Конец сюжетов: Зеленый шатер. Первые и последние. Сквозная линия (сборник) Улицкая Людмила
– Покупаем книги. Мы читающие люди, покупаем много книг.
– Где?
– Ну, знаете, в Москве есть черный рынок, там все можно купить, и барахло заграничное, и духи, и книги…
– Где же этот рынок находится?
– Ну, по-разному. Кое-что на Кузнецком Мосту покупала.
– Точнее, точнее. Где на Кузнецком?
– Толкучка есть книжная в Москве. Там много чего продается.
– Прямо вот так стоят на улице люди на Кузнецком Мосту и предлагают вам, – он вытащил из стопки Авторханова, – «Технологию власти»?
– Ну да, – кивнула Оля.
Потом он вытаскивал книги одну за другой, пока ему не надоело. Капитан два раза выходил, потом приходил снова.
– Ну что я вам могу сказать, Ольга Афанасьевна? Вся эта книжная деятельность квалифицируется как антисоветская и подпадает под действие статьи 190 прим Уголовного кодекса. Мера пресечения – от трех до пяти лет. Может, вы не знали? – Последнее он сказал даже с сочувствием.
Ольга, с малолетства избалованная всеобщей симпатией, любовью и восхищением, мучилась более всего от полнейшей неопределенности отношений с собеседником. Он был малоприятный человек, враг по определению, но инстинктивно она продолжала полагаться на свое обаяние. Кокетство и уверенность в себе невольно пробивались через сдержанность, которую она себе наметила как линию поведения. Но собеседник был глух и бесчувствен, и она все сбивалась, ловила себя на внутренней непоследовательности и страшно от этого измучилась, потому что никак не могла понять, чем все это кончится: отпустят, арестуют, убьют… Нет, не убьют, конечно, но минутами вдруг бросало ее в страх, животный, физиологический, который явно превышал человеческие возможности. И длилось это все ужасно долго.
Много спрашивали об Илье. Про его работу. Он был кое-как прикрыт справкой, что работает секретарем. У него был уже третий патрон. После сельскохозяйственного тестя, академика, короткое время был вздорный старик-писатель, который, оформив его, через полгода расторг договор. Теперь же был человек приличный, тоже писатель, но проживающий в Ленинграде. Так было уговорено – если что, Илья работает на него в московских библиотеках.На все вопросы, связанные с Ильей, Ольга отделывалась одной трудно опровергаемой фразой: не знаю, этого мне муж не говорил. Выстраивала картину послушной и подчиненной жены.
– Вы подумайте, Ольга Афанасьевна, подумайте. Может, не стоит нам ссориться. Уверен, что и родители ваши огорчатся. Мы с вами сегодня побеседовали, познакомились. Книжечки эти останутся здесь, само собой разумеется. Их предостаточно – на пять лет потянет. Опись, пожалуйста. Да, да, уже подписали. Вы все обдумайте, мы с вами в ближайшее время встретимся, нам есть о чем поговорить. Мы понимаем, что ваш муж втянул вас в эту антисоветскую деятельность. Вы должны подумать, решить, с кем вы… И вот здесь подпишите. О неразглашении нашего с вами разговора.
Похоже было, что дело идет к концу. Висящие в кабинете часы показывали без четверти одиннадцать.
Александров расписался на клочке бумаги, отдал его давно уже сидящей здесь сотруднице. Это был, как выяснилось, пропуск на выход. Коридор был сущий лабиринт, заламывался под странными углами, и длина пути к выходу как-то не соотносилась с небольшим, в общем-то, размером дома снаружи.
Выйдя, Ольга хотела взять такси. Ни одна машина не остановилась, и она потащилась через всю площадь Дзержинского к метро.
Родной дом был выпотрошен, растерзан и унижен. И как только они за такое короткое время успели разрушить приличие и достоинство их холеной квартиры? На паркете отпечатки обуви, книги свалены кучами, сложенное стопками генеральское белье – простые кальсоны и рубахи, чуть не с военных времен накопленные на полках, – кривым веером разъехалось по большому коридору. Хорошо, что мать третью ночь на даче и ничего этого не видела.
Ильи не было. На столе лежала записка от домработницы Фаины Ивановны: «Оля! Костика забрала из школы к себе. Переночует у меня, утром отведу в школу. Позвони, когда придешь. Фаина».
Такую бы маму иметь, как Фаина, – никогда никаких вопросов, и всегда делает именно то, что нужно. И Олю вырастила без единого лишнего слова, и с Костей помогает так, как никто на свете. Какое счастье, что мать сегодня поехала на дачу, не заезжая домой.
Позвонила Фаине.
– Фафочка, ты меня всю жизнь спасаешь. Просто слов нет.
Фаина поворчала, поругалась тихо и сказала, что если Оля так себя будет вести, то она уйдет от них.
– Хоть бы дитя пожалела! – прошипела напоследок и повесила трубку. Золото, чистое золото, а не человек.
Поколебавшись, Ольга решилась позвонить Марии Федоровне, Илюшиной матери. Набрала номер, но сразу там не ответили, и Ольга положила трубку. Усталость была сильнее страха. Оля рухнула на диван и мгновенно заснула. Через пятнадцать минут проснулась с сердцебиением в самом горле. Сна как не бывало.
В половине третьего ночи затеяла уборку. К утру привела дом в порядок.
«Что будет с Ильей?» – свербело внутри.
Позвонила Гале на работу: надо срочно повидаться. Через час Галя сидела на Ольгиной кухне.
– Галя, у нас был обыск. Ты понимаешь, вся история началась с машинки? – начала Ольга, но Полушка уже вся тряслась и заливалась слезами. – Скажи честно, ты мужу своему говорила, что печатаешь? Что машинку у меня взяла?
Полушка клялась, что муж ничего не знает ни о пишущей машинке, ни о том, что Галя подрабатывала перепечаткой. И вообще ни одному человеку она об этом ни слова не говорила. Клялась столь горячо, что пришлось ей поверить. Как все попало в ГБ, оставалось загадкой. И почему, черт подери, они ждали, не пришли сразу же?
– Олечка, ты только пойми одну вещь, что как раз теперь я Гене должна все рассказать. Получится, что я всех подставлю: и тебя, и Антонину Наумовну, и Гену. У него ведь тоже неприятности могут быть! Ну что мне, вешаться теперь? Может, ты думаешь, я неблагодарная, не понимаю, сколько твоя семья для меня всю жизнь делала? Но Гена-то этого не понимает. Это его вообще не касается. У него вообще другая жизнь и понятия обо всем другие. Он идейный! Оля, но ведь и ты была идейная! Кто секретарем комсомольской организации в школе был, я, что ли? Ты была вообще самая из всех советская! Тамарка, хоть и молчала, антисоветская, а я вообще никакого отношения не имела, мое дело с двенадцати лет было брусья разновысокие да бревно, и все!
Тут щелкнул замок, ввалился Илья. Обнялись, как после длинной разлуки, припав друг к другу в изнеможении.
Полушка сообразительно быстро оделась и выскользнула.
– Когда отпустили? – спросил Илья, не выпуская Ольгу из рук.
– В одиннадцать вечера. А тебя все держали?
– Сначала повезли к матери, все забрали подчистую. Все. Лаборатории у меня больше нет. Потом на Малую Лубянку отвезли и до сих пор держали.
С тех пор как Костя пошел в школу и они перебрались в московскую Олину квартиру, лабораторию он перевел к матери, в чулан.
– Двухэтажный дом? И я там была.
– Ну да, Московское управление. Черт с ними, черт с ними, – бормотал Илья, и все было неважно, все, кроме ясноглазой Оленьки, жены, любимой, которая стоила всего, всего… Отбивал ее как мог, все взял на себя. Да ведь и в самом деле – он книги в дом затащил! Выпутывал Олю, как мог. Сам как-нибудь выкручусь, только бы Олю не подвести.
Теперь Оленька с чуть потрескавшимися губами, с веснушками, заметными по белой коже, самая главная часть жизни, самая сердцевина, гладила его по лицу. Ему еще предстояло разбираться с конторой, но он твердо решил, что Олю должен отбить любой ценой.
Антонина Наумовна, вернувшись с работы, получила от дочери полный отчет о происшествии. Антонина схватилась за сердце, а потом за телефонную трубку. Назначила на завтра свидание с генералом Ильенко, курировавшим Союз советских писателей со стороны жизненно важных органов. Они были в приятельских отношениях с тридцатых годов, когда она только начинала свою большую карьеру, пережили чистки, потом сами их успешно проводили, выдержали бои с формалистами, работали совместно еще по Эренбургу.
Сложная работа и очень неблагодарная. Но архиважная, уверена была Антонина Наумовна.
Ильенко своим помогал, помог и Антонине Наумовне на этот раз.
Она встретилась по его звонку с другим генералом, побеседовали унизительным для писательницы образом, но в конце концов и это уладилось – вернули ей все ее машинки, старый «Ундервуд» и новую «Оптиму», записные книжки, рукописные материалы, извлеченные при обыске. Среди возвращенного оказались даже книги Ильи – какие-то религиозные, дореволюционные, которые Антонина Наумовна и в руки взять брезговала. Илье, между прочим, вернули и аппараты, и фотоувеличитель. Только «Эрика» Олина вернулась через три месяца, по специальному заявлению. Как она туда попала, кто стукнул, не сказали.
Антонина Наумовна не была скандалисткой, к тому же после изгнания Ольги из университета она испытала всю горечь разрыва по известной русской линии «отцы и дети». Поэтому не высказывала дочери никаких упреков – уже вырвана была из сердца надежда на единомыслие. А ведь растила девочку для себя, по лучшим образцам. Ольге бы ее родителей, темных религиозных фанатиков, – что бы сказала?
Глаза горели сухим пламенем, губы ее сжались окончательно – в жилах текла суровая греческая кровь. В молодые годы ее часто принимали за еврейку, что раздражало безмерно. Зато теперь она приобрела сходство с византийской иконой: яростное одухотворенное лицо, без милости и сострадания. Параскева Пятница или святая Ирина… Только вместо нимба крючком вязанный берет или топорная каракулевая шапка из литфондовского ателье.
Первой мыслью Антонины Наумовны было – разменять квартиру на две. Не видеть ни дочь, ни зятька. Потом одумалась: вторая-то квартира после ее смерти, что же, государству отойдет? А внук? Паренек хороший, добрый, к деду привязан. Его-то за что наследства лишать? Нет, не надо. А кроме того, за ними нужен глаз, решила старая писательница. Хотя и раньше знала, что государственное око давно держит под присмотром паршивца этого, мужа, а заодно и Ольгу.
С этого времени Антонина Наумовна поменяла жизненное расписание: на дачу ездила непременно на выходные и на праздники, а в будни не всякий день, и на каждой неделе пару раз навещала молодую семью. Всегда без предупреждения, чтобы всегда ожидали ее прихода и не устраивали никаких антисоветских сборищ, шума и безобразия.
Фаина продолжала свое служение, отпускала легкомысленных родителей по вечерам, даже ночевать оставалась. Оля с Ильей много шастали по гостям, все это были новые, интересные люди.
Школьных подруг жизнь развела. Виделись они теперь раз в год, второго июня, в Олин день рождения. Изредка перезванивались. Такое разбегание случилось по естественным причинам: у каждой была теперь своя жизнь, своя личная тайна.
У Тамары, кроме возлюбленной науки, был еще возлюбленный Марлен, а у Гали, кроме мужа и работы, – тайное занятие: лечила обнаружившееся бесплодие во всех возможных лечебных заведениях, у гомеопатов, травников, а также у шарлатанов всякого рода.
Общим у подруг оставалось лишь школьное прошлое, которое становилось все более далеким и все менее значительным.
Шли самые счастливые годы Олиной жизни. Все катилось как по тонкому льду: опасно и весело. Тот доцент-писатель, который свел Олю с Ильей у дверей суда в шестьдесят шестом году, отсидел свой семилетний срок, вышел и укатил в эмиграцию.
Ни Оля, ни Илья не встретились с ним в предотъездные месяцы и долго потом жалели. Но оказался он недоступен. Может, сам никого не хотел видеть, может, жена выстроила вокруг него железный занавес. И уехал он как-то незаметно, без большого скандала – видно, власти предпочли от него избавиться. К тому же пошли дурные слухи о его связях с ГБ.
Все подпольщики тех лет, читатели и делатели самиздата, переругались и разбились по мелким партиям, на овец и козлищ. Правда, разобраться, кто овцы, кто козлища, не удавалось. В мелких стадах тоже простого единомыслия не было. Куда там «западникам», «славянофилам», «шестидесятникам» девятнадцатого столетия. Теперь было гораздо разнообразнее. Теперешние одни были за справедливость, но против родины, другие против власти, но за коммунизм, третьим хотелось настоящего христианства, а были еще и националисты, мечтающие о независимости своей Литвы или своей Западной Украины, и евреи, которые твердили только об отъезде…
И была еще великая правда литературы – Солженицын писал книгу за книгой, они уходили в самиздат, гуляли по рукам в догутенберговском виде, рассыпанные, мягкие, еле читаемые листочки папиросной бумаги. Противиться этим листкам было невозможно: такая сокрушительная правда, голая и жуткая, о себе, о своей стране, о преступлении и о грехе. И тут, уже из эмиграции, доцент университетский, писатель подпольный с подмоченной репутацией, с западной славой, умный, язвительный, злоязыкий, как черт, написал, не стыдясь, слова убийственные, обозвав Россию «сукой», а великого писателя «недообразованным патриотом».
Чай и водка лились рекой, кухни пузырились паром политических дискуссий, так что сырость ползла от стены возле плиты вверх, к запрятанным микрофонам.
Илья всех и всё знал, был спокойным и примирительным в спорах, потому что у него всегда было гармонизирующее «с одной стороны» и «с другой стороны»… И Ольге говорил:
– Понимаешь, Олюша, любая позиция оглупляет. Нельзя стоять на чем-то одном. Табурет и тот на четырех ногах!
Оля скорее догадывалась, что он имеет в виду, но внутренне была согласна: устойчивость была ей созвучна как идея.
Бринчик тем временем под влиянием Марлена временно впала в сионизм, но эндокринология препятствовала полному погружению в еврейское движение. Диссертация была почти готова, и результаты получались потрясающие. Гормоны синтезировались, работали как миленькие в пробирках, оставалось только научить их работать на уровне живого организма, хоть кроличьего.
Вера Самуиловна нарадоваться не могла на свою бывшую аспирантку, которая после окончания института, получив ничтожное место старшей лаборантки с зарплатой в восемьдесят рублей, выросла в настоящего ученого.
Тамара просиживала до ночи в лаборатории, возле станции метро «Молодежная» встречал ее Марлен, от одиннадцати до двенадцати выгуливавший любимого своего сеттера Робика, которого полюбил еще больше за предоставленную собачьим режимом возможность уходить вечером из дому.
Происходила великая и тайная любовь, со всеми признаками ее исключительности и божественности: полнота всяческой близости, свежий ожог от каждого прикосновения, сверхсловесное всепонимание, блаженство общего молчания и наслаждение беседой. Марлен поражался невиданному Тамариному великодушию, она же принимала и недостатки его как достоинства, не уставая восхищаться его умом, познаниями, а заодно и благородством.
Последнее качество она выводила из его преданности детям, семье, еврейским традициям, которые он ввел в своем доме. С некоторых пор его русская жена накрывала вечером в пятницу субботний стол и читала молитву на иврите над двумя свечами. Коммунистические предки Марлена ворочались бы в гробах, но колымских заключенных не хоронили в гробах. Одной только матери, чудом избежавшей лагерей, спятившей от страху, удалось лечь в гроб на Востряковском кладбище.
Родители Лиды, милой Марленовой жены, страшно бы удивились «ожидовению» дочери. Но, во-первых, они ничего о пятничных семейных развлечениях не знали, во-вторых, любили Марлена за веселость, приветливость и всегдашнюю готовность умеренно, не по-русски выпить и всех напоить. Простые советские люди без затей, добрые, инженер и учительница, не были пока информированы, что Марлен собирается увозить семью в Израиль.
Марлен же после встречи субботы брал на поводок Робика и вел его в стоящую неподалеку пятиэтажку, к Тамаре, чтобы провести субботу в полном соответствии с указанием Талмуда. Робик лежал на половике и тоже получал свое удовольствие – грыз заготовленную на этот случай косточку. Раиса Ильинична затаивалась в своей девятиметровке и даже в уборную не выходила – как нет ее.
Галина жизнь шла в гору. Муж нашел ей подходящее место, работала она теперь в спортивном клубе ЦСКА – и по специальности, и на хорошей зарплате. Геннадий ни в чем жену не разочаровал: оказался верный, честный – что обещал, всегда выполнял. Жизнь его была нелегка. Он много работал, ездил по командировкам, учился заочно. Говорил, надо для роста. Он и рос лет пять. И дорос до квартиры в Кунцеве, в кирпичном доме, до хорошей должности. Завет вождя – учиться, учиться и учиться – никогда не забывал: ходил на разные курсы повышения квалификации, второе образование между делом получил.
Единственное, что не получалось, – потомство. Какая-то злая насмешка судьбы. В стране, занимавшей первое место в мире по количеству абортов на женскую душу, именно у Полушки не завязывалась завязь, не проклевывалось зернышко, заурядного чуда не происходило.
В эти счастливые для Ольги годы Тамара мало общалась с ней – мешало умолчание: тайная любовь Бринчика давно уже перестала быть секретом, но Тамара никогда о Марлене в разговорах с Ольгой не упоминала, и это было не по-дружески, не по-женски и вообще обидно для Оли. Женская дружба, не смазанная обсуждениями интимности жизни, как-то засыхала и теряла всю прелесть. И даже когда неожиданно выпроводили в Израиль Марлена с семьей, Тамара ни слова не сказала Оле. А сказать было что.
Потом настали тяжелые для Оли времена. Эмигрировал Илья. Все поменялось в Олиной жизни: прежнее совершенно потеряло смысл, а новых смыслов не поступило. Отсутствие Ильи оказалось даже сильнее его присутствия. Он превратился в навязчивую идею, и мысли Ольги, как стрелка безумного компаса, все рвались в направлении Ильи. В эти месяцы, когда Ольга еще не оправилась от первого удара, Тамара оказалась рядом. Сначала это выглядело как классический приступ язвенной болезни. Но Тамара видела и все симптомы депрессии: лицом к стене, молча, почти не поднимаясь с постели, без еды и почти без питья. Медицинским чутьем Тамара уловила неблагополучие.
– Оля, тебя заклинило, надо спасать себя, ты сойдешь с ума, ты заболеешь, выбрось и вырви, с этим жить нельзя.
Тамара пыталась вытащить Ольгу из депрессии. Сначала повела к психологу, принимавшему пациентов в подпольном во всех отношениях подвале. Потом потащила к психиатру. Природный автопилот, попечение Тамары и антидепрессанты подняли Ольгу. Но вскоре после отъезда Ильи у Ольги началось кровотечение. Тамара почти обрадовалась: ей казалось, что пораженная соматика спасет психику. Но навязчивые мысли и разговоры об Илье продолжались. Болезнь пригасили, а огонь обиды, ревности и озлобления не затухал. Оленьки прежней, улыбчивой и уравновешенной, почти не осталось – слезы, вопли, истерики.
Подруги принимали на себя все эти тяжкие выхлопы: Полушка регулярно навещала, тихо сочувствовала и поддакивала. Жестокий поступок Ильи, оставившего Ольгу, прекрасно вписывался в ее картину мира, где все мужчины – подлецы, красавицы – бляди, начальство несправедливо, а подруги завистливы. Ольга, подруга-красавица, составляла исключение. Равно как и личная история самой Полушки: муж у нее был порядочный – на чужих баб не заглядывался, зарплату всю отдавал жене. Но на всякий случай о привалившем ей семейном счастье она суеверно молчала – чтобы ненароком не сглазили подруги.
Бринчик видела все в ином свете. Простенькие идеи Полушки вызывали в ней одно презрение. Тамаре было не до Полушки, она металась вместе с Олей по специалистам. Обнаружился рак, который развивался одновременно и наперегонки с медицинскими обследованиями. Диагноз поставили очень рано, но клетка была агрессивная. Возможно, Олино озлобление и обида питали болезнь. Но наука про это ничего не говорила.
Временами Ольга отказывалась от лечения, однажды даже сбежала из лучшей клиники, куда Тамара, употребив все свои и Веры Самуиловны медицинские связи, ее устроила. В конце концов под сильным Тамариным давлением Ольга прошла тяжелый курс химиотерапии и теперь понемногу приходила в себя.
Конфигурация отношений между подругами изменилась: Ольга утратила верховную власть и как будто этого не заметила. Руководила теперь Тамара. Полушка это изменение сил игнорировала. Она научилась в совершенстве искусству молчать, держать паузу, не замечать вопроса, неопределенно кивать. Тамара, всегда считавшая Полушку ничтожеством, едва ее переносила.
Историю с пишущей машинкой, давно забытую, помнила только Тамара.Подруги встретились втроем последний раз в день Олиного рождения, на генеральской даче, в восемьдесят втором году. Всем было по тридцать восемь. Полушка и Бринчик приехали на дачу порознь, одна на автобусе, вторая по привычному маршруту – электричкой с Рижского вокзала. Столкнулись у ворот дачи. Ворота выглядели какими-то дровяными, ветхими, участок был огромный, а теперь казался еще больше. Вошли в перекошенную калитку. На участке был пруд, который давно не чистили, и он зарос по бережкам ряской. Полусгнившая лодка отражалась в черной середине пруда. Двухэтажный дом обаятельно обветшал. Генерал умер, Антонину Наумовну свалили с ее начальственной должности, дача выглядела разрушенной дворянской усадьбой. Встретил подруг Костя, высокий, с есенинской волной светлых волос, которые он все пытался смахнуть со лба. Фигурой и лицом – вылитый родной отец Вова, мимикой, всем строем речи – Илья. Но без Илюшиной остроты. Расцеловались.
– Мама там, – и повел их на веранду.
Ольга сидела в вольтеровском кресле, головой упиралась в ковровую подушку, маленькими ступнями в толстых джурабах – в подножную скамейку. Рука, похожая на костяную резную более, чем на живую человеческую, лежала на книжном столике, притороченном к креслу. Все лишнее ушло из Ольгиного лица, остались одна голая острая красота и болезнь. Шелковый платок плотно охватывал маленькую голову. Потом она его стянула с головы, и выглянул чудесный рыжий ежик. После химии волосы выросли детские – новые и веселые.
Прошло полгода с тех пор, как Ольга выписалась из клиники и категорически отказалась продолжать медицинское лечение. Письмо от Ильи делало свое дело. Теперь все шло не по науке, а по волшебству.
Костя вынес на веранду бутерброды с икрой и копченой колбасой. Продовольственные заказы Антонине Наумовне не отменили, подумала внимательная Галя, уже приобщенная к кормушке. В этот день она приехала с Ольгой проститься, как тогда казалось, навсегда. Но все не находила слов, чтобы сообщить об этом: Тамарино присутствие ее, как всегда, смущало.
Сказала перед самым уходом, что прощается надолго, потому что уезжает с мужем за границу. Оля спросила довольно равнодушно куда.
Галя усмехнулась:
– Представь, на Ближний Восток. Конкретно не скажу. Тамара бы мне позавидовала.
Намек был более чем понятный. Тамара отвернула свою шарообразную голову в прическе «афра». Шея у Тамары была длиннющая, даже непропорционально, и поворачивалась, как Оля когда-то шутила, на все триста шестьдесят градусов.
В школьном детстве Бринчик воспринимала Полушку как необходимое приложение к любимой Оле, в виде налога на дружбу. Равнодушно терпела. И никогда бы не призналась Ольге, какого она мнения о Полушке: подлая плебейская душа, прилипала и паразитка, неумная, неодаренная, недобрая… И к тому же опасное существо. Тамара всегда вспоминала пишущую машинку.
Тамара смотрела в сторону пруда. И там они сидят, гэбэшники, всюду, всюду… И в Израиле! Нигде нельзя от них укрыться!
– А-а-а, – протянула Оля, – на Ближний Восток. Французский учи…
– Почему французский? – удивилась Галя. – Я на английские курсы хожу…
– Надолго уезжаешь? – спросила Оля.
– Наверное, на три года…Затем два раза, приезжая в отпуск, Галя навещала Олю – оба раза во время Олиной сказочной ремиссии, которая длилась четыре года, от получения Ольгой письма от Ильи и до самой его смерти.
Привозила сувениры – иерусалимские крестики, иконки, ладанки. Олю этот благочестивый мусор не интересовал, все это добро постепенно перекочевывало к Тамаре, которая ему радовалась. Ольга снова становилась прежней, веселой и энергичной.
В третий раз Галя приехала в Москву, когда Оли уже не было в живых. Она уже знала о ее смерти. Позвонила Косте, зашла в их дом, совершенно не изменившийся с Олиного ухода. Только беспорядок был страшный. Галя принесла Костиным близнецам роскошные подарки: пластмассовых солдатиков с механической начинкой, машинки на батарейках и длинноногую куклу вместе с одежками к ней.
Вернулась домой, долго плакала об Оле, а потом позвонила Тамаре. Был непоздний вечер, они вместе поплакали по телефону, и Галя попросила разрешения приехать к Тамаре.
– Когда? Можно сейчас?
Взяла такси и приехала через пятнадцать минут. Нельзя сказать, что они разговаривали – так, проплакали весь вечер в обнимку, перед остывшим чаем, не зажигая света. Сначала плакали об Оле, которую обе очень любили, потом о себе, обо всем том, что жизнь обещала и не дала, перемежали молчание слезами, слезы – молчанием. Потом они плакали друг о друге, сочувствуя друг другу в том, о чем и не говорили, и снова об Ольге. Потом Тамара нашла полбутылки коньяка, и они выпили по рюмке, и Тамара все-таки задала главный вопрос о пишущей машинке. Ведь с этой машинки и началось главное предательство.
– А тебе Оля не рассказывала? Я, как только сама узнала, сразу ей рассказала. Брат Николай, Царствие Небесное, – Галя широко, до пупа и до плеч, перекрестилась, – снес машинку и «Архипелаг ГУЛАГ» в районное отделение КГБ. Он сам-то никогда такое не сделал бы. Райка, его жена, Царствие Небесное и ей тоже, – и она снова перекрестилась, но помельче, – она меня ненавидела, вот она его подговорила. Геннадию потом и заявление его показали. «Для пресечения антисоветского заговора врагов народа и выселения из квартиры моей сестры Галины Юрьевны Полухиной», – написал. Подвал-то выселяли. Райка думала, что им больше метров дадут. В новой квартире оба и сгорели. По пьянке. – И опять торжественно перекрестилась.
Видно, совместно пролитые слезы размочили невидимую кору Тамариного сердца. И она рассказала ей то, о чем так долго молчала. А рассказав, возопила мысленно: «Господи, Господи, прости меня!»
Тамара, после отъезда Марлена в Израиль, а может, и раньше, сильно полюбила Иисуса Христа, и от этого многое в ней переменилось:
«За что же я эту несчастную дуру ненавидела?»
Полушка бы выпила еще, но стеснялась. Впервые Олина подруга, умная Тамара, которая всегда еле-еле ее замечала, была с ней так сердечна.
«Видно, Олечка нас примирила», – с умилением подумала Полушка.
Потом Тамара показала Полушке новую, уже ставшую старой, квартиру. В прежней комнате, на Собачьей площадке, Полушка бывала пару раз, а в эту ее не приглашали. Все вещи были из прошедшей жизни – пианино, кресло, книжные шкафы и фотографии. Только картин не стало. Галя спросила, куда делись картины…. Тамара засмеялась:
– Ты заметила? Картины ушли.
– Я их помню – ангел был головастый такой, голубой. Да я была ведь у тебя, Бринчик, даже два раза или три, Оля меня к тебе затаскивала. Я и картины помню, и бабушку твою.
Во втором часу Тамара пошла провожать Галю к такси. Обе они, как молочные бутылки в руках хорошей хозяйки, только что не звенели от стеклянной промытости. Растворилась и смылась скрытая многолетняя неприязнь. Они еще не знали – это им предстояло друг другу рассказать, – какими странными путями пришли они к этому вечеру: Тамара, еврейка, бывшая сионистка, так и не уехавшая в Израиль, а теперь православная христианка, и Галя, жена служащего при Русском Подворье в Иерусалиме на ничтожной с виду, но очень значительной по существу должности, возненавидевшая за эти последние годы всех на свете «религиозников», попов, раввинов и всех прочих мулл, а заодно и весь Восток с его хитросплетениями, таинственностью, подлостью и фальшью. Зато прониклась теплым чувством лично к Иисусу Христу…
– А Израиль сам – отличная страна. Жаль, что ты не уехала. Если, конечно, без всяких этих религий, – заключала Полушка.
Тамара смеялась:
– А чего же ты лоб свой глупый крестишь? Дурочка ты, Полушка. Как была дурочка, так и осталась. Как это можно Христа почитать, а христианства не признавать?
Полушка напрягла свое бедное личико и ответила впервые в жизни наперекор:
– А вот можно!
Отношения – после стольких лет неприязни – сделались легкими и родственными.
И Полушка нисколько не обижалась, бойко отвечала:
– Сама ты дурочка, хоть и доктор наук. Это у тебя мозги набекрень.
Они с мужем должны были там еще три года служить, но случилось несчастье, тяжело заболел муж, и Полушка окончательно вернулась, выцветшая, белесая, покрытая мелкими трещинами морщин от сухого солнечного жара. Ближе подруг, чем Полушка с Бринчиком, не бывало.
Однако история необходимо должна быть досказана. Тамара Григорьевна Брин, доктор наук и уважаемый член научного сообщества, отволокла-таки Полушку на эндокринологическое обследование не в поликлинику, а в научно-исследовательский институт, где нашли какое-то вещество – гормон не гормон, – который вкололи прямо в вену, и еще раз, и Полушка забеременела. В сорок шесть лет, первый раз. Если бы родилась девочка, то назвали бы Ольга. Но родился мальчик, назвали Юрочка.
Тамара его крестила с молчаливого согласия гэбэшной семьи. Каждое воскресенье Тамара приезжает к Полушке, чтобы погулять с крестником. Милый мальчик, потомок двух водопроводчиков – беленький, светлоглазый. Тамара таскает его то в церковь, то в музей. Он зовет ее «кресна».
Вернувшись с прогулки, Тамара пьет чай с Геннадием. Как предсказывал когда-то Илья. Он, конечно, как был Грызун, так и остался. Бог с ним. Он после инфаркта перенес еще и инсульт и жив был только наполовину – здоровая часть таскала парализованную больную. Галку жалко. Но Тамаре теперь что – побормочет свое: «Ей, Господи, дай мне видеть мои прегрешения и не осуждати брата моего…» И ей легко.Бредень
Выйдя из такси, Илья взглянул на часы – три минуты шестого.
«Три минуты не опоздание», – успокоил себя.
Возле входа в гостиницу замедлил шаги. Шел слабосильный дождь. В то же время было душно.
«С ума сошел! Боюсь опоздать? С какого времени я стал таким пунктуальным?» – И остановился прямо перед швейцаром, похожим на оперного певца двуспальной грудной клеткой и литой шеей. Тот посмотрел на него подозрительно.
Тогда, после обыска, Илью продержали на Малой Лубянке восемнадцать часов. Трое собеседников сменились: двое первых путали, последний вербовал грубо, но вполне убедительно. Расстались на том, что еще встретятся. Теперь, через неделю, вызвали по телефону и назначили свидание в казенном доме. Гостиница «Москва», седьмой этаж, номер семьсот двадцать четыре.
Теперь Илья ругал себя за глупость: можно было не подходить к телефону, не ходить на свидание, сказать, чтобы прислали повестку. И уж не приходить точно в назначенный час.
«Я им ничего не должен, – убеждал себя Илья. – Захотят посадить, все равно посадят. Надо освободиться от страха. Надо. Я беспечный, я легкомысленный, легкий-легкий, как воздух… и глуповат. Простите? Не понял. Как вы сказали? Да что вы! Не может быть! Неужели? Никогда бы не сказал!» – готовил себя Илья к встрече.
Швейцар пропустил, но подскочил другой, глистоватый, в сером костюме:
– Простите, вы к кому?
– В семьсот двадцать четвертый номер.
– Пжалста, – московской холопской скороговоркой, и осклабился.
Илья, тренируясь на идиота, радостно ответствовал:
– Здравствуйте!
В лифте с ним ехали две француженки, одна настоящая дама в черной волосатой шубе невиданного меха, совершенно не по сезону, вторая – молоденькая, со светлым узким личиком и тоже не по сезону одетая – в белом, чуть ли не кисейном плаще. И говорили друг другу что-то радостное, и через слово – trs bien, trs bien. А молодая при этом немного поглядывала на Илью с легким женским интересом. И он так увлекся их разглядыванием, что забыл, зачем поднимается на седьмой этаж.
Перед дверью взглянул на часы – опаздывал на десять минут, и теперь это его даже порадовало: «А что? Я всегда опаздываю, и к вам тоже. Чем вы всех других лучше?»
Постучал и вошел.
– Заходите, заходите. Добрый день… вечер.
Человек сидел за письменным столом, против света, и лицо его было в тени.
– Опаздываете, Илья Исаевич, опаздываете. Как барышня на свидание, – снисходительно заметил сидящий.
– Да, да, – улыбнулся Илья, – дурная привычка, всегда опаздываю. – И почувствовал, что тон правильный, без испуга и заискивания.
– Ну что же, вольный художник может себе позволить. Я-то человек служивый, подчинен и времени, и обстоятельствам, – интонация ироничная, речь старомосковская, редкая для гэбэшника. – Вы садитесь, пожалуйста. Прошу вас за тот столик, а то слишком официально получается. – Он вышел из-за письменного стола и отодвинул одно из кресел.
Такой номер назывался «полулюкс», советское изобретение, две смежные комнаты, дверь в спальню приоткрыта. В проеме топорщился бордовый гобеленовый занавес.
В гостиной, кроме письменного стола, круглый столик, два кресла и картина. Илья бросил взгляд на картину: топорное советское искусство, густое масло, золоченая рама – два мальчика по колено в воде тянут бредень.
– Давайте знакомиться, – протянул руку гэбэшник, – Анатолий Александрович Чибиков.
Илья пожал протянутую руку, чувствуя, что начинает проигрывать. Не собирался он никому тут руки пожимать.
Худой, а морда одутловатая, мешки под глазами. Достал начатую пачку болгарского «Солнца» – пальцы никотиновые, с желтизной на среднем и указательном.
«Курильщик, и сорт мой курит, – отметил про себя Илья. – На русского не похож – волосы черные, блестящие, падают косо на лоб, на макушке прядь дыбом. Глаза немного азиатские. Интересное лицо, как будто выстиранное и подсевшее, как шерстяной свитер, а под подбородком как будто небольшой зобик».
– У нас с вами, Илья Исаевич, – без предисловия, по-деловому начал Анатолий Александрович, – есть общая область интересов, – и сделал интригующую паузу, предполагая, видимо, что Илья немедленно поинтересуется, какая такая область.
Илья наживку проглотил, но тут же и выплюнул:
– Не думаю.
– Есть, есть. Коллекционирование. Я не имею в виду вашу коллекцию футуристов, коллекцию достойную. Я имею в виду историю. Да, да, современную историю. Я по профессии историк, и у меня есть свои излюбленные темы, и за пределами современной истории. В области истории новейшей!
Илья почувствовал, как тяжелеет голова, запульсировало в затылке и даже внутри глаз что-то напряглось: это про Миху, про их с Эдиком журнал. А может, про «Хронику»?
Сразу забыл о роли дурачка, которую собирался разыгрывать. Оба одновременно закурили болгарское «Солнце», без фильтра.
– Общая область интересов, общие вкусы, – ухмыльнулся Чибиков, положив свою пачку сигарет рядом с Илюшиной.
– Относительно вкусов – большой вопрос, – отпарировал Илья, и немного отлегло. Остался собой доволен: независимая, отчасти дерзкая реплика.
– Как знать… – вздохнул гэбэшник. – Я, видите ли, нахожусь в таком чине и в такой должности, что оперативная работа вне моих интересов. Но тем не менее именно ко мне на стол положили изъятые у вас материалы.
«Полковник, никак не меньше», – решил Илья.
– С большим интересом прочитал ваши юношеские труды. Не скрою, история «люрсов» меня тронула. Вам отчасти повезло, что времена смягчились и ваши углубленные занятия литературой не привели вас в такие места, где орудуют кайлом и лопатой, а не ручкой и гусиным пером. Но эти протоколы встреч «люрсов» с пятьдесят пятого года по пятьдесят седьмой, фотографии, отчеты, сочинения – это профессиональная работа историка и архивиста, и я не могу не оценить, что делал все это ребенок, школьник. Замечательная работа! И ваш учитель – какая яркая фигура! Я был с ним немного знаком в молодости. Вы продолжаете встречаться с ним, с одноклассниками?
– Практически нет, – отбил Илья даже не удар, а скорее маленький шарик. «Ясное дело, сейчас на Миху свернет».
– На самом деле очень интересно следить, как складываются судьбы людей. Даже на примере людей из одного класса, из одного двора…
«Точно, он к Михе подбирается. Или к Виктору Юльевичу?» – прикинул Илья. Естественно, переписка с заключенным и посылки от его имени… Но тот все разглагольствовал и про Миху не поминал.
– Весь пятьдесят шестой год ваш кружок занимался декабристами. Прекрасные сочинения ребята писали. Все, конечно, зависит от педагога. Моя дочка сейчас оканчивает десятилетку, у нее литературу ведет старушка, которая мало что смыслит. В результате у ребят нет ни малейшего интереса к предмету.
– Да, конечно, здесь от педагога очень много зависит, – согласился Илья.
– Но вам повезло с педагогом!
«Пауза. Передышка. Может, спросить про машинку или нет? Да все равно не вернут!»
На лице «полковника» – задумчивость:
– Я в свое врея тоже очень интересовался декабристами. Меня в первую очередь интересовало следственное дело. Записки Следственного комитета – необыкновенно увлекательное чтение. В мемуарах декабристов написано очень много о пребывании в крепости, об этапах, о каторге и поселении, но почти ничего нет о допросах. Все декабристы, пожалуй, кроме Трубецкого да Басаргина, об этом умалчивают. Как вы думаете, почему, Илья Исаевич?
Илья совершенно об этом не думал – другое его заботило: он никак не мог понять, к чему этот разговор о каторге и поселении…
– А разве от тех, кого допрашивали в тридцатых годах двадцатого века, много свидетельств сохранилось? – вывернулся Илья.
– По процессам сталинского периода сохранилось огромное количество материалов! Хотя, между прочим, с декабристов не брали подписки о неразглашении, а сто лет спустя это стало общепринятой практикой. Я прочитал все, что было доступно из архивов Следственного комитета, и могу сказать, почему декабристы избегали вспоминать о допросах.
Подглазные мешочки дрогнули, изобразилась грустная улыбка:
– Они давали показания друг на друга. Да, да. И не из страха, а из чувства чести. Как это ни смешно звучит в наше время, но они руководствовались тем, что лгать – дурно.
«Сукин кот, он мне будет говорить, что лгать дурно! Нарочно всю эту вязь плетет, чтобы меня с толку сбить…»
Но Илья вполне собой владел:
– Нас в школе учили, что декабристы вели себя героически, что их заговор был обречен на неудачу, потому что это был дворянский заговор и у них не было никакой связи с народом, с крестьянством… – вяло произнес Илья.
Чибиков поморщился:
– Ну, это пишут в школьных учебниках! Дело не в этом. К сожалению, весь их героизм привел к результатам, совершенно противоположным всему задуманному ими: они затормозили те реформы, которые уже готовились государем. Те, кто судил декабристов – а это были их родственники, однополчане, друзья, – работали на укрепление государства, а они – на его ослабление. И те и другие знали, что реформы необходимы, но провели эти реформы в жизнь не декабристы, а их противники. История диалектична, как сама жизнь, и порой кажется парадоксальной. Но государственную политику делали не радикалы, а консерваторы!
«Опять: к чему клонит? Они меня вызвали, чтобы на теоретические темы поговорить? Внимательно, внимательно», – Илья не терял контроля.
– Россия никогда не была так сильна, как в наше время. Только один период в истории России можно сравнить с сегодняшним – Россия императора Александра Освободителя. В начале девятнадцатого века Россия освободила Европу, как и в середине двадцатого. Восстание декабристов отбросило Россию назад на десятилетия! Но в истории слава досталась Муравьеву-Апостолу, а поношение – Муравьеву-Вешателю. А ведь это была одна семья, один круг! Знаете ли вы, что князь Сергей Волконский, декабрист, уже стариком, после ссылки, перед отъездом за границу, пошел попрощаться на могилу Бенкендорфа, начальника Третьего отделения, своего друга и однополчанина?
Речь у Чибикова была интеллигентная. И словарь, и интонации… Неужели и впрямь полковник? Ой, как серьезно…
– У вас и у ваших друзей превратное представление и об истории, и о Государстве Российском.
История Государства Российского в данный момент совершенно не интересовала Илью. Его занимало другое: они изъяли у него коллекцию портретов, часть этих фотографий была передана на Запад и опубликована там в газетах и журналах. Если эти издания им доставляют, то его авторство открыто. Из множества уплывших и улетевших фотографий было опубликовано как минимум одиннадцать. Или двенадцать. И вот тут не отвертеться.
Илья вздохнул.
«Полковник», кажется, читал мысли.
– Портретная галерея лиц, которая у вас изъята, через сто лет, возможно, будет опубликована в учебниках по истории. Как портреты Каракозова или Каляева. А может быть, и нет. В любом случае это принадлежит истории.
Все еще непонятно, сверили они его архив с западными публикациями или нет. Хорошо, раз ты такой умный, получай…
(Забыл, забыл Илья, что собирался прикидываться дурачком.)
– История – одно дело, а КГБ – другое. Все-таки нельзя в одну кучу. Это моя личная коллекция, и не для тайной полиции я эти портреты делал, между прочим, – произнес Илья.
– Боюсь, Илья Исаевич, у вас нет ни малейшего представления о том, какова функция тайной полиции. Но могу вас заверить – в библиотеках, в частных архивах, в музеях экспонаты исчезают. Их крадут, продают, меняют, иногда уничтожают сознательно. А в архивах тайной полиции никогда ничего не пропадает. Другое дело, что доступ туда имеет ограниченное число лиц. Но, поверьте мне, это самое надежное место хранения. Там – не пропадает! И именно там сохраняется историческая правда.
– Простите, я бы предпочел, чтобы моя коллекция хранилась у меня дома.
– Об этом надо было заботиться раньше. Теперь у вас ее уже нет. – «Полковник» встал из глубокого кресла с гримасой боли – радикулит или геморрой – и, откинув театральный занавес, вышел в другую комнату.
Илья взглянул на часы. Почти два часа шла беседа, а он и не заметил. Полпачки сигарет было выкурено, дым висел под потолком. Плохая вентиляция. Ушедшие в тень мальчики на картине все еще тянули сеть из воды.
Из соседней комнаты послышалось не совсем бумажное шебуршание, и Илья с опозданием понял, что в спальне с самого начала кто-то сидел. В засаде. Через минуту Чибиков вернулся с папочкой в руках.
– У вас там засада? – не заржавело за Ильей.
Анатолий Александрович улыбнулся, покачал головой:
– Полиция, Илья Исаевич, есть вьющееся растение, охватывающее все части государственного устройства и управления. Один умный человек дал такое определение тайной полиции. А там небольшой побег, веточка, так сказать, – кивнул в сторону спальни.
И вынул из папки экземпляр эмигрантской газеты на русском языке: на первой полосе был портрет Анатолия Марченко.
– Вот, видите, как интересно! Фотография из вашего архива. История, надо сказать, нелепейшая. Одна девушка очень активная размножала воззвания в защиту этого самого Марченко, которого вы фотографировали. Целую кампанию затеяли, чтобы освободить обыкновенного уголовника. Представьте, эта милая девушка забыла в такси сумку с пачкой воззваний и со своими документами. Вы бы лучше ее сфотографировали. Большая конспираторша! А портрет Марченко хороший. Вы давно с ним знакомы? Это ведь фотография довольно ранняя, не так ли? Между шестьдесят шестым и шестьдесят восьмым? Он после первого срока где-то скрывался. Хорошая фотография! Конечно, в газетной перепечатке качество теряется. Тут еще несколько ваших работ есть, не все хорошего качества. Но на этот счет какие могут быть претензии? В журнале «Штерн» качество получше.
«Миха здесь ни при чем. Гораздо хуже. “Русское слово” и “Штерн”. Что там у него еще?»
Корешок папки довольно жесткий и широкий, непонятно, полная она или там всего две бумажки…