Исправленному верить (сборник) Перумов Ник
– Нет его… Болен, – промямлил одинокий поручик.
– Как отвечаете старшему по званию?! Открыть огонь! Немедля! – Тауберт, выходя из себя, кричать всё равно не умел. Ледяная, поистине тевтонская холодность. Однако офицерик, ошарашенный всем происходящим и внезапно настигшей командира «болестью», не пошевелился.
– К орудиям!
Поручик раскачивался на каблуках, словно в трансе.
– Э-эх!
Обученный гнедой повернулся, будто на шарнирах, поручика сбило конской грудью, отбросив на зарядные ящики. Тауберт оказался среди артиллеристов, поднял руку и теперь уже гаркнул как следует:
– Огонь!
Солдаты растерянно смотрели на мятежные шеренги; гвардия двинулась, вскинув ружья. Как же тут стрелять? Свои ж ведь!
Но прапорщиков и пару фейерверкеров холодная ярость Тауберта всё же привела в чувство. Наверное, поняли, что подполковник в мундире конных егерей сейчас сам бросится к пушкам, и тогда хоть руби его саблями, хоть коли штыками. А может, и не поняли, может, тоже видели, как выронил шпагу седой человек в орденах – ихкнязь Пётр.
Заряженные картечью пушки выстрелили. Недружно и вразнобой, но промазать по плотному каре с такого расстояния было невозможно.
Тауберт не закрывал глаз. Грохот и пороховой дым, а прямо перед подполковником – кровавое месиво, изрубленные картечными пулями тела в русских шинелях, под русскими знамёнами, и он сам – бьющий по ним почти в упор.
– Заряжай!
Гвардия, даже впавшая в смуту, остаётся гвардией. Грянул ответный залп, поневоле куда слабее, чем мог быть, упал кто-то из артиллеристов, но тут ударили две другие пушки, и строй мятежников сломался. Кто-то из них ринулся прямо на батарею, держа штыки наперевес; кто-то, напротив, устремился к Бережному дворцу. Тауберт, понимая, что всё погибло, что погиб он сам, Никола Тауберт, махнул своим конно-егерям.
Лейб-гвардия всё же дала ещё один залп, ему ответили китежградцы, нарастало «ура!» фузилёров, а сам Никола смотрел, как падают, немного не добежав до его орудий, гвардейцы-гренадёры. Смотрел, заледенев и онемев; не он, кто-то в его теле холодным и злым голосом скомандовал полку общую атаку; волна конно-егерей подхватила Тауберта, увлекая за собой.
И снова сентябрь. Но уже совсем иной, южный, знойный, полный ароматов. Полгоризонта закрыли Капказские горы, и кажется – нет никакого Анассеополя, его гранитов и бескрайней Ладоги, а есть только эти горы да узкие тропы в них, коими пробираются воины «святого имама Газия».
Много месяцев пробираются теми же дорогами и китежградские конно-егеря. Князь Шигорин от греха подальше предпочёл после мятежа срочно подать в отставку и отбыл в дальнее володимерское имение. Самого Тауберта в звании повысили, удовлетворив его же просьбу отправить на Капказ. Здесь, в знаменитом Капказском Отдельном корпусе, дышалось куда легче, чем на анассеопольских першпективах, где выкорчёвывали сейчас приснопамятную крамолу.
Нет, уж лучше здесь. Со своим – теперь уже целиком и полностью! – Китежградским конно-егерским полком.
…Приближался вечер, а впереди уже горели огни бивуака. Володимерский полк.
– Здорово, братцы!
– Здравия желаем, ваше высокоблагородие!..
Знакомо, привычно, и у походного костра среди серых шинелей чувствуешь себя как дома, даже лучше, чем дома. Потому что тут всё ясно и просто, есть враг и есть друг.
И можно хоть на время забыть жуткий залп картечью в упор по гвардейскому каре…
Среди володимерцев нашлись знакомцы, Тауберта позвали к огню.
Здесь говорили о вещах важных и привычных. Об очередном набеге «непримиримых», отражённом казачьей стражей, однако с потерями; о провиантских обозах, непонятным образом оказавшихся в руках сторонников Газия; о поисковых партиях в горах; о «договорных» аулах, сплошь и рядом изменяющих слову; об английских эмиссарах и злокозненном ауле Даргэ, который никак не удавалось взять.
– Полковник Тауберт! Какая встреча!
Командир китежградцев обернулся. Его окликнули голосом ясным, чётким, с неповторимым столичным выговором, обнаруживающим потомственного анассеопольца.
Высокий жилистый солдат-володимерец, нет, унтер. Смотрит дерзко, в упор, даже и не думая становиться во фрунт. Пляшущее пламя оставляет глубокие тени в резких чертах лица, в глубоких морщинах, и Тауберт узнаёт не сразу.
– Мандерштерн! – вырвалось у Николая Леопольдовича.
Майор Мандерштерн. Бывший майор, разжалованный и сосланный на Капказ. Отделавшийся удивительно легко – злые языки утверждали, что по заступничеству старого фон Натшкопфа.
– Мечтал спросить у тебя, Тауберт. – Мандерштерну, похоже, было совершенно наплевать на все и всяческие последствия. Только теперь Тауберт понял, что его собеседник – в последнем градусе бешенства. Холодного, лютого, истинно немецкого. – Давно хотел спросить. Как тебе, понравилось по своим картечью бить? По своим, по русским?
…Да, он давно ждал этой встречи. Прожил её в собственном воображении десятки, может, даже сотни раз. Что он, помилованный мятежник, скажет тому, кто – по общему мнению всего Анассеополя – стал главной причиной поражения смутьянов?
Вокруг Тауберта и Мандерштерна словно пала ледяная звеса. Замерли рядовые-володимерцы, замерли офицеры-китежградцы. Все видели – разжалованного майора уже не остановить. Его можно пристрелить, можно оглушить, но заставить замолчать по доброй воле уже не получится.
– Так что же, Тауберт? Ответишь? Или за чины спрячешься, за эполеты? Может, жандармов кликнешь? Болталась тут где-то их команда. А, Тауберт? Или за пистолет схватишься? Дуэлировать станешь? Так я ныне не противник. Лишён чинов, звания и состояния, разжалован в рядовые. Благородному победителю – или палачу? – с таким, как я, дуэлировать несподручно.
Тауберт слушал Мандерштерна молча, не шевелясь и не отводя холодного взгляда. С ним нельзя спорить, нельзя возражать – только этого тот и ждёт, отчаявшийся и уже на всё готовый.
– Ма-а-алчать! – опомнился наконец кто-то из володимерских офицеров. – Шпицрутенов захотел?!
Мандерштерн метнул на вскинувшегося поручика короткий взгляд – и тот немедля осёкся.
– Мне с рядовым, у кого рассудок помутился, говорить не о чем. – Тауберт отвернулся, поднося к губам кружку с чаем.
У Мандерштерна дёрнулся сжатый кулак, однако на нём тотчас повисли трое товарищей-володимерцев, таких же рядовых. И Тауберт краем уха услыхал, как кто-то из них, уводя разжалованного майора, шёпотом выговаривал ему:
– Ты, ваше благородие, норов-то укороти. Батальону ты, ваше благородие, здеся нужон, а не в каторжных работах…
Примчался запыхавшийся командир володимерцев, начал было извиняться, грозя «сгноить мерзавца в арестантской роте», однако Тауберт лишь махнул рукой:
– Не стоит, полковник. Пусть говорит. Как я долг свой перед Отечеством исполняю – я отчёт лишь Господу да государю давать стану. А Мандерштерн… Солдат он исправный?
– Мало что не лучший. – Командир володимерцев казался донельзя раздосадованным. – Уже унтера получил. Храбр, расчётлив, больше, считай, почти всех офицеров понимает. Я уж молчу, Николай Леопольдович, но его смелостью да разумением не одна жизнь сохранена…
– Ну так пусть и дальше сохраняет. – Тауберт поднялся. – Спасибо за чай, володимерцы. Рапорта я писать не стану, полковник.
…Хватит с меня русской крови, думал Николай Леопольдович, возвращаясь к своим. И без того вовек не отмыться.
Может, тогда это и родилось – что нет хуже свары, чем между своими? Нет войны кошмарнее и ужаснее, чем война гражданская?
…Сентябрь в Анассеополе мягок и тих. Полковник Тауберт, Николай Леопольдович, загорелый под капказским солнцем, навытяжку стоял перед василевсом. Новым василевсом, Арсением Кронидовичем. Старший брат его, Севастиан, три года отмаявшись на престоле, сломил наконец волю среднего брата и отрёкся в его пользу.
– …Его Василеосского Величества Собственную Канцелярию, вкупе с корпусом Жандармской стражи, – дочитал василевс уже знакомый Тауберту указ. – Знаю, Николай Леопольдович, что возражать станешь. Понимаю, кому ж охота с конногвардейцами прощаться, да только…
Николай Леопольдович не знал, почему выбор пал именно на него.
– Дело это такое, что человека из-под палки не заставишь волю василевса исполнять, – с заминкой произнёс Арсений Кронидович. – А потому…
«Как тебе, Тауберт, понравилось по своим картечью бить?» – неслышимо для василевса спросил вдруг появившийся за его плечом Мандерштерн.
Тауберт не отвернулся.
– Не пощажу живота своего, – вслух сказал полковник, и Арсений Кронидович резко, отрывисто кивнул, как показалось полковнику – с явным облегчением.
«Не пощажу живота своего и чести не пощажу тоже – чтобы никогда более русские по русским картечью не стреляли».
Но, разумеется, вслух он этого не сказал.
Владимир Коваленко
Возвращение Евдокии Горбуновой
Грибовка – не город, городок, а верней – станция. Вся жизнь – вокруг железной дороги. Скорый на Москву – главное событие. Загрузка леса на платформы или хлеба в вагоны – главное дело. Пассажирская платформа – променад, станционный трактир – ресторан. Здесь вывешивают под стекло газеты, столичные и губернские. Манящим огоньком горит по ночам семафор, по торжественным дням хлопает по ветру бело-желто-черный национальный флаг.
Грибовка – станция не худшая, повезло ей, выросла на пересечении старинного тракта, по которому некогда войска пехом хаживали – колоннами по четыре десятка солдат шириной, при артиллерии и обозах… По сравнению с былыми временами тракт захирел, но регулярно подбрасывает к «чугунке» зерно, дубовый да сосновый кругляк, пассажиров – кого до уездного городка, кого до центра губернии, а кого аж до самой Москвы… Далее – везде, да кто в этих местах про такое «везде» слыхивал? Телеграфист, почтальон да жандарм.
Вот о жандарме, Николае Лукиче Крысове, и речь. Человек он, невзирая на фамилию, невредный. Народ его не то что терпит – уважает. Царский слуга, не хуже прочих, поставлен смотреть за порядком возле дороги и около. Покуда все тихо, так не оттого ли, что страж бдит, как должно? Дорога на Вену стратегическая, по ней на больших сборах не один десяток дивизий на фронт поедет. Враг это знает, и если гадость не сделал – значит, не сумел.
Сейчас Николай Лукич сидит в станционном трактире, который – законная гордость Грибовки. Правда, неплохой, почти ресторан – с горячими блюдами, с отдельным залом для чистой публики, в котором налегает на не видавшую теплых морей мадеру возвращающийся к поместью мировой судья, пьет чай вприкуску отправляющаяся в город за новыми программами сельская учительница – усталая барышня на четвертом десятке. Жандарм тоже тут – обедает, а заодно отдыхает от миазмов языка извозчиков-ломовиков, что густо уснащают «черную» половину заведения. Сам он может загнуть куда покрепче, но делает сие исключительно по должности. Он молод, тридцати не стукнуло, но успел от рядовых подняться до вахмистра и не теряет надежды сдать экзамен на офицерский чин. Гимназический курс Крысов осилил, теперь овладевает специальными предметами. Такая карьера в низах Корпуса ныне ценится. Исполнительные да верные всегда нужны!
Верным отдых тоже нужен. Вот Николай Лукич пропустил уставную чарку да принялся пилить ножом шкворчащую, истекающую чесночным ароматом домашнюю колбаску. А рядышком греча с грибочками парит, огурчики малосольные красуются…
Как мы уже говорили, трактир хороший, да и трактирщик – славный малый. Кухня у него простецкая, но добротная, потому с годик тому и довелось ему перебраться из какой-то вовсе несусветной дыры в Грибовку. Обжился на диво быстро, успел подхватить за себя местную – да не абы какую девку, а дочь хозяина лесного склада. Прямо после комиссии свадьбу сыграли, теперь ждут прибавления в семействе да строят планы. Широкие. Вот и сам владелец заведения, принес жандарму самовар. Лично.
– Надо мне, – говорит, – поднять сервировку. Со своим серебром я уж и для уездного города сгожусь…
Николай Лукич добро щурится, промакивает салфеткой сытый пот.
– А на губернский?
– На губернский не потяну, что вы. Там нужен совсем другой капитал, одним серебром не отделаешься. Хрустали-с потребны, да и прибор придется расширить. Большим господам сервировать – разных ножей и вилок нужно до полусотни. Я и сам их применение знаю исключительно книжно – читывал, из любознательности. Нет-с, пока не потяну… Чу! Вот и венская «Стрела». Простите покорнейше – вас покину. Вдруг едок случится?
Жандарм кивнул. Деньги трактирщик, понятно, не на его обедах наживает. И все же трапеза многое теряет без толкового собеседника, а с венского экспресса, что у Грибовки лишь притормаживает, пассажиров ждать не приходится.
За окнами – тени реденького «общества», встречающего-провожающего поезд от Первопрестольной. Вот ложечка звякнула – учительница отставила стакан. Тоже на платформу торопится, хотя до собственного поезда могла бы еще один «эгоист» выкушать. Ну что такое, по грибовским-то меркам, четыре стакана, которые входят в нутро самовара на одну персону? Разминка перед настоящим чаепитием, никак не более. Но Вера Степановна – часть станционного общества. А вот жандарм – не совсем.
Николай Лукич улыбается. Читывал старые отчеты. Ох и подозрительной по молодости учительница была! Сочувствие подрывному элементу, контрабандная литературка. Затем и приехала – это у них тогда называлось: «хождение в народ»… Сходила вот, присмотрелась к народу. Странно, что осталась да прижилась. Учит. Не крамоле, а письму да счету. Известно: комиссия за грамотных подати сбавляет. Не недоимки, тут мужику все равно: кто может, платит, кто не может – прощай, не прощай, ничего не внесет. Именно подать на три будущих года – столько, сколько малец в школу отбегает. А уж если у грамотного откроется дар…
За всю здешнюю службу жандарм не видал, чтобы на станции останавливался гладкий, зализанный, как днище лодки, состав. Скорость сбрасывает всегда, следуя мертвой путейской инструкции: господа из синих и желтых вагонов спрыгиванием на ходу не балуются, а зеленых, третьего класса, в этом поезде нет. Так что зря венская «Стрела» шипит тормозами и сбрасывает ход, теряет минуты… Мелькала бы себе мимо окон на полной скорости!
Может, к проходу экспресса не собиралось бы на перроне станционное общество. Вот глупая традиция! Начальник станции – это понятно, он отвечает за порядок на перегоне. Стоит на месте – значит, все хорошо, бомб под полотном нет… В семьдесят втором году, помнится, подрывной элемент – не с того ли и прозвание? – вместо царского поезда как раз венскую «Стрелу» на воздух и поднял. Ну и сотню душ невинных на небо – вместе с серебристыми паровозами и синими вагонами. Они у царского поезда окрашены точно как в обычном первом классе, не отличить.
Расписание есть расписание – «Стрела» стучит мимо Грибовки медленно и размеренно, позволяя рассмотреть редкие скучающие лица за окнами мягких вагонов. Что им, проезжим, с того, что дочери начальника станции ради этой минуты полдня наряжались, а доктор распахнул пиджак, чтобы видно было золотую цепочку при часах, да тросточку прихватил, по-английски. Мазнут взглядом… И какой-нибудь третий секретарь австрийского посольства презрительно скажет:
– Потемкинские деревни… В этой области в прошлом году был недород. Неужели русские думают, что кто-то поверит в такую декорацию?
Европа до сих пор судит о России по временам Севастополя, словно у них часы отстают лет на полста! А что недород уезду, в котором, слава богу, нет малоземелья? Меньше хлеба на продажу, только всего. Декораций тоже никаких нет. Есть тягучая тоска маленькой станции, которая не желает превращаться в село, вот и цепляется за пролетающие мимо серебряные стрелы. Да вахмистр и сам бы вышел к поезду, в надежде поймать взгляд настоящего, не воображаемого соперника по большой игре на царства и престолы… Но судьба жандарма быть малость в стороне от общества. Всегда рядом и никогда вместе!
Длинные вечерние тени вагонов за окном проходят особенно медленно и вальяжно. Скрип тормозов, шипение пара – и тяжелый откат остановившейся махины слился с дребезгом меленько зарешеченных окон. Явление! Персона. По меркам Грибовки, даже армейский поручик при украшенном желтой полосой литере – бесплатный проезд не выше второго класса – значительная личность. Но глаза станционного общества уставлены вперед, за водораздел между желтым и синим, на головные вагоны. Значит, проводник распахнул широкую дверь первого класса, выставил лесенку… Тишина. Стукнула в окно чья-то трость, свалилась с одной из теней шляпа, весело катится по перрону… Супруга и дочери начальника станции разочарованно выдыхают. Значит, на жениха не похоже. Неужели инспекция по грибовские железнодорожные души?
Крысов не спеша встал из-за стола, одернул мундир, нахлобучил фуражку. Зыркнул в зеркало – прямо ли сидит. На сей раз явно произошло нечто, настоятельно требующее присутствия жандарма, если не из соображений службы, то из обычного любопытства. Пока дошел до дверей – поезд тронулся, синие вагоны стучат мимо, все быстрей и быстрей. Вот и желтые пошли… Над платформой ярится скороговоркой начальник станции:
– Тащите чемоданы, ироды! Совсем отвыкли от приличной публики! – и тут же вовсе иным тоном: – Пожалуйте к нам на вокзал, ваше благородие! Отсюда и экипаж вам сыщем.
Служащие, вне зависимости от числа лычек на контрпогончиках, суетятся и мешают друг другу. Зрители изображают немую сцену – не из «Ревизора», оптимистичней. Доктор застыл столбом, летний вечерний ветерок ворошит коротко и неровно стриженную голову. Удравшая шляпа была его. Телеграфист вынул из карманов, казалось, навеки прописанные там руки и, не зная куда девать, развел в стороны. А среди зеленых с серебром железнодорожных мундиров мелькает длиннополый, военного кроя, сюртук, и звенит бойкий, мальчишеский голосок:
– Спасибо. Вы правы, на телеге мне ездить непозволительно. Но если с хорошими повозками трудно, можно просто пару лошадей: одну под седло, другую под вьюк.
– Зачем трудно, ваше благородие? У доктора прямо теперь разодолжимся. Славная у Карла Иваныча коляска, мягкие рессоры – наш эскулап прямо с колес вальдшнепа бьет, так хоть бы шелохнулась!
Про вальдшнепа начальник станции может говорить вечно. Ну так неужели счастье в том, чтобы подвесить к поясу окровавленную птичью тушку? То ли дело добрая байка под добрый коньячок или разведенный в менделеевской пропорции spiritus vini.
– Это как? Говорят, что стабилизация пока не решена технически…
– Ну, англичанами, может, и не решена, – разливается хозяин станции, – тут я вам верю безусловно – вон как чемоданы вашего благородия ярлыками обклеены! Но здешние умельцы… Доброго здоровья, Николай Лукич!
– Здравия желаю!
Жандарм вскинул руку к козырьку точным, но чуть замедленным движением. Мол, я бы и на фельдмаршала чихал, если он другого ведомства, но лично вам честь отдать не надорвусь.
– Вахмистр Отдельного жандармского корпуса Николай Крысов! – отрекомендовался. – Рад приветствовать ваше благородие на станции Грибовка, покой и сон которой я храню по мере сил. Добро пожаловать!
Пока говорил – белоснежный рукав взлетел навстречу-кверху, к черной фуражке под таким же снеговым чехлом.
– Спасибо, вахмистр. Мне надо в Затинье. И хорошо бы до вечера.
Улыбка.
Простое движение губ – но память, подлюга, щелкает только теперь. Вот оно что! Точней, вот она кто! А кто же еще? Семь лет как комиссия забрала из семейства Горбуновых «малолетнюю девицу Евдокию». И вот – явление!
– В отпуск, Евдокия Петровна? Верно, родителей повидать желаете? Так до ночи не успеете: десять верст. А гостевые комнаты у нас чистенькие, не ведают тараканьих следов…
Девушка в мундире кивает:
– Можно и завтра… У меня, вахмистр, два месяца без учета дороги! Без учета!
Подмигнула, словно пригласила в заговор против казны государства Российского. Не то что законный – положенный ей, как рыбе вода. Государь на таких, как она, ничего не жалеет. Правильно делает – на то Миротворец и царь православный, а не султан или президент какой. Вахмистр видал цифры в управлении: к чему шло и что вышло. Шло к малоземелью, к лебеде с одного лета на другое и к голоду – со второго на третье. А вышло, что идут в ладные, сытые деревеньки письма с новых Земель Александра Второго да Николая Первого: кому общинное житье приелось, кому вольной воли или земли, сколько обежишь – езжай сюда! Легко не будет, но и обмана никакого. Там, за небом, довольно для всех не то что суглинка – чернозема.
Только чтобы поднять в небо корабль, нужен Дар. Кто с таким уродится, тому или той судьба – служить царю и миру… Даже девкам.
Евдокия Горбунова служить пока не начала, только науку закончила. И то чемодан в бирках англицких, на поясе кривой бебут, как шашка, лезвием вверх подвешен, на черненых ножнах китайский усатый дракон пляшет. Ей, по росту, за шашку сойдет! На плечах – золотые погоны с васильковым просветом, звезд – по две на каждом. Стоячий ворот кителя в сине-небесной выпушке, по мундирному сюртуку – такой же кант. Полы сюртука подлинней, чем у мужчин, до колена. Запах глубокий, выходит вроде простонародной юбки – тоже ведь сбоку не сшивают, на треть длины закручивают, и все. Не распахнется! Правда, у крестьянок юбки подлинней. Но у них не выглядывают из-под подола стрелки брюк, не пускают зайчико форменные ботинки. Еще одно напоминание: эта девушка служит, как мужчина.
– Ваше благородие! Ежели вы не побрезгуете разделить со мной обед, то я вам подробнейше доложу все последние новости… ну, какие есть в нашем захолустье. А повозку пусть ищет железная дорога – раз уж на вагоне к родному порогу не изволила доставить!
– Хорошо, – еще одна улыбка, – докладывайте. Только… кормят здесь съедобным?
Хороший вопрос. Солдатский. Крысов сам пять лет лошадку в кирасирском полку холил, броню чистил, на парадах блистал. Спасибо школе полковой, спасибо полковнику да эскадронному, спасибо мастеровому, что кирасу отлил: жив остался, на груди кресты за Ляоян да за реку Фэньхэ – и шрамы от швов. Китайская пуля проломала кирасу, перебила ребра, а до сердца не дошла. Пока валялся в госпитале – предложили сверхсрочную. Тоже в тяжелой кавалерии, только немного другой…
– Последние пару лет – исключительно съедобным. Ежели не кутить, а, скажем, под деловой разговор.
– Под деловой, – соглашается Горбунова. – Кутить в компании нижних чинов, тем более жандармского ведомства, офицер флота Его Императорского Величества [5]не может.
Слова жесткие, улыбка их смягчает, но не опровергает ни капельки. Натуральное благородие! Отец – самый обычный мужик. Хозяин хороший, так мало ли их, хороших… Мать – баба как баба, ну, говорят, добрая – как в гору семейство пошло, заметно стало. И таких немало… А вот уродилось у них благородие! Не просто комиссию прошла – семь лет гранит науки мышью грызла… Не сорвала Дар, так бывает, когда пытаются прыгнуть выше головы и спеть сильней голоса. Не отчислена, как неуспевающая, на службу попроще. Не… Только в первые два года учебы деревенские дарования поджидает с десяток разных «не». Все прошла. Все вынесла. Потом стало легче и интересно – так, что голова кружилась, и спать не хотелось неделями, и уходила вниз – не земля из-под ног, а сама Земля. Мимо звезд, вдаль от этого Солнца – к другим!
Мысли иной раз выскакивают на язык. Чуть отвлекся – сболтнул. И беседу, и трапезу, и ровное течение мыслей вахмистра разорвало звяканье. Ее благородие нож на пол уронила. И сразу – вскочила так, что стул на спинку грохнулся.
– Вахмистр, откуда вы можете… Да вы читали мои письма! Цензура не по твоему ведомству!
Вскочила. Кровь не к лицу – от лица, рука сжала рукоять бебута.
– Не читал, – сказал Крысов.
Ну вот, розовеет помалу…
– Тогда откуда…
– Слушал. А читал ваш отец: сперва каждую неделю, потом реже… Ну, как приходили.
Красна, как рак вареный.
– Простите, вахмистр… Как вас по батюшке? По фамилии звать неловко, все-таки вы почти офицер.
– Лукич. Вы погодите менять гнев на милость: слушал-то я тоже по казенной надобности. Хотя, признаю, было интересно, да и симпатию я к вам с тех пор испытываю преизряднейшую. Вы ведь не только о себе писали, да… Как у вас?
- «Быстро, точно и умело,
- Словно в тигеле булат —
- Разум мой и мое тело
- Переплавили, чтоб я могла служить.
- Но мне кажется, у нынешней меня
- И у прежней – две различные души…»
– Только, – отрезала Горбунова. – Я тогда ребенком была, и вообще это подражание Киплингу… Но какая казенная надобность требовала от вас слушать мои письма? Отец их что, не добровольно читал?
Брови сдвинула… Но настоящая гроза уже прошла. А то… Даже такое маленькое создание, как Евдокия Горбунова, бебутом может натворить дел. Это ведь, как и шашка, «писалово». Оружие, которым удобно лишь убивать – некрасиво, страшно… В училище их на рукопашную вроде не натаскивают. Но наклейки на чемоданах гласят: Звездный, Новоархангельск, Порт-Лазарев, Вэйхавэй, Сингапур, Бомбей, Каир, Афины, Фиуме. И об этом путешествии – ни строчки! Значит, было нельзя.
– Серединка на половинку. Я – не заставлял, да и никто. Просто так вышло, как у нас в России выходит, – жандарм развел руками, – кто-то хотел как лучше, разослал по земствам циркуляр, мол, надлежит всякого звания честным людям подметные листки и подозрительные письма нести властям. Ну, сотский и рад стараться! Собрал сход, кричал, что есть указ государев, что мужики – опора земли Русской и им теперь выявление подрывного элемента доверено, а полиция с жандармерией на подхвате…
Усмехнулся, подхватил на вилку колечко колбасы.
– Вот такой у нас мужик. Ведь не скажешь, что плохой? Царя любит… Не может царя не любить: царь землю дает. Кому там, на «Николиной» и «Ляксандриной» планетах, кому здесь – через передел, от тех, кто уехал. Малоземелья нет – мироед не жмет, помещик дает дешевую аренду или хорошо платит, жизнь тихая и сытая. Если велено мужикам искать подозрительное – будут и, что характерно, найдут. Кто для мужика подрывной элемент? Баре и городские. Откуда пришло ваше письмо? Из Новоархангельска! А что есть Новоархангельск? Город. А потому… Заглянул до вашего батюшки сотский, поговорил. Мол, дочь твоя теперь городская и барышня. Самый подрывной элемент! Потому надлежит тебе читать письма перед всем миром, и непременно в присутствии жандарма или станового. Чтобы подтвердили, что крамолы нет. Я для Затинья ближе станового, тот аж в сорока верстах… Так я с вашими эпистолами и познакомился.
Николай Лукич замолчал, принялся старательно опустошать тарелку. Что мог – сказал. Слово за пигалицей в погонах. Которой, по правде, растереть станционного жандарма – раз плюнуть. Как говорит государь-император: «Генералов я могу за полчаса сделать сотню. Каждый же Дар России Господь отмеряет!» Вот пожалуется…
– Почему он стал читать? – спросила Горбунова. Наверное, риторически, но жандарм ответил:
– А отец вашего благородия тоже мужик. Как вас забрали, в гору пошел, на царскую премию. Лошадей пару прикупил, сеялку. Помог общине мельницу поставить, у него в ней доля – больше половины. Второй человек в округе после сотского, и сам мог бы выбраться – не хочет. Не его, говорит. Но уважают его, да. А почему? Потому, что предпочел общину. Мог ведь земли купить – не больно много, да своей. Мог пай в общине не подкармливать, а свое уноваживать. Крепкий бы вышел кулак, хоть и не первый в округе… Не захотел. Зато община встала на ноги так, что муку гонят в город вагонами. Скотину развели, мясную и тягловую… Тех, кто из мира выселился – к ногтю взяли. Какой у кулака доход – без батраков, без заимодавства, без сдачи лошадей внаем? Было, дрались. Ох, пришлось нам со становым помотаться, но я, Евдокия Петровна, за свой большой успех считаю, что не дошло до вил и топоров. Вот оглоблями, бывало, помахивали…
– Так и при мне дрались, помню! – Евдокия прыснула в ладошку, но сразу посуровела: – Тут не только вам, тут и доктору работы было. Но ведь никого не пришибли?
– Никого. А вот на «Николину» Землю отъехали многие… Что мироедство, что лайдачество, что попросту – неуемные… Я к чему, ваше благородие? Ценит община вашего отца, так ведь и он общину-то уважает. К нему ведь добром пришли, шапки ломали. Ну и уговорили, согласился… Правильно сделал. Иначе бы обиделись.
– А так я обиделась! Он ведь меня за террористку какую-то… Меня! Русского офицера! И не один отец. Все они…
Офицерский кулачок врезался в стол. Посуда обиженно звякнула.
– Так это вы теперь офицер… – уточнил жандарм. – А тогда вы, простите, птицей были. Той, из басни, что из ворон вышла, а к павам не пристала. Так что, уж простите верных, как Господь велел. А теперь… пойдемте.
– Куда?
– А в «черный» зал. К стае вороньей…
Здесь уже никаких беленых скатертей… и вместо стульев – короткие скамьи, и запах махорочный. Хорошо не портяночный! Здесь под ложки заботливо подставляют кусок хлеба, чтобы ни капли не пропало, подхватывают пальцами квашенную с брусникой капустку. Не стесняясь, разворачивают прихваченные из дому узелки, стучат по столу крутыми яйцами. Здесь луковый и чесночный дух не прорывается из тарелок и супниц – царствует. Народный говор – сегодня и сейчас ровный, спокойный, без матерка – висит по углам, в одном бабий, в другом мужской.
Иные ложки в воздухе замерли. Неторопливо опустились. Взгляды привычно цепляются за лазоревый мундир.
– Николай Лукич, тихо у нас… Али надобность с народом поговорить есть?
– Есть. Но не у меня. У Евдокии Петровны к вам немало вопросов накопилось. Она, конечно, в Затинье собирается – но чего ждать, а?
Горбуновой захотелось зажмуриться. Тем более иные лица за семь лет не меняются. Девочка за это время стала девушкой. Ее сверстницы – или старые девы, или бабы, не больно и молодые, у иных по пятеро детей. Бабы стали старухами, парни – мужиками. И только крепкий старик каким был, таким остался. Морщины поглубже, седины побольше – но узнаешь сразу.
– Дядька Степан… Здравствуй.
– Здравия желаю, ваше благородие!
Даже во фрунт вытянулся. Бывших унтеров не бывает, а у этого еще и аннинская медаль за Геок-Тепе. Когда-то Дуняша не понимала, что за ад творился в Центральной Азии. Как шли ряды белых рубах на щетинящиеся пальбой крепости разбойных племен, как русские батареи перестреливались с британскими «советниками» – горячо, насмерть. «Я только тогда принял, что останусь живой, когда мне осколок живот распорол»… Это не дядька Степан, тот перед малолетними девчонками бисер не метал. Преподаватель в училище рассказывал – тем, кому нужно уметь себя держать под огнем. «Вступая в бой, нужно четко знать, что вы уже умерли за Отечество. В тот самый миг, когда нацепили погоны и форму. Бояться нечего, терять – тоже. А вот насколько славно вы погибли, зависит уже от вас!»
– А помнишь, как ты меня крапивой гонял? От груш да яблонь?
Вот тут старый служака откликнулся не сразу. Сощурился – будто от того глаза здоровей станут. Мотнул бородой:
– Нет, не узнать… Но я, такие дела, только одно девичье благородие мог гонять по малолетству. Вы, часом, в детстве Дуняшкой Горбуновой бывать не изволивали?
– Изволивала. А…
Договорить не успела – за спиной полетел бабий ах: «Затинская барышня!» – «Сама!» – «Приехала… чисто ангел с небес спустился». И уж совсем шепотом: «Дотронуться бы…», «Это ж тебе не мощи, дурища… Ты ее пальцем, она тебя ножищем… Ишь какой, чисто у жандара нашего…»
А мужицкие руки тянут с голов шапки. Благолепие, раболепие… На черта оно, приторно-медовое, офицеру Его Величества? Ей нужен ответ.
– Степан, ты службу знаешь. Дуняшка тебя понять не могла… А я попробую! Расскажи: зачем вы письма мои читали? Что, верили, будто я против царя замышлять буду?
Старый служака глаз не отвел:
– Так вы ж городской стали, а вся крамола оттель. Да кто ж подумать мог, что из затинской девчонки с грязными пятками благородие получится? Такое вот… С бебутом!
Дался им бебут… Ну да, если в тебе ровно пять футов без единого дюйма [6], то начальство вздыхает и позволяет вместо положенного к парадке палаша взять оружие, что по земле волочиться не будет. А дядьку Степана несет по кочкам:
– …это верно, что с бебутом. Вот Николай Лукич порядок здесь держит – без него никак. Не смотрел бы – как с выселками тягались, до крови б непременно дошло. А вы, выходит, то же самое для Николиной земли. Так по письмам выходит – не вашим, тех, кто за лучшей долей подался. Где непорядок – рожок гудит, штыки примыкают, сгружают пушечки. Значит, хотя и благородия, не дармоеды. Люди, миру нужные… Только вот что из вас такое выйдет – не верили!
– Даже после того, как я экзамены сдала?
Дядька Степан опять бородой дернул:
– Мы таких материев не понимаем. Городская барышня, пусть и бывшая своя – подозрительно! Кто знал, чего наберетесь? В последних-то листах половина слов непонятные. Уже и спрашивать зареклись. Батька ваш читает, мы на Николая Лукича смотрим. Он подрывного не видит, и ладно. А остальное… Жива, здорова, кормят хорошо. Чего еще знать надо?
Старый служака смотрит искренне. Ест глазами, как устав повелевает. Все сказал. Ему – все понятно и правильно. Евдокии…
Махнула рукой. Повернулась – на «чистую» половину. Крахмальные скатерти, бочок самовара на две персоны, кокарда кандидата в офицеры на фуражке собеседника…
– Мне все равно кажется, что он издевается, – жалуется девушка. – Я даже понимаю, что, наверно, – нет, но кажется, и все! И что делать теперь?
– Ничего, – говорит Крысов. – Совершенно ничего тут не сделаешь. Не по нашим ведомствам. По учительскому. – Отхлебнул чаю, продолжил: – Годочков за двадцать, может, что и выйдет. Раньше – вряд ли. Народное просвещение – дело муторное. Поспешить – выйдет работа таким, как я. Мусор выметем, только этот мусор – люди. Хоть и порченные, а люди. Так что, по мне, лучше не торопясь…
Откусил баранку, запил чаем. Право, вот только и есть ее благородию удовольствия, что болтать с жандармом о внутренней политике империи.
– А мне что делать? Сейчас?
– А, это… Ну, по вкусу. Места у нас тут изрядные. Ежели рисуете – на акварель просто просятся. Охота так себе, рыбалка вполне. Конные прогулки – самое оно, только по общинным полям не скачите, не поймут.
– Я не про то…
– А про что? Родители вам рады будут, не сомневайтесь. Да они же вам писали… А что на лето домой не возили – так сами поймите, литер второго класса на Новоархангельск стоит, если его продать, почти столько же, сколько билет. На лицо сопровождающее – читай, отца вашего, четыре поездки, самому добраться и вас завезти домой и обратно. На вас, соответственно, две. Всего – тысяча целковых! Каждый год. Тут что приданое вашим сестрам, что хозяйства братьям… на все хватило. Так что не то что выгородку – пятистенку под вас расчистят, сами в остальных потеснятся. А, и вот еще что. Родители вас благородием титуловать будут, и от этого никуда не денешься. Сразу привыкайте.
В ответ – вздох. Барабанящие по столу пальцы.
– Как-то я это не так видела… Ну что мне охота-рыбалка? Я к мамке ехала, к отцу. И что? Нет, не верю…
Жандарм улыбался. И тогда, когда докторова коляска увезла гостью в Затинье – тоже. Неделю спустя на вокзале снова пили чай, пока телеграфист стучал в губернию, чтобы забронировали первоклассный литер на венский экспресс. Да-да, одноместный. Да, на Грибовку. Нет, не ошибка!
– Вы были правы… Все так, как вы сказали, а я так не могу.
Расстроенной Горбунова не казалась. Легкий человек.
– Неужели вы сдались?
Ее благородие покачала головой:
– Русские не сдаются. Но и смотреть, как отец с братьями передо мной шапку ломают, я не могу. А встать на равную ногу с мужиком… Честней – пулю в лоб. Сами догадываетесь, чем такая привычка может закончиться в походе, рядышком с сотней-тремя-пятью мужиков-срочников?
Жандарм кивнул. Чего тут не понять. Одно из тех самых «не». «Если не ляжет под мужчину».
– И что теперь делать будете? – поинтересовался.
– Письма, – улыбнулась Горбунова, – писать. Письма – можно. Только я теперь буду знать, что их всем миром читают.
Крысов разогнул лазоревые плечи. Прокашлялся.
– Знаю, – махнула рукой корабельная певица, – теперь вам эту мужицкую инициативу пресечь, что чихнуть. Только… не надо. Пусть люди слушают.
– И что заставило вас поменять мнение?
– Люди. Пришли, поклонились, поговорили по-доброму. Учительница, Вера Степановна, – я к ней три зимы бегала – тоже слово за мир замолвила. Мол, язык у маленьких, что мои письма слушают, ясней и правильней… Что дети начали смотреть в небо. Не просто любуются – мечтают… Собственно, все.
И правда – все. Только второй раз за год на станции Грибовка остановилась «Стрела», и усатый проводник торопливо затащил чемоданы ее затинского благородия в синий вагон. Жизнь вернулась в привычное русло. Только письма, залетными райскими птицами, прилетали в Затинье, пели песни о белесом, холодном солнышке Николиной Земли, о рыжих, как лепесин заморский, светилах Дальнего Валлиса и Нова-Британии. О невиданных рыбах, гадах и зверях да о русской молодецкой удали.
Потом была война, и письма приходить перестали.
Антон Тудаков
Голова над холмами
Все произошло внезапно.
Еще минуту назад под крыльями электроплана Гидеона Сури проплывали неровные лоскуты ямсовых полей острова Фавро в бахроме саговых пальм. Ноябрьское солнце слепило сиянием на фотоэлементах крыльев, стоило Гидеону повернуть голову, и не спасали даже солнечные очки с треснувшим правым стеклом. Именно поэтому, как потом понял Сури, он и не заметил падения.
Через плексигласовый фонарь до него донесся лишь глухой звук, как будто в электроплан запустили комом грязи. И лишь затем Гидеон заметил, как над Овау разлилось черное облако, внутри которого мелькали багровые вспышки. От формы облака, напоминавшего растущий из вспучившейся земли гриб на тонкой ножке, пилота продрал мороз по коже.
На мгновение он застыл, едва не выпустив из рук штурвал, и электроплан тут же клюнул носом. Хлопающие звуки переставших вращаться пропеллеров заставили Гидеона очнуться и потянуть штурвал на себя, одновременно выровняв тягу. Электрические моторы, вращающие винты, ожили, и за крыльями заискрили на солнце два прозрачных диска.
В груди Гидеона забухало, к горлу подкатил тугой ком. Он сообразил, что надо бы сделать вдох. Легкий электроплан в считаные секунды мог сорваться в штопор, а столкновение с поверхностью океана превратит его в ворох пластиковых щепок. Но теперь Гидеон выровнял самолет, и взгляд его вновь обратился к взметнувшемуся над Овау облаку.
То, что это не ядерный взрыв, он понял почти сразу. Не было вспышки, электромоторы не заглохли, да и на острове пока не наблюдалось особых разрушений. И все же по спине Гидеона пробежали струйки ледяного пота – как и у всех послевоенных детей, картинка с ядерным грибом занимала в пантеоне внушенных родителями страхов одно из первых мест.
Он положил электроплан на левое крыло, заходя на Северную бухту Фавро. Рука потянулась к микрофону радиопередатчика – что бы это ни было, об этом полагалось сообщить диспетчеру в Шуазель Бэй. Вот только что же это все-таки такое?
Овау был «ничей» остров. Когда в первые дни после перемирия ПНГ и Соломоновы острова делили границу, о нем просто забыли. С тех пор прошло почти сорок лет, и никто не вспоминал о крошечном холмистом клочке суши – на нем просто никто не хотел жить. Во время войны на остров упала ступень межконтинентальной ракеты с неотработанным топливом, которое погубило всю местную экосистему, и остров до сих пор не оправился от этого. Лишь кое-где у побережья остались островки пальм.
В районе Фавро, над которым сейчас пролетал Гидеон, периодически случались землетрясения, но он никогда не слышал, чтобы Овау проявлял признаки вулканической активности. На роль вулкана больше подходил находящийся недалеко остров Кломбангара – типичный вулканический конус, склоны которого густо поросли лесом. К тому же облако дыма над Овау, как успел заметить Гидеон, отнюдь не росло, а, наоборот, расползалось в клочья и медленно опадало.
Он снял очки и нерешительно пощелкал тумблером радиопередатчика, глядя на собственное отражение – почти черное, блестящее на солнце лицо с широким носом, чуть вывернутыми губами и шаром жестких курчавых волос. Взгляд зеркального двойника Гидеона в изогнутом стекле фонаря выражал искреннее недоумение.
– Шуазель Бэй, это Гидеон Сури, – заговорил, наконец, Гидеон. – Я сейчас около Овау. Тут что-то произошло. Какой-то взрыв, что ли…
– Гидеон, дружище, – отозвался Тама Тотори, дежуривший на авиабазе. – Сегодня такой хороший день, не порть его, а? Его величество генерал Бебье страдает жутким похмельем после своего вчерашнего дня рождения, а это делает мою жизнь вдвойне приятней: я не вижу его гнусной хари и на меня никто не орет. Вдобавок ко всему я только что выпил чашку утреннего кофе и собираюсь, не сходя с рабочего места, выкурить небольшой косячок…
– Тама, заткнись, – прервал нескончаемый поток болтовни дежурного Гидеон. – На Овау только что что-то взорвалось, так что будь так добр – засунь свой чертов косяк куда подальше, оторви зад от кресла и позвони мадам Бебье. Если ты, конечно, боишься сам поднять ее мужа из теплой кроватки.
– А ты уверен, что все так серьезно? – осторожно поинтересовался Тотори. – Может быть, это просто вулкан?
– Это не вулкан, Тама, – с нажимом в голосе произнес Гидеон. – Но если ты так трясешься за свой хороший день, то дождись, пока я туда слетаю и посмотрю, в чем дело. А потом вернусь и сам доложу генералу… Только после этого тебе придется объяснять ему, чем тызанимался все это время.
– Уломал, – вздохнул Тотори. – Уж больно ты, Гидеон, языкастый. А как все-таки хорошо день начинался…
Гидеон не стал слушать, что еще будет нести Тотори, и выключил радио.
Под крыльями промелькнула лазурь Северной бухты. Ее берега обрамляло ожерелье крыш с солнечными батареями. За ними, на поросших сумаи и соснами каури склонах, словно исполинские кости динозавров торчали белые столбы ветряков. Лениво вращаемые пассатом лопасти в обычный день представляли для Гидеона непреодолимое искушение снизиться и заложить между ними несколько виражей, устроить своего рода слалом. Занятие это хоть официально командованием не поощрялось, но пользовалось большой популярностью среди пилотов электропланов.
Но сейчас Гидеону было не до развлечений, и ветряки остались позади. Через минуту он снова летел над водами Соломонова моря.
До войны на Овау вряд ли можно было посадить самолет. На старых спутниковых фотографиях остров сплошь покрывал густой лес. Да и теперь, несмотря на гибель деревьев, берега его выглядели неприветливо. Сперва Гидеон планировал облететь остров и осмотреть его с высоты, но дым все еще клубился, накрыв Овау сверху непроницаемой тьмой. Тогда пилот опустил электроплан почти до самой поверхности воды. За ним потянулись две полосы взбитых пропеллером пенных бурунчиков, из-под которых в стороны брызнули косяки тунца.
– Иисусе, да что ж за наказание! – выругался Гидеон. – И отсюда ничего не видать!
Что бы ни случилось на Овау, оно произошло за грядой неровных холмов в северо-восточной его части. Их склоны скрывали от пилота источник дыма.
Гидеон направил электроплан к берегу, подыскивая местечко поудобней, чтобы после приводнения вытащить его на берег. Подходящую отмель, полого переходящую в песчаный берег, он нашел почти сразу. Но стоило самолету коснуться воды, как Гидеон понял, что на острове он не первый.