Ванинка Дюма Александр
Однажды, в конце царствования императора Павла I, то есть в середине первого года XIX века, когда куранты собора Петропавловской крепости, увенчанного золотым шпилем, который господствует над всеми фортификациями, пробили четыре часа пополудни, напротив дома генерала графа Чермайлова, в прошлом градоначальника довольно большого города в Полтавской губернии, начала собираться толпа из представителей разных сословий. Любопытных привлекли приготовления в глубине двора к порке, которой должен был подвергнуться один из крепостных генерала, исполнявший обязанности брадобрея. Хотя подобные наказания не были в диковинку в Санкт-Петербурге, всякий раз, когда это происходило публично, они неизменно собирали всех, кто в тот момент проходил по улице или мимо дома, где такая экзекуция должна была совершиться. А о том, что все это было именно так, свидетельствовало, как мы сказали, скопление народа перед домом генерала Чермайлова.
Впрочем, даже самые нетерпеливые зрители не могли пожаловаться, что их заставляют долго ждать. Около половины пятого на крыльце флигеля в глубине двора, как раз напротив парадного входа в генеральский дом, появился молодой человек лет двадцати четырех – двадцати шести в элегантном адъютантском мундире со многими орденами на груди. Приблизившись к входу в дом, он на секунду остановился и поднял глаза к окну, плотно закрытому занавеской, не оставлявшей пришельцу никаких надежд удовлетворить свое любопытство. Поняв, что бесполезно тратить на это время, он сделал знак бородатому мужику, стоявшему возле входа в строение, предназначенное для слуг. Дверь тотчас отворилась, и все увидели, как выходит в окружении дворни, обязанной для острастки присутствовать при этом зрелище, тот, кому предстояло расплатиться за свой проступок. Следом за ним шел экзекутор. Жертвой был, как мы уже сказали, цирюльник генерала. Исполнение же наказания было возложено на кучера Ивана, кого умение орудовать кнутом то возносило, то, если угодно, низводило до уровня палача всякий раз, когда предстояла подобная экзекуция. Все это, впрочем, не лишало его уважения и даже дружбы остальной челяди, совершенно уверенной, что действует он только рукой, а сердце не имеет к сему никакого касательства. Поскольку же и рука и тело принадлежали генералу, тот мог ими пользоваться по своему усмотрению, что никого не удивляло. К тому же Иван делал это не так больно, как делал бы другой на его месте. Будучи человеком незлым, он умудрялся пропускать один-два удара из положенной дюжины. Если же от него требовали неукоснительного счета всех положенных ударов, он старался, чтобы кончик кнута приходился на еловую доску, на которой лежал наказуемый, что избавляло того от лишней боли. Когда же наступала пора Ивану самому ложиться на злополучную доску, чтобы получить свою порцию, тот, кто выступал в роли палача, принимал те же меры предосторожности, что Иван по отношению к другим, запоминая лишь те удары, которые были пропущены, а не те, которые были нанесены. Подобный обмен уловками помогал Ивану сохранять со своими товарищами добрые отношения, которые никогда не бывали более тесными, чем перед очередной экзекуцией. Правда, первые часы после понесенного наказания были для выпоротого полны страданий, и это делало его несправедливым по отношению к тому, кто его полосовал. Но это предубеждение исчезало в тот же вечер, когда оно растворялось в первом же стакане водки, который палач выпивал за здоровье пострадавшего.
Тот, на ком Иван должен был сегодня показать свою сноровку, оказался мужчиной лет тридцати пяти – тридцати шести, рыжебородым и рыжеволосым, выше среднего роста, чье греческое происхождение угадывалось по взгляду, который, несмотря на естественный страх, сохранял, если так можно выразиться, в этом сиюминутном состоянии привычное лукавство и хитрость. Приблизившись к месту, где должна была состояться экзекуция, провинившийся остановился, бросил взгляд на окно, на которое до него уже несколько раз поглядывал молодой адъютант и которое оставалось закрытым, затем перевел его на толпу, собравшуюся у выхода на улицу, и, вздрогнув, уставился на доску, куда ему предстояло лечь. Эта дрожь не ускользнула от внимания его друга Ивана, который подошел к нему, стащил с него полосатую рубаху и, воспользовавшись этим, вполголоса бросил:
– Не дрейфь, Григорий!
– Ты не забыл обещание? – спросил тот с мольбой в голосе.
– Только не сразу, Григорий, – тут уж прости: спервоначалу адъютант строго следить станет. А вот под конец как-нибудь словчим, не боись.
– Не бей только концом.
– Постараюсь, Григорий, постараюсь. Нешто ты меня не знаешь?
– Ох, знаю, – ответил тот.
– Что у вас там? – спросил адъютант.
– Да вот готовы, ваше благородие, – ответил Иван.
– Обождите, обождите, ваше высокородие, – воскликнул несчастный Григорий, стараясь польстить капитану: со словами «ваше высокоблагородие» обращались только к полковникам. – Сдается мне, окошко барышни Ванинки открывается.
Молодой капитан с живостью повернулся в сторону окна, куда уже несколько раз, как мы сказали, обращал свой взор. Но ни одна складка на шелковой занавеске за стеклами не пошевелилась.
– А ты, оказывается, шутник, – заметил адъютант, с трудом отрывая глаза от окна и тоже явно надеясь, что оно приоткроется. – Ошибаешься. Да и при чем тут твоя благородная госпожа?
– Простите, ваше превосходительство, – продолжал Григорий, награждая адъютанта еще одним чином, – но, раз уж мне достанется по ее милости, может, она все-таки пожалеет бедного слугу и…
– Довольно болтать, – прикрикнул капитан каким-то странным тоном, словно тоже сожалел, что Ванинка не желает проявить милосердие. – Довольно. Поторапливайся.
– Сей минут, ваше благородие, сей минут, – сказал Иван. И, повернувшись к Григорию, добавил: – Давай, приятель, пора.
Григорий тяжело вздохнул, бросил последний взгляд на окно и, убедившись, что там ничего не изменилось, покорно лег на злополучную доску. Двое крепостных, которых Иван взял себе в подручные, схватили его и за руки привязали к столбам по обе стороны. Таким образом, он стал похож на распятого на кресте. Потом на шею ему надели хомут. Увидев, что все готово, и поняв, что милости не последует, раз окно осталось закрытым, молодой адъютант махнул рукой:
– Начали!
– Чуток еще обождите, ваше благородие, – сказал Иван, стараясь потянуть время и надеясь, что из-за закрытого окна последует какой-нибудь знак. – Узелок на кнуте развязать надо. Ежели я его оставляю, у Григория будет за что на меня жаловаться.
Орудие, с которым возился кучер, наверняка неизвестно нашим читателям. Это своеобразный хлыст с ручкой размером около фута, к которой привязывается плоский ремень из кожи шириной не более чем в два пальца и длиной в четыре фута. Заканчивается он железным кольцом, к которому крепится другой, утончающийся к концу ремешок длиною в два фута и шириной в полтора мизинца. Этот последний вымачивается в молоке и высушивается на солнце, отчего его кончик становится таким же острым и режущим, как перочинный нож. После шести ударов этот ремешок меняют, так как от крови он становится мягким.
Как ни старался Иван тянуть время, делая вид, что развязывает узелок, ему таки пришлось сказать, что он готов. К тому времени зрители тоже стали выражать нетерпение, и это вывело молодого адъютанта из задумчивости. Подняв склоненную на грудь голову, он в последний раз взглянул на окно и, убедившись снова, что ждать оттуда милости бесполезно, повернулся к кучеру и властным жестом и непререкаемым тоном приказал начинать.
Ивану пришлось подчиниться. Не ища новых предлогов для оттяжки, он отступил для разгона на два шага, вернулся на прежнее место и, привстав на цыпочки, раскрутил кнут над головой, а затем резко опустил его на Григория, да с такой ловкостью, что ремень словно змея трижды обвил тело жертвы, ударив кончиком по доске, на которой тот лежал. И все равно, несмотря на эти предосторожности, Григорий вскрикнул, а Иван произнес:
– Раз.
Услышав крик, молодой адъютант снова повернулся к окну, но оно оставалось по-прежнему закрытым, машинально взглянул на Григория и, в свою очередь, бросил:
– Раз.
Кнут оставил тройную синеватую полосу на плечах брадобрея.
Иван сделал вдох и с той же ловкостью, что в первый раз, снова трижды обвил торс наказуемого своим свистящим ремнем, старательно оберегая тело от опасного кончика. Григорий опять вскрикнул, а Иван отсчитал:
– Два.
Крови еще не было видно, но она уже подступила к коже.
При третьем ударе появилось несколько капель.
При четвертом она хлынула.
При пятом брызги ее попали на лицо молодому офицеру, который отступил, вынул платок и вытер лицо. Воспользовавшись его рассеянностью, Иван сказал семь вместо шести. Капитан не сделал ему никаких замечаний.
На девятом ударе Иван остановился, чтобы сменить ремешок, и в надежде, что его уловка сойдет снова, произнес одиннадцать вместо десяти. В этот самый момент окно напротив окна Ванинки отворилось, и в нем появился мужчина лет сорока пяти – сорока восьми в генеральской форме, и тем же тоном, которым произнес бы: «А ну-ка покрепче!», скомандовал:
– Хватит с него.
И окно захлопнулось.
При появлении генерала молодой адъютант повернулся в его сторону, прижав левую руку к складке на брюках, а правую – к треуголке. Пока генерал находился у окна, капитан несколько минут стоял навытяжку, а потом, когда тот исчез, повторил его слова. Поднятый кнут опустился, не тронув тела Григория.
– Благодари его высородие, Григорий, – сказал ему Иван, свертывая ремень на рукоятке. – Он тебе два раза скостил. – И, наклонившись, чтобы развязать наказанному руку, добавил: – Прибавь еще два моих, останется только восемь вместо двенадцати. Эй, вы там, развяжите ему другую руку!
Однако бедный Григорий был не в состоянии кого-либо благодарить. Почти теряя сознание от боли, он еле стоял на ногах. Двое мужиков подхватили его под руки и в сопровождении Ивана повели в людскую. Однако, дойдя до двери, он обернулся и, заметив адъютанта, который с жалостью смотрел ему вслед, крикнул:
– Ваше высокородие, поблагодарите от меня его превосходительство генерала… Что касается барышни, – добавил он шепотом, – ее-то уж я сам отблагодарю.
– Чего ты там бормочешь? – сердито цыкнул молодой офицер: ему показалось, что он слышит в голосе Григория угрозу.
– Ничего, ваше благородие, ничего! – отозвался Иван. – Бедняга благодарит вас за то, что потрудились присутствовать при его наказании – это для него большая честь.
– Ладно, ладно, – отмахнулся молодой человек, не сомневаясь, что Иван исказил слова наказанного, но не особенно стремясь узнать правду.
– Коли Григорий не хочет навязать мне еще больший труд, пусть не злоупотребляет водкой, а уж если напьется – так постарается быть почтительней.
Иван униженно поклонился и последовал за своими. Федор вошел в вестибюль дома, и толпа на улице рассеялась, весьма недовольная хитростями Ивана и благородством генерала, лишивших их зрелища четырех плетей, то есть трети обещанного.
А теперь, когда мы познакомили читателей с некоторыми героями этой истории, обратимся к тем, кто появился в ней лишь на мгновение или скрываясь за занавеской.
Генерал граф Чермайлов, как было сказано, после управления одним из больших городов в окрестностях Полтавы, отозванный в Санкт-Петербург Павлом I, который испытывал к нему дружественные чувства, остался вдовцом и жил с дочерью, унаследовавшей состояние, красоту и гордыню матери, весьма кичившейся тем, что род ее берет начало от татарского полководца, вторгшегося в XIII веке в Россию вместе с ордами Чингисхана. По роковой случайности подобное высокомерие у юной Ванинки проявилось не только в силу полученного воспитания. Вдовея и не будучи в состоянии заниматься дочерью, генерал Чермайлов нанял для нее английскую гувернантку, которая вместо того, чтобы поубавить своей воспитаннице спеси, еще усугубила в ней врожденный аристократизм новыми принципами, делающими английскую знать самой высокомерной в мире. Наряду с другими науками Ванинка успешно усвоила одну, которая оказалась особенно ей по душе, – науку постижения, если можно так выразиться, своего места в свете. Она прекрасно знала степень знатности и могущества всех богатых семейств, бывших ей ровней и стоявших выше, и умудрялась безошибочно – что в России совсем не просто – величать каждого согласно его званию, дающему право на место в обществе. Поэтому она выказывала полное презрение ко всем, кто был ниже «его превосходительства». Что касается крепостных, то они были для нее лишь бородатыми скотами, стоявшими, в соответствии с теми чувствами, которые она к ним питала, существенно ниже ее лошадей или собак, за которых она, не задумываясь, отдала бы жизнь любого крепостного мужика. Впрочем, как и все русские женщины благородного происхождения, она была довольно приличной музыкантшей и одинаково свободно изъяснялась по-французски, итальянски, немецки и английски.
Что касается черт ее лица, они гармонировали с ее характером. Иными словами, Ванинка была красива, но какой-то холодной красотой. Ее большие черные глаза, прямой нос и презрительно опущенные уголки губ вызывали у тех, кто приближался к ней, странное чувство. Это выражение пропадало только тогда, когда она была среди тех, кого считала ровней или выше себя по положению. Для них она становилась обыкновенной женщиной, тогда как для тех, кто был ниже ее, оставалась гордой и неприступной богиней.
Когда к семнадцати годам ее образование было завершено, воспитательница, на здоровье которой сказался суровый климат Санкт-Петербурга, попросила отпустить ее. Ее отблагодарили с той щедростью, которая сегодня в Европе присуща лишь русской аристократии. Так Ванинка осталась одна, направляемая в жизни только слепой любовью отца, чьей единственной дочерью, как мы сказали, она была и который в своем безыскусном и диковатом восхищении полагал, что она – воплощение всех человеческих достоинств.
Вот как обстояли дела в доме генерала, когда он однажды получил письмо от друга детства, писавшего ему со смертного одра. Сосланный после размолвки с Потемкиным в свое имение, граф Ромайлов оказался не у дел. Не сумев снова обрести благосклонность светлейшего, он томился за полторы тысячи верст от Санкт-Петербурга и страдал не столько от ссылки и собственных несчастий, сколько от сознания, что это отразится на будущем его единственного сына Федора. Предчувствуя, что оставляет его одного без поддержки, граф просил генерала во имя их старой дружбы позаботиться о молодом человеке. Он рассчитывал, что приближенный ко двору Павла I генерал добудет его сыну офицерские эполеты в одном из полков. Граф Ромайлов не дождался ответа генерала, который написал, что сын друга найдет в нем второго отца. Известие о своей утрате Федор доставил ему сам вместе с просьбой об обещанной протекции. Сие было непросто, но графу уже удалось испросить ему у Павла I чин подпоручика Семеновского полка. Таким образом, Федор вступил в должность на другой же день после своего приезда.
Хотя молодой человек лишь на несколько минут заглянул в дом генерала по дороге в казарму на Литейном, он успел разглядеть Ванинку и унести восторженное воспоминание о ней. К тому же Федор приехал напичканный наивными и благородными предрассудками. Его признательность покровителю, открывшему ему путь к карьере, была так велика, что она распространялась на всех, кто окружал генерала. Не исключено, что он составил себе излишне восторженное впечатление о той, что была ему отрекомендована как сестра, но, несмотря на это, она приняла его с холодностью и гордостью королевы. И все-таки, как ни холоден был ее прием, он оставил след в сердце молодого человека, и его приезд в Санкт-Петербург оказался, таким образом, отмечен незнакомым ему доселе чувством.
Что касается Ванинки, то она не обратила внимания на Федора. Какое значение для нее мог иметь этот подпоручик без состояния и будущего? Она мечтала составить партию, которая бы сделала ее самой влиятельной дамой в России. Не имея шансов стать героем ее романа, Федор не представлял для нее никакого интереса.
Через несколько дней после первой встречи Федор явился попрощаться с генералом. Полк его входил в состав армии, которую фельдмаршал Суворов брал с собой в Италию. Федор решил либо умереть, либо оказаться достойным своего покровителя, поручившегося за него.
То ли элегантная форма добавила что-то к его собственной красоте, то ли выраженная перед отъездом восторженность окружила молодого человека неким ореолом поэтичности, но только удивленная происшедшей в нем переменой Ванинка по требованию отца удостоила его протянутой руки, а это уже превосходило все, на что Федор мог рассчитывать. Тогда, встав на колено, словно перед королевой, и взяв в свои дрожащие руки руку Ванинки, он едва решился прикоснуться к ней губами. Впрочем, как бы мимолетен ни был этот поцелуй, Ванинка вздрогнула, словно до нее дотронулись раскаленным железом. Она почувствовала, как по всему ее телу пробежала дрожь, а лицо залил румянец. Она так живо отдернула руку, что Федору показалось, будто своим почтительным жестом он обидел ее, и он остался на коленях, простирая к ней руки, с выражением такого страха на лице, что Ванинка, забыв свою гордыню, улыбкой успокоила его. Федор поднялся, испытывая неизъяснимую радость. Покидая Ванинку, он был совершенно уверен только в одном – никогда еще в жизни он не был так счастлив, как в эти мгновения.
Молодой офицер отправился в армию, полный радужных грез. Каким бы ни выглядел открывавшийся перед ним горизонт – мрачным или блестящим, будущее его было завидно: если его ждет кровавая могила, Ванинка – это он прочел у нее в глазах – пожалеет о нем; если ему суждена слава, он с триумфом вернется в Санкт-Петербург, потому что слава подобна королеве, которая может творить чудеса для своих любимцев.
Армия, в составе которой находился молодой офицер, пересекла Германию, через горы Тироля вступила в Италию и 14 апреля вошла в Верону. Соединившись с войсками генерала Меласа, Суворов возглавил соединенные силы союзников. Когда на другой день генерал Шатлер предложил ему отправиться на рекогносцировку, Суворов, удивленно взглянув на него, сказал:
– Я не ведаю другого средства узнать противника, как двинуться на него маршем и побить его.
Суворов привык к быстрым действиям. Именно так победил он турок при Фокшанах и Измаиле, так после краткого похода захватил Польшу и за четыре часа взял Прагу.[1] Благодарная Екатерина послала генералу-победителю дубовый венок, украшенный драгоценными камнями стоимостью в шестьсот тысяч рублей, усыпанный бриллиантами жезл массивного золота, пожаловала ему чин генерал-фельдмаршала, разрешила самому выбрать полк, который отныне и навсегда будет носить его имя, а по возвращении разрешила отдохнуть в прекрасном, подаренном ему вместе с восемью тысячами душ крестьян поместье. Каким великолепным примером служил он для Федора! Сын простого русского офицера, Суворов воспитывался в кадетском корпусе и начал, как и он, службу подпоручиком.[2] Так почему бы в одном веке не появиться двум Суворовым?
Прибытию Суворова предшествовала его неслыханная слава как человека религиозного, бесстрашного, живущего с простотой татарина и воюющего с казачьей удалью. Именно такой человек был нужен, чтобы закрепить победы генерала Меласа над солдатами Республики, разочарованными нелепой нерешительностью Шерера. К тому же перед стотысячной русско-австрийской армией стояли лишь 29–30 тысяч французов.
По своему обыкновению Суворов начал с молниеносной победы. 20 апреля он подошел к безуспешно пытавшейся оказать ему сопротивление Брешии. После получасовой канонады ворота были взломаны топорами, и дивизия Корсакова, в авангарде которой шел полк Федора, ворвалась в город, преследуя гарнизон, состоявший из тысячи двухсот человек и укрывшийся в цитадели. Не привыкший к столь стремительным атакам и увидев уже приставленные к стенам лестницы, комендант генерал Букре решил сложить оружие. Но он оказался в столь безвыходном положении, что не смог добиться от неистовых победителей согласия на какие-либо условия. Букре и его солдаты сдались в плен.
Суворов был человек, лучше всех на свете умевший воспользоваться достигнутой победой. Едва захватив Брешию, да столь быстро, что это повергло французские войска в уныние, он приказал генералу Краю усилить нажим на Пескьеру. Генерал Край встал со своим штабом в Валеджо, на полпути между Пескьерой и Мантуей, растянув для этого армию по реке По до озера Гарда и по берегу Минчо и обложив оба города. А тем временем фельдмаршал во главе своих основных сил двумя колоннами форсировал Ольо, направив одну из них под командованием генерала Розенберга на Бергамо, а другую под командованием Меласа к Серио. Одновременно два семи-восьмитысячных корпуса генерала Кайма и Гогенцоллерна двинулись по левому берегу По на Пьяченцу и Кремону. Русско-австрийская армия действовала на фронте в восемнадцать лье силами в восемьдесят тысяч человек.
При виде втрое превосходящих сил противника генерал Шерер отступил по всей линии. Потеряв надежду удержать предместные укрепления на Адде, он уничтожил их и перенес свой штаб в Милан, ожидая там ответа на свое послание Директории, в котором косвенно признавал себя неспособным продолжать командование армией и просил об отставке. Но так как преемник его задержался с приездом, а Суворов продолжал наступление, Шерер, напуганный свалившейся на него ответственностью, передал командование одному из самых способных своих генералов. Этим выбранным им самим генералом оказался Моро, которому и предстояло вступить в бой с теми самыми русскими, в рядах которых он затем погибнет.[3]
Это неожиданное назначение было с восторгом встречено солдатами. После удачно проведенной рейнской кампании Моро получил прозвище французского Фабия,[4] и теперь, сопровождаемый восторженными криками: «Да здравствует Моро! Да здравствует спаситель Итальянской армии!» – он проследовал вдоль выстроившихся войск.
Но как бы ни согревали Моро эти приветственные крики, они не могли ослепить его: он вполне отдавал себе отчет в трагизме своего положения. Под угрозой окружения флангов ему пришлось выдвинуть против русских фронтальную линию своих войск. Иными словами, для того чтобы противостоять противнику, ему понадобилось растянуть их от озера Лекко до Пиццигитоне, то есть на двадцать лье. Разумеется, он мог отойти в Пьемонт, собрать войска в Александрии и ждать там обещанных Директорией подкреплений. Но тем самым он поставил бы под удар Неаполитанскую армию, оставив ее один на один с противником. Поэтому Моро принял решение оборонять, сколь будет возможно, переправу через Адду, чтобы дать время дивизии Дессоля, обещанной ему Массена, прибыть на передовую и занять левый фланг. Одновременно генералу Готье было приказано оставить Тоскану и ускоренным маршем прибыть на правый фланг.
Сам Моро оставался в центре, чтобы лично защищать предмостное укрепление в Кассано, прикрытое каналом Риторто и обороняемое его окопавшимся авангардом с многочисленной артиллерией.
Столь же осторожный, сколь и смелый, Моро принял все меры для отхода в случае поражения к Апеннинам и генуэзскому побережью.
Едва он успел закончить эти приготовления, как неутомимый Суворов вступил в Тривольо. Одновременно с известием о вступлении в этот город русского фельдмаршала Моро узнал о сдаче Бергамо и его цитадели и 25 апреля увидел головные части союзной армии.
В тот же день русский полководец разделил свои войска на три вдвое превосходившие силы обороняющихся колонны в соответствии с тремя главными опорными укреплениями французской линии фронта. Справа корпус генерала Вукасовича двинулся на озеро Лекко, где его поджидал генерал Серюрье; слева армия Меласа расположилась против Кассано. Наконец, австрийские дивизии генерала Отта и Цопфа в центре сосредоточились вокруг Канонии, чтобы в нужный момент захватить Ваприо. Биваки русских и австрийцев располагались на расстоянии пушечного выстрела от французских аванпостов.
В тот же вечер Федор, чей полк входил в дивизию Шатлера, писал генералу Чермайлову:
«Наконец-то перед нами французы. Завтра утром предстоит большое сражение. Завтра я либо погибну, либо стану поручиком».
Назавтра, то есть 26 апреля, с рассветом с флангов боевой линии ударили пушки, и на нашем крайнем левом фланге перешли в наступление гренадеры князя Багратиона, а на крайнем правом, оторвавшись от Ривельо, генерал Секендорф двинулся маршем на Кремону.
Оба эти наступления имели разный успех: гренадеры Багратиона были отброшены с большими потерями, в то время как Секендорф изгнал французов из Кремоны и его разведка дошла до моста в Лоди.
Федор ошибся в своих предположениях: корпус его так и остался весь день в резерве в ожидании приказа о наступлении.
Суворов еще не принял окончательного решения, ему требовалась ночь для размышлений.
В течение этой ночи, узнав об успехе Секендорфа на правом фланге, Моро отдал приказ Серюрье оставить у Лекко, где позиции было сравнительно просто оборонять, лишь восемнадцатую легкую полубригаду и отряд драгун, а с остальными войсками отступить к центру. Получив этот приказ в два часа ночи, Серюрье тотчас его выполнил.
Со своей стороны, русские тоже не дремали. Воспользовавшись ночными сумерками, генерал Вукасович восстановил разрушенный французами мост в Брево, а генерал Шатлер построил новый двумя милями ниже цитадели Треццо. Французские аванпосты прозевали эти работы. Захваченные врасплох в четыре утра двумя австрийскими дивизиями, скрытно миновавшими деревню Сан-Джервазио и незаметно достигшими правого берега Адды, солдаты, которым было приказано оборонять цитадель Треццо, покинули ее и бросились врассыпную. Австрийцы преследовали их до Поццо. Однако тут французы внезапно остановились и развернулись, потому что увидели в Поццо генерала Серюрье с войсками, пришедшими из Лекко. Услышав сзади себя канонаду, тот на секунду остановился и, исполняя первейший закон войны, двинулся туда, где стоял дым и гремели пушки. Таким образом, он присоединился к гарнизону Треццо и тотчас перешел в наступление, отправив одного из адъютантов предупредить Моро о своем маневре.
Так начался невиданный по своей жестокости бой между австрийскими и французскими войсками, потому что после первой итальянской кампании ветераны Бонапарта взяли привычку бить подданных его императорского величества всюду, где только с ними сталкивались. Однако численное превосходство неприятеля было столь велико, что наши войска начали уже отступать, когда громкие крики в арьергарде возвестили о прибытии подкрепления. Это был посланный Моро генерал Гренье, подоспевший со своей дивизией в самый нужный момент.
Часть солдат этой дивизии удвоила массу войск в центре, тогда как другая начала обходить вражеских генералов слева. Снова забили барабаны, и по всему фронту наши гренадеры стали постепенно теснить врага с поля боя, уже дважды переходившего из рук в руки. Но в этот момент австрийцы получили подкрепление. Это был маркиз Шатлер со своей дивизией. Таким образом, противник снова численно превосходил наши силы. Гренье тотчас приказал левому флангу отступать, чтобы укрепить центр, а Серюрье отошел к Поццо и стал там дожидаться противника.
Основное сражение шло теперь на этом направлении. Деревня Поццо трижды переходила из рук в руки. Наконец, в четвертый раз атакованные превосходящими силами, французы были вынуждены отступить. В этой последней атаке был смертельно ранен австрийский полковник. Зато не пожелавший отступать со своими войсками командир французского авангарда генерал Бекер вместе со своим конвоем был окружен и, видя, как гибнут его люди, вынужден отдать свою шпагу молодому русскому офицеру-семеновцу, который, передав пленного солдатам, тотчас вернулся на поле боя.
Оба французских генерала приняли решение соединиться у деревни Ваприо. Но после беспорядочного отступления из Поццо под ударами австрийской кавалерии Серюрье, неся потери, оказался отрезан от своего товарища и был вынужден с двумя тысячами человек отступить к Бердорио. Достигнув Ваприо в одиночку, Гренье снова увидел перед собой противника.
Тем временем смертельный бой шел в центре. Силами в 18–20 тысяч Мелас атаковал окопы предмостного укрепления в Кассано и Риторто-Канале. С семи часов утра, после того как силы генерала Моро уменьшились на дивизию Гренье, Мелас, лично возглавивший три австрийских гренадерских батальона, атаковал предмостные укрепления. Ожесточенный бой длился два часа. Трижды отброшенные назад, оставив на поле полторы тысячи трупов, австрийцы снова и снова кидались в атаку и всякий раз вводили в действие свежие силы; их по-прежнему возглавлял и вдохновлял Мелас, жаждавший отомстить за былые поражения. Наконец, после четвертой атаки, выбитые из окопов и ожесточенно оборонявшиеся французы отошли за вторую линию обороны, защищавшую само предмостное укрепление, где командовал лично генерал Моро. Здесь еще в течение двух часов шла рукопашная и артиллерия косила людей наповал. После нового перестроения австрийцы опять ударили в штыки. Не располагая штурмовыми лестницами и не сумев сделать пролом в укреплениях, они стали выбираться на бруствер по трупам своих товарищей. Нельзя было терять ни минуты, Моро приказал отступать, и, пока французы переправлялись через Адду, он лично прикрывал их отход с одним гренадерским батальоном, в котором у него через полчаса осталось лишь сто двадцать штыков. Только после этого отступил и он на виду у противника, который захватил предмостное укрепление в тот самый момент, когда Моро перешел на другой берег. Австрийцы тотчас бросились преследовать его, но тут раздался страшный взрыв, заглушивший канонаду, – это взлетела на воздух вторая арка моста, унося жизни всех, кто на нем находился. Обе стороны приняли одинаковое решение отступить, и все увидели, как в очистившемся пространстве, словно дождь, посыпались вниз останки людей и камни.
В ту самую минуту, когда Моро, казалось, сумел на время возвести преграду между собой и противником, он увидел подошедший в беспорядке корпус генерала Гренье, вынужденный оставить Ваприо и преследуемый австро-русскими войсками Цопфа, Отта и Шатлера. Моро приказал перестроиться и вновь оказался лицом к лицу с противником, появившимся в самый неподходящий момент. Соединившись с войсками Гренье, ему удалось восстановить положение на поле боя. Но пока он осуществлял этот маневр, Мелас починил мост и тоже перешел реку. Таким образом, Моро был атакован в центре и на обоих флангах втрое превосходящими силами противника. Окружавшие его офицеры умоляли его отступить, ибо от его жизни зависело, сохранит ли за собой Франция Италию. Понимая последствия проигранного боя, Моро долго противился, хотя и видел безысходность своего положения. Тогда он отступил в окружении отборных частей, образовавших вокруг него каре. Остатки же его армии прикрывали отход человека, чей гений остался единственной их надеждой.
Сражение длилось три часа. Арьергард армии творил чудеса героизма. Убедившись, что противник ускользает от него, и понимая, что устали и его собственные войска, генерал Мелас приказал трубить отбой. Он обосновался на левом берегу Адды вблизи деревень Имаго, Горгонцола и Кассано. Поле боя, где мы оставили две тысячи пятьсот убитых, сто орудий и двадцать гаубиц, было за ним.
Вечером Суворов пригласил к себе на ужин генерала Бекера. На вопрос, кто взял его в плен, Бекер ответил, что это был молодой офицер полка, первым вступивший в Поццо. Суворов велел разузнать, что это за полк, и ему доложили, что Семеновский. Тогда фельдмаршал приказал выяснить имя молодого человека. Спустя несколько минут ему доложили, что это был подпоручик Федор Ромайлов. Он лично доставил Суворову шпагу генерала Бекера. Суворов оставил его ужинать вместе с пленником.
На другой день Федор писал своему покровителю:
«Я сдержал слово. Теперь я поручик, и фельдмаршал Суворов испросил для меня у государя орден Святого Владимира».
28 апреля Суворов вступил в Милан. Моро отошел за Тичино. На всех стенах города можно было прочесть характерную для русского героя прокламацию:
«Победоносная армия римского императора находится здесь. Она сражается исключительно ради восстановления святой веры, духовенства, дворянства и былого правительства Италии.
Народы, объединяйтесь с нами во имя Бога и веры – мы вступили в Милан и Пьяченцу, чтобы помочь вам».
Дорого доставшиеся победы на Треббии и при Нови вслед за Кассано настолько ослабили силы Суворова, что он не сумел воспользоваться своим преимуществом. К тому же, едва русский полководец решил выступать, как из Венского кабинета доставили новый план кампании. Союзные державы приказывали начать вторжение во Францию и назначали каждому генералу путь следования. Так, Суворову предписывалось вступить во Францию через Швейцарию, а эрцгерцогу, уступавшему ему место, – отойти на Нижний Рейн. Австрийские войска, которые Суворов оставлял против Моро и Макдональда, должны были действовать против Массена. Под его личным командованием находились тридцать тысяч русских, еще тридцать тысяч находились в резерве под командованием графа Толстого в Галиции. Эти войска должны были прибыть в Швейцарию с генералом Корсаковым во главе. Еще двадцать пять – тридцать тысяч австрийцев были приданы ему под командованием генерала Хотце. Наконец, в его распоряжении были пять-шесть тысяч французских эмигрантов под командованием принца Конде, то есть в целом 90–95 тысяч человек.
При вступлении в Нови Федор был ранен, но Суворов наложил на его рану отличную повязку – новый крест, чин же капитана еще более ускорил его выздоровление. Таким образом, молодой офицер, не только счастливый, но и гордый новым званием, оказался с армией, когда та начала наступление на Сельведру, и вместе со своим генералом проник в долину Тессина.
Пребывание армии на богатых и прекрасных равнинах Италии не ставило до сих пор серьезных проблем, и Суворову оставалось лишь гордиться смелостью и верностью своих солдат. Но когда на смену благодатным полям Ломбардии, орошаемым красивыми реками с нежными названиями, пришли плохие дороги Левантины, когда впереди возникли заснеженные суровые вершины Сен-Готарда, восторги солдат поутихли, энергии у них поубавилось, и в сердцах детей Севера поселились мрачные предчувствия. По всей линии войск стал слышен непривычный ропот. Сперва остановился авангард, заявив, что дальше не пойдет. Командовавший батальоном Федор тщетно просил, умолял солдат показать пример товарищам и двинуться дальше. Они побросали оружие и легли рядом с ним. Но именно в эту минуту столь открыто выраженного неповиновения в арьергарде послышался гул, приближавшийся, как буря. Это перебирался из арьергарда в авангард сам Суворов. Продвигаясь вперед, он узнавал все о новых случаях бунта и неповиновения. Когда же он достиг головной колонны, этот ропот уже звучал подобно проклятиям.
Тогда Суворов обратился к солдатам с речью, живописным оборотам которой он был так часто обязан теми чудесами, которые они творили вместе с ним. Но крики «Назад! Назад!» перекрыли его голос. Отобрав несколько отъявленных бунтовщиков, он велел бить их палками до тех пор, пока они не умерли от этого постыдного наказания. Но ни оно, ни увещевания не возымели никакого действия. Суворов понял, что все пропало, если он не воздействует на мятежников каким-то неожиданным и верным способом. Он подошел к Федору.
– Капитан, – приказал фельдмаршал, – отберите восьмерых унтер-офицеров и выройте тут могилу.
Удивленный Федор посмотрел на главнокомандующего, словно ожидая от него объяснения столь необычного приказа.
– Делайте, как я велел, – распорядился Суворов.
Федор подчинился, и восемь унтер-офицеров приступили к делу.
Спустя несколько минут яма была вырыта, к великому удивлению армии, собравшейся полукольцом на уступах двух возвышенностей, как на ступеньках огромного амфитеатра.
Тогда Суворов слез с лошади, переломил шпагу и бросил ее в яму, затем сорвал свои награды с груди и бросил туда же. Отстегнув эполеты, он их тоже бросил в яму вслед за шпагой и орденами. Наконец, раздевшись донага, сам лег в яму, громко крикнув:
– Забросайте меня землей, оставьте здесь своего генерала! Вы мне больше не дети, а я вам не отец. Мне остается только умереть.
При этих словах, произнесенных громовым голосом, услышанным всей армией, русские гренадеры, плача, бросились в яму, вытащили своего генерала, стали просить прощения и умолять вести их на врага.
– Вот так-то лучше! – воскликнул Суворов. – Узнаю своих детей. На врага! На врага!
Ему вторили не крики, а вопли. Пока Суворов одевался, самые ярые бунтовщики подползали к нему на коленях, целовали ему ноги. Когда же эполеты были прилажены, а кресты вновь заблестели на груди, он сел на коня и проследовал в голову армии, солдаты которой в один голос поклялись лучше умереть, чем бросить своего отца.
В тот же день Суворов атаковал Айроло. Но для него уже наступили дурные дни, словно победитель при Кассано, Треббии и Нови оставил Фортуну в Италии. В течение двенадцати часов шестьсот французов сдерживали три тысячи русских гренадеров под стенами этого города. Наступила ночь, а Суворов все еще не мог выбить их оттуда. На другой день он бросает всю армию в обход, чтобы окружить кучку смельчаков. Но небо хмурится, и вскоре на русских обрушиваются потоки холодного дождя. Французы пользуются этим, чтобы отступить и очистить долину Урзерн, а перебравшись через Рейсу, они закрепляются на высотах Фурки и Гримеля. Однако частично свою задачу русские выполнили. Сен-Готард перешел к ним. Правда, едва они двинутся дальше, как французы овладеют им снова и отрежут путь к отступлению. Но какое дело до этого Суворову? Он привык идти вперед и только вперед.
Он идет, не беспокоясь о том, что происходит у него в тылу, достигает Андермата, минует Урнерскую дыру и наталкивается на Лекурба, который с полутора тысячами солдат обороняет Чертов мост.
Снова завязывается бой. В течение трех дней полторы тысячи французов сдерживают тридцать тысяч русских. Суворов рычит, как лев в клетке. Он больше не верит в свое воинское счастье. На четвертый день ему становится известно, что генерал Корсаков, с которым он должен соединиться, разбит Молитором, а Массена овладел Цюрихом и занял кантон Гларис. Тогда он отказывается от плана следовать вдоль долины Рейсы и пишет Корсакову и Елачичу:
«Бегу, дабы исправить ваши ошибки. Стойте твердо, как стены. Вы отвечаете мне головой за каждый шаг назад!»
Адъютанту было поручено лично сообщить русским и австрийским генералам план предстоящего сражения. Это был приказ генералам Линкену и Елачичу атаковать французские войска на своих участках и соединиться в Гларисской долине, куда сам Суворов должен был спуститься через Чертов мост, дабы взять Молитора в капкан.
Суворов был настолько уверен в удаче задуманного, что, дойдя до берега озера Клонталь, послал к Молитору парламентера, убеждая того сдаться, коль скоро он окружен отовсюду. На это Молитор ответил, что генералы Суворова опоздали на назначенную им встречу, будучи разбиты и отброшены в Граубюнден. Так что теперь, когда Массена движется на Муоту, он, Суворов, в свою очередь, попал в капкан, и Молитор советует ему сложить оружие.
Выслушав этот дерзкий ответ, Суворов решил, что ему снится дурной сон. Но, опомнившись и понимая опасности расположения армии в ущелье, он бросился на генерала Молитора. Тот встретил его в штыки и, закрыв выход из ущелья, в течение недели с тысячей двумястами солдат сдерживал пятнадцати-восемнадцатитысячную армию русских. С наступлением ночи Молитор оставил Клонталь и отошел к Линту, чтобы защищать мосты Нефельса и Моллиса. Подобно вихрю ворвался старый фельдмаршал в Гларис и Митлоди и только тут понял, что Молитор говорил правду: Елачич и Линкен разбиты и рассеяны, Массена движется на Швиц, а генерал Розенберг, которому он доверил оборону моста через Муоту, был вынужден отступить. Таким образом, он сам оказался в положении, в которое думал загнать Молитора.
Нельзя было ни минуты мешкать с отступлением. Суворов устремился в теснины Энги, Швауден и Эльм, он так спешил, что бросил раненых и часть орудий. Французы тотчас двинулись за ним в погоню, атакуя и в ущельях, и на заоблачных вершинах. При этом армии умудрялись проходить там, где не рисковали появляться охотники и мулы. Они шли босые, поддерживая друг друга, чтобы не свалиться вниз; три народа из трех разных стран назначили встречу выше мест, где гнездились орлы, словно желая приблизиться к Богу, единственному своему судье. Снежные горы стали словно вулканами, чья ледяная лава кровавым валом катилась в долины, унося с собой лавины жизней. Смерть собрала тут такую обильную жатву, что, как рассказывают до сих пор местные жители, коршуны отворачивались от человечины, выклевывая трупам только глаза, чтобы снести их своим птенцам.
Наконец Суворову удалось соединить свои силы в окрестностях Линдау, и он призвал к себе Корсакова, еще занимавшего Брегенц. Но все его соединенные силы не превышали тридцати тысяч штыков: это все, что у него осталось от 80-тысячной армии, которую ему вручил Павел I как русский контингент коалиции. За две недели три армейских корпуса, каждый из которых был многочисленнее всей армии Массена, были разбиты этой последней. В ярости от того, что он потерпел поражение от тех самых республиканцев, в поражении которых заранее был уверен, Суворов обвинил во всем австрийцев. Он заявил, что перед тем, как что-то предпринять, ему следует дождаться решения императора, которому он сообщил о предательстве союзников.
В своем ответе Павел I повелел ему тотчас отбыть с войском в Россию и как можно скорее прибыть самому в Санкт-Петербург, где ему будет устроена триумфальная встреча. В том же указе говорилось, что отныне и до конца своих дней Суворов будет проживать в императорском дворце, наконец, что на одной из площадей Санкт-Петербурга ему будет возведен памятник.
Федора, стало быть, ждала встреча с Ванинкой. Где бы ни грозила ему опасность – на равнинах Италии, в ущельях Тессина или в горных льдах Прагеля, он первым бросался вперед и всегда значился в списках награжденных. Суворов сам был слишком храбрым человеком, чтобы проявлять расточительность при раздаче наград, когда они не были заслужены.
Таким образом, Федор возвращался, как и обещал, достойным своего благородного покровителя и – может быть – любви Ванинки. Фельдмаршал тоже одарил его своей дружбой, но никто не знал, чем чревата дружба человека, которому Павел I оказывал почести, достойные героя древности.
Никто не мог положиться на Павла I, характер которого был словно соткан из крайностей. По прибытии в Ригу Суворов, не понимая, чем мог прогневать своего государя, и не видя причин для его немилости, прочитал письмо от одного из приближенных монарха: тот сообщал, что за снисходительность к недисциплинированности солдат полководец лишался всех почестей и наград. Царь запрещал ему являться ко двору.
Подобное известие сразило старого воина. Он и так был уязвлен унижениями, которым его подвергли и которые были подобны вечерней грозе, портящей великолепный день. Он собрал на площади Риги всех офицеров, простился с ними, плача, как отец, покидающий семью, расцеловал всех генералов и полковников, пожал остальным руки, еще раз сказал всем прощай, посоветовал и без него следовать своему предназначению, бросился в сани и умчался. Нигде не останавливаясь на пути, он инкогнито прибыл в столицу, где еще недавно ему обещали устроить триумфальную встречу, и приказал везти себя в дом племянницы, где спустя две недели и умер от горя.
Со своей стороны, Федор поступил так же, как и опальный фельдмаршал: никого не предупредил о своем приезде; не имея в Санкт-Петербурге родных и посвятив всю жизнь одной особе, он приказал везти себя на угол Невского проспекта и Екатерининского канала, где жил генерал. Здесь, едва выбравшись из саней, он перебежал через двор, взлетел на крыльцо, открыл дверь в прихожую и оказался в толпе прислуги и младших чинов, которые, увидев его, вскрикнули от удивления. Он спросил, где генерал, и ему указали на дверь в столовую: Чермайлов был дома и обедал с дочерью.
Внезапно ощутив, что ноги у него стали ватными, Федор прислонился к стене, чтобы не упасть. Теперь, когда его снова ждала встреча с любимой Ванинкой, ради которой он совершил столько подвигов, Федор не мог унять дрожи при мысли, что найдет ее изменившейся. В эту минуту двери в столовую раскрылись, и появилась Ванинка. Увидев молодого человека, она вскрикнула и обернулась к генералу: «Отец, это Федор», – произнесла она с той невыразимой интонацией, которая не оставляет сомнений относительно чувств, в нее вложенных. «Федор!» – вскричал генерал, протягивая ему руки. Федора ждали – и у ног Ванинки, и на груди ее отца. Он понял, что сначала должен проявить почтение и благодарность, и устремился в объятия генерала. Поступи он иначе, это стало бы признанием в любви. Имел ли он на это право, не узнав сначала, разделяется ли его чувство?
Как и прощаясь перед отъездом, Федор преклонил колено перед Ванинкой. Однако надменной девушке хватило секунды, чтобы поглубже спрятать в сердце свои чувства. Вспыхнувший, словно пламя, румянец мгновенно схлынул с ее лица. Она снова стала белоснежной и холодной статуей, детищем природной гордыни и порождением воспитания. Федор отпустил ее руку, которая дрожала, хотя и оставалась ледяной. Молодому офицеру показалось, что сердце его замерло, ему почудилось, что он умирает.
– Послушай, Ванинка, – сказал генерал, – отчего ты так холодна с другом, за которого мы так боялись и радовались? Поцелуй же мою дочь, Федор!
Федор поднялся с умоляющим взглядом, ожидая, когда вслед за генеральским последует другое разрешение.
– Разве вы не слышали, что сказал мой отец? – спросила Ванинка, улыбаясь и не в силах унять волнение в голосе.
Федор приблизил губы к щеке Ванинки и, продолжая держать ее руку в своей, почувствовал непроизвольное пожатие. Из груди его едва не вырвался крик радости. Однако, бросив взгляд на Ванинку, он был потрясен бледностью ее лица и побелевшими, как у мертвеца, губами.
Генерал усадил Федора за стол, Ванинка заняла свое место. А так как она сидела против света, отец, не имея оснований для подозрений, ничего не заметил.
Само собой разумеется, обед прошел в рассказах о странной кампании, начатой под палящим солнцем Италии и закончившейся во льдах Швейцарии. Поскольку в петербургских газетах публикуют только то, что разрешает император, об успехах Суворова было достаточно известно, а вот о его злоключениях – ничего. О первых Федор рассказал с подобающей скромностью, о вторых – с полной откровенностью.
Нетрудно догадаться, с каким интересом слушал генерал рассказ Федора. Его капитанские эполеты и грудь в орденах красноречиво свидетельствовали, что молодой человек нарочно умаляет свои заслуги. Будучи человеком слишком благородным, чтобы опасаться немилости за сочувствие Суворову, генерал уже нанес визит умирающему фельдмаршалу и от него лично узнал, как достойно проявил себя его протеже. Так что, когда тот закончил свой рассказ, наступил черед генерала перечислять все заслуги Федора во время длившейся меньше года кампании. Закончив это перечисление, он добавил, что завтра же отправится к императору и попросит назначить молодого капитана своим адъютантом. При этих словах Федору захотелось броситься на колени перед генералом. Тот снова принял его в объятия и в доказательство полной уверенности в успехе своей просьбы в тот же день показал покои, которые Федор займет в доме.
Действительно, на другой день генерал вернулся из Михайловского замка со счастливым известием, что просьба его уважена.
Федор был на верху блаженства. В ожидании того времени, когда он станет членом семьи, он уже разделял трапезу генерала. Жить под одной крышей с Ванинкой, ежечасно видеть ее, постоянно сталкиваться с ней в комнатах, наблюдать, как она, подобно видению, появляется в глубине коридора, находиться дважды в день за одним с ней столом – все это превосходило надежды Федора. Он даже подумал сначала, что и такого счастья ему достаточно.
Со своей стороны, Ванинка, несмотря на природную надменность, стала проявлять к Федору живейший интерес. Уезжая, он не оставил у нее сомнений относительно своего чувства, и во время разлуки женская ее гордость черпала силы в успехах молодого офицера и в надежде, что они позволят сократить расстояние между молодыми людьми. Таким образом, когда он вернулся, пройдя значительную часть этого расстояния, Ванинка ощутила по биению своего сердца, что удовлетворенная гордость превращается в более нежное чувство и что она любит Федора, насколько способна любить вообще. Тем не менее, как мы сказали, девушка постаралась скрыть свои чувства под ледяной оболочкой: такой уж она была. Конечно, в один прекрасный день она скажет, что любит его, но лишь тогда, когда сама выберет для этого время, а до тех пор пусть лучше молодой человек не догадывается, что он любим.
Так продолжалось несколько месяцев, и состояние, казавшееся поначалу Федору верхом блаженства, обернулось страшной пыткой. В самом деле, любить и чувствовать, как твое сердце каждую минуту переполняется любовью, находиться с утра до вечера рядом с той, кого любишь, прикасаться за столом к ее руке, а в узком коридоре – к ее платью, ощущать, как она опирается на твою руку, входя в гостиную или бальный зал, и при этом все время контролировать выражение лица, чтобы ничем не видать волнения сердца, – нет, никакая воля не в силах выстоять в такой борьбе. Ванинка поняла, что Федор не сможет долго хранить свою тайну, и решила упредить его признание.
Однажды, когда они оказались наедине, она, видя безуспешные усилия молодого человека скрыть свои чувства, смело обратилась к нему:
– Вы любите меня, Федор?
– О, простите, простите! – воскликнул молодой человек, простирая к ней руки.
– Почему вы просите прощения, Федор? Разве ваша любовь не чиста?
– Да, да, моя любовь чиста, но она столь же чиста, как и безнадежна.
– Отчего же безнадежна? – удивилась Ванинка. – Разве мой отец не любит вас как сына?
– Как прикажете понимать вас? – вскричал Федор. – Неужто, если ваш отец согласится отдать мне вашу руку, вы тоже дадите согласие?
– Разве у вас не благородное сердце и вы не знатного рода, Федор? Правда, у вас нет состояния, но я достаточно богата для двоих.
– Значит, я вам не безразличен?
– Во всяком случае, я отдаю вам предпочтение перед теми, с кем была знакома прежде.
– Ванинка!
Молодая девушка гордо вскинула голову.
– Простите! – продолжал Федор. – Что я должен сделать? Приказывайте. Ваша воля – моя воля. Я боюсь оскорбить вас своими чувствами. Направьте меня, я послушаюсь вас.
– Вы должны просить моей руки у отца, Федор.
– Значит, вы разрешаете мне это сделать?
– Да, но при одном условии.
– Каком? Говорите же, говорите!
– Чтобы мой отец ни в коем случае не догадался, что вы действуете с моего согласия. Никто не должен знать ни о нашем разговоре, ни о моем признании. Наконец, вы должны мне обещать, что как бы ни повернулось дело, вы не станете просить у меня ничего другого, кроме того, что я пожелаю выразить.
– Все, что хотите! – воскликнул Федор. – Я сделаю все, что вы захотите. Разве вы не награждаете меня в тысячу раз щедрее, чем я мог себе позволить? Если ваш отец откажет мне, разве не радостно мне будет сознавать, что вы разделяете мою боль?
– Да, но я надеюсь, что этого не случится, – сказала Ванинка, протянув молодому офицеру руку, которую тот горячо поцеловал. – Итак, надежда и удача!
И Ванинка, как истинная женщина, вышла из комнаты, оставив молодого человека в куда большем смятении, чем была сама.
В тот же день Федор попросил генерала выслушать его.
По своему обыкновению генерал принял адъютанта с открытым лицом и доброй улыбкой. Однако при первых же словах Федора он нахмурился. Только узнав о его верной, постоянной и страстной любви к Ванинке, о том, что именно эта любовь подвигала его на подвиги, за которые он так хвалил его, генерал протянул ему руку и, почти столь же взволнованный, сказал, что во время его отсутствия, ничего не зная о любви, тайну которой Федор увез с собой и на которую Ванинка ничем ему не намекнула, генерал принял сватовство государя, который просил его за сына тайного советника. Право не расставаться с дочерью до ее восемнадцатилетия – вот единственное, что вымолил генерал у царя. Таким образом, Ванинке предстояло пробыть в родительском доме всего пять месяцев.
Возразить на это было нечего: в России желание царя – закон, и коль скоро оно высказано, никому в голову не приходит противиться. Но отказ привел молодого человека в такое отчаяние, что тронутый его молчаливым горем генерал раскрыл ему объятия. Федор бросился в них, заливаясь слезами. Тогда генерал справился у него о дочери, и Федор ответил, как обещал, что Ванинка ничего не знает и что он говорил только от своего имени. Эти слова слегка успокоили генерала, который боялся сделать несчастными обоих.
Когда Ванинка спустилась к обеду, она застала отца одного. У Федора не хватило духу выйти к столу и присутствовать вместе с генералом и его дочерью в тот момент, когда он потерял все надежды. Он нанял дрожки и велел отвезти себя за город. Во время обеда генерал и Ванинка едва перемолвились несколькими словами. Но как ни выразительно было это молчание, Ванинка совершенно владела собой, и один генерал выглядел молчаливым и убитым.
Вечером, когда она собралась спуститься к чаю, ей подали его в комнату и доложили, что генерал чувствует себя усталым и отправился в свои покои. Ванинка поинтересовалась характером его недомогания и, убедившись, что ничего опасного нет, поручила камердинеру, принесшему ей это известие, засвидетельствовать отцу ее почтение и готовность помочь, если он в чем-то нуждается. Генерал ответил, что благодарит ее, но пока ему нужны только покой и сон. Ванинка в свою очередь сказала, что намерена удалиться к себе. Камердинер ушел, а Ванинка распорядилась, чтобы Аннушка, ее молочная сестра, выполнявшая обязанности горничной, дождалась возвращения Федора и предупредила ее, как только он появится.
В одиннадцать ночи ворота особняка раскрылись, и Федор слез с дрожек и тотчас поднялся к себе, где бросился на диван, раздавленный тяжестью своих мыслей. В полночь он услышал стук в дверь и, удивленный, встал, чтобы открыть. Это была Аннушка, которая пришла сказать, что ее госпожа просит его тотчас прийти к ней. Федор безмолвно повиновался.
Он застал Ванинку в белом платье, еще более бледную, чем обычно. Федор замер в дверях – ему показалось, что перед ним надгробная статуя.
– Подойдите, – сказала Ванинка тоном, в котором было трудно расслышать хотя бы признак волнения. Голос ее притягивал Федора, как магнит, он приблизился; Аннушка вышла и закрыла за собой дверь.
– Так что вам ответил мой отец? – осведомилась Ванинка.
Федор рассказал ей все, что произошло. Девушка бесстрастно выслушала его. На лице ее жили только губы, но и они вдруг стали такими же белыми, как ее платье. Федора снедало лихорадочное волнение. Глаза его блестели как у безумного.
– Каковы ваши намерения? – спросила Ванинка все тем же ледяным тоном.
– И вы еще спрашиваете, Ванинка! Что прикажете мне делать, если мне вообще что-то остается сделать, как не бежать из Санкт-Петербурга? Если я не хочу ответить на доброту своего покровителя низостью, мне остается одно – погибнуть в каком-нибудь Богом забытом уголке России, где разразится война.
– Вы сошли с ума, – возразила Ванинка с улыбкой, в которой странным образом смешалось торжество и презрение: с этой минуты она полностью осознала свою власть над Федором и поняла, что всю оставшуюся жизнь будет управлять им, как царица.
– Тогда скажите, что мне делать, приказывайте, разве я не раб ваш?
– Надо остаться.
– Остаться?
– Только женщина или ребенок примиряются с первым же поражением. Настоящий мужчина обязан бороться.
– Бороться! Против кого? Против вашего отца? Никогда!
– Кто вам говорит о моем отце? Надо бороться с обстоятельствами. Простой смертный не умеет управлять событиями. Это они, напротив, увлекают его за собой. Нужно, чтобы в глазах моего отца вы выглядели человеком, который преодолел свою любовь и является хозяином своих чувств. Коль скоро считается, что я не имею понятия о вашем сватовстве, никто не станет остерегаться меня. Я попрошу отца дать мне отсрочку и получу ее. Кто знает, какие события произойдут за это время? Может умереть император, или мой суженый, или даже – да хранит его Бог – мой отец.
– А если от вас потребуют…
– Если потребуют? – воскликнула Ванинка, и нежный румянец залил ей щеки, но тут же пропал. – Кто посмеет от меня что-нибудь требовать? Отец? Он слишком любит меня. Государь? У него достаточно забот в собственной семье, чтобы вносить смуту в чужую. К тому же у меня останется крайний выход, когда другие исчерпаны: до Невы рукой подать, а воды ее глубоки.
Федор невольно вскрикнул: по тому, как нахмурился лоб и сжались губы девушки, он понял, сколько решимости в ее характере, понял, что этого ребенка можно сломать, но нельзя согнуть.
Однако сердце Федора билось слишком созвучно плану, предложенному Ванинкой, чтобы, высказав одни возражения, которые были отметены, он стал выдвигать новые. Последние его колебания и вовсе улетучились после того, как Ванинка пообещала вознаградить его за притворство на людях ради сокрытия тайны. Благодаря силе своего характера, подкрепленной полученным воспитанием, Ванинка оказывала, надо признать, такое влияние на всех, кто ее окружал, включая генерала, что те безотчетно покорялись ей. Федор, как ребенок, подчинился всему, чего она требовала, и любовь девушки еще больше возросла, черпая силы в его побежденной воле и собственной удовлетворенной гордости.
Именно через несколько дней после ночного решения, принятого в спальне Ванинки, и состоялось по жалобе Ванинки отцу наказание Григория за незначительную провинность, при котором уже присутствовал наш читатель.
Находившийся при этом по долгу службы Федор не обратил никакого внимания на угрозу в словах крепостного, когда тот шел со двора. Побыв в роли палача, кучер приступил к обязанностям лекаря: он наложил на плечи наказанному примочки из соленой воды, от которых раны должны были скорее зарубцеваться. Григорий пролежал три дня, обдумывая планы мести. Потом он опять приступил к исполнению своих обязанностей, и уже никто, кроме него, не вспоминал о том, что произошло. Более того, будь Григорий чисто русским человеком, он и сам позабыл бы об экзекуции, к которой столь привычны суровые дети Московии. Но, грек по крови, как мы сказали, он был скрытен и злопамятен.
Хотя Григорий был крепостным, характер его службы у генерала позволял ему определенную фамильярность, немыслимую для других слуг. Кстати сказать, парикмахеры во всех странах пользуются большими привилегиями у тех, кого бреют, возможно, потому, что те инстинктивно чувствуют свою зависимость от человека, который каждый день в течение десяти минут держит их жизнь в своих руках. Григорий пользовался, таким образом, известной безнаказанностью, и процедура бритья почти всегда приходила в приятной для него беседе.
Однажды, когда генералу предстояло ехать на парад, он призвал к себе Григория раньше времени. Пока тот как можно мягче водил бритвой по щеке хозяина, разговор невольно зашел о Федоре. Брадобрей отозвался о нем с большим уважением, что, естественно, побудило генерала узнать у слуги, не находит ли тот какие-либо недостатки в человеке, который распоряжался учиненной над ним экзекуцией.
Григорий ответил, что Федор – человек безупречный, если не считать гордыни.
– Гордыни? – переспросил удивленный генерал. – А я-то считал, что он начисто лишен этого порока.
– Лучше сказать, – честолюбия, – поправился Григорий.
– Какое еще честолюбие? – продолжал генерал. – Он доказал полное отсутствие такого честолюбия, поступив ко мне на службу. После того как он столь блестяще проявил себя во время последней кампании, он мог легко рассчитывать на место при дворе.
– Бывает честолюбие и честолюбие, – улыбаясь, возразил Григорий. – Одни мечтают о высоком положении, другие – о выгодном браке. Одни хотят все сделать сами, другие не прочь подняться на ступеньку с помощью жены и тогда смотрят выше, чем им положено.
– Что ты хочешь сказать? – воскликнул генерал, начиная понимать, куда гнет Григорий.
– Я хочу сказать, ваше превосходительство, – ответил тот, – что есть немало таких, что забывают свое место, когда к ним добры. Они начинают мечтать о еще более высоком положении, хотя и так уже настолько вознесены, что у них голова кружится.
– Григорий, – воскликнул генерал, – тебе может не поздоровиться. Ты выступаешь с обвинением; раз уж на то пошло, тебе придется представить доказательства.
– Клянусь Богом, ваше превосходительство, из всего можно выпутаться, коли за тобой правда. К тому же я ничего не сказал такого, чего не в силах доказать.
– Значит, ты продолжаешь утверждать, что Федор любит мою дочь?
– О нет, – возразил Григорий с лицемерным видом, присущим сынам его нации. – Это сказал не я, ваше превосходительство, а вы сами. Я ведь не назвал имени барышни.
– Тем не менее ты именно ее имел в виду, не так ли? А ну-ка изволь отвечать прямо, вопреки своему обыкновению!
– Так точно, ваше превосходительство, именно это я и хотел сказать.
– И ты смеешь утверждать, что он пользуется взаимностью?
– Боюсь, что именно так.
– С чего ты это взял? Отвечай.
– Во-первых, господин Федор не упускает случая поговорить с барышней Ванинкой.
– Они живут под одной крышей. По-твоему, он должен сторониться ее?
– Как бы поздно ни возвращалась домой госпожа Ванинка, он, если не сопровождает вас, обязательно выбегает подать ей руку при выходе из кареты.
– Федор дожидается меня – такая у него служба, – возразил генерал, начиная думать, что подозрения крепостного не имеют серьезных оснований. – Он ожидает меня: я ведь независимо от времени суток могу по возвращении отдать ему то или другое приказание.
– Дня не проходит, чтобы он не заходил к госпоже Ванинке, а ведь благосклонность к молодому человеку не в обычаях дома вашего превосходительства.