах мне показалось что-то неприятное, скользкое, как только что пойманная рыба.
– Не будем откладывать. Кто из вас будет со мною бороться? – спросил он и скинул шубу со второго плеча.
Он был сильным воином, с широкой грудью и большими руками. От кисти до локтя на его правой руке был нарисован волк, терзающий горного барана. При этом орел отнимал добычу у волка. Такой рисунок показался мне странным: в самом его хозяине был, верно, раздрай. На груди его белели шрамы от медвежьих когтей. Шапку он уже снял, но по шубе, сшитой из шкурок соболя, отороченной бурыми лапками лис, я догадалась, что он охотник: только они такие шубы могут носить, так как много пушнины бьют. Волосы у него были гнедые, как у коня, собраны в тугую косу, а на лбу выбриты – тоже знак охотника. Глаза были маленькие и острые, как у куницы, и что-то в них меня оттолкнуло. Мне не хотелось биться с ним, но сама вызвалась. Только не успела я подняться, как вскочила на ноги Очи и твердо сказала:
– Я буду, – а после кинула на меня насмешливый взгляд, как, бывало, на круче, когда побеждала в борьбе: сиди, мол, царевна, на своем месте.
– На снегу будем бороться или здесь? – спросила она.
– Идем на снег, – ответил охотник. – Мы Антуле дом сломаем. Пожалей бедную вдову.
Я глянула на нее в этот момент – она поднялась с места и выглядела испуганной. Позже я узнала, что охотник (его звали Зонар) был в те дни самым частым гостем у Антулы, так что поговаривали уже, что он заменяет ей мужа.
Вышли к коновязи, кинули на снег кусок грубого войлока, вынесли жировые светильники и горящие палки. Противники встали, а мы их окружили. Одна Антула осталась в проеме двери, зябко кутаясь в шубу, и смотрела издали.
Лишь скинул охотник оружие и спокойно, с самоуверенной насмешкой во всей расслабленной позе встал напротив Очи, как она, не издав ни единого звука, наскочила на него. Не все даже успели это заметить. Но охотник заметил, в последний момент присел, и удар прошелся вскользь по плечу. Тут же хотел он Очи перехватить под коленку, но она будто от него самого оттолкнулась и прыгнула, как научилась у Камки, – словно взлетела, даже будто замерла на миг в воздухе. Все ахнули, а она уже приземлилась сзади охотника. Он тут же развернулся и шагнул к ней.
Зонар боролся холодно, не упуская ни одного движения, не удивляясь необычным приемам Очи. Он словно хотел ее измотать. Очи тоже старалась быть равнодушной к исходу битвы, но ярость вырывалась из нее, как кипящая вода из полного котла. Она боролась молча, лишь иногда взвизгивая, пытаясь его испугать. Я видела, что она дралась еще вполсилы, будто проверяя, с кем имеет дело. Охотник тоже больше кружил. Люди вокруг распалялись, кричали и подбадривали – больше Зонара, чем Очи.
– Ты совсем не волнуешься за свою деву? – услышала я над собой. Это был Талай. – Зонар – сильный воин, он не раз побеждал в поединках. К тому же он старше.
– Почему же он здесь? Почему не женат?
– Он говорит, духи ему запретили жить домом, пока не сделает он чего-то – я не помню чего. Он бродяга, Зонар. Летом не появляется в станах, высоко в горах его охотничьи места. Зимой спускается, чтобы выменять пушнину. Думаю, он не спешит выполнить условие духов, ему по душе жить одному.
Охотник-бродяга. Мне показалось, что я слышала о нем. Говорили, он охвачен каким-то ээ, даже зимой охотился только в одиночку. И хотя своего хозяйства не имел, все считали его богачом, так много пушнины он мог набить.
Я стала пристальнее вглядываться в него. Духа, его пленившего, я не видела. Но и ээ-помощника не удалось мне рассмотреть. Охотник был пуст, как до посвящения. Я не могла понять, как возможно такое. Чтобы проверить, я взглянула на Очи, но ее крылатая рысь была рядом.
Тут закричали сильнее, и я опомнилась. Зонару удалось сбить Очи с ног, и он уже готов был придавить ее, как она, изогнувшись вся, опираясь на предплечья и ступни, выбросила одну ногу вверх, целя в голову, и тут же вскочила. Зонар отпрянул, кровь брызнула на снег из разбитой губы. Люди закричали, парни бросились останавливать бой, раз кровь показалась. Очи была готова драться дальше. Ее оттащили.
Стали спорить, кто победил. Одни говорили – Очи, она закончила поединок кровью. Другие – Зонар, он повалил Очи. Спросили их, что думают сами. Очи отерла лицо снегом и сказала глухо:
– Я не знаю ваших обычаев.
Зонар жевал снег и сплевывал кровавую слюну. Из разбитого носа текла кровь, но зубы остались целы. Он долго не отвечал, потом, отплевавшись, натянул шубу и молвил – и теперь голос его был не ленив:
– Луноликой матери девы – крепкие воины. Я рад, что испробовал это. Не знаю, кто из нас победил. Но знаю, что ей больше нужна моя победа, как кобылице – усмирение.
И он метнул на Очи взгляд. Она вспыхнула, порывисто подхватила шубу и нож с земли, взяла свою лошадь и умчалась.
– Те! – словно с досадой, но между тем усмехаясь, сказал Зонар.
Возбужденные боем люди вернулись в дом. Снова расселись вокруг очага, но теперь говорили только о поединке. Зонар же сел в свой угол и не принимал участия в разговоре. Я видела, как Антула подала ему чашу, но он с такой усмешкой взглянул на нее, что, хоть ни слова не проронил, вдова отошла как обруганная. Он развалился на подушках, но шутки больше не веселили его, больной рот мешал жевать смолку. Скоро он поднялся, натянул шубу и ушел, ни слова никому не сказав.
Мне тоже уже не в радость было сидеть в этом доме. Все думала об Очи, куда она ускакала. Надеялась, конечно, что вернется в дом к отцу, но она слишком была своенравна. Могла и в лес убежать. Потому, распрощавшись со всеми, я ушла. Поднималась вьюга, и я все оборачивалась: вдруг откуда-нибудь вынырнет моя Очи, вдруг ждет меня, в дом не решаясь ехать. Но не было никого, лишь тьма. Только собаки изредка взлаивали на вьюгу, пугая бродячих ээ.
Дома Очи не оказалось. Отец спал на своем ложе открыто, как полагается неженатому воину: толстые войлочные занавеси давно были убраны от его постели, давно он уже вдовел. Мамушка дремала у очага по своей привычке. Сколько помнила я ее, она редко ложилась. Если кто приходил или головешка падала, она просыпалась, поправляла огонь, не надо ли чего, спрашивала. Я ей улыбнулась, махнула, чтобы спала дальше, и к своей постели пошла.
Ее никто не трогал с того дня, как я ушла на посвящение, никто детской соломенной занавеси не убрал, и я, подойдя, остановилась, не решаясь ее сдвинуть. Вспомнилось мне, как хорошо спалось за нею, как проникал в щели свет очага, а проснувшись, лежала я и подсматривала, как служанки хлопочут, нюхала запахи и улыбалась тому, что мне их видно, а им меня – нет. Забавно так становилось, будто щекотал кто-то нежно. И смеялась я сама с собой.
Вспомнилось это, и так дорого мне стало собственное детство, что не стала снимать занавесь. Еще хоть ночку посплю как дитя – так я решила и юркнула за нее. Там шкуры лежали, подушки мои душистые, набитые травами. Растянулась я и заснула вмиг, родным уютом успокоенная.
Только вдруг проснулась. По дому ходили тени, и слышался глухой шепот Санталая: «Вот тут, бери, клади там. И это, да». Выглянула я в щель: три фигуры в углу для гостей постель клали. Одна – Санталай, другая – мамушка, а третьей оказалась Очи.
– Шеш, что делаете? – позвала я шепотом. Они обернулись, а я махнула Очи: – Иди сюда. Спи здесь, обеим хватит места.
Они подошли все вместе, мамушка светильник держала.
– Какая упрямая она! – говорил Санталай, пока Очи ко мне залезала, обувь снимала. – Так бы и не пошла в дом, если б не я. Как ворона, на крыше сидела, за конька держалась. Я ей: слезай, говорю, а она молчит и не двигается. Те, думаю, примерзла дева-воин! – Он засмеялся, хотел продолжать, но я его перебила:
– Шеш, брат, спи иди, отца разбудишь, – отмахнулась я и за занавес залезла.
Санталай был пьян, шагом плавучим, как дурмана объевшийся конь, прошел к своему ложу и, пока мамушка с него, как с ребенка, стягивала шубу, а после и сапоги, долго еще рассказывал, как снимал Очи с крыши. Крыша у нас войлоком крыта и много разных зверьков на ней, как на праздничной шапке отца. У отца царь-барс на макушке шапки – барс и на крыше, знак царского рода. Еще конь был на шапке слева и птица справа, и знак доли охотника над лбом – олень на маленьком шаре. Все это в том же порядке и на крыше стояло. Я представляла, как, пьяный, лез туда Санталай и уговаривал Очи спуститься, и смеялась в кулак. Наконец он повалился и уснул.
Очи же все не ложилась, шубы не снимала, сидела, колени руками обняв. Снег на ней стаял, шкуры намокли, и запахла постель овчиной, тепло и душно. Я сладко потянулась, натягивая шкуру на плечи, и кивнула ей: ложись. Но она не двинулась, только посмотрела на меня через красноватый мрак дома, и что-то странное мне показалось в ее взгляде. Я приподнялась на локте:
– Что с тобой? – Она не ответила. – Долго там сидела? Сильно замерзла? Может, есть хочешь?
– Я умираю, Ал-Аштара, – сказала она вдруг таким глухим голосом, будто отвечала из-за войлочной стены. – Я хочу убить его, но мне жалко его. Это колдовство, сестра? Камка не учила меня такому колдовству. Это мужское колдовство? Я думала подстеречь и убить его. Но я не смогла достать нож, как увидела его снова, когда вышел он из дома вдовы, – и разревелась. Как баба разревелась, Ал-Аштара! До самого дома его провожала и не могла убить, только слезы глотала, как битая. Что со мной, Аштара?
Она говорила тихо и с болью, серьезно очень говорила, а я поверить не могла, что слышу от нее такие слова.
– Очи, что ты! Почему ты хотела его убить? За такое убийство положена смерть, отец судил бы тебя и казнил. Если один оскорбил другого, то в открытом поединке решают, кто прав, а не так – ночью, тайно. Да и чем он тебя оскорбил, Очи? Тем ли, что хорошо дрался? Отец не принял бы такое обвинение даже для поединка!
– Нет, нет! – вдруг простонала она и легла навзничь. – Не убить, нет! Нельзя его убить! Но что он сделал со мной? Почему сказал, что мне его победа нужнее? И когда дрался, – ты не видела, Ал-Аштара, никто не видел, только я… он так смотрел мне в глаза… так, будто… будто внутрь меня глядел, будто я перед ним нагая! Что такое мужчины, Ал-Аштара? – вдруг с отчаянием спросила она и обернулась ко мне с горящими глазами. – Ты знаешь их, расскажи! Я их видела раньше, но никогда… никогда не думала… что буду чего-то бояться. А его боюсь. – И, не давая мне вставить слово, продолжала, захлебываясь: – Они не такие, как мы, я это теперь точно знаю. У них сердца нет, Камка не зря на посвящении его духам скармливает, чтобы они страха не знали, вот его и нет. Они боли не знают, я сильно дралась с ним, Ал-Аштара, а он только улыбался, будто ему приятно. У них тело из железа, имя на камне – у них все по-другому. А главное – запах! У них запах другой, Ал-Аштара! Я… – но тут она запнулась и договорила тихо, почти шепотом: – Я никогда не забуду этот запах, когда близко он был, совсем рядом… я утонула в нем вся… что со мной сделалось?..
– Он охотник, – сказала я. – Он зверем и смертью пахнуть должен.
– Нет! – отрезала Очи. – Я тоже охотник, а пахну иначе. Он мужчина, он мужчиной пахнет – а это совсем другой запах, совсем. У меня… – Но она снова споткнулась и договорила так тихо, словно не хотела, чтобы я слышала: – У меня голова кругом шла. И так все сладко, будто в дурмане. И тут, – она положила руку на живот, – тут все ныть стало, Ал-Аштара. Не знаю, как и вывернулась от него. Верно, ээ помог. Что со мною, сестра? Он околдовал меня? Но как? Когда? Чем?
Наконец она смолкла, и только сильно, всем телом вздрагивала, вздыхая. Тут только я заметила, что глажу ее по голове, как ребенка. Я убрала руку и сказала:
– Очи, у меня шестеро братьев, с двумя из них я росла вместе, я знаю мужчин: это люди, Очи, такие же, как и мы. Ты мне поверь. Они чувствуют боль, тело у них мягкое, и пахнут они человеком. Не так, как мы, правда, но человеком. И сердце у них есть, это точно: я слышала, как бьется оно у Санталая в груди.
Очи молчала, не шевелилась. А я продолжала успокаивать ее, говоря о братьях и о других мужчинах, и о том, что воин не знает врага, с кем справиться бы не мог. С сильнейшим бороться – благо, воин учится побеждать. Я долго так говорила, но тут в занавесь ударилось что-то мягкое – верно, сапог, – и брат недовольно проворчал:
– Шеш! Вот мыши завелись – спать мешают!
Я примолкла, и мы лежали какое-то время тихо. Я уже думала, что Очи спит, но тут она обернулась ко мне, обняла с неожиданной для нее нежностью и прошептала:
– Аштара, обещай мне, что завтра мы с тобою снова пойдем в тот дом. Я чую, что не кончилась еще наша битва. Ах, Ал-Аштара! Почему же так сладко и страшно, так страшно мне! И ноет внутри все. Но ты обещай мне, обещай! Обещаешь?
Я кивнула, и она смолкла, свернулась клубком и тут же заснула, посапывая, как зверек, спокойно и тихо. И я тоже ощутила, что странно все, непонятно, немного страшно – но больше сладко. Все, что было с Очи, словно бы и во мне отразилось: весь вечер и новые люди, эта странная битва, несчастная Антула, Зонар и Талай… И сама Очи, вдруг нежная, порывистая и жестокая. Странно все было, странно и сладко.
А когда наутро глянула я в глаза моей Очишки, не узнала ее: другая дева, лукавая, хитрая передо мною была. Как будто что-то открылось вчера ей, о чем я еще не знала.
Глава 10
Чертог дев
Так и пошли наши дни: с долгим сном, обильной пищей, долгими разговорами. Днем старшие женатые братья звали к себе, их жены одаривали нас – кто едой, кто войлочными носочками, новыми обвязками на ноги, мехом, нитками, бусами. Вели к нам детей, особенно девочек, чтоб мы их приласкали, – считалось, что так от Луноликой матери получат благодать. Потом кормили, а сами жены за столом молчали, разглядывали нас украдкой, особенно Очи. А братьям моим, зимой от праздности изнывающим, других дел и не было, как только нас по гостям водить: в род жены, к друзьям, к их братьям… Везде мы улыбались, и везде нас кормили, одаривали, подсовывали под правую руку круглых детей. За день все лица для меня в одно сливались, все дети одним становились, на еду уже смотреть я не могла и не понимала, откуда столько родных и друзей у моих братьев – весь стан без малого. Но обидеть отказом никого не могли. Как тяжелую ношу глупый верблюд несет, походкой не меняясь, так и я по гостям ходила, не меняясь лицом.
А вечером мы шли в дом Антулы, как я Очи обещала.
Там было каждый раз одно и то же, те же лица, те же разговоры и смолка, молоко хмельное, сбродивших ягод сок и крепкие травные взвары, чтобы не спать долго, глядеть глазами бессонными, смеяться и говорить пустое. Мне не по нраву все это было, говорила себе, что только ради Очи хожу, но хоть не надо было и там улыбаться, слушать заученные разговоры и скучать. Я могла просто сидеть в сторонке, наблюдая за людьми.
Приходили туда каждый раз одни и те же. Смехач Ануй рассказывал разные, но одинаково нелепые истории про увальня Астая, а тот смеялся со всеми, не обижаясь. Были молодые воины, посвятившиеся в этом году или годом раньше, и несколько дев, и я могла уже, не спрашивая у ээ, сказать, кто с кем будет весною свадьбу играть. Приходили иногда воины постарше, девы и парни, одни сидели целый вечер, а другие только для того забегали, чтобы на нас с Очи посмотреть. Говорили, что у них были свои посиделки. Туда ходил Талай, у Антулы он и не бывал. Был он, как я узнала, младшим сыном Осварая, главы рода конников, и потому до сих пор не женился. Отец его жил в другом стане и, как говорили, был еще крепок, брал молодых жен и приводил пленниц с походов, но детей они ему не рожали. Талай ждал воли духов: будут ли братья после него или он будет отцу наследовать.
Зонар же бывал в доме Антулы каждый день. Когда приходили мы, он уже сидел в любимом своем углу с той же самоуверенной усмешкой. Губа его быстро зажила, и скоро он уже, как все, мог жевать смолку и щелкать орехи. Он почти всегда молчал, только блестел глазами да редко смеялся. С Антулой, как я замечала, не говорил, даже не смотрел на нее. Все, приходя, приносили что-то вдове в дар – еду ли, куски войлока или тканей. Приносил ли что-то Зонар, я не видела ни разу, и Антула, любившая хвастать подарками перед гостями, особенно перед парнями, подбивая их приносить больше и вкуснее, чем другой, ни разу не сказала о гостинце Зонара. Мне она казалась мрачнее, чем в первый день. Лицо сильнее мазала белой глиной. Иногда особенно резкой была, словно раздражена или держала в сердце обиду, тогда выглядела совсем дурной и старой. Было видно, что Очи она невзлюбила, но боялась.
А моя лесная дева совсем свыклась с жизнью в стане. Все подарки, какие получала, она сумела пристроить к одежде, чтобы больше походить на стойбищенских дев, но от этого только страннее смотрелась. На подошвы сапог нашила красные кусочки войлока каким-то странным узором и теперь всюду гордо садилась, не стесняясь показать ступни. Шуба у нее была видом совсем не такая, как у нас, сшита иначе и носилась мехом внутрь. Очи вывернула ее и к серому меху козы прикрепила кусочки меха черного жеребенка. Вроде бы так и украшают шубы обычно, но Очи сделала это по-своему, совсем непохоже. Еще ей достался теплый цветной нагрудник, какие носят пастухи, и она надевала его, не задумываясь. Даже вырезала и хотела нашить себе на шапку рыкающую голову лесной кошки, но я остановила ее: посвящение наше было еще не завершено, чтобы зверьков носить, да и шапка у Очи была детская, а не воинская, смешно бы смотрелся зверек на такой шапке.
Да и все это выглядело бы нелепо на любом – кроме Очи. Она умела так носить одежду, что все невольно не могли отвести от нее глаз. Наша праздная жизнь не тяготила ее. Днем в гостях умела она так молчать и потупить взгляд, будто все детство взрослые ее при себе держали, и была она очень воспитана. У вдовы же быстро стала своей. Истории, которые она рассказывала, были дики и странны, но от того лишь более жадно ее слушали. Но даже если просто сидела она молча, глядя в огонь, все лицо ее, притушенный взгляд, вся фигура была какая-то звенящая, как натянутая тетива, и зовущая. Я видела, как зажигались глаза у молодых воинов, когда смотрели они на нее, и как косились девы – с завистью и скрытым испугом.
Я не узнавала своей Очи. Слабый звереныш – вдруг хитрым хищником стала она. Я видела, что все, что говорила она или делала, не для того было, как обычно у дев, чтобы стать кому-то женою, но для чего – не понимала. Во всем, что делала или говорила она в те дни, была странная, скрытая, незнакомая мне до того сила. Ничего не происходило, но я чуяла, что вносит она раздор в дом Антулы, как холодный ветер кружит под крышей, и я уныло следовала за ней, не в силах противостоять этой силе.
Но день ото дня становилось все тягостней. Думала я, что Очи хочет отомстить Зонару, но она не делала ничего, они даже не говорили, лишь иногда бросали друг на друга взгляды – и все оставалось по-прежнему.
Все оставалось по-прежнему, пока отец не принес красного оленя, которого пообещал Луноликой за то, что призвала меня в свое воинство.
Он пришел в дом, когда мы с Очи только размыкали глаза. Все эти дни мы с ним не встречались: когда просыпалися, его уже не было, он ездил на пастбища да охотничьи делянки, мы весь день проводили в гостях, а вернувшись, я видела его уже строго, по-воински спящим. И я, честно признаться, только рада была: все боялась, что спросит он, чем занимается его дочь, Луноликой матери дева, и что я скажу? Хоть ничего дурного мы не делали, но праздность меня так тяготила, что сама себя ощущала я дурно.
Потому и сжалась, как он вошел. Но отец ничего не спросил, сбросил тушу оленя у порога и вышел.
Мне стало горько, будто обидела его чем-то. Очи на меня взглянула с вопросом.
– В чертог дев поеду сегодня, – сказала я. – Передай братьям, что не буду у них.
Очи опять удивленно посмотрела.
– Одна поеду. Ты оставайся, – сказала я и подошла решительно к туше. Хотела ее поднять, как отец, на плечи вскинуть, – да не тут-то было! Не смогла даже сдвинуть. Большого, жирного оленя выбрал отец, не поскупился для Луноликой. Еле выволокла его на снег. Побежала в закуту, взнуздала коня, прискакала к порогу, хотела тушу поднять на седло – да куда там! Спрыгнула, снизу подкинуть пытаюсь – только в глазах темнеет с натуги. Бросила тушу, чуть не заплакала от отчаяния. Вот наказание за праздность! Вспомнились мне Камкины наставления, сочла все дни с нашего возвращения – получилось, что уже пол-луны живем мы в стане, похваляясь своей долей, но ничего не делая. Разозлилась я на себя, взяла лыжи, привязала накрепко к ним оленя, конец веревки прикрутила к седлу, влезла на конька и поехала. Неудобно было так везти, часто спрыгивала, поправляла тушу, чтоб рога не цеплялись, ноги снег не загребали. Так, с трудом и тяжелым сердцем двинулась я в чертог дев.
Девы эти жили и с людом, и без люда. Когда кочевал наш народ, рассказывали мне, их кочевье шло отдельно. А как пришли мы в эти горы, они вдали от станов поставили себе дом. Были у них свои зимние пастбища для коней, овец и коз, занимались они охотой, рыбалкой да сборами, как и все, – но только это немногое о них и знали. Чертог их был обнесен глухим забором, и что творилось за ним, какая у дев там жизнь, никто не знал.
На диком, неприветливом месте стоял чертог. Вокруг было тихо, тихо и внутри. От ворот снег был утоптан, сбит до земли конскими копытами – тропа потянулась выше, за дом, на гору – к выпасу. Осадила я конька у ворот. Думала звать хозяев, но тронула дверь – и она отъехала легко, незапертая изнутри.
Двор был еще больше утоптан, мерзлая земля со снегом и навозом взрыта комьями. Большой дом, в семь углов, стоял в центре, два малых, в пять, – поодаль. Как насмешка вспомнились мне тут слова Камки про богатство Луноликой матери дев. Войлок на большом доме и правда был белый, когда-то тонкий и дорогой, но его давно не меняли, он разлезся и потемнел. Другой дом был крыт пестрым войлоком, сшитым из кусков. Третий же – берестой. И никаких фигурок на крышах – странно выглядело это, точно пустая шапка на голове взрослого воина. На всем дворе никого, и дым не шел из домов – пусто в чертоге. И тихо так, что и мне голос подать было боязно, стояла, не зная, что делать: в дом без хозяев нельзя входить, хозяйских духов прогневаешь.
Вдруг медленно-медленно стали приоткрываться ворота, и задом, пятясь, вошла на двор сгорбленная старуха. Тучная, в старой потертой овчинной шубе, на голове – старческая шапка, без зверьков, из черной овцы и мехом наружу. И тащила она два больших ведра. Медленно – одно пронесет, поставит, второе несет. Так зашла во двор, остановилась, отдуваясь. Глаза ее, верно, видели плохо: прямо на меня глядела и не могла рассмотреть.
– Кто здесь? – спросила она, приподняв шапку со лба и отирая пот рукавом.
– Это я, старушенька! – отвечала я громко на случай, если она плохо слышит. Эта старая женщина, давно развязавшая пояс и отдавшая себя духам, вызывала во мне и неприязнь, и трепет. Таких древних людей я еще не встречала и пыталась перебороть отвращение.
– Кто? Кто? – стала спрашивать она и оглядываться, как если бы вокруг было много народа.
– Я, Ал-Аштара, царская дочь, Луноликой матери посвященная дева, – крикнула я. – Я принесла дар живущим здесь сестрам.
– А, тебе девочки мои нужны? – поняла она и снова взялась за ведра. – Нет их, нет.
Она приподняла одно ведро и собралась тащить, но оступилась и опрокинула. Вся вода разлилась по грязи.
– Те, я старая колода! Полшага осталось, и не вынесла, – запричитала она, а потом взялась за второе ведро. Я поняла, что сейчас с ним случится то же самое, подбежала к ней и сказала:
– Дай я, старушенька.
Она тут же отпустила ведро и, не схвати я его, непременно ухнула бы вода нам под ноги. Но я успела, и спина моя тут же прогнулась: не легче оленя показалось мне это ведро.
– Куда, старушенька? – проговорила я с натугой.
– Недалеко, сюда вот, сюда.
Она поковыляла по двору. Я плелась следом, но бабка шла очень медленно, а мне от тяжести хотелось избавиться побыстрее. Только гордость не позволяла поставить ведро и передохнуть, я шла след в след, то и дело спрашивая:
– Далеко еще?
– Что ты, близко, тут уже.
Мы обогнули дом, прошли по двору, где были стойла и привязи, чтобы доить коров и кобыл, дошли до дальней стены забора, и там оказался деревянный колодец.
– Лей, – сказала старуха.
– В колодец? – не поняла я.
– Да, в колодец, – равнодушно кивнула она.
Мне хотелось быстрее освободиться от ноши, я не стала больше спрашивать и ухнула воду вниз. Мне показалось, что ни капли не долетело до дна, все растеклось по обледенелому срубу.
Только я выпрямилась и развела плечи, как старуха выхватила у меня ведро:
– Дай сюда, некогда мне отдыхать.
И поковыляла к воротам, я – за ней:
– Старушенька, а когда девы вернутся?
– Ясно: до первых алых перьев не ждать.
Она говорила о закате. Только очень старые люди говорили так, молодые и закат, и восход называли рогами Солцерога.
– А ты что здесь делаешь? – спросила я.
– Разве не видишь? Воду таскаю.
– Но зачем воду в колодец лить?
– Уходит из него зимой вода, вот я за день натаскаю, а девы вернутся, колодец полнехонький, прямо из него черпай.
– Что ж сами они? Зачем ты, старая, им таскаешь? Тебе бы в шубу кутаться, у огня сидя, сама уже, как мать Табити, древняя.
– А ты думаешь, я много девочек моих старше? – спросила она и остановилась. Я чуть на нее не наскочила. – Думаешь, они молодые все, как ты?
Я оторопела. На меня смотрела древняя старуха, древняя, как старые лиственницы, которые изнутри уже сгнили, одна кора и осталась. Она не в силах была разогнуть спину, глядела снизу вверх, глаз ее я не видела из-под мохнатой шапки, но лицо было бурым, как кора, и так же изъедено морщинами. Рот был, как пропасть, а ноздри расширились, как у лошади. Из-за тяжести своей и старости она давно не была в седле, ноги ее были кривы, а руки схватило болезнью, она держала их, подгибая, ладоней не было видно из-под длинных рукавов. И это старое, умирающее дерево говорило мне, что ненамного старше Луноликой матери дев, вечно юных дев-воинов! Я не могла ей поверить.
– Те, замерзла, что ли? – спросила она. – Ты кто такая?
– Ал-Аштара, дочь царя, Луноликой матери посвященная дева, – проговорила я, будто во сне.
– Те? – удивилась она. – А и не скажешь: ни чекана у тебя, ни лука, ни меча боевого. Слабоватый ты воин!
Я смутилась. Я и не думала, что старуха разглядит меня своими слепыми глазами. Хотела сказать ей, что еще не прошла посвящения, но она уже развернулась и пошла дальше, ворчливо приговаривая:
– Все вы думаете, что они тут вечные, ваши девы. И что они не стареют. Те! Все стареет и умирает, девочка, все.
– Но Камка говорила… – начала я и замолчала, услышав, какой жалкий у меня, растерянный голос.
– А, жива еще старая? – сказала бабка. Она, казалось, очень этому обрадовалась. – Те, она-то знает, что на посвящении говорить, чтобы девочкам легче обеты давались. Только жизнь-то все равно – жизнь, вот что, царевна.
Мы дошли до ворот, она стала подбирать второе ведро.
– А как мне их увидеть? – спросила я почти в отчаянии.
– Дев-то? Да придут к первым перьям, придут. Я только вот… – но она не успела сказать, вдруг застонала, бросила ведра и схватилась за поясницу. – А! Не разогнусь!
Она и правда не могла разогнуться, схватилась за напряженную спину, и вся эта огромная фигура казалась в тот миг слабой, как дитя. Мне стало страшно, вдруг умрет сейчас, я подскочила, и она вцепилась в меня намертво, чуть не опрокинула. Мне оставалось только довести ее до дому и усадить на лежащие у дверей поленья.
– Как же я так, как же так! Без воды остались мои девочки! – причитала она без умолку, слезливо и жалко. Я поняла, что другого пути у меня нет.
– Давай я натаскаю, старая.
– А сможешь ли? – с недоверием посмотрела она на меня. Я вспыхнула.
– Я крепкий воин! – сказала я гневно, хотела прибавить, что уж точно сильнее такого гнилого тюфяка, как она, но сдержалась.
– Хорошо. Показать тебе не смогу, сама найдешь: из ворот вдоль забора, а там тропа вниз, к реке, ее-то услышишь. Иди уже, а то до алых перьев не управишься.
Оставалось только послушаться и пойти. Вдоль забора шла тропа вниз с холма. Была она узкой, шла напрямик через лес, и летом, верно, не было тут тропы вовсе, только зимой протаптывали – прямо поверх поваленных деревьев. Дошла я до речки, очень бурной, лишь у берегов замерзшей, набрала два ведра и пошла назад.
И тут поняла, отчего так медленно шла старуха: сами обледенелые деревянные ведра были тяжелы, а с водой и подавно. Тонкие веревочные ручки резали ладони, пришлось натянуть рукава. Тащить в гору да через ухабы было трудно, но поставить, чтобы отдохнуть, некуда. Так и шла до самого верха, лишь на горке остановилась, отдышалась – и вошла на двор.
Коня моего уже не было на месте. Старуха хлопотала. Шкура с оленя была снята и растянута на заборе. Увидав меня, бабка кинула недовольно:
– Чего так долго? Поворачивайся, пока вода не простыла. – И ушла в большой дом. Это мне показалось странно, но я ничего не сказала, вылила оба ведра в колодец и снова пошла к реке.
Тут упало мне в голову: откуда взялась старуха? Не из нашего она была стана, там таких никогда не бывало. В чертоге только девы могли жить, но бабка не была воином. Подумать, что ходит она сюда из соседней долины, было сложно: сколько бы времени занял у нее такой путь? Уже у самой реки я вспомнила, что не видела следов, пока ехала в чертог. Может, конечно, иной какой путь был к чертогу, о котором я не знала? Набрала воды и пошла обратно, решив у старухи спросить. Но как дошла до ворот, только о том, чтобы отдышаться, думала. Старая же снова лишь поторапливаться велела и куда-то в глубь двора утопала. Я сжала зубы, доволокла до колодца ведра и пошла назад.
Не знаю, сколько раз ходила так вниз-вверх по горе. Пока налегке спускалась, новые вопросы возникали, как с водой поднималась, пропадали, как ни бывало. Несколько раз спотыкалась с полными ведрами, обливалась, шла назад к реке. К концу дня я замерзла и устала до отупения от этой тяжелой работы. Но ни с первым алым пером, ни со вторым, ни с сумерками не вернулись девы. Наконец в полной темноте поднималась я с реки, по памяти переставляя ноги. Когда подходила к чертогу, казалось мне, что сейчас упаду. Плечи и руки были как не мои, обувь обледенела, сосульки свисали с подола шубы. Но, войдя во двор, я застыла, обомлев, и даже об усталости позабыла.
Конями был полон двор: больше двух десятков похрапывали у кормушки вдоль забора, и пар валил с мохнатых спин. Светильники горели над коновязью. Дым стоял над всеми домами. Красный свет и теплый ароматный дух шел из приоткрытой двери большого дома. Оттуда слышались смех и разговоры, громкие слышались слова, и они меня ударили, как плетью.
– Я, говорит, царская дочка, подайте мне Луноликой матери дев! – кричал кто-то высоким голосом.
– А потом ведро взяла – и потащила! – Взрыв хохота заглушил остальное.
– А как она смотрела на старую! Как на тлен смотрела!
– Но ведь таскала, подумайте, девы! Весь день, как служанка, воду таскала!
– Не как служанка, а как дурочка. Не подумала, зачем заполнять колодец!
– Что ты хочешь – царская дочь!
И снова хохот.
Злоба колыхнула мое сердце, и слезы брызнули из глаз. Бросила я ведра, пнула их и, выхватив нож, кинулась в дом. Пока бежала, обругала себя, что впустую провела пол-луны, не достала хорошего оружия, и вот сейчас как девчонка буду, с маленьким ножичком. Но мне было все равно. Я готова была сразиться в тот миг со всеми.
Я ворвалась и без разбора бросилась на первого человека. Это была высокая женщина с длинными темными, вьющимися волосами. Ее лицо на миг стало удивленным, но тут же она отскочила, и я не смогла настичь ее. Я развернулась, передо мной были другие лица, другие девы. Весь дом был полон.
– Ать, ать! – закричал кто-то со смехом как собаке. Они прыгали передо мной и хлопали в ладоши. На ком-то были бубенцы, и их звон гремел у меня в ушах. Они смеялись надо мною и совсем не боялись моего ножа. От злых слез все поплыло у меня в глазах, я прыгнула вслепую, в надежде хоть как-то задеть. Но у меня тут же выбили нож из рук и повалили на пол.
Мне казалось, что умру от позора: я сидела на полу, меня никто не держал, но я не пыталась подняться, а лишь ревела, как дитя, как девчонка. Ревела, всхлипывая, и не могла остановиться. Вся слабость моя вернулась и навалилась. Я не могла бороться не только с девами, но и с собой. А они смеялись.
– Те, глупая, куда ты полезла! – кричали молодые, звонкие голоса.
– И ножичек вынула! Такой только на пиру держать.
– Э, воду как гонит, сейчас затопит нас всех. Держитесь, девы!
– Чего ты хочешь? Или тебя кто обидел?
– Вы… смеялись… надо мною, – выдавила я и пустилась реветь громче.
– А как над тобой не смеяться?
– Но я вам весь день воду носила!