Пять капель смерти Чиж Антон
Эта болячка не слишком обременяет. Требует заботы от силы раз в месяц. Тогда я иду в лавку на левом берегу Сены. Опускаю пальцы в корзину, плетенную из ивы. Трогаю. Глажу. Слушаю запах пыли. Пачкаю ладони мягкой шелухой. Хозяин наблюдает сначала терпеливо, потом – раздражаясь, потом отворачивается. Быть может, прощая странности иностранца за старость лет.
Книги я не покупаю.
Они скользят сквозь пальцы. Поймав заглавие, отпускаю его, чтобы немедля вытянуть следующее. Это странно приятно, будто тексты, которые не успеешь прочесть, узнаешь насквозь. Ощущаешь их глубину. В этом есть смутная радость, что-то из другой жизни, из того потерянного далека, что дышит сладкой печалью. Названия мелькают. Страницы шелестят. В душе наступает покой.
В тот день хандра заставила лезть в пыль снова. Обложки привычно рябили. Взглянув, я вернул корзине пожелтевшую стопку, с которой содрали переплет. Внезапно что-то, еще не совсем ясное, заставило выловить беглянку, успевшую юркнуть за «Историю цивилизации» Бокля. Книжечка в пол-листа была потрепана, как старая швабра. Срез лохматился обрывками, корешок сыпался засохшим клеем. От автора осталась дырка, за края которой цеплялись «Ан» и «жъ». То, что было между ними, съела пустота. А память моя не разгадала имени.
От вида кириллицы я, признаться, отвык. Русские буквы казались неправильными. Я читал, смакуя забытый язык. Название было, как у чудесных бульварных книжек моего детства: «Божественный яд». Наверняка приключения в Индии или исторический роман о коварных отравителях. Я нетерпеливо слистнул заглавие. И прочел первую страницу. За ней – следующие. Трудно было поверить глазам. Зрение мое ослабло до толстых очков, но тут оно было ни при чем. Неизвестный автор каким-то невероятным образом проник в историю, которая много лет не давала покоя, дразня неразрешимой загадкой.
Я спросил букиниста, сколько месье желает за эту рухлядь. Удивленный внезапному чуду, он хотел отдать за так, но совесть торгаша не позволила. Мы сошлись на паре франков за американский роман, а ненужный раритет – в подарок. И расстались, довольные друг другом.
Чуть не бегом вернувшись в свою квартирку, я заварил кофе и принялся изучать ветхий манускрипт. Оторвался же, когда закрыл последнюю страницу, а за окном рассвело. Удерживала меня не интрига. Я знал: если прервусь – выброшу книжонку в окно, или сожгу в плите, или разорву в мелкие клочья. Не смогу справиться с негодованием. Скажу прямо: автор разжег во мне подзабытый гнев.
Что же он сделал? Разузнав отдельные факты, хранившиеся в полной тайне, смешал живых и исторических персонажей, извратил и перепутал события, сплел чудовищную ложь. Причем испачкал дорогой моему сердцу образ Ванзарова. Но хуже всего, что безмозглый писака выдумал, высосал из пальца и нашкрябал такой финал, которого в действительности не было, и раскрыл тайну, которой так никто и не узнал. Во всяком случае – я. Что стало мукой на все эти годы.
Теперь уже не осталось никого, кто бы мог отомстить за литературное преступление. Быть может, и сам автор канул в Лету. На что я сильно рассчитываю. Но если сидеть сложа руки, тайна останется неразрешенной, а друзья мои уйдут в вечность оклеветанными. Чего нельзя допустить, хотя бы ценой самой пенсии.
Писать я не умею, слог мой коряв и ковыляет на обе коленки. Зато у меня хранится бесценное сокровище. Я тщательно собирал факты, показания и документы, касавшиеся того дела. Архив прошел со мной через скитания и уцелел до последней строчки. Я берег его, не продав популярным журналам, даже когда голодал. Долгие годы я размышлял над ним, искал зацепку, и казалось, что тайна вот-вот сдастся. Но всегда в последний момент она ускользала. Уже много лет не притрагивался я к заветной папке. В ней – мое возмездие.
Я извлекаю архив со всеми записками, показаниями и отчетами, ничего не скрывая. Если кто-то найдет возможную отгадку, тогда бессовестный автор «Божественного яда» будет наказан. А те, кто прочел его пасквиль, поймут, как много они потеряли.
«Истина всегда рядом. Ее надо увидеть», – говорил мой друг и учитель Ванзаров. Мне не хватило остроты логики. Быть может, кому-то повезет больше. Тайну Ванзаров знал, но так и не открыл мне. Лишь уверял, что ключ у меня в руках. Ныне я предоставляю этот ключ каждому, кто рискнет взяться за мой архив. Чтобы логика и разум победили мрак безвестности. И свет воссиял.
Николя Гривцов,
коллежский секретарь Департамента полиции в отставке.
Март 1953-го, Париж
Прибыли мы в Петербург к концу октября. Услыхали от наших, вологодских мужиков, что зимой в городе выгодное дельце имеется: резать лед на Неве да продавать. Ну, Макар, старшой наш, смекнул: за дурную работу платят, а зимой в деревне делать нечего, отчего бы не заработать. Дал «на лапу» исправнику, чтоб выправил паспорта, взял в аренду соседскую лошаденку. В артель же позвал Петьку, Кольку да меня. Все – Ярцевы. Не родственники мы, только фамилии похожие. И отправились, значит, к первому льду. В столице разыскали нашенских, те подсобили войти в ледорубное дело. Так и начали промысел. Патенты на заготовление льда речная полиция распределяла. Само собой, чтоб получить делянку, тоже надо было подмаслить. Но брали по-божески. Макар не терялся, устроились хорошо.
Лед пилили брусками в метр длиной и полметра шириной, называемыми «кабаном». Вытянем «кабана» из проруби, сложим на узкие волокуши и прямо с реки отправляем: в ледники складов, магазинов и ресторанов прочих. Дело выгодное. Льда до следующей зимы хватало. А нам деньжат. Своим в деревню отправляли гостинцы. Хорошо было. Макар артель в строгости держал, водки – ни-ни. А тут на Рождество зашли в трактир праздник отметить, и понеслось. Очнулись дня через три, когда все спустили до нитки. Хорошо хоть лошадь не пропили.
Макар обозлился, орал на нас с матюгами, чуть было поленом лошаденку не зашиб. А что мы, виноваты, что ли, будто сам не пил. Ну ладно. В тот день, это, значит, числа тридцатого декабря было, а может, и под Новый год, встали засветло, даже чаю напиться не дал, пошли на реку. Мороз, да и лошаденка наша некормленая, копыта еле переставляет, волокуши тянет. Ну ладно. Добрались кое-как.
Макар выбрал делянку между Биржевым и Тучковым мостами, там, где правый рукав Невы остров Васильевский огибает. Конечно, местечко глухое. Местные артельщики уходят правее, за линию электрического трамвайчика, что бегает по замерзшей реке от Дворцовой до Мытнинской набережной за три копейки с пассажира. Присматривали делянки ближе к Зимнему дворцу и Петропавловской крепости то есть. Оттудова везти быстрей и легшее. А мы без претензий. Спасибо, что работа есть.
Бредем, значит, мороз душу выворачивает, темно еще. Вдруг Колька говорит:
– Чегой-то на льду темнеет.
Макар на него огрызнулся, дескать, чего рот раззявил, а сам заторопился. Ну и мы за ним. Подходим. У самого края проруби – видать, в праздник на Святки кто-то работал, чухонцы, наверно, кто же еще в праздник работать будет – человек лежит. Пальто распахнуто, пиджак расстегнут, а лицом в снегу. По виду – состоятельный, чистый такой. Колька говорит:
– Может, пьяный? Помочь надо, замерзнет ведь.
Макар ему:
– Ишь, помощник выискался. Себе помоги. А этому уже все одно.
– Ты почем знаешь? – Петька, значит, спрашивает.
Макар говорит:
– Глаза протри, холера, вишь – не шевелится. Околел уже. На таком морозе долго не пролежишь. Да и пальтишко скинул.
Тут я встрял: может, в полицию сбегать?
Макар злобно зыркнул и отвечает:
– Чай, желаешь на каторгу угодить и нас с собой уволочь?
– Зачем же каторга, – говорю, – порядок соблюдем, позовем кого следует. Разве это неправильно?
– Ах, дурья башка! – шипит Макар. – Да тебя же первым виноватым и сделают. Скажут: сам и убил, злодей. Мужик бесправный – сподручный для обвинений. Зачем полиции убивца искать, когда такой вот умник к ним в руки пришел. Возьмут тебя в оборот – и сознаешься во всем, чего не делал. И мы за тобой пойдем.
– Да разве возможна такая несправедливость с простым человеком, – говорю, – не может такого быть.
Тут Макар совсем осерчал, всякого наговорил, повторять не буду. Колька с Петькой смотрят, как он меня чихвостит, рот открыв. Наконец артельщик наш выдохся и говорит:
– Все, не будет сегодня работы, уходить надо, пока темно. А чтобы с голодухи не сдохнуть, карманы выверните и одежку сдерните. Ему уже все равно, а нам копейка.
Мы с Петькой и Колькой переглянулись, кто первый желает. Никто не желает. Стоим, топчемся, на морозе не сладко. Макар обложил нас последними словами и сам лапы в пальто засунул. Вытягивает пачку ассигнаций, одни красненькие[1], по виду – не меньше тыщи!
– Видали, – говорит, – каков улов! Помогай, растяпы, будет чем душу согреть.
Тут уж нас уговаривать не пришлось. Взялись дружно. Колька перевернул его, на жилетке цепочка блеснула. Петька ее живо содрал с часами и за пиджак принялся, карманы выворачивал. Я тогда еще подумал: чего это мертвец такой мягкий, будто и не на морозе належался? Странное дело.
Тот случай остался в моей памяти. Скажу больше: он стал хорошим уроком. Жаль, что учимся мы на собственных ошибках. Что поделать, если в нашей работе, господа офицеры, невозможно прописать на каждый случай инструкцию или составить циркуляр. Приходится полагаться на собственное чутье, а оно иногда подводит даже самых опытных из нас.
Это случилось незадолго до Рождества, кажется, 4 или 5 декабря 1904 года. Я прибыл на плановую встречу со своим агентом. Для этих целей имелась явочная квартира в неприметном домишке. Содержалась она за счет отделения, но ключи хранились у меня. Мало ли что.
Как обычно, я прибыл с запасом в полчаса: проверить все, предотвратить любые случайности. Комнату давно не топили, да и не проветривали, воздух был спертым. Я решил не зажигать свет и сидел в сумерках.
Скрипнула дверь. Второй ключ был только у моего агента. Я проверил по карманным часам: агент пунктуален. Замечу, что часы эти были со мной еще с начала карьеры в Харькове, хоть польского серебра[3], но я к ним привык. Что-то вроде талисмана.
Агент вошел тихо, сел напротив. Мы не подавали друг другу руку, так было заведено. Я позволил себе несколько ничего не значащих вопросов о здоровье и погоде и затем приступил к делу, спросив отчет о проделанной работе. Отчет излагался с большим количеством подробностей, когда предмет изучен глубоко или желают пусть в глаза пыль. Я терпеливо слушал, ничем не выражая своего отношения. Это было ни к чему.
Окончив монолог, агент ждал моей реакции. Я позволил себе большую паузу, не хуже великого трагика, да хоть того же Щепкина или Варламова-Дальского. Наконец, когда молчание стало тягостным – я давно заметил, что молчание в полутьме всегда кажется предчувствием беды, – сдержанно поблагодарил и сказал:
– Эта информация имеет некоторый интерес. Но для вас, дорогой Шмель, отныне будет новое поручение. Куда интереснее попа Гапона и его фабричных. С этими господами вы прерываете все отношения. Раз и навсегда.
Агент попытался возражать. Я не стал объяснять, что сменить задание пришлось, так как Шмель выдавал откровенную дезинформацию. Видимо, революционное окружение Гапона раскусило предательство. Выдумывать достойные объяснения было утомительно, а сообщить настоящие причины – глубоко ранить самолюбие Шмеля, и так болезненное сверх всякой меры. К тому же агент обходился нам изрядно. Платили ему поболее, чем моему заместителю. Не бросать же деньги на ветер.
Шмель все-таки обиделся:
– Прикажете за лавочниками следить или сразу в филеры отправите?
Не скрою, я неплохо владел мастерством тонких комплиментов, как, впрочем, и умением дергать за рычаги управления человеческой натурой: страхом, деньгами и лестью. К Шмелю я применял лесть, всегда успешно. Объяснив, как мы ценим тот мед, что он приносит в наш улей, я предложил агенту ознакомиться с новым объектом. Закончить мне не дали. Агент сообщил, что удалось нащупать ниточку заговора, по сравнению с которым вся деятельность рабочих кружков Гапона – невинная игра.
Не скрою, я был заинтригован, даже несколько сбит с толку. И попросил изложить неведомую нам угрозу государственному строю, начав с конкретных имен.
Шмель сообщил, что ему удалось проникнуть в окружение профессора Окунёва.
Этот веселый господин был нам знаком. Лет тридцать назад он преподавал древние языки в Петербургском университете и позволял себе проповедовать с кафедры свободу, равенство, братство и прочие гулпости. Окунёв проходил свидетелем по делу студенческой террористической группы «Свобода или смерть!». Но привлечь его не удалось, так как прямых улик против него не нашлось. С тех пор он находился под негласным надзором. Однако ничего особенного за ним не числилось.
Года два назад он оставил преподавание и опубликовал в газетах и журналах серию яростных статей, в которых доказывал (в рамках цензуры) бесполезность и вредность религии, писал о свободе личности, не ограниченной никакими запретами. Иногда он читал общедоступные лекции на столь же щекотливые темы. Уличить его в чем-то большем, чем интеллигентская болтовня, не удалось. Серьезного вреда ожидать не приходилось, в общем-то, его держали за городского сумасшедшего.
Выбор господина Окунёва казался, мягко говоря, сомнительным. А скорее бесполезной тратой сил и времени. О чем со всей прямотой я сообщил агенту.
– Вы ничего не знаете! – возразил агент. – А я знаю наверняка, что Окунёву удалось наткнуться в древних текстах на разгадку некоей тайны, которая может перевернуть современную жизнь.
Не удержавшись, я предположил, что Окунёв, видимо, раскусил философский камень, не меньше. На что Шмель очень серьезно ответил:
– Не совсем философский камень, но что-то очень близкое. Он разгадал секрет некоего забытого индийского божества.
Это было чересчур. В столице каждый день растет напряженность, реальные враги готовятся к активным действиям, а мне предлагают игры с индийскими богами… Шмель, ощутив мое отношение, стал торопливо рассказывать, что Окунёв у себя на даче в Шувалове завел корову, подолгу пропадал в полях и вообще что-то варил, смешивал и выпаривал на заднем дворе. Остается совсем немного, чтобы проникнуть в его тайну.
– Он проговорился, что, как только испробует изобретение, у него появится сила, способная в мгновение ока свергать троны и дарить свободу народам, – закончил Шмель.
После такого заявления агента следовало немедленно отправить в отставку. Но что-то меня удержало от разумного и единственно верного решения. Быть может, искренняя, захватывающая уверенность, с какой был произнесен этот откровенный бред. В любом случае я позволил себе слабость, как стало ясно в дальнейшем – непростительную. Я согласился на предложение и дал поручение выяснить, что же там такое намешал Окунёв. Сроку отводилось до 2 января. На следующей встрече я потребую полный и детальный отчет.
Шмель, окрыленный и в целом счастливый, выпорхнул из квартиры. А я – выждав четверть часа и внимательно осмотрев улицу на предмет сомнительных прохожих. Привычка к постоянной бдительности стала моей второй натурой. Жаль, что в тот раз я не вполне ей доверился.
Настроение мое в тот день, Коля, как раз перед Новым годом, по правде сказать, было чудесное. Местные лавочники постарались. Нанесли полные корзины снеди, не говоря о хрустящих бумажках. За что?
За то, Коля, чтобы смотреть сквозь пальцы на разные и мелкие делишки.
А в нынешний год что творится? Какой-то жалкий поросенок, две индейки, пять фунтов конфет да пол-ящика мадеры. Денег – шиш! Где почтение к чину? Нет, совсем народ испортился. Страх потерял. Смотрят, как заводские бузят, и думают, что им можно. Свободу и гражданских прав желают. Ну ничего, покажу им свободу с правами в отдельно взятой лавке. Напомню, что такое власть участкового и кто дает патент на торговлю. Хорошенько запомнят, что значит местное полицейское начальство в России. Будут как шелковые. Запомнят, что вековые традиции подношения полицейским чинам не подлежат пересмотру. Это не мзда вовсе. Разве благодарность человеку, который денно и нощно печется о защите и покое обывателя, – это взятка?! Это законное уважение к чину.
Так вот. Накануне, Коля, ко всему прочему, засиделся я в гостях у кума, с которым приговорили четверть беленькой[4], отчего кум тихо свалился под стол, а вот я смог добраться до квартиры, хоть по стеночкам.
Скажу так: пристав имеет право и погулять! Кто ему слово скажет? Все городовые и околоточные[5] в его подчинении. Андриан Щипачев на Васильевском острове – наместник богов, пусть и над 2-м участком. Может себе позволить. Но только в праздники. И где кум берет эту поганую водку? Выпили-то всего ерунду. Вот холодец кума готовит изумительный!
Значит, встал я поутру совсем больной. Скажу тебе так: избегай, Коля, такой напасти, одно мучение от ней. Решил разогнать похмелье ранней прогулкой по морозцу. А холодина была лютая. Иду по Тучковой набережной, рядом с Биржевым мостом. В такое раннее время народцу до крайности мало. Отвести душу не на ком. Как назло, только одна пролетка виднелась шагах в тридцати. Сошла с нее барышня в коротком полушубке, темно-синей юбке и шляпке, вуаль густая. Подошла к парапету и на лед засмотрелась.
Думаю: может, курсистка, хочет утопиться? Так куда топиться, один лед. Чего доброго, не убьется, а только покалечится. Ну уж нет, только не на моем участке.
Кашлянул, значит, так строго, официально.
Она вздрогнула, заметила меня, прыгнула в коляску и была такова. Ну и хорошо.
Хотел уже в участок вернуться, но тут меня что-то дернуло: и чего барышне приспичило болтаться утром на морозе? Осмотреть, что ли, Малую Неву? Конечно, река – не моя территория, здесь хозяйство речной полиции. С каждого разрешения на вырубку льда хорошие деньги имеют. А летом навара куда больше. Лодочки, катерки, пароходики. Всем нужно разрешение, бумага с печатью. Люди сами деньги несут. Не то что в участке. Обходишь территорию и лично к должнику заглянешь.
Думаю, значит, Коля, думы печальные, а сам лед разглядываю. Смотреть-то не на что. Как вдруг замечаю рядом с прорубью белый бугорок. Хоть голова раскалывается, осознаю, что стряслось. Вытаскиваю свисток, даю двойной сигнал – тревога, значит.
Из-за угла ближайшего дома выскакивает фигура в черной шинели. Городовой на бегу придерживает форменную шапку из черной мерлушки с гербом Петербурга и личным номером на металлической ленте. По правому боку колотится штатная шашка. Подбегает, отдает честь:
– Разрешите доложить, постовой Романов. На дежурство по околотку заступил в пятом часу утра. Происшествий нет.
Я ему:
– Как несешь службу? Оранжевые шнурки на плечах носить надоело? Я не посмотрю, что ты бывший вахмистр! Почему не на месте?!
– Так, вашбродь[6], я… Обход…
Тут уж принялся отводить душу:
– Молчать! Я тебя научу порядку и дисциплине! Будешь два года сидеть на низшем окладе! Здесь полиция, а не армейский бардак! Происшествий, видали ли, у него нет! Я тебе покажу!..
Романов честь отдает, как примерз. Молодой еще, неопытный. Год как перевелся в полицию из пехотного полка, в самом младшем полицейском звании и на низшем окладе. Обязан терпеть от начальника. Продолжаю:
– Почему один? Где сменные?
Чего спрашивать, и так ясно: двое его напарников-городовых отправились греться в недалекую чайную, а младшего оставили на часах.
– Так, вашбродь, отправились на обход, значит, территории…
Молодец, не сдает товарищей.
– А где околоточный?
– Не могу знать, вашбродь…
– Не могу знать! Происшествий у него нет! А это что такое?
– Где, вашбродь…
– Да вот! – указываю на лежащего рядом с прорубью человека. – Опусти клешню, стоеросина…
От усердия Романов перегнулся через парапет, чуть не свалился, и бормочет:
– Господи, спаси… Да это ж…
Я ему:
– То-то же! Увидел. А раньше не видел?
– Никак нет… Три раза обход делал, как полагается. Не было его…
– Ты на лед смотрел?
– Все прилегающие территории осматривал.
– Осматривал он! Почему я должен все делать сам? Один раз вышел на участок – и сразу пожалуйста!
– Виноват, вашбродь…
– Виноват… Хватит болтать, ноги в руки – и вперед.
– Прикажете санитарную карету вызвать?
– Карета не поможет, – говорю. – Встанешь рядом, и никого не подпускать к телу.
Романов, как видно, от моего разноса совсем обалдел. Вместо того чтобы добежать до ближайшего спуска к Неве, перемахнул через парапет и сиганул в сугроб, что по набережным каждую зиму сваливают с тротуаров. Ну и провалился по пояс. Выкарабкался кое-как и побежал гусиными шажками, а шашка так и болтается. Вот умора!
Знал бы, какая морока выйдет, вот даю тебе честное слово пристава, Коля, никогда бы не высвистал городового. Того, что на снегу-то, почти незаметно было. Еще бы снежком присыпало – поминай как звали. До весны бы не нашли. А весной лед вскрылся, и все концы в воду. В Неву то есть. Из-за болящей головы таких бед на свою голову накликал. Вот так-то, Коля.
Настал черед моим заметкам, составленным по расспросам свидетелей. После описанных событий они собирались спустя некоторое время, иногда несколько лет, систематизировались и раскладывались в должном порядке. Сомневаться в их точности нет оснований.
Признаюсь, некоторые эпизоды пришлось восстанавливать из разрозненных воспоминаний и фактов, как калейдоскоп из осколков, порой кое-что добавляя в логическую цепочку изложения. Не считаю, что погрешил против истины. Без этих подробностей происшедшие события могли показаться излишне упрощенными. Да и как знать, быть может, в мелких деталях скрывается истина. Так что позволю себе представить мои записки в качестве равноправного свидетельства. Надеюсь, ни у кого нет сомнений в моей честности. Пусть никто не думает, что я позволил себе фантазии или выдумки, поддавшись яду воспоминаний. Когда дело касается раскрытия преступлений, воспоминания неуместны, как бы дороги и сладостны они ни были. А фантазии – вовсе преступны. Факты и выводы, ничего более. Ну и достаточно об этом. Начну с того, что…
Еще раннее утро. Солнца не видно, небо покрыто серым, словно грозовым саваном. Над обледенелой Невой плывет морозная дымка. На белом полотне замерзшей реки резко выделяются темные шинели. Городовые, стараясь согреться, хлопают в ладоши, другие топчутся. Курить не смеют. Держатся группой, словно опасаясь заглянуть за простыню, натянутую на корявых палках. Белый занавес заслоняет что-то от случайных взглядов. Набережная оцеплена. Хоть зевак или случайных прохожих не видно, кажется, согнали из участка всю роту полиции.
К каменному спуску подъезжает пролетка. С нее ловко спрыгивает плотный господин в теплом пальто без меха. Его отличает крепкое сложение, основательная шея и неуловимое сходство с матерым волком. Спина прямая, держится легко и уверенно. Заметны роскошные усы вороненого отлива. Перед господином, с виду – штатским обывателем, городовые принимают стойку «смирно». Он кивает каждому и спускается по ступенькам, утопающим в снегу.
Навстречу торопится пристав Щипачев, придерживая шашку, еще на ходу отдавая честь.
– Здравия желаю, господин Ванзаров! – рявкает он, отчего с усов слетает хрустальный иней.
Господин протягивает руку, не ленясь стянуть крепкую перчатку. Пристав с почтением обменивается с ним рукопожатием.
– Если меня без толку выдернули, я вам этого не прощу, Андриан Николаевич.
Щипачев улыбается сытым котом:
– Не извольте беспокоиться, Родион Георгиевич, – отвечает без заметного трепета. – Исключительное происшествие. Лично никого не подпускал. В девственном виде, так сказать, сохранил. Извольте за ширму заглянуть.
Долгожданному гостю кланяются окоченевшие городовые. Пристав согнал на лед действительно весь участок. Даже доктора Борна не пощадил. На щеках полицейских расцвели румяные облака.
Отдав общее приветствие, Ванзаров заходит за простыню. На снегу распластано тело в белых подштанниках и сорочке. Торчат голые пятки. Руки свободно раскинуты. На вид – нет и тридцати. Длинные волосы сбились в клочья. Гладкое, ухоженное лицо.
– Что здесь исключительного? – спрашивает Ванзаров.
Пристав подает синюю книжицу с золотым орлом. Из дипломатического паспорта следует, что жертва – не какой-нибудь пьяница, что неудачно заснул на льду, а секретарь американской миссии мистер Санже. Со всеми вытекающими последствиями для мировой политики.
Паспорт ныряет в глубокий карман ванзаровского пальто.
– Эдакая коллизия вышла, – говорит пристав, намекая на возможные осложнения в российско-американских отношениях.
– Лично за паспортом в прорубь ныряли?
– Случай помог, – отвечает он с невольным сожалением, дескать, не было бы печали. – Прорубь подморозило, лед тонкий, прозрачный, вот документ и уцелел.
– Повезло нам, пристав. Будьте любезны вызвать медицинскую карету. Тело к себе в участок доставите. Вызовите Лебедева, скажите: я попросил. И не морозьте людей, отпустите греться.
Щипачев козыряет и бежит исполнять.
Ванзаров обходит вокруг тела, разглядывая снег. Наклоняется, чтобы рассмотреть лицо жертвы, аккуратно приподнимает руку, возвращает на снег. Приглядывается к побелевшим пальцам. Снова обходит кругом, удаляясь и возвращаясь к телу хитрой змейкой. Танец знаменитости полицейские наблюдают пристально, забыв о морозе. Со стороны не понять, что он делает. А по лицу, совершенно непроницаемому, не угадать, о чем думает. Загадочная личность. Чем и притягателен.
Ванзаров подзывает фотографа полицейского резерва, смерзшегося с деревянной треногой. Указывает, откуда снимать. Зажмуривается при вспышке магния, отчего усы комично машут хвостиками.
У набережной появляется санитарная карета. Одиноких прохожих отгоняют городовые. Ванзаров подходит и тихо спрашивает о чем-то участкового доктора. Помедлив, Борн неохотно соглашается.
– Господа, протокол осмотра составлен. Не мучьте себя, отправляйтесь в участок. Оттого, что мерзнем все вместе, дело не раскроется, – строго говорит Ванзаров.
Полицейские соглашаются с видимым облегчением.
На льду остается двое городовых, пристав и сам Ванзаров. Ветер играет простыней, как флагом капитуляции.
Оцепление прорывает невысокий, сухощавый мужчина с тонкими чертами лица и заостренным, прямым носом, про который физиономист непременно скажет: «Выдает прямой и цельный характер». Господин носит тонкие усики. Несмотря на мороз, шарф не повязал, идеально-белый воротничок рубахи плотно стянут галстуком черного шелка. Пальто распахнуто всем ветрам. Щуплая фигурка кажется былинкой на снежном просторе, пока одолевает десяток саженей до белого полотнища. Пристав тщательно отдает ему честь:
– Здравия желаю, господин Джуранский!
Ротмистр машинально подносит руку к шляпе, вовремя спохватывается, сухо кивает и просит прощения за опоздание. Извинения его обрывают и отдают срочные поручения.
Во-первых, снарядить филера Курочкина на розыски тех, кто снял с жертвы всю одежду. Ванзаров описывает злодеев так, словно видел лично. Ротмистр привык к магическим способностям своего начальника, каковых лишен начисто. И все-таки подробности приводят в смущение Мечислава Николаевича. Что поделать: служба в кавалерии оставляет неизгладимый след в мозгах. Джуранский носит кличку Железный Ротмистр, заработанную стальным кулаком бывшего кавалериста, но более характером: честным, трудолюбивым и упрямым до изумления. За что негласно числится лучшим помощником Ванзарова.
– Уже свидетелей успели допросить? – спрашивает он.
– Вот мои свидетели, – Ванзаров указывает на снег. – У вас перед глазами. Вокруг тела и вон там, в двух шагах. Следы замечаете?
Джуранский озирается напряженно и пристально. То же самое незаметно делает Щипачев. Ничего не обнаружив, ротмистр смущенно выпускает горячий пар, не хуже боевого коня:
– Затоптано все. Трудно разобрать…
– Тогда поверьте на слово.
– Слушаюсь!
– Слушаться – хорошо, а уметь думать – лучше, ротмистр.
– Так точно…
– Ладно, к делу… Поручаю вам, Мечислав Николаевич, почетную, можно сказать, дипломатическую миссию. Знаете, где американское посольство?
– На Фурштадтской улице.
– С вашим ходом минут за пятнадцать успеете. Как прибудете, так прямо с порога и обрадуйте: ваш секретарь господин Санже найден мертвым. С утра пораньше такая новость должна произвести бодрящее впечатление.
– Есть… А дальше?
– Когда посол придет в себя после радостного известия, вежливо, именно вежливо, ротмистр, попросите не поднимать скандал на все Министерство иностранных дел, а обратиться за разъяснениями ко мне. Если чин для них маловат – тогда к начальнику сыскной полиции, нашему добрейшему Филиппову. Хотя просьбу эту они, конечно, не выполнят.
– Почему же? – спрашивает ротмистр.
– Служба у дипломатов скучная, делать нечего, только плести интриги, – говорит Ванзаров. – А тут отличный повод скандал закатить. Все-таки развлечение. Такой шанс они не упустят.
Пристав сурово нахмурился. Джуранский, прихваченный речным ветерком, разрумянился, как барышня. Только Ванзаров, стряхнув ледышки с усов, смотрел на белеющее тело, будто знает о нем что-то важное.
Не думал, что вернусь к тем событиям. Однако сейчас, спустя много лет, когда их участников или тех, кто был о них осведомлен, давно уже нет, а мне осталось немного, настало время вспомнить все. Вспомнить для потомков. Тем более что записки эти увидят свет, когда меня не станет. Такова моя воля. Наследникам моим поручаю передать их господину Гривцову, в свое время доставившему мне столько хлопот своим беспокойным любопытством. Ему же разрешается поступить с моими записками и прочими документами по этому делу по своему усмотрению. Буду рад, если он найдет в них нечто для себя полезное.
Хочу вспомнить добрым словом штабс-ротмистра Особого отдела полиции, моего лучшего сотрудника Юрия Жбачинского. Он знал свое дело и считал, что работа с агентом должна напоминать игру. Он не жалел ни сил, был изобретателен и удачлив, и ни один агент его не был разоблачен. А ведь они имели дело не с уголовниками, а с террористами-революционерами.
Политический сыск для Жбачинского был не просто службой. Он боролся с врагами империи с такой страстью, на какую вообще способен офицер секретной полиции за скромное жалованье в полторы тысячи годовых.
В тот день Юрий Тимофеевич шел на свидание с малозначительным агентом Совкой с крайней неохотой. Агент новый, задание у него первое, что-то вроде учебного боя. Жбачинскому хотелось как можно скорее получить отчет и сразу направиться на прием Департамента полиции в ресторане «Донон». Штабс-ротмистр настолько несерьезно относился к Совке, что позволил себе опоздать на четверть часа, согреваясь коньяком в «Cafe de Paris»[8].
Когда же явился он в квартиру на Крюковом канале, которую снял для секретных встреч, Совка задернула шторы и включила электрический свет. Не снимая пальто, Жбачинский прошел в гостиную с большим круглым столом:
– Прошу прощения, срочное совещание.
Девушка не ответила.
– Ну-с, что у нас нового за прошедшие двадцать три дня?
Жбачинский всегда точно помнил, когда состоялась последняя встреча.
Он сразу заметил встревоженный вид агента, хотя искренне считал, что любой женщине бледность к лицу. Жбачинский не позволял себе смешивать работу и личные пристрастия.
Совка молчала.
Штабс-ротмистру захотелось кончить ненужную встречу.
– Голубушка, если у вас нет новостей, не беспокойтесь. Поработайте еще месяцок, а если ничего не накопаете, мы для вас что-нибудь придумаем.
Ответа опять не последовало.
Жбачинский встал, решив, что с Совкой все ясно. Обычная пустоголовая кукла, захотела поиграть в шпионов, ничего не вышло, и теперь барышня не знает, как выкрутиться.
– Давайте договоримся: недельки через две, ну, числа 15 января, встретимся здесь, и, может быть, у вас будет что рассказать. А сейчас позвольте откланяться.
Жбачинский протянул ладонь через стол.
Совка посмотрела ему прямо в глаза:
– Юрий Тимофеевич, не знаю, как вам сказать. То, что я узнала, представляет страшную опасность, это такое… Такое…
Штабс-ротмистр постарался быть мягким:
– И что же трагически страшного вам удалось узнать?
– Я вам все расскажу, все… – Совка всхлипнула. – Только, пожалуйста, прошу верить всему. Дайте честное слово, хорошо?
Жбачинский удержался от улыбки и сказал:
– Честное офицерское слово, Совка, поверить каждому слову. Так что стряслось?
– Только прежде выпейте со мной чаю…
Чтобы скорее закончить дело, штабс-ротмистр залпом опрокинул чашечку, в которой плескалась мутно-коричневая жидкость, вроде чая с молоком.
– Теперь я могу узнать страшную тайну, милая Совка?
На своем веку повидал я много разнообразных фокусов. Служба врача при участке подразумевает, что перед твоими глазами проходят такие чудеса, каких и сам Гофман никогда не видывал[9]. Мне бы, конечно, засесть за мемуары да описать их подробно. Тогда книжица выйдет изрядная, произведет на общество впечатление изумительное. Господину Чехову до такой расти и расти. Да знаете, Николай, все как-то лень взяться. Да и кому это все нужно?
Вот вы спрашиваете, что же тогда случилось у меня в медицинской. Да уж, случилось. Все время возвращаюсь в своих воспоминаниях к тем счастливым денькам. Кстати, не хотите пропустить рюмашку? Ну, как знаете… А я не откажусь… Ваше здоровье… Ахх… Гххе-мм… Ох уж этот спиртуозус, пристрастился, знаете ли… Значит, вот как было…
Над анатомическим столом из цельной плиты мрамора висела стосвечовая электрическая лампочка под жестянкой абажура. Чтобы тела на металлических полках не портились, у меня хранились бруски льда. Закладывал их по секциям стеллажей, а те, что не влезли, держал складом под мешковиной. Даже летом такая холодина стояла, что полицейские накидывали шинель. Так вот. Стоим мы, значит, с господином Лебедевым в этой поморозни и холода совсем не ощущаем. Чайком с коньячком балуемся.
Угощаюсь приятным напитком, а сам думаю: это какое же везение привалило. Мне, скромному участковому врачу, посчастливилось ассистировать звезде российской экспертной криминалистики, самому великому Лебедеву. Скажу вам, Николай, что он действительно производил незабываемое впечатление. Клеенчатый фартук на величественном пузе болтался, как передничек горничной, а фарфоровая чашечка выглядела в его лапе игрушкой.
Теперь таких изумительных личностей вы не найдете. Выродились совсем. А Лебедев был скала. Аполлон Григорьевич отличался отменным здоровьем, обожал жутчайшие сигары, красивых женщин и брал от жизни все. Но мало кто знал, что балагур, произносящий роскошные тосты, занимается вскрытием трупов, определением ядов и поиском причин смерти жертв разнообразных преступлений.
Лет двадцать назад он принял активное участие в создании первого в России антропометрического кабинета при Департаменте полиции. Там проводились измерение и фотографирование преступников по системе Альфонса Бертильони, именуемой бертильонажем. Замерив человека по одиннадцати параметрам, его фотографировали анфас – профиль и составляли учетную карточку. С помощью бертильонажа Аполлон Григорьевич выявил несколько преступников, живших под чужими именами.
А еще Лебедев живо интересовался новинками криминальной науки, особенно дактилоскопией. В Европе дактилоскопия уже стремительно вытесняла бертильонаж, а у нас с начала века появилась лишь пара обзорных статей. Лебедев начал снимать отпечатки пальцев и пытался сам построить систему их распознавания.
Одним словом – великий человек. Ну что-то я увлекся. Вы и сами все это не хуже меня знаете. Так вот. Попиваем гусарский чаек, тут меня Лебедев спрашивает:
– Ну и что вы думаете, Эммануил Эммануилович?
Прямо вот так, как равного. Мне, конечно, польстило. Отвечаю с почтением:
– Надо разносторонне обдумать.
А он мне:
– Что тут думать? Сами все видите. Крайне интересный случай, да. Не закурить ли нам по сигарке? У меня отличные…
Тут я, признаться, смутился. По инструкции категорически запрещено курение в любых помещениях участка, а особенно во врачебной части и мертвецкой. Так ведь Лебедев курил такие особые сигарки, что даже в мертвецкой вынести их дух нелегко. Думаю, ладно, ради такой чести вытерплю и на себя все возьму.
Спасло меня появление господина Ванзарова.
Считаю необходимым сказать об этом малоприятном господине следующее… Ах да, вам же, Николай, говорить бесполезно. Для вас Ванзаров – свет в окошке. А сколько вас гонял… Ладно, ладно, не обижайтесь.
Зашел ваш обожаемый Ванзаров, ни здрасьте, ни до свиданья, а сразу с порога:
– Что нашли?
Господин Лебедев не растерялся, а смахнул простыню, обнажив тело до пояса, на котором свежие следы вскрытия уже зашиты суровой ниткой:
– Прошу к нашему столу!
Ванзаров смотрит искоса и спрашивает:
– Отогревали?
– Вечно от вас поступает лежалый товар! – отвечает ему. – Только не в этот раз. Тело не успело окоченеть. Почти что теплое.