Дорога в декабре (сборник) Прилепин Захар
Оставляю его за старшего, спешу в «почивальню». Еще не дойдя до нее, вижу на улице, зайдя в одну из комнат, «коробочки» – две железные гробины, стоящие у левой стороны школы, у самой стены – так их не видно из хрущевок, а пустырь хорошо простреливается.
– Наши! Приехали! Семеныч там! – говорят мне пацаны, сияя.
Они бьют по пустырю упрямо, длинными очередями, не жалея патронов, наверное, от хорошего, почти задорного настроения, рубят кусты и полевую дурнину, корни, проволоку, сучье поваленных неведомо кем кривых и хилых деревьев. Чтоб никакая падла не подползла к нашим машинам.
– Собираться, что ли? – спрашивают меня пацаны, когда я направляюсь к выходу.
– Сидите пока, – говорю и ухожу, и тоскливое предощущение ноет в моем мозгу, понимание чего-то до предела простого, чего я сам не хочу понимать.
– Только три «коробочки», Костя, только три! «Собры» и три «коробочки»! – слышу я, подходя к «почивальне», рокочущий, хриплый, родной голос Семеныча, радуюсь этому голосу и тут же постигаю смысл сказанного им – нас не увезут, мы просто не вместимся в «коробочки».
Семеныч с отлично перевязанной головой и Столяр стоят в коридоре.
– Я эти три бэтээра выбивал всю ночь! И весь день! Они «вертушек» не дают, говорят, «нелетная погода»! В первый день была летная, а они не дали. А сегодня – нелетная! Я говорю: «Ребят моих покрошат всех!» Я, Костя, умолял их. А командира у липецких «собров» убили! Он на моей, Костя, совести… – Семеныч говорит просто и яростно, в его словах нет желания оправдаться, он раскрывает все как есть.
Заметив меня, Столяр недовольно хмурится.
– За патронами… – поясняю я свое появленье.
– Егорушка, сынок! – говорит Семеныч и обнимает меня.
Прохожу в «почивальню», не мешая их разговору.
– Где Кашкин? Он позавчера вечером к вам уехал, где он? – слышу голос Семеныча за спиной, он задает вопрос Столяру.
«Нет больше Кашкина», – понимаю в тоске.
В «почивальне» стоят незнакомые крепкие бородатые мужики, пьют из горла водку.
– Командира нашего убили, ты понимаешь? – обращается ко мне один из них, со слезящимися глазами, весь прокопченный. – Он в бэтээре горит!
Я молча смотрю в глаза говорящему. Бутылка снова идет по кругу.
– Выпей, браток! – говорят мне. Я пью, не стремясь к бойницам, не торопясь наверх – стрельба стоит бестолковая. Чечены стреляют со зла, от обиды, что пропустили «коробочки».
– У него рука застряла, когда я его вытаскивал из бэтээра, рука… – рассказывает один из них тяжелым, сдавленным голосом, с трудом вырывающимся из глотки. – Кровь видишь на мне? Это нашего командира кровь.
Я вижу штанину в крови.
– Я его тащу, а у него голова болтается мертвая. Из дома прямо в нас бьют, в упор… – он тяжело дышит и сбивается на рев; рассказывая, он готов разрыдаться и сдерживается. – Семеныч ваш саданул в упор из «граника». Попал прямо в огневую точку, точно говорю, я слышал, как там заорал кто-то. Заткнулись они…
У «собров» один раненый – в живот. Он лежит в «почивальне», его перевязывают.
«Собры» допивают водку, кто-то бросает в угол бутылку, лезут к окнам, матерясь. Стреляют вместе с нашими.
– Что в городе? – спрашиваю я у одного из «собров», который снаряжает рожки, сидя на корточках.
Мы закуриваем. Чтобы услышать его, я сажусь близко и смотрю ему прямо в обросший полуседым волосом рот, небрезгливо чувствуя запах перегара, несколько железных зубов вижу…
– Чичи вошли через Черноречье вчера ночью, – говорит «собр». – Часть чичей в Грозном уже две недели ошивалась. Чеченские милиционеры говорили, что боевики в городе, нам говорили, мне лично говорили. Говорили: «Скоро будут город брать». И нашим генералам говорили тоже. А генералам по херу. Как это, бля, называется? Предательство!
Мысль его прыгает, словно обожженная, но я все понимаю.
Он затягивается сигаретой так глубоко, что сразу добрая половина ее обвисает пеплом.
– Сразу весь город осадили, все комендатуры. И ГУОШ осадили, – продолжает «собр», – но в Ханкале «вертушки» подняли, расхерачили вокруг ГУОШа всю округу, а потом мы зачистили все. У нас одного убили вчера на зачистке. На площади Минутка, говорят, много положили «собров», из Новгорода… Несколько комендатур до сих пор в осаде. Пацаны на блокпостах натерпелись – им тяжелей всех пришлось… К вам до последней минуты не знали, пробиваться или нет, связи почти никакой, есть коридор или нет – ничего никто не знает, бардак обычный… Ваш Семеныч за вас там душу рвал на портянки…
Зашел Семеныч, что-то сказал или просто кивнул оставшемуся за старшего из «собров».
– Собираемся, мужики! – командует тот своим. – Грузите раненых.
У меня тошно саднит внутри: остаемся. Точно остаемся. До последней минуты глупо надеялся, что уедем. А мы остаемся.
В углу «почивальни» стоит несколько ящиков с патронами, гранатами и подствольниками – нам привезли, развлекаться.
Несут еще одного раненого, из взвода Столяра, – снайпер сработал, голова в кровище, не выдержит парень. Дока нет, у «собров» тоже дока нет, перевязывают сразу несколько человек, корявые грязные мужские руки мелькают.
Семеныч морщится, будто в муке, ругается – не знаю, не слышу на кого.
Раненых вытаскивают через окно на первом этаже: Кизю, «собра», пацанов из Костиного взвода. Тронул руку Женьки, когда его проносили, – дрожит. Глаза зажмурены, больно ему.
Костя гонит в бэтээр других раненых – Старичкова, у него загноился бок, Астахова в грязно-ржавой тряпке на голове и Валю Черткова, лицо которого вовсе потеряло привычные человечьи очертания.
Валю, совершенно ослепшего, уводят «собры».
Астахов на приказ собираться не реагирует. Кажется, он забыл, что его зацепило. Замечаю, что тряпка на его голове заново перевязана – туго, на несколько узлов.
– Дима! – повторяет Столяр. – Собираться, я сказал.
– Какого хера? – отвечает Астахов.
– В чем дело, Дима?! – орет Столяр.
– Идите на хрен, я остаюсь! – огрызается Астахов и уходит из «почивальни».
– Я тоже остаюсь, я нормально… – говорит Старичков.
– А, как хотите, – говорит Столяр раздраженно.
«Собр» жмет руки Косте и мне, я чувствую его горячую, шершавую лапу.
Эх, мужики вы, мужики, забубенные мои…
– Нам командира надо забрать! – говорит «собр». – Прикройте отсюда как следует.
Бэтээры ревут, вязнут в огромных лужах, выжимая все возможное. Мы стреляем, глохнем, дуреем и стреляем, стреляем.
При повороте на трассу по первому бэтээру бьют из хрущевок, но «Муха» мажет и разом сбривает половину дерева у дороги.
Все, больше ничего не вижу – бэтээры уходят из виду, вывернув на дорогу.
Еще стреляем, набивая на плечах огромные бордовые синяки.
Спешу из «почивальни» в комнату, из которой ушел, оставив Скворца и нескольких парней. Тащу, согнувшись, две эрдэшки патронов в одной руке, эрдэшку гранат – в другой. Вбегаю в комнату и не верю своим глазам, увидевшим спину Семеныча.
«Так он здесь!» – думаю радостно.
Бросаю на пол сумки, оттянувшие руки.
Семеныч поворачивается ко мне.
– Проехали вроде! – говорит мне и Столяру, стоящему рядом с ним.
Семеныч идет мимо бойниц к выходу, не пригибаясь.
– Работайте, ребятки, работайте! – улыбаясь, говорит он и выходит.
«Неужели он уехал бы, оставив нас?! – думаю я. – Как дурь такая могла мне в голову прийти?!»
Семеныч придумает что-нибудь, я уверен.
– За нами приедут еще? – спрашивает Скворец, явно ждущий положительного ответа.
Оборачиваюсь к нему, еще не решив, что ответить, но почему-то улыбаюсь и несу эту улыбку, чувствую ее как искажение мышц на лице в неожиданно образовавшейся темноте, пока меня непонятно что подсекает и медленно, качая в разные стороны, как осенний лист на безветрии, бросает на пол. Падения я не ощущаю.
Она смотрела в сторону, моя Дэзи. Всю дорогу смотрела в сторону, не обращая внимания ни на меня, ни на пассажиров электрички, в которой мы ехали к Святому Спасу. Когда пассажиры вставали, переходили с места на место, брали вещи с багажных полок, ставя рядом с моей собакой грязные тяжелые ботинки, она осторожно отодвигалась, едва шевелила хвостом, щурила хмурые глаза. Она казалась усталой и неродной. У меня так мало осталось близких душ на свете, честное слово, мало. Мне так хотелось, чтобы Дэзи дружила со мной, мне ведь не было еще и десяти лет, и что у меня оставалось?
В детстве были очень просторные утра, почти бесконечные. Часы не накручивались нещадно, один за другим, сгоняя слабо сопротивляющийся день к вечеру. Нет, в детстве было не так. Пробуждение наступало долго. Поначалу разум вздрагивал, вырывался на мгновенье, цеплял какие-то звуки. Потом глаза открывались, и начиналось утро. Оно не начиналось раньше пробужденья, как происходит сейчас. Утро звучало, источало запахи, казалось, что в мире раздается тихий звон, звон преисполняющий. Все самое важное в моей жизни происходило по утрам. Каждое утро просыпалась Даша. Что может быть важнее? И каждое утро, там, в детстве, на улице лаяла моя собака. Радуясь моему пробужденью, так ведь? Иначе что ей лаять?..
А сейчас она смотрела в сторону. Я кинул ей печенье, и она съела. Сидя ко мне спиной, лязгнула зубами, заглотила и не повернулась, не стала заглядывать мне в глаза, выпрашивая еще.
Стекла окон были грязные, и за стеклами текли сирые просторы, и порой моросил дождь. Казалось, что все находящееся за окном имеет вкус холодного киселя.
Граждане, сидевшие вокруг, были хмуры, лишь что-то без умолку обсуждали две старухи напротив. Мне очень хотелось, чтобы Дэзи укусила какую-нибудь из них за ногу.
Полы были грязны, затоптаны. Дэзи лежала на полу, и, когда снова и снова кто-то двигался, вставал курить, заставляя ее волноваться, передвигаться, мое сердце сжималось от жалости к моей собаке. Хотелось затащить ее к себе на колени, обнять. Но она б наверняка начала вырываться, не поняв, чего я от нее хочу, мазнула б мне по брючкам грязной лапой, спрыгнула б обратно. И соседи мои посмотрели бы на меня осуждающе, а старухи начали бы выговаривать за то, что я измазал одежду, матери теперь стирка…
Мы ехали к моему отцу на могилу.
Я думал о чем-то всю дорогу, дорога была длинной, но бестолковые и нудные размышления не кончались. Странно, людям часто не о чем разговаривать: встретившись, они молчат. И при этом думают все время, неустанно качается в их головах какая-то бурда, безвкусный гоголь-моголь из сомнений, или обид, или воспоминаний…
С шумом открывались двери электрички, и все поднимали глаза, словно ожидая увидеть там нечто необыкновенное – человека без глаз? человека без рта? Ну кто сюда может войти, Господи…
Лишь моя собака вела себя достойно: лежала и не двигалась. Может, ей никогда не бывало скучно? Лишь иногда она поводила носом – в баулах старух таилось и теплилось что-то съестное, издающее запах.
Когда электричка приехала и люди встали и долго, в молчании, перетаптывались на месте, потому что все сразу выйти не могли и ожидали очереди, собака моя перебралась под лавку, продолжив лежать, никуда не торопясь.
– Дэзи! – окликнул я.
Мы вылезли из электрички и шли рядом, обходя лужи. Я обгонял ее, пытался заглянуть в глаза, вставая на ее пути. Но она обегала меня, делая большой полукруг, и я всё боялся ее потерять. Я позвал собаку и предложил ей хлеба и сыра. Немного отщипнул себе и скормил собаке почти все только затем, чтобы хоть чуть-чуть погладить ее, пока она ела.
Поглотав пищу, Дэзи сразу же убежала.
Я забыл, где кладбище, и спрашивал дорогу у прохожих.
Бабушка в черном платке предложила мне пойти вместе с ней – она тоже шла на кладбище. Но мне не хотелось попутчиков, не хотелось отвечать, зачем туда иду я, и слушать, к кому идет она. Поэтому, выспросив дорогу, я попытался уйти вперед. Но моя собака не шла за мною. Неспешной трусцой Дэзи бежала рядом с бабушкой, изредка вынюхивая что-то у обочины.
Мне показалось, что Дэзи оживилась – вспомнила, что жила здесь, услышала знакомые запахи.
Я несколько раз звал ее, но она никак не отзывалась.
Бабушка смотрела в землю, передвигая усталые больные ноги, опираясь на клюку – большую деревянную палку.
Я уже увидел кладбище – оно располагалось на небольшой возвышенности, окруженное редкими посадками, – и, отчаявшись дозваться собаку, пошел один, спотыкаясь от детского предслезного одинокого раздражения.
Из давно не крашенных ржавых ворот кладбища, крестясь, выходили люди в плохой, темной одежде.
Я не умел и не хотел креститься, и юркнул меж ними, и пошел, как мне объяснил дед Сергей, сразу направо вдоль ограды. Отец был похоронен где-то в углу, я уже забыл, где именно.
Шагая по густому и злому кустарнику и стараясь не встречаться взглядом с покойниками, любопытно смотревшими с памятников, я выбрел прямо к могиле отца. Она открылась неожиданно, заросшая и разоренная. За ней некому было ухаживать, быть может, тетя Аня иногда и приходила, но редко.
Памятника давно не было – он упал в первый же год, потом его поставили, но он снова упал, а потом и вовсе пропал, быть может, кто-нибудь унес.
На насыпи стоял деревянный крест, и на нем – имя человека, породившего меня на белый свет.
Я присел на корточки и смотрел на крест, не зная, что делать.
На могиле разрослась и уже увяла травка. Осмотревшись, я заметил, что на других могилах травки нет, наверное, ее вырывали с корешками родные и близкие покойных. Но я не стал этого делать, мне показалось, что украшенная жухлой травкой могила смотрится лучше.
Со всех сторон могилу уже обступали кусты, заросли репейника и лопухов. Вот они мне не понравились.
Отломив от хилого деревца сук, чтобы вырубить буйную поросль наглых сорняков, я уже изготовился ударить, но был едва не сбит с ног Дэзи, выскочившей из кустов.
– Дэзи, стой!
Я побежал за ней, петляя между могил, попадая в лужи. Сначала я не догадался, что ее пугает палка в моих руках. Собака не останавливалась, но часто оглядывалась на меня. Я бросил палку и встал, едва не плача.
– Ну Дэзи же! – сказал я в сердцах.
Она тоже встала, настороженная и неприветливая.
– Дэзи, Дэзинька, девочка… – я подкрадывался к ней, двигаясь от страха и унижения на полусогнутых ногах, готовый на колени пасть, лишь бы она не оставляла меня одного.
Сел рядом, прямо на землю, и стал гладить ее, опасливо поглядывающую на мои руки, готовую в любой миг убежать от меня.
– Пойдем, Дэзи? – попросил я.
Мы сели на могилу в ногах отца, и я стал нежно расчесывать руками мою собаку, извлекая и небольно вырывая из ее шерсти, замурзавшейся от лазанья по кустам, репейники. Жадное цепкое репье облепило ее всю, висело на длинной, давно не стриженной шерсти по бокам, на ногах, на грудке, на шее.
– Ну что ты такая неряха, Дэзи… – приговаривал я, стараясь коснуться ее щекой, прижать к себе, не напугав еще раз.
Репейники перекатывались по могиле, их сносило ветром, и они катились до первой легкой грязцы или терялись в траве.
Сознание вернулось так, будто сняли мертвую кожу, а под кожей обнаружилась живая, голая, напуганная ткань. Одновременно с возвращением сознания вернулась всеобъемлющая, как кожа, боль. Потом она, не исчезнув, но скорее затмившись, сменилась ощущением, что я лежу на плоту. Лежу, и меня мерно и тошнотно качает. Вокруг парная и теплая вода, которой я не вижу. Солнца в небе нет. Я чуть-чуть двинул головой, чтобы увидеть воду, и почувствовал, что затылок мой прилип. Мне даже показалось, что прилипли мои волосы, которых не было на моей бритой в области черепа и не бритой в области скул голове…
Я силился приподнять голову и каждый раз чувствовал, как на прилипшем затылке оттягивалась мясная ткань, причем оттягивалась на несколько сантиметров, словно голова моя была сдувшимся воздушным шаром. В ужасе я прижимал голову к поверхности, на которой лежал, и затылок мой вдавливался в мягкую дегтеобразную жижу.
Я вспомнил, как давным-давно цыплята нашей соседки, гуляя, зашли в свежеуложенный гудрон. Попадали сначала лапкой, потом другой, пищали, пытались высвободиться, падали, заляпывали крылья – и вот уже лежали, все в черных отрепьях, беспомощно моргая, не в силах даже раскрыть слипшиеся клювы. Потом мы вытащили их – я, и соседка, и мой друг. Вымазались сами, и соседка ругалась, а друг плакал от жалости. Дома мы попытались отчистить болезных и жалких цыплят, разлепляли их чумазые перья, но они все равно передохли…
Я подумал, что умру, и не испугался.
«Усталость выше смерти», – подумал я, и мысль моя мне показалась безмерно большой.
Время накатывалось на меня беспрестанно, перекатывалось через меня, я чувствовал себя то в прошлом, то в будущем. А потом я увидел себя распятой бабочкой или каким-то нудным насекомым, засушенным, и понял, что на меня смотрят.
Я открыл глаза и догадался, что пришел в сознание несколько секунд назад, и все, что я успел передумать, просто вспыхнуло в моем мозгу. Мои размышления длились, пока звучал выстрел, стрелял Саня, одиночными, прячась после выстрела за косяк окна. Он вгляделся сквозь пыль в меня, и я почувствовал его сумасшедший взгляд.
– Это ты? – странно спросил он, впрочем, вопросительная интонация после «ты» затуманилась, и вопрос словно канул в никуда.
Я не стал отвечать, потому что вопрос исчез.
Я закрыл глаза, под веками, порожденные оплавленным сознанием, еще передвигались и высвечивались остатки видений, промелькнул цыпленок, еле таща вымазанные гудроном крылья, несколько раз махнул, разгоняя пыль и вызывая приступ тошноты, хвост Дэзи. Я поспешил открыть глаза.
Плиты бойницы лежат на полу. Сверху на одной из плит, стоящей горизонтально, виднеются положенные Саней рожки.
Некоторое время я внимательно смотрю на локоть правой Саниной руки, который вздрагивает от каждого выстрела. В дальнем углу комнаты, находящемся вне поля моего зрения, стреляет кто-то еще. Я с трудом двигаю зрачками, словно их притягивает, магнитит дно глазниц.
Возле ног Скворца я вижу много песка, наверное, высыпался из упавших мешков, они лежат здесь же, распустив тугие вязкие потроха, выказывая свое неслышно оползающее нутро. Замечаю неподалеку от Сани черными комьями слипшийся песок, смотрю на эти комья, вижу хвост темной жидкости, ведущей от залежей песка куда-то ко мне, но куда именно, я не вижу. Чтобы увидеть, я чуть двигаю головой, потом, морщась от боли и неприязни, двигаю еще, и наконец взгляд мой падает на лежащего рядом со мной, лицом вниз, парня, нашего бойца.
Течет из-под него, и он умер. Не сомневаясь в этом, я все же двигаю рукой и касаюсь его неестественно вывернутых, скрюченных пальцев.
Ощутив холод, в одно мгновение поняв, что жижа под моей головой тоже, наверное, его кровь, и подумав зло: «Какого черта меня положили рядом с трупом?» – я рывком сажусь. Кажется, я вскрикиваю от боли, от того, что в мозгу жутко екнуло, а в глаза плеснуло горячим, мутно-красным, медленно расплывшимся. Закрыв глаза, я скрипнул зубами, ощущая зернистый, железный, кислый вкус во рту.
Трогаю свой затылок ладонью, в ужасе отдергиваю руку – кажется, что моя голова раскурочена и кости, мягкие, поломанные кости черепа торчат во все стороны… В ужасе, готовый завыть, кривлю лицо, морщу лоб и только сейчас ощущаю, что у меня тряпка на голове, голова повязана, жестко стянута.
Смотрю на руку – она грязная. Вытираю о штанину.
– Егор! – это как будто Саня, его голос. Поднимаю глаза. Да, он, его лицо, редкую щетину замечаю, почему-то до сих пор ее не видел.
– Что со мной? – спрашиваю, трогаю себя руками, тряпку на голове, почему-то расстегнутый ворот, грудь, живот, ляжки, колени, снова лицо…
– Из «граника» влепили. Тебе, наверное, плитой по затылку… или кирпичом… попало. Я не видел. Я сначала подумал, что ты все… Егор.
– Время… сколько? – спрашиваю.
Поняв, что руки и ноги мои целы, я вновь трогаю, касаясь любопытными и пугливыми пальцами, затылок.
– У тебя часы на руке, – говорит Саня.
Смотрю на часы и тут же забываю, что увидел. Стрелки, цифры – никакого значения, ничто не имеет никакого…
– Убили кого-то?
Саня называет имена двух пацанов.
– А где второй?
– В коридор я вынес, – говорит Саня.
Неправильные конструкции произносимого Саней с трудом перемалываются у меня в голове.
– Ему… изуродовало его. Невозможно видеть, – говорит Саня.
Кто-то в углу продолжает стрелять одиночными. Очень редко, словно по мишеням.
– Это в голове шумит? – спрашиваю.
– Это ливень льет… Весь овраг залило… Наводнение будет, наверное.
– Где мой автомат?
С закрытыми глазами застегиваю разгрузку. Еще раз вытираю ладонь о штанину. Вытаскиваю из кармана разгрузки пачку сигарет. Извлекаю сигареты одну за другой – все поломанные. Саня кладет мне на ноги автомат. Опираясь на ствол, встаю. Бреду к бойницам. Качает и мутит. Съезжаю по стене вниз, сижу на корточках. Прикуриваю мягкий обломок сигареты, без фильтра. Сразу чувствую сухие табачинки на языке. Сплевываю их, затягиваюсь и снова сплевываю. Надо встать.
Еще раз оглядываю комнату, стены… труп… белые облупленные двери, они заперты. В крови, прилипшие, лежат россыпи гильз. Медленно, с усилием снимаю автомат с предохранителя.
Кто-то стреляет в углу одиночными, черная шапочка до самых бровей, небритая скула, никак не различу, кто это. Стреляющий дергается, я вижу, как рвется материя на его колене, но почему на колене? Он падает назад, тут же поднимается, хватая себя за ногу, но его толкает в плечо, в бок, его расстреливают…
Кто-то ломится в дверь, пиная по ней, никак не догадываясь, что она открывается в сторону коридора. И стреляет сквозь дверь.
Я выворачиваю автомат в сторону двери, я валюсь вместе с автоматом на пол, ничего не понимая, ни о чем не думая, просто стреляя по дверям, за которыми…
Двери дергает, летят щепки. По ним стреляют с обеих сторон, мы и кто-то с той стороны.
Совершенно глухой, я чувствую теменем, как звучит автомат над моей головой, Санькин автомат.
Одна из створок изуродованной двери открывается и зависает на изуродованных пружинах в полуоткрытом состоянии…
«Сейчас гранату бросят! Сейчас к нам бросят гранату!»
Вывернувшись из-под Саниного автомата, ни на мгновенье не переставая стрелять, я бегу вдоль стены к дверям, у дверей хватаю себя за карман разгрузки, где должна лежать граната, но ее там нет, нет ее там, нет…
Я пинаю дверь, по наитию поворачивая налево, а не направо. Если стрелявший в дверь стоит справа, он сейчас выстрелит мне в спину. Он стоит слева, с гранатой в руке. Если он, человек с черной бородой, вскидывающий в мою сторону автомат левой рукой, уже выдернул кольцо гранаты, которую зажал в правой, она сейчас взорвется. Я стреляю ему в живот, заполняя живое человеческое тело свинчаткой. Он падает, я вижу в комьях грязи берцы, их подошвы, и гранату, покатившуюся по коридору, и еще одного бородатого человека, выпрыгивающего из соседней комнаты.
Делаю шаг, другой шаг назад, в кабинет, и то место в коридоре, где я только что стоял, простреливается, изничтожается.
Щелкает спусковой механизм – рожок моего автомата пуст.
Я слышу шаги, он идет к нам, стреляя. Бежит к нам. Отсоединяю рожок, он падает на пол, подпрыгивая. Тянусь к запасным рожкам – они в заднем кармане разгрузки, тянусь и знаю, что не успею, что сейчас человек вбежит – и все прекратится.
Саня суетным шальным движением кидает гранату в коридор – так поправляют поленья в печке, боясь обжечься.
Человек, бегущий к нам, на долю секунды появляется в проеме дверей, поворачивая автомат в нашу сторону, на Саню, на меня, истошно нажимающего на безжизненный, холостой, вялый спусковой крючок автомата. За спиной пытающегося убить нас с жутким звуком, похожим на скрип открываемой двери, взрывается граната, и он исчезает, уже, наверное, мертвый, с растерзанной спиной.
Тяжелый дух взрыва касается лица. Я жив.
Я сижу, неосознанно присел, когда понял, что не успеваю присоединить рожки, колени дали слабину. Может, это меня и спасло – кажется, бежавший к нам успел засадить в комнату очередь, но она прошла над моей головой. И над Саниной – оборачиваясь, я вижу, что он тоже сидит на корточках.
Поднимаю свои рожки, два, перевязанные синей изолентой, и вижу, что один из них полон. Не нужно было бросать рожки, надо было всего лишь перевернуть их. Меня могли убить из-за этой глупой ошибки. И Скворца…
– Саня, надо уходить, – говорю я и встаю.
– Погоди… – Саня бежит к нашему парню, лежащему в углу.
Выглядываю в коридор. В школе слышна пальба, но неясно – внутри здания идет бойня или еще нет. Откуда взялись эти, убитые нами, люди? Не вдвоем же они пробрались…
– Саня! – кричу я. – Ну что там? Что с ним?
Саня теребит лежащего, трогает его шею, веки.
– Пойдем! Мы вернемся! – я не уверен в том, что говорю правду. – Саня!
Скворец нехотя встает, хватает с пола тряпье, кидает на лежащего, прикрывает его.
– Только до «почивальни» добежим и вернемся! – обещаю я.
– Ты смотришь налево, я направо, – говорю в коридоре.
Ощетинившись стволами в разные стороны, бежим по коридору. В голове дурно ухает. Саня крутит башкой, я тупо смотрю в комнаты, расположенные справа. Где-то здесь был Монах с напарником, еще несколько ребят – в другой стороне коридора. За поворотом коридора – «почивальня».
«Надо было запросить по рации “почивальню”… а то прибежим сейчас…»
«Вроде здесь Монах», – думаю, чуть приостанавливаясь у закрытых дверей.
– Егор! – кричит Саня, увидев что-то.
Неведомым органом, быть может, затылочной костью догадываюсь о том, что нужно сделать. Делая бешеные прыжки, мы мчим к повороту коридора, натыкаемся друг на друга, падаем, рискуя сломать ноги, но уже за поворотом. Вслед нам стреляют с другого конца коридора длинными очередями.
– Монах! – ору.
Не рискуя высунуться и боясь стрелять – вдруг из комнаты выбегут в коридор свои, – кричу:
– Монах! Чеченцы в коридоре! Монах! Серега!
Выдергиваю из кармашка рацию, приближаю ее к губам, но не помню позывного Монаха.
– Монах! – кричу я в рацию. – Всем, кто меня слышит! В школе чеченцы! На втором этаже!
Саня показывает мне гранату, молча вопрошая: «Кинуть?»
Киваю, не в состоянии ничего решить, быть может, руководимый только ужасом.
Саня с силой кидает гранату, мы слышим, как она падает и тут же взрывается. Кажется, кто-то кричит.
…Да, кричит. После взрыва слышен крик.
– Чеченец! – говорит Саня.
Крик раненого перемежается нерусскими словами.
Слышу по рации несколько голосов. Не могу разобрать… Семеныч, Столяр, Монах – все говорят одновременно. Но уже хорошо, что говорят, значит, мы с Саней не одни, в школе еще кто-то есть.
Саня кидает еще одну гранату в коридор.
– Монах, ты жив? – кричу я в рацию.
– Коридор свободный? – неожиданно ясно и близко раздается его голос в динамике.
Не глядя, даю очередь в коридор, высовываюсь, никого не вижу.
– Выходите! – говорю.
Почти сразу же вылетают из-за угла, сшибая нас, Монах и еще один парень. Вслед им стреляют, и парень, бежавший за Монахом, выворачивает криво и падает на пол лицом вниз. Я сразу вижу его продырявленную в нескольких местах спину.
– Скворец! Будь здесь! – приказываю я, чувствуя дикую непоправимую вину, что я все делаю не так, что из-за меня гибнут пацаны, что я все перепутал.
Мы с Монахом хватаем раненого под руки и тащим его к «почивальне».
Слышно, как кто-то дурным голосом орет в рацию:
– Пацаны, сдаемся! Пацаны, сдавайтесь! Это я… Я скажу, скажу! Ай, бля, не надо! Идите, суки, на…
«Кого-то взяли в плен!» – понимаю я, и все мое нутро дрожит и ноет, тщедушная моя душа готова сойти на нет, стать пылью…
Навстречу нам бегут из разных комнат Семеныч, Столяр, еще кто-то.
– Там! – показываю на сидящего у стены, возле поворота коридора, Скворца.
Мы оставляем раненого у «почивальни», кто-то присаживается возле него, разрывая медицинский пакет.
«А ведь к посту Хасана сейчас могут сбоку подойти, из коридора, они, быть может, не ждут!» – думаю. Бегу вниз.
Пацаны – Плохиш, и Хасан, и Вася с разных позиций стреляют не в дверь, а в коридор первого этажа.
«Они уже здесь! Везде! По всей школе!»
Первый этаж залило водой. Грязная вода дрожит и колышется. Беспрестанно сыплются в нее с потолков труха и известка – кажется, что в помещении идет дождь. Водой приподнимает и шевелит трупы, лежащие на полу. Такое ощущение, что трупы, покачиваясь, плывут…
– Сюда все! – кричит сверху Семеныч.