Холодные и теплые предметы Кисельгоф Ирина

Глава 15

Мне страшно, что я никогда не смогу радоваться жизни, как прежде. Быть беззаботной и глупой. Мне жаль инфантильную дурочку, которая во мне умерла. Лучше бы я осталась бестолковой и тупой амебой. Было бы много легче. Мне не жаль только того, что кошмар моего детства по имени Толик скончался вместе со смертью инфантильной дурочки. Я бы о нем и не вспомнила, если бы в памяти не всплыла моя бабка.

Сама того не заметив, я перестала называть про себя Дмитрия Димитрием, только Димой еще не привыкла.

Что же так на душе тяжело?

Дмитрий похудел, похудел так, что под его глазами появились мешки. Он стал выглядеть старше. Я тоже старею. Я смотрю на себя в зеркало только для того, чтобы поправить макияж. И все.

– Пойдем завтракать, – позвала я.

– Не хочу, – ответил он.

– Надо есть. Иначе гастрит, запах изо рта, потом язва.

– Ну и черт с ним, – вяло ответил он.

Мы с Дмитрием перестали заниматься любовью, спим на разных концах кровати и почти не разговариваем. Зачем я здесь?

– Может, мне уйти? – спросила я.

Он промолчал. Я уронила голову на стол. На скрещенные руки.

– Знаешь, чего я хочу? – сказал он. – Перерезать тебе шею.

В его руках был столовый нож. Таким ножом сложно разрезать и кусок мяса. Нужен тесак, хороший кухонный тесак.

– Так мне уйти?

Он молчит, и я молчу. Чего мы ждем?

– Может, все образуется? – наконец сказал он.

– Может.

Я пересела на его колени, чтобы побыть инфантильной дурочкой. Хоть немного. Он прижал меня к себе. И я опоздала на работу.

Все изменилось, или я стала замечать то, чего не замечала раньше. Лопоухий щенок Рябченко открыто грубит, но мне даже лень поставить его на место. Мне все равно. Он больше не лижет мне руки, он жжет меня своими глазами и отворачивается, когда я это замечаю. Мои медсестры и врачуги подшучивают над ним, он стесняется, смущается и ведет себя как идиот. Малолетний придурок. Раньше ему было все равно, теперь нет. Обожание трансформировалось в постыдное, тайное вожделение. Моя двусмысленная слава набрасывает флер грязи на его нелепые детские чувства. Из светлого божества я превратилась в блудницу на звере багряном. Или я никогда не была для него божеством? Может, мне это только казалось? Обожание, любовь, привязанность, уважение сродни хлопку одной ладони. Бац! И ничего уже нет. И не было никогда. Маршируй по жизни дальше. Бодро и весело. Или злобно. Или как-нибудь еще.

Что он все время пялится на меня? Надоел. Все надоели! Все!

Мне надо идти в хирургию, я откладываю это час за часом, минуту за минутой. У меня полно неотложных дел. Я заведую отделением, у меня тяжелые больные, один тяжелее другого. Я нужна своим больным, и я трусливая, инфантильная дурочка.

Меня тревожит только одно. Что, если он там? Что мне тогда делать? Обойти глазами? Или сказать как ни в чем не бывало «здравствуй»? Или сбежать, пока он меня не заметил? Или что? Кто мне подскажет? Господи, как не хочу я туда идти! Может, не следует? Это совсем необязательно. Попрошу Месхиева, ей сделают все, что положено. Лучше, чем все, что положено. Месхиев сделает для меня все, что я попрошу. Не ходить, и все! Завтра у меня ночное дежурство. Может, завтра зайти? Ночью. Его тогда не будет. Не сидит же он у нее сутками. Может, завтра он работает на своем складе? Точно. Завтра.

Я зашла к ней после обеда. В тихий час. И встала в дверях палаты. Она была без памяти и скулила, как брошенный щенок. Вы слышали, как скулит брошенный щенок? Жалко-жалко. Так жалко, что хочется бежать без оглядки и закрыть все окна и двери, чтобы не слышать и постараться скорее забыть.

– Заткнись! – выкрикнула ей женщина с соседней койки. – Надоела!

Надоевший щенок продолжал скулить. Жалобно-жалобно. Тихо-тихо. Так тихо, что и не слышно.

– Сил больше нет, – сказала мне ее соседка. – Я с ума сойду. Круглые сутки, с утра до вечера. Я на лечении, а не в пыточной.

И чужая женщина вдруг заплакала.

– Сил больше нет. Сил больше нет. Сил больше нет! – повторяла она и плакала. – Я сойду с ума! Пусть переведут меня в другую палату! Попросите, прошу вас. Помогите мне. Пожалуйста!

– Мы снижаем ей температуру, но это ненадолго, – сказал Месхиев. – Она снова взлетает до сорока. За всю жизнь она получила столько антибиотиков, что ее организм перестал на них реагировать. У нее гиперемия до паха. Хреново.

Он помолчал.

– Слава богу, что хоть в короткое время улучшений она отдыхает. Недолго.

Он снова замолчал. Так мы и расстались молча. Что тут скажешь?

Я зашла к ней ночью, на следующий день. Она бредила. Металась в кровати и бредила.

– Игоречек. Родненький. Не бросай меня. Пожалуйста! Пожалуйста! Я без тебя умру. Не бросай! Я что хочешь сделаю. Ноги буду твои целовать. Любимый мой. Родненький. Как я без тебя? Господи! Будь со мной. Не бросай меня! Господи!

Ее узкие восковые пальцы цеплялись за белую казенную простыню. Цеплялись, как за последний кусок надежды. Ее внимательные, неподвижные, слепые глаза лихорадочно вглядывались в белый казенный потолок. За казенным потолком было небо, а за небом – бог.

Разве она не знает, что богу на нас наплевать?

– Мамочка! Помоги мне. Дай водички холодной. Где ты, мамочка? Я не хочу умирать, – безнадежно скулил брошенный, жалкий щенок.

Снова и снова. Снова и снова. Снова и снова. Бесконечно, вечно, разрывая душу и сердце в клочья.

У ее кровати сидел Игорь. Он сидел, согнувшись, ссутулившись, сгорбившись, закрыв ладонями уши так, что побелели ногти.

– Подснежники. Дождь из подснежников, – тихо и жалобно скулил заброшенный щенок. – Когда это было? Игоречек. Когда? Помнишь?

Ее муж закрывал уши ладонями так, что белели его пальцы.

В полутемном коридоре, поодаль у окна стояла ее соседка.

– Я не могу спать. Бессонница. Не сплю ни днем, ни ночью. Мне сказали, что в отделении свободных мест нет, потерпите. – Она помолчала и добавила: – Мне жаль ее мужа. На чем только силы держатся? Тащить на себе всю жизнь тяжелобольную женщину. Сколько для этого надо сил? Не знаю.

Она вздохнула и замолчала, вглядываясь в темень за окном. Брошенного щенка не было жаль никому, даже мужу. Устали все. А мать ее давно умерла.

– Обещали скоро перевести, – не оборачиваясь, сказала женщина. – Как только место освободится. А я к тому времени уже с ума сойду. Сил моих нет. Никаких.

Она снова замолчала.

– У меня хороший муж. Не приведи бог. Чувство долга – страшная вещь. Похоронить родных заживо? – Она вздохнула. – Нет. Не хочу быть обузой. Лучше в омут.

Я решила больше не приходить. Уйти в свою жизнь без забот и хлопот. Я купила самые дорогие лекарства, Игорь и не узнает. Подумает, что от отделения. А Месхиев сделает все, что нужно. Из кожи вылезет. Он обещал.

Я шла в терапевтический корпус, думая, что омут – это последнее, о чем думают люди. Они цепляются за жизнь до последнего. Зубами, когтями, силой или слабостью своего духа. Надежда теплится даже в тех, кто знает, что умрет в любом случае, завтра, или послезавтра, или через полгода. Знаю по своим больным.

Я шла к себе, чувствуя облегчение. Я поставила в этой истории точку. И не хочу больше ничего знать ни о Лене, ни о ее муже. Я только желала, чтобы в моей жизни с моими близкими не было ничего похожего, потому что этого я не перенесу. Перед моими глазами вдруг всплыло лицо деда, обезображенное смертью от удушья и одиночества. Я никогда не видела его умершим, но сейчас видела его лицо так же ясно, будто сама была за стеной его комнаты в ту самую страшную для него ночь. Не приведи господь! Ни за что на свете!

Господи, что же так мерзко на душе? Как же жить дальше?

* * *

Я встретила Игоря у магазина возле больницы, почти у самой парковки. Торопилась домой после работы, в свою жизнь без хлопот и забот. Он шел, ссутулившись, глядя себе под ноги. Заметив его, я отстала, чтобы не столкнуться глазами. Мне было никак, просто решила переждать. Избежать трудного разговора о больной жене и тяжелой жизни. Ускользнуть от ненужного сочувствия, бесполезной жалости, никчемного, пустого диалога. От еще одного слоя тяжкого груза на душе. Душа человеческая не штанга, и человек не тяжелоатлет. Душа человеческая такая тонкая и хрупкая, что легко рвется и бьется даже от незначительного напряжения, любого, самого ничтожного давления. Я решила беречь себя.

Он шел, я смотрела ему вслед. Его руки были бессильно опущены. Он ничего в руках не нес, и он не походил на Шагающего ангела, в руках которого светится его сердце. Шагающий ангел бережно несет его в своих ладонях, чтобы кому-то отдать. Тому, кому это важнее всего. Отдать и умереть. Шагающий ангел – фигура трагическая, согласно концепции Ермолаева. Это вымышленный образ бескрайнего воображения художника. Среди людей ангелы не живут. Среди людей живут люди со своими трагедиями; для них эти трагедии большие, для остальных – маленькие.

Игорь вдруг остановился, словно запнулся. И медленно развернулся ко мне. Он, не двигаясь, смотрел на меня, я на него. Долго-долго, пока черные дыры наших глаз не встретились и не закрутились гигантской воронкой. Гигантской черной воронкой из ядовитых лепестков розы ветров, зеленой и сиреневой. Таких цветов в природе и не бывает. Это цвет крыльев ангелов из преисподней.

Мы сцепились, как парные хромосомы, на заднем сиденье моей машины. Мы сдирали друг с друга одежду, как в последние мгновения перед концом света. Мы преступники, и мы это знали. Завтра могло и не быть. И надо было успеть до тех пор, пока не постучит наша совесть.

Я сама сняла с себя белье и подставила, подняла свои бедра навстречу. Сил не было ждать и терпеть. Я кричала от боли и наслаждения, цепляясь зубами и когтями за чужого мужа умирающей женщины. Я видела горное озеро с ледяной до ожога водой. Я видела в его черной тьме канкан белых ног, мелькающих, словно в калейдоскопе. Кружащихся с немыслимой скоростью белых-белых ног в черных туфлях, отливающих антрацитом. Я видела белоснежную звезду с черной, угольной каймой по краю в самом центре бездонного горного озера.

Я услышала, как он коротко всхлипнул и рухнул на меня, а я обхватила руками его влажную спину. Мы сидели, не разнявшись, на заднем сиденье моей машины, пока я не увидела свою голую ногу у спинки переднего сиденья. Белую ногу в черной туфле, поблескивающей антрацитом.

Мы любили друг друга на заднем сиденье. В моей машине. При свете дня. У моей больницы. Нас мог видеть кто угодно. Я отъехала от парковки совсем немного. Два сумасшедших подлеца. Да, подлеца! Я рассмеялась и убрала ногу.

– Ты что? – спросил он.

– Мы не сказали друг другу почти ни слова, – ответила я. – Этот норма или патология?

– Патология, – ответил он и прикусил мою губу так, что мое сердце снова умчалось в пятки. Туда, где блестят антрацитом мои туфли.

Мы сидели в моей машине до глубокого вечера, пока не спустились сумерки. Просто сидели и держали друг друга за руки. И молчали. Нас мучила совесть, которая пришла незваной гостьей. Не постучавшись.

– Помнишь букетик ромашек?

– Помню, – засмеялась я.

– Он в книге. Она пропахла ромашкой вся. Я открываю страницы и смотрю на него. Каждый день. Трогаю, глажу кончиками пальцев. Тихонько-тихонько, чтобы он не погиб.

Я смеюсь и целую его руки, в ложбинку между большим и указательным пальцами.

– Ты подарила ей духи. Она любила их и часто ими душилась. А я сходил с ума, потому что это твой запах. Я думал о тебе все время. Дни и ночи напролет. Я нашел ее платок, который пах твоими духами. Я ложился и клал его на лицо. Я был безумным, умалишенным извращенцем.

Я вдруг вспомнила, как женщины дарили своим возлюбленным подвязки. Во времена менестрелей и миннезингеров. Во времена трубадуров и культа прекрасной дамы. Что те делали с подвязками своих любимых женщин? То же самое.

– Это не извращение, это любовь.

Я обожгла его своим дыханием. Давно. Его лицо давно было оливково-смуглым в сумеречном, вечернем воздухе. Со мной оно стало таким навечно.

– Когда она заболела, знаешь, что я подумал?.. Наконец!

Он помолчал.

– Я хочу ее смерти.

Я закрыла его рот рукой. И поняла, что тоже хочу ее смерти. Хочу больше всего на свете. Он не сможет от нее уйти, пока она сама от него не уйдет. Я буду ждать до тех пор, пока не состарюсь. До тех пор, пока мне не станет все равно. И я умру со знанием того, что лучшее никогда уже не случится. Свое лучшее я пропустила.

Я хотела ее смерти до смерти!

Я ехала домой, думая, что Игорь мой настоящий первый мужчина. Тот, кого помнят всю жизнь. Следы нашей любви на заднем сиденье моей машины перечеркнули жирным крестом мои худшие воспоминания. Особый сундук моей памяти пустел с каждым днем. Думаете, я помнила, что минус на плюс дает минус?

Я вернулась домой и любила Димитрия, как никогда в жизни. Знаете почему? Конечно, знаете. Любая женщина это знает. Вместо Димитрия со мной в постели был мой любовник.

Надо только закрыть глаза.

* * *

Весна в горах начинается позже, а осень – раньше. В горах время жизни сокращается, а время анабиоза удлиняется. В горах природе нужно успеть родиться и умереть, чтобы на следующий год родиться снова.

Осенью в горах можно увидеть умирающую природу. Желтовато-серые, сухие коробочки дикого мака, осыпавшиеся корзинки бессмертника, облетевшие чашечки марьиного корня, тускнеющие до серо-коричневого цвета желтые щитки пижмы. Даже осенью, если растереть ее цветки, можно почувствовать пряный, горьковатый запах. Стебли софоры становятся бурыми и ломкими, нераскрывшиеся бутоны складываются в разорванные, агатовые четки. Ступишь ногой на куртину эфедры и обернешься – ее одревесневшие, коленчатые стволики распрямляются вслед за тобой. Вдоль тропинки толпятся сохнущие дудки белены, похожие на вазу колокольчиком; их тронешь – они рассыпятся ядовитыми семенами прямо на ядовитые листья. Если прийти летом, увидишь цветы белены с темно-сиреневой звездой в центре, к краю цветка от нее разлетаются сиреневые лучи. Все травы сохнут и мертвеют день ото дня. Их запах и вкус горький и пряный, многие из них ядовиты. Только у ручьев еще видны зеленые травы, но и их цветы уже облетели.

– Как красиво! – воскликнула я и огляделась.

Природе наплевать на чувство меры, она малюет яркими красками без раздумий. Западный склон полыхал гранатовым, кукурузным, оливковым, хурмяным, лимонным, красно-желто яблочным, банановым, вишневым, дынным и арбузно-зеленым цветом осенних листьев. Западный склон цвел красным и белым вином, домашними наливками и ликером, коньяком и шампанским, сплетаясь в пьянючий восточный узор, в крестьянское немудреное кружево. Весь склон без единой проплешины. Яркий, как фруктовые и тканевые ряды восточного суматошного базара. Веселый, как балаган. Беззаботный, как гуляка. Пьяный, как беспробудный пьяница. Самый лучший товарищ для лавиноопасного сумасшествия, ничегонедумания и ничегонеделания. Самое лучшее лекарство, чтобы забыться.

– Иди сюда, – позвал Игорь.

Он расстелил на сухой траве старый, потертый клетчатый плед.

– Не-а, – ответила я и положила на язык винно-бордовую ягоду барбариса. – Мм. Вкуснотища какая!

– Какая?

Он обнимал меня и смотрел на мои губы. Не отрываясь.

– Разная. И кислая, и сладкая. Одновременно.

Я откусила еще ягоду, потом еще одну и еще одну.

– Дай попробовать, – потребовал он.

Мой любовник, обычный человек из мяса и костей, целовал меня жадно и требовательно, отнимая мои губы и мой язык. Его руки жадно и требовательно отнимали меня у самой себя. Я слышала его разодранное, изорванное моими губами дыхание и улыбалась.

Все-таки я его получила!

Я уже ни о чем не просила бога. Я оставила его в покое. Ему все равно не до нас.

Его лицо смешно сморщилось.

– Одни косточки, – протянул он. – Жадная ты, Анька!

– А косточки где?

– Во мне. Вырастут весной барбарисом.

– Жадный ты, Гошка! Все тебе да тебе, – смеялась я.

Жадная и требовательная ведьма. Охочая до чужого. Безжалостная и любящая. Кислая и сладкая. Разная.

– Мне ничего не надо, кроме…

Он прикусил мою ключицу, и мы упали на плед.

Лучше бы я надела юбку, успела подумать я.

Я открыла глаза, и меня засыпали радужные, фруктовые, осенние листья. Пьянящие, как шампанское, узорчатые, как узбекский шелк. Легкие, разноцветные, как конфетти. Длинные, закрученные, как новогодний серпантин. Я обо всем забыла вмиг.

– У тебя язык потемнел от барбариса. И губы, – сказал он, блестя глазами.

Я улыбнулась и потянулась. Как хорошо быть большой дикой кошкой, чтобы после любви кататься и мурлыкать вокруг своего мужчины. Завидую большим, диким кошкам! До ужаса!

– Чему ты улыбаешься?

– Тому, что мы два дурня на четвертом десятке лет.

– Хорошо быть дурнем, – мечтательно сказал он, глядя в синее, жаркое небо.

– Может, Ленке нарвать барбариса? Это полезно. В нем полно витамина С.

– Потом, – сказал он и низко склонился надо мной.

На меня смотрела сиреневая роза ветров; она парила над его небесно-голубой роговицей, скользила по его губам, прикрывала сиреневым отсветом его смуглое, подсушенное солнцем лицо. Мой любовник с сиреневой розой ветров. Где еще найти такого?

– Мне кажется, я до тебя и не жил никогда.

– Что за дождь из подснежников?

– Старая история, – поморщился он. – Я подарил ей подснежники, а она подбросила их вверх.

Я представила себя совсем молодой в дожде из цветов подснежников. В весеннем цветочном дожде с запахом капели и талого снега. Я люблю до сумасшествия, а люди кругом улыбаются. У меня защемило сердце. Почему мне это никогда не приходило в голову? Игорь тоже дарит мне цветы. Почему я не делаю милые глупости? Хоть одну? Хотя бы раз?

Он тоже задумался и помрачнел. Я взяла его за шею, притянула к себе и осыпала зелеными розами ветров. С ног до головы. Благоухающими и ядовитыми, нежными и жестокими, невинными и ведьмовскими, зелеными-зелеными розами ветров на мокром песке у берега моря.

– Сокол мой ясный, – шепчу я, обжигая его своим дыханием.

Он любит меня до внезапной остановки сердца в ледяной воде бездонного горного озера. До белоснежно-антрацитовых звезд в обжигающем стужей горном озере.

– Анютины глазища, – шепчет он. – Анютины морские и небесные зеленые звезды.

Его дыхание жарче самума, жарче красного и белого каления. Оно обжигает меня до волдырей на губах.

Лене мы так и не нарвали барбариса. Нам было некогда.

Она лежала в больнице долго, а мы встречались с ее мужем. Мы часто говорили и думали о ней. Что лучше принести? Что купить вкусного? Мы относились к ней как к тяжелобольному близкому другу. Мы оба ее жалели, как жалеют героев талантливого фильма. Посмотрел, вытер слезы и зажил дальше своей собственной жизнью. Мысли о ней стали обыденным делом, без сомнений и раскаяния. Я приходила к ней совершенно свободно.

Мы с Игорем договорились навещать Лену по отдельности. Чтобы чего-нибудь не случилось. Какой-нибудь неожиданности. На всякий случай. Она улыбалась, встречая меня, а я улыбалась в ответ. Свободно и непринужденно. Обходясь без сакраментального поцелуя в губы. Заветного, священного, описанного в Новом Завете поцелуя.

Радуйся, ребе!

Я даже не расстроилась оттого, что она выздоравливает. Ее муж был моим на веки веков. Разве можно его винить? Они не жили как муж и жена более пяти лет. И у них, как у мужа и жены, не было будущего из-за ее здоровья. За что его осуждать? За то, что не похоронил себя заживо в тридцать шесть лет? Идите к черту, ханжи!

А я так и продолжала жить с Дмитрием. Спала с ним, целовала, обнимала, покупала подарки. Заботилась. Я же обычный человек. Такой, как все. Таких, как я, тьмы и тьмы. Моя семья существовала в виде квадрата, прямоугольника, параллелограмма, ромба, как вам угодно. Таких семей миллионы. Зачем делать вид, что такого нет? Это было, есть и будет всегда. Или идите к черту!

Учение дона Хуана применимо к чему угодно, в том числе и к любви. Тебя мучает страх безответной любви, страх потерять любимого, страх нанести боль своим близким и страх разоблачения. Любовь, овладевая тобой, терзает муками раскаяния, стыдом и ревностью. Любовь мучает тебя самой собой. Преодоление страха приносит ясность, отнимает сомнения и дарит ощущение покоя, давая силу. Все будет хорошо, шепчет твой мозг. И все хорошо. Положительные мыслеформы положительно влияют на жизнь. Это написано в умных книгах. Разве можно в них сомневаться? Но любовь – это страшная сила. Как с ней поступать, руководствуясь не чувствами, а разумом, не придумал никто. Любовь умирает от старости и превращается в привязанность, привычку и даже ненависть. Я не знаю ни одного человека, кто сохранил бы до самой старости любовь в прямом смысле этого слова. Может, тогда не стоит любить? Может, не стоит переживать оттого, что ты никогда не любил и никто никогда не любил тебя? Даже виртуальный индейский старик не знает, что такое любить. Извилины его мозга высушены и заварены с психодислептическими средствами. Один к одному. Он мочится в снег, как богатый оленевод дикого Севера, а его соплеменники жуют мокрый желтый снег, чтобы почувствовать кайф. Хотя бы его отголосок, хотя бы его слабый привкус. Все мы галлюцинируем галлюциногенами ядовитых красных грибов с выпуклыми желто-белыми пятнами.

* * *

– Ты чего все время с работы со сморчком чапаешь? – спросил Месхиев.

– С кем?

– С мужем нашей больной Стаценко.

– Какой он тебе сморчок?!

– Сморчок, сморчок! От горшка два вершка. – Ноздри Месхиева раздулись. – Может, капнуть на тебя твоему спонсору? С дотации снимет.

– Дуралей ты, Месхиев, – фальшиво рассмеялась я и постучала по его черепу. – И в башке твоей опилки.

– И кричалки и вопилки, – проворчал он. – Что ты в нем нашла?

– В муже Стаценко? – фальшиво удивилась я. – Ничего, кроме того, что он муж моей одноклассницы. Он достал меня вопросами о ее лечении.

Прости меня, Игорь. Прости, любимый. Я не нарочно!

– Ну-ну. Смотри, как бы этот пронырливый паренек не достал тебя чем-нибудь материальнее. Позабыв о жене и детях.

Господи! Да это я его совратила! Он ни при чем! Знал бы ты, орясина, что несешь!

– Месхиев, ты меня знаешь. Это я кого хочешь достану.

– Ну, и не таскайся с ним тогда под ручку, – посоветовал ревнивый муж по фамилии Месхиев. – Пожалей паренька. Косточки хотя бы выплюни.

– Шаг влево, шаг вправо – расстрел, – пообещала я и незаметно вытерла мокрые ладони.

– Я прослежу.

Месхиев вышел из моего кабинета, оставив меня в полном смятении. Оказывается, все в курсе моей личной жизни. Лезут в нее своими грязными пальцами, топчут ее своими помойными ботинками. Мусор мерзкий! Ненавижу всех! Ненавижу Месхиева!

А если они скажут Лене? Боже мой! Что делать? Как быть? У меня опять такой приступ страха, что хочется в туалет. Господи, как же я всех ненавижу! Ничего. Скоро ее выписывают, и все будет хорошо. Пересуды закончатся, и все будет по-старому. Все будет хорошо.

Ее скоро выписывают. А что дальше? Что будет дальше? Сколько мне еще ждать? Как мне быть? Почему она не умерла? Господи, почему ты не забрал ее к себе? Почему? Какое твое предназначение она еще не выполнила? Мучить нас до самой нашей смерти? Какое? Ну, говори же ты! Да, ты! Игрок без чести и совести! Кто мы тебе? Куклы? Нарды, бирюльки, теннисные мячи? Ненавижу тебя! Как я всех ненавижу! Боже, как я устала! Помоги мне, пожалуйста, боженька! Что тебе стоит? Ну что?

Глава 16

Лену выписали из больницы с улучшением и распухшей до паха ногой. У нее был лимфостаз, обычное для рожистого воспаления осложнение. Пей детралекс, и все пройдет. Может быть. А может быть и слоновость. Как повезет.

Она ждала, чтобы я ее навестила. Очень ждала, а я тянула. Под любыми предлогами. Меня все не было и не было. Странная разница для нее. В больнице – чаще не бывает, дома – ни разу. Ну и что? В больнице я работаю. Хирургия от меня в двух шагах. Раз – и готово!

А теперь что-то изменилось. Не знаю что. Мне трудно, и с каждым днем все труднее. Она просит, Игорь зовет, а я не могу.

Что же так тяжело на душе?

Здравствуй и радуйся, ребе! Я пришла в дом слепой женщины, у которой украла мужа.

– Дождь за окном. Мне все время зябко, – пожаловалась она. – Не люблю осень. Мерзну.

А я люблю. И осень, и зиму, и весну, и лето. Я все люблю. Ее мужа я тоже люблю. Больше моей жизни, больше его жизни и больше ее жизни. Поняла?

– Спасибо тебе, – сказала она.

– Не за что.

Действительно, за что? За преступление, которого нет в Уголовном кодексе? Оно есть только на каменных скрижалях, но их никто никогда не видел. Их записали узурпаторы права, выдумали, высосали из пальца, скрепили огромными тиражами, герметично заклеив свободную волю клейкой лентой. Крест-накрест. Раз – и готово! Живи и дохни, потому что кому-то этого очень хочется!

– Знаешь, я хочу умереть, – сказала она, глядя в окно серьезными, неподвижными, слепыми глазами.

За окном тоже была смерть. Слякотная, темная, промозглая. Смерть во сырой земле. Тяжелой, глинистой земле. Под ней задыхаешься и перестаешь дышать. Сразу.

– Игорь очень устал. Я это чувствую, хотя он ни словом, ни делом не дал мне это понять.

Что она лезет мне в душу? Трясет ее, как яблоню? Мне и так плохо, хуже не бывает.

– Что мне сделать, чтобы умереть? – спросила она и беззвучно заплакала.

– Ничего. Жить.

– Я не хочу быть ему в тягость. Понимаешь? Я хочу, чтобы он помнил меня другой. Такой, какой я была вначале. Молодой, веселой, красивой. И здоровой. Как все. Ты ведь меня понимаешь? Знаешь, как мы смеялись вместе? Над любой чепухой? Я хочу… Очень-очень хочу, чтобы он помнил, как мы смеялись, а не как плакали. Нет. Что я говорю? Даже как плакали вместе. Как любили вместе. Как любили друг друга. Ты же меня понимаешь?

Еще бы! Я тебя хорошо понимаю. Очень хорошо. Лучше, чем кто-либо. Что ты мне все исповедуешься? Что ты мучаешь откровениями? Ты что, не понимаешь, тебе лучше, а мне только хуже? Что ты нервы мои треплешь?

Ее слепые глаза прожигали меня насквозь, смотря сквозь стекло окна городской квартиры. Ее шепот капал тихими слезами. Бесконечными слезами, растянутыми и собранными ее прошлой жизнью в огромную реку.

– Хочу, чтобы он всегда помнил меня не такой, как сейчас. Уродливой, больной развалиной. Жалкой, бездетной старухой… У нас ничего общего не осталось. Даже ребенка… С кем он останется? Кто ему поможет, Аня? Как же мне ему помочь?

Она шептала и плакала совсем беззвучно. Достойно и тихо. Как положено в тихой жизни слепой, заброшенной, никому не нужной женщины, а не как в мелодраме. Что бы я делала на ее месте? Выла и билась головой об стену? Или прыгнула с балкона? Перерезала себе вены? Откуда я знаю?

– Я его люблю, – безнадежно сказала она. – Что мне делать? Что его спасет? Господи, помоги ему! Ноги твои буду целовать!

Ее серьезные слепые глаза пристально вглядывались в хмурую осень за окном. Может, там живет ее бог? Такой же хмурый и сумрачный, как угрюмая, поздняя осень…

– Я мерзну. Все время. Он ноги мои ладонями греет. У него руки горячие. Такие горячие. – Она стеснительно улыбнулась. – Добрые…

Сил нет слышать ее ломаный, прерывистый шепот. Господи! Я ноги буду твои целовать, чтобы не слышать ее шепота. Спаси ты меня от нее! Спаси ты меня от него! Спаси ты меня от них! Умоляю тебя!

– Пропадет он со мной, – тяжело вздохнула она. – Что мне делать, Анечка? Что?

В комнату вошел Игорь, и она замолчала, заслышав его шаги. Она спасала его от самой себя. Берегла. Брошенная им, как ангел-хранитель продолжала его беречь, ни о чем не ведая. Не зная, что ее наперсница с ним заодно. Он вошел, и я выключила звук моей кратковременной памяти. Кратковременная память исчезает, едва родившись. Главное, чтобы она не отложилась в мозге в виде белка. И все тогда будет хорошо. Все!

Я попрощалась с Леной, зная, что никогда сюда не вернусь. А она ждала меня снова. И снова. Пока моя память не превратится в долговременную. И я не сойду с ума.

Мы прощались с Игорем в прихожей. Он целовал меня, я отворачивалась. Он дышал, как боксер в последнем раунде, как затравленный, загнанный зверь. Он сжигал мое тело знойным самумом, сухим, изнуряющим аравийским ветром. Я уже взялась за ручку двери, и вдруг – последний, прощальный поцелуй. В шею, у мочки уха. Мои глаза засыпал раскаленный пустыней аравийский песок, и я сорвалась с катушек. Мой мозг съехал лавиной, сметая все на своем пути…

– У тебя детские соски, – шепчет мой любовник. – Они съеживаются, когда я касаюсь их губами. Будто боятся, что я их съем.

Мы смеемся тихо-тихо. В соседней комнате слепая, тяжелобольная жена моего преступного любовника. Я целую его родинки в паху, сложенные Большой Медведицей. Я пробую мой предмет любви на вкус. У него запах и вкус горечи и пряности степной полыни, он пахнет высохшей травой узорного, фруктового, горного рая. Сумасшедшей, яркой мазни, выполненной пальцами самой природы на западном горном склоне.

– Кожа белее снега, – шепчет он, скользя пальцами по тыльной стороне предплечья. От локтевой ямки к запястью. Я снова ежусь. Это щекотно до боли.

– Мне нельзя загорать, – шепчу я. – Я рыжая от природы. От солнца моя кожа сгорает до красноты, потом снова белеет.

Он целует меня с головы до ног. Моя белая кожа сгорает от его поцелуев, словно от солнца.

Как не хочется расставаться! Всю жизнь с ним до самой смерти. Так я хочу прожить!

Мы смеемся и шепчем, забыв обо всем на свете. Забыв обо всех на свете. Такая несправедливость, что хочется плакать!

Мы смеемся и шепчем, обнимаем, целуем и любим друг друга, не замечая, как скулит брошенный, маленький щенок. Скулит безнадежно и жалко, пока его безысходная печаль не просочилась в нашу комнату и не залила нашу постель, утопив нас выше уровня моря в его безысходной печали.

– Она часто плачет ночами.

Я слышу его сдавленный голос. Сдавленный от слез. От комка в горле.

Мы лежим, сжавшись, замерев, боясь пошевелиться. Страшно до беспредельности. Постыдно до бесконечности. Несправедливо, жестоко, беспощадно до бесчеловечности. Безысходная, чужая печаль вьется, курится, обволакивает, лишает воли и разума. Я не могу это больше слышать! Не могу! Уберите это! Закройте, выключите, заткните, в конце концов!!! Сил нет! Выключить к чертовой матери!

– Сделай же что-нибудь! – ожесточенно говорю я и толкаю в бок моего любовника. – Иди! Сделай хоть что-нибудь!!!

Он ушел, я скользнула за ним и встала у щели двери. Не знаю, зачем. Чтобы добить себя, наверное.

– Я умру, – скулит жалкий, брошенный, ненужный щенок. – Я умру. Я боюсь. Что со мной будет? Скажи, мой родненький, что?

– Все будет хорошо. Не бойся. Я же с тобой.

– Я боюсь. Меня снова хоронили. Я это видела. Сама, – скулит безнадежный тихий голос, разрывая душу и сердце в клочья.

Я вижу ее слепые, неподвижные, огромные глаза. Они смотрят прямо на меня. Они спрашивают меня серьезно и молча.

– За что?

Как смотреть в глаза слепой тяжелобольной женщины? Не знает никто. Я тем более.

– Я не умру? – безысходно спрашивает слепая женщина.

– Нет. Ты же знаешь.

– Ты не бросишь меня? – тихо, стесняясь, спрашивает она.

– Нет. Никогда. Ты же знаешь. Я с тобой на всю жизнь.

Я слышу, как он ее целует. Целует ее руки, в ложбинку между большим и указательным пальцами. Целует ее неподвижные, слепые глаза. Целует ее руки и ее слезы. Снова и снова. Снова и снова. Снова и снова.

Страницы: «« ... 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Молодой король ни в чём не отказывал своей прелестной сестре. И вот уже пятнадцать лет, со дня свое...
Япония, эпоха Хэйан, конец X века. Мурасаки Сикибу, впоследствии известная романистка и автор бессме...
Роман «Бородино» рассказывает о пяти днях (с 22-го по 27-е) августа 1812 года. В числе главных дейст...
В книге в подробной и доступной форме приводятся необходимые сведения по современному ремонту загоро...
Книга, которую вы держите в руках, представляет собой комплексную программу для приведения в порядок...
В предлагаемом справочнике представлены полные и современные сведения практически о всех медицинских...