Персики для месье кюре Харрис Джоанн
Я так и уставился на нее.
– Но вы же никогда не ходите к мессе!
– Я подумала, что неплохо бы заглянуть в свой бывший магазинчик. Так просто. Вспомнить былое.
Мне стало ясно, что ее не остановить, и я приготовился к неизбежному.
– Но вашей chocolaterie больше не существует, – сказал я.
– Я и не думала, что она сохранится. И что же там теперь? Булочная?
– Не совсем, – сказал я.
– Ничего, надеюсь, хозяин лавки меня все-таки впустит – просто посмотреть.
Я тщетно пытался скрыть замешательство, она, конечно же, заметила это и спросила:
– В чем дело?
– Ну… я не уверен, что это хорошая идея…
– А почему? – Она не сводила с меня вопрошающих глаз.
Ее рыженькая дочка, присев рядом на корточки, превратила свою дудку в куклу и, бормоча себе под нос что-то невнятное, заставляла ее маршировать по пыльной дороге. Вполне ли она нормальна? – подумал я. Впрочем, я никогда не видел в детях особого смысла.
– Люди, которые там живут, не слишком дружелюбно настроены, – сказал я.
Вианн только рассмеялась в ответ.
– Надеюсь, я сумею с ними поладить, – сказала она.
И тогда я пустил в ход свой последний козырь:
– Это иностранцы.
– Ну, так и я тоже, – сказала Вианн Роше. – Я уверена, мы отлично договоримся.
Вот как вышло, что в день Пресвятой Девы Марии к нам снова занесло ветром эту женщину – с ее умением все переворачивать вверх дном, с ее мечтами и с ее шоколадом.
Глава восьмая
Воскресенье, 15 августа
Карнавал закончился. Дева Мария в своем праздничном убранстве снова вернулась на церковный постамент; с нее сняли золоченую корону и спрятали до следующего года, да и венок на ней уже начал увядать. Август в Ланскне жаркий, а ветер, дующий с гор, еще больше иссушает тамошние земли. Когда мы вчетвером добрались наконец до церкви Святого Иеронима, тени успели стать гораздо длиннее, а солнце освещало лишь самую верхушку церковного шпиля. Колокола звонили, созывая народ к мессе, и толпа уже вливалась в двери храма: старушки в черных соломенных шляпках (изредка, правда, на шляпах встречались то лента, то пучок вишен, призванные хоть как-то смягчить полжизни, проведенные в трауре); старики в беретах, которые делали их похожими на школьников, лениво плетущихся в школу. Старики, наспех пригладив водой из колонки седины, старательно зачесали их назад и надели воскресные башмаки, которые уже успела покрыть желтая пыль. На меня никто даже не посмотрел. Да и мне никто в этой толпе знакомым не показался.
Рейно, шедший чуть впереди, оглянулся через плечо, и мне показалось, что в его повадке есть нечто неуверенное; да и шел он в сторону церкви как-то неохотно, хотя движения его были по-прежнему четкими и собранными; я заметила, что он еле переставляет ноги, словно ему хочется продлить путь. Розетт тоже утратила весь свой энтузиазм – вместе с пластмассовой дудкой, которая развалилась где-то по дороге. Анук шла впереди, и в одном ухе у нее был наушник айпода. Интересно, подумала я, что она слушает, затерявшись в этом своем, личном, мире звуков?
Обогнув церковь, мы вышли на маленькую площадь Сен-Жером и оказались напротив моей бывшей chocolaterie – того самого здания, которое мы с Анук впервые по-настоящему стали называть домом…
Несколько мгновений мы стояли молча. Слишком многое сразу бросилось в глаза: окна с выбитыми стеклами, провалившаяся крыша, гора мусора у стены. И совсем свежий запах – точнее, смесь запахов мокрой штукатурки, горелого дерева и воспоминаний, улетевших вместе с дымом.
– Что же здесь случилось? – вымолвила я наконец.
Рейно пожал плечами:
– Здесь был пожар.
Он сказал это почти с теми же интонациями, что и Ру, когда сгорел его плавучий дом. И голос его звучал так же устало и монотонно; в нем чувствовалось некое почти оскорбительное равнодушие. Мне даже захотелось спросить, уж не он ли устроил и этот пожар, – вовсе не потому, что я действительно так думала, а просто чтобы он хоть на мгновение утратил свое дурацкое самообладание.
– Кто-нибудь пострадал? – спросила я.
– Нет. – И снова эта нарочитая отстраненность, хотя в душе у него – я видела это по цветам ауры – все так и кипело, плевалось, выло.
– Там кто-нибудь жил?
– Да. Женщина с ребенком.
– Иностранцы, – уточнила я.
– Да.
Бледные глаза Рейно смотрели прямо на меня, точно бросая мне вызов. Разумеется, я и сама была здесь иностранкой – по крайней мере, по его определению. И я тоже была «женщиной с ребенком». Интересно, думала я, он специально подбирает слова? Может, с их помощью он хочет сказать мне еще что-то важное?
– Вы их знали?
– Совсем не знал.
Это тоже было необычно. В таком городке, как Ланскне, приходский священник знает всех. Либо Рейно лгал, либо та женщина, что жила в моем доме, ухитрилась сделать почти невозможное.
– И где же они теперь живут? – спросила я.
– В Маро, наверное.
– Наверное?
Он пожал плечами.
– Их там, в Маро, теперь великое множество, – сказал он. – С тех пор как вы уехали, здесь произошли большие перемены.
Я уже начала подозревать, что так оно и есть. Похоже, в Ланскне действительно произошли большие перемены. Все эти смутно знакомые лица, дома, беленые церковные стены, поля и улочки, что, извиваясь, спускаются к реке, старые дубильни на берегу, площадь с посыпанной гравием площадкой для игры в петанк[13], начальная школа, булочная Пуату – все, что казалось мне символом уюта и покоя, когда я впервые здесь появилась, и выглядело в моих глазах вечным и неизменным, окрасилось теперь в иные тона. Все здесь словно покрыл налет тревоги, все дышало холодом любезного, но отстраненного дружелюбия.
Я заметила, как Рейно посматривает в сторону церкви. Все прихожане уже вошли внутрь, и я спросила:
– Вам, наверное, пора поскорее облачиться в сутану? Вы же не хотите опоздать к мессе.
– Сегодня службу отправляю не я, – он по-прежнему говорил абсолютно нейтральным тоном, – а приезжий священник, отец Анри Леметр. Он бывает у нас по особым случаям.
Мне это заявление показалось весьма странным, но я, будучи человеком далеким от церкви, от комментариев воздержалась. А Рейно ничего объяснять не стал. И стоял со мной рядом, застыв, как подсудимый, ожидающий приговора.
Розетт и Анук молча наблюдали за нами, то и дело посматривая в сторону нашей бывшей chocolaterie. Анук даже наушник из уха вытащила. Потом подошла к обугленной двери почти вплотную, и я знала: сейчас она вспоминает, как мы с ней мыли мылом и оттирали песком резьбу на этих старинных дверях; как покупали краски и кисти; как потом пытались отмыть волосы от краски, которой перепачкались, обновляя стены и наличники.
– Внутри, возможно, все далеко не так плохо, как снаружи, – сказала я и толкнула входную дверь. Незапертая дверь открылась легко. Но внутри оказалось еще хуже: посреди комнаты – гора сломанных стульев, по большей части сильно обгоревших и ставших бесполезными; скатанный в трубку почерневший ковер; останки мольберта на полу. На стене все еще висела школьная доска, и с нее на пол сыпались черные хлопья.
– Значит, здесь была школа? – громко спросила я.
Рейно мне не ответил. Губы его были плотно сжаты.
Розетт явно была недовольна и, надув губы, сказала на языке жестов: «Мы что, будем здесь спать?»
Я улыбнулась и покачала головой.
«Вот и хорошо. А то Баму здесь не нравится».
– Мы переночуем где-нибудь в другом месте, – сказала я.
«Где?»
– Я знаю одно вполне подходящее местечко. – Я посмотрела на Рейно и все же спросила: – Я бы не хотела вмешиваться в ваши дела, но с вами, похоже, случилась какая-то беда?
Он улыбнулся. Улыбка была чуть заметная, зато настоящая; на этот раз она отразилась даже в его глазах.
– Наверное, можно сказать и так.
– А вы вообще-то собирались идти к мессе?
Он молча покачал головой.
– В таком случае пойдемте со мной, – предло-жила я.
Он снова улыбнулся и спросил:
– И куда же мы с вами пойдем, мадемуазель Роше?
– Для начала положим цветы на могилу одной старой дамы.
– А потом?
– А потом сами увидите, – сказала я.
Глава девятая
Воскресенье, 15 августа
Полагаю, мне все-таки придется с ней объясниться. Я думал, мне, возможно, удастся этого избежать, но если она останется в Ланскне – а все указывает на то, что она останется, – то вскоре ей обо мне расскажут. А наши сплетники, как известно, бьют наповал. Как ни странно, она почему-то считает, что мы вполне можем поддерживать дружеские отношения. Так что, пожалуй, лучше уж мне самому открыть ей истину, пока идея о возможной дружбе между нами не успела полностью завладеть ее душой.
Вот о чем я думал, покорно следуя за Вианн и ее девочками на кладбище. Они буквально каждую минуту останавливались и рвали на обочине полевые цветы – по большей части самые настоящие сорняки, разумеется: одуванчики, амброзию, ромашки, маки; порой, правда, среди этого сброда попадались анемоны или отдельные стебельки розмарина; видно, их семена случайно залетели сюда из чьего-то сада; а может, и сами цветы, пробившись сквозь каменную ограду, пустили побеги в неподобающем месте.
Разумеется, Вианн Роше любит сорные травы. Как и ее дети, особенно младшая девочка; она прямо-таки с наслаждением предавалась игре; к тому времени, как мы добрались до места, Вианн собрала целую охапку разных цветов и трав, перевязала этот «букет» ленточкой, сплетенной из травинок, и украсила пучком дикой земляники…
– Ну, что скажете?
– Э-э-э… очень яркий букет.
Она рассмеялась.
– То есть, хотите сказать, неподходящий?
Да, это был очень яркий, беспорядочный, неподходящий, неправильный во всех смыслах этого слова букет – и все же в нем было некое странное очарование; собственно говоря, все приведенные эпитеты полностью подходят и для описания самой Вианн Роше, подумал я, но вслух, разумеется, этого не сказал. Все-таки мое красноречие – особенно в настоящий момент – имеет весьма ограниченные пределы.
А сказал я вот что:
– Арманде этот букет понравился бы.
– Да, – кивнула она, – я тоже так думаю.
Арманда Вуазен была похоронена в фамильном склепе – там же, где покоились и ее родители, и дед с бабкой, и муж, умерший лет сорок назад. Надгробие украшала высокая черная мраморная урна – Арманда эту урну всегда терпеть не могла, а в облицованном тем же черным мрамором углублении для цветов всегда в нарушение всех приличий сажала петрушку, морковку, картошку или еще какие-нибудь овощи, выказывая презрение к общепринятым способам выражения горя.
Как это похоже на нее – убедить свою молодую приятельницу принести к ней на могилу всякие сорняки! Вианн рассказала мне и о письме, присланном Люком Клермоном, и о вложенном в это письмо «загробном» послании Арманды. И опять же это вполне в духе Арманды Вуазен – во все вмешиваться, даже находясь по ту сторону могилы, и тревожить мою душу воспоминаниями о былом. Она написала, что и в раю есть шоколад. Богохульство! Даже мысли об этом абсолютно недопустимы, и все же в глубине души я надеюсь, что она – прости меня, Господи – окажется права.
Дети присели на краешек надгробия, поджидая, пока Вианн украсит могилу принесенными цветами; теперь в мраморном углублении были, как полагается, аккуратными рядками посажены золотистые бархатцы, и в этом сразу чувствовалась рука Каролины Клермон, дочери Арманды – ну, во всяком случае, по крови-то она ей точно приходится дочерью. Под кудрявыми бархатцами я, правда, заметил какой-то жалкий сорняк, наклонился, хотел его выдернуть и узнал в нем крошечную морковку, нагло торчавшую из земли. Я улыбнулся про себя и оставил морковку в покое. Думаю, это Арманде тоже понравилось бы.
Наконец Вианн выпрямилась и сразу же спросила:
– Ну, теперь, может быть, вы все же объясните мне, что тут у вас происходит?
Я только вздохнул.
– Конечно, мадемуазель Роше, – сказал я и повел ее в сторону Маро.
Глава десятая
Воскресенье, 15 августа
Чтобы понять меня, вам, честное слово, нужно самим увидеть Маро, эти трущобы Ланскне – если столь урбанистический термин вообще применим к нашему городку, больше похожему на деревню и насчитывающему не более четырех сотен душ. Некогда в этой местности было кожевенное производство, дубильни и сыромятни, приносившие Ланскне немалый доход; цеха стояли как раз на берегу Танн, у самой воды, а в соседних домишках жили те, кто так или иначе был связан с выделкой кож.
Подобное производство всегда связано с вонью и грязью, потому-то для него и отвели место подальше от города и ниже по течению реки, и те люди, что работали в этих цехах, существовали как бы в собственном мире – болотистой низине, полной зловония и нищеты. Но так было добрую сотню лет назад. Теперь, разумеется, никакие кожи там не дубят, а сами дубильни, как и домишки тамошних жителей – кирпичный низ и деревянный верх, – превратились в мелкие лавчонки и дешевое жилье, сдаваемое в аренду небогатым постояльцам. Вода в реке Танн снова стала чистой, и дети часто приходят туда, чтобы поплескаться на мелководье и поиграть на берегу, на тех больших плоских камнях, где некогда женщины скребками очищали кожи от мездры; это тяжкая, ломающая спины работа, и даже на камнях за долгие десятилетия остались следы – выбитые скребками углубления.
Именно здесь обычно швартуют свои суденышки речные крысы (политкорректность требует, чтобы мы больше не употребляли выражение «речные цыгане»); причалив к берегу, они жгут костры, жарят на решетке лепешки, бренчат на гитарах, поют и танцуют, продают нашим детям дешевые побрякушки и по их просьбе делают им на руках татуировку с помощью хны – к великому ужасу родителей и Жолин Дру, ныне возглавляющей нашу школу.
Раньше, по крайней мере, все действительно было так. Но теперь дети стараются держаться подальше от Маро, как, впрочем, и большинство взрослых. Даже речные крысы больше туда не заглядывают; я, во всяком случае, уже четыре года не видел там больше ни одного их плавучего дома – с тех пор как из Ланскне убрался Ру. В Маро теперь царит совсем иная атмосфера; там пахнет восточными специями и дымом, там звучит чужая речь, там все стало чужим…
Только не поймите меня неправильно. Я вовсе не испытываю неприязни к иностранцам. Кое-кто у нас в Ланскне действительно их терпеть не может, но ко мне это не относится. Я вполне радушно принял несколько первых иммигрантских семейств – тунисцев, алжирцев, марокканцев, всех этих Pied-Noirs[14], которые у нас теперь проходят под общим названием maghrebins, «магрибцы», – когда они перебрались к нам из Ажена; я отлично понимал, что жители таких деревень, как наша, со своими собственными привычками и пристрастиями, где все совсем не так, как в больших городах, будут, скорее всего, против столь большой группы чужаков, да еще и совсем непохожих на них самих.
Сперва maghrebins стали прибывать в наши края из Марселя и Тулузы; пригороды этих больших городов настолько заражены преступностью, что им пришлось попросту бежать оттуда в поисках более тихих мест. Прихватив с собой свои немалые семьи, «магрибцы» стали переселяться в Бордо, в Ажен, в Нерак, а потом уж и в Ланскне – точнее, в Маро, ибо этот кусок нашей территории муниципалитет счел вполне пригодным для «радикального переустройства», и его тут же с удовольствием прибрал к рукам Жорж Клермон, основной здешний застройщик.
Это было почти восемь лет назад. Вианн Роше уже уехала, но Ру еще оставался в Ланскне и трудился над восстановлением той развалины, которая должна была в один прекрасный день стать его новым плавучим домом; жил он в кафе «Маро», оплачивая проживание за счет случайной работы – работу ему подкидывал в основном Жорж Клермон, который с одного взгляда способен отличить умелого плотника; он был страшно доволен тем, что Ру можно платить значительно меньше обычного и тот никогда не станет жаловаться, всегда берет плату наличными и готов иметь дело с людьми любого сорта.
Район Маро тогда имел совсем иной облик. Движение «За здоровый образ жизни и безопасность» еще не успело окончательно свести с ума членов местного совета, и допотопные развалюхи, построенные вдоль берега реки, смогли довольно быстро и недорого превратить в сносные жилые помещения и магазины. К этому времени там уже появился свой магазин тканей, а в соседней лавке стали продавать манго, чечевицу и ямс. В местном кафе вместо алкоголя теперь подавали мятный чай, а там по желанию клиента могли подать и стеклянный кальян для курения кифа – ароматной смеси табака и марихуаны, весьма распространенной в Марокко. Каждую неделю в Маро устраивали ярмарку, где торговали весьма странными и экзотическими фруктами и овощами, доставленными прямиком из доков Марселя, а также кое-какой бакалеей, печеными и жареными лепешками, катышками свежего сливочного масла, медовыми пряниками и миндальными пирожными.
В те дни «магрибское» сообщество насчитывало всего три или четыре семьи; все они жили на одной улице, которую некоторые наши жители (плохо зная географию) стали называть Le Boulevard P’tit Baghdad[15]. И ведь вряд ли кто-то из новых поселенцев хоть раз бывал в Багдаде. Нет, все они приехали из бывших французских колоний, а большинство и вовсе были иммигрантами в третьем, а то и в четвертом поколении; еще их родители, а то и дед с бабкой приехали во Францию в поисках лучшей жизни. Одевались они весьма разнообразно и ярко; от джеллабы и кафтана[16], столь распространенных в Марокко, до бурнусов[17], свойственных скорее берберам; многие носили и вполне современную европейскую одежду, обычно дополняя ее каким-нибудь головным убором – шапочкой для молитвы или, скажем, турецкой феской.
Все они были, разумеется, мусульманами; между собой говорили на арабском и берберском языках; ездили в большую мечеть в Бордо и непременно соблюдали пост во время рамадана. Имелся у них и явный лидер, имам – семидесятилетний Мохаммед Маджуби, вдовец, живший вместе со старшим сыном Саидом и его семьей: женой, тещей и дочерьми-подростками Соней и Алисой.
Мохаммед Маджуби был человеком простым и скромным, с длинной седой бородой и молодыми озорными глазами. Его часто можно было видеть сидевшим на веранде дома, которая буквально нависала над водой; там он читал, закусывая солеными сливами, а косточки выплевывал прямо в реку. Его сын Саид владел небольшим спортзалом, а невестка вела хозяйство и заботилась о престарелой матери. Внучки Мохаммеда существовали как бы между двумя мирами – в школу ходили в джинсах и туниках с длинными рукавами, а дома носили более традиционную одежду и свои длинные волосы закручивали в узел и прятали под разноцветные шарфы.
В те далекие дни этот район вообще пестрел разными красками. Яркой была их еженедельная ярмарка; яркими были витрины магазинов, красиво оформленные всякими продуктами и рулонами разноцветного шелка. Их главная улица хоть и имела весьма звучное название – бульвар Маро, – на самом деле была самой обычной узкой, в одну колею, и довольно грязной дорогой, тянувшейся через все это жалкое поселение; многочисленные поколения речных цыган давно уже повыковыривали из этой дороги булыжник, и она постепенно приходила в негодность, а сменявшие друг друга представители городского совета полагали, что бюджет Ланскне лучше использовать на пользу его коренным жителям.
«Магрибцы», похоже, не возражали. Многие из них переселились из куда более страшных трущоб больших городов, из полуразвалившихся квартир. Они ездили на старых разбитых автомобилях без тормозов и даже не думали о страховке, а потому им было совершенно безразлично, в каком состоянии пребывает дорога. Сперва их молодежь весьма активно смешивалась с нашей; мальчишки играли в футбол на рыночной площади; девочки заводили себе подруг в школе. Несколько пожилых мусульманских женщин пристрастились к игре в петанк и в итоге стали играть так здорово, что несколько раз вчистую обыгрывали нашу команду любителей. В общем, «магрибцы» стали не то чтобы частью Ланскне, но и аутсайдерами их никто не считал; мало того, многим казалось, что они даже внесли определенный вклад в развитие нашего городка, принеся с собой дыхание иных мест, аромат иных культур, вкус к экзотике – ничего подобного, кстати сказать, не наблюдалось ни в одной из прочих bastides, расположенных на берегах Гаронны и Танн.
Кое-кто из местных по-прежнему был весьма настороженно настроен по отношению к иностранцам – Луи Ашрон, например, – но большинство с радостью восприняло тот факт, что Маро вышел как бы на новый виток жизни. Более всех, разумеется, был доволен Жорж Клермон – ему платили неплохое жалованье в муниципальном совете, субсидировавшем развитие этого района, однако он ухитрялся урвать для себя всюду, где только можно; а новые поселенцы словно не замечали, что вместо дуба он использует сосну или кладет на стены три слоя штукатурки вместо полагающихся пяти. Его жена Каро с удовольствием пользовалась этим дополнительным доходом и старательно закрывала глаза на чудовищное состояние тамошней дороги. Да и сами «магрибцы» сперва были настроены вполне дружелюбно; я помню, как Жозефина Мюска приносила из кондитерской с верхнего конца бульвара Маро целые груды сладкой выпечки – владелец тамошней кондитерской, Медхи Аль-Джерба, родился и вырос в старом Марселе и говорил по-французски с тем самым южным акцентом, который, как говорится, не вырубишь топором. Его булочки и пирожные всегда пользовались большим успехом в кафе Жозефины, и я отлично помню, как она попыталась расплатиться с Медхи и принесла ему в подарок две-три дюжины бутылок местного вина и страшно расстроилась, узнав, что никто из новых поселенцев к алкоголю даже не притрагивается. (Впоследствии мы обнаружили, что это не совсем соответствует действительности; сам Медхи Аль-Джерба вполне мог порой пропустить пару глотков – разумеется, исключительно в медицинских целях; а кое-кто из молодых мужчин довольно часто тайком посещал кафе «Маро», считая, что там на них никто и внимания не обратит.) В итоге вместо вина Жозефине пришлось купить в подарок горшки с цветущими геранями, которыми обитатели Маро и украсили свои подоконники, и все то лето тамошние булыжные мостовые имели ярко-красный оттенок. Я помню футбольные матчи между нашими ребятами и «магрибцами», помню, как порой отцы юных игроков приходили посмотреть на игру и каждый садился на своей стороне площади, но под конец матча они торжественно обменивались рукопожатиями. Помню даже, как Каро Клермон устраивала кофейные утренники для мусульманских женщин с детьми – разумеется, исключительно во имя entente cordiale[18], – словно она была социальным работником из Парижа, а не самой обыкновенной провинциальной домохозяйкой…
Я все это рассказываю тебе, отец мой, чтобы доказать: этих людей встретили у нас достаточно приветливо. Понимаю, что в прошлом не раз грешил нетерпимостью, но всегда старался побороть ее и исправиться. Когда Жан-Пьер Ашрон изуродовал мерзкими надписями стену спортзала, принадлежащего Саиду Маджуби, первым вмешался именно я и заставил мальчишку все соскрести. Когда Жолин Дру отказалась допустить к занятиям Захру Аль-Джерба, пока та не снимет головной платок, именно я обратил внимание Жолин на то, что начальная школа в Ланскне, вполне умещающаяся, кстати, в одной-единственной комнате, – отнюдь не парижский лицей; я также заметил, что она и сама носит маленький золотой крестик, который, если уж строго следовать правилам, полагалось бы оставить за порогом школы.
Короче говоря – хотя тебе, отец мой, возможно, трудно в это поверить, – я с должным уважением относился к новым поселенцам. Я не принадлежу к тому типу людей, которые легко заводят друзей, но я действительно ничего не имел против той маленькой общины, что сложилась в Маро, – мало того, мне казалось, что нашим людям стоило бы кое-чему у этих maghrebins поучиться. Они всегда были вежливы, осмотрительны, никаких беспорядков не устраивали, уважительно относились к родителям и нежно любили детей; это были по-своему весьма благочестивые и скромные люди. С любой своей проблемой – будь то семейная ссора, мелкое преступление, несчастный случай или тяжкая утрата – они обращались к Мохаммеду Маджуби, чей статус в общине был достаточно высок; он как бы совмещал в одном лице функции священника, врача, мэра, адвоката и социального работника. Правда, методы старого Маджуби не всегда соответствовали нашим представлениям – а кое-кто (и в первую очередь Каро Клермон) и вовсе считал, что у него старческий маразм, а его манера руководить людьми чересчур эксцентрична. Но большинство жителей Ланскне относились к старому Маджуби с искренней приязнью. А уж в Маро его слово и вовсе было законом, там никто и не осмелился бы поставить под вопрос его авторитет.
Затем случилось первое событие. С первых дней своей жизни в Маро старый Маджуби носился с идеей преобразовать одно из старых зданий в мечеть. Но, как я понимаю, этот план оказался слишком дорогостоящим и вряд ли вообще имел смысл, даже если б и удалось подыскать строение, пригодное для подобной цели. Большая мечеть в Бордо находилась от нас не так уж далеко, да и все тогдашнее население Маро не превышало сорока человек – горстка семей.
Однако уже сами по себе планы Маджуби вызвали бурную дискуссию. На нашем берегу возникла даже целая оппозиция, энергично протестовавшая против этой идеи; оппозицию представляли такие стойкие католические семейства, как Ашроны и Дру. Мысль о том, что мечеть будет находиться буквально в пяти минутах ходьбы от нашей церкви, казалась им кощунственной; они воспринимали это как прямую атаку на нашу веру, как пощечину самому святому Иерониму, а может, и самому Господу Богу…
Старый Маджуби попросил меня вмешаться. Но я в данном случае не принял его сторону и не поддержал идею создания мечети – не потому, что я вообще против мечетей; просто в данном случае она мне представлялась ненужной…
Маджуби, однако, сдаваться не хотел. Заручившись поддержкой своего сына Саида, он выбрал одну из старых дубилен и вскоре с помощью средств, собранных мусульманской общиной Маро для подмазки местных властей и покупки необходимых материалов, и – ра-зумеется, не без участия Жоржа Клермона – группа волонтеров превратила жуткую развалюху в самом конце бульвара в настоящую мечеть, ставшую цент-ром всего поселения.
Пожалуйста, отец, постарайся понять правильно мои слова, что я не против мечетей. Конечно, возникновение мечети в Маро несколько противоречило местным планам застройки (на что мне и пришлось указать), однако эти противоречия были столь ничтожны, что я лишь мимоходом упомянул о них, дабы впоследствии избежать неприятностей.
И потом, результат был, безусловно, весьма скромен. Из старой развалюхи получилось вполне аккуратное и симпатичное здание, облицованное желтым кирпичом. Притом снаружи мало что указывало на то, что это место религиозного поклонения. Внутри все тоже выглядело довольно красиво: пол выложен плиткой, стены выкрашены светлой краской, и по ней с помощью трафарета нанесены золотом соответствующие цитаты из Корана. Будучи священником, я стараюсь быть терпимым к любым верованиям, и я действительно предпринял определенные усилия, чтобы обитатели Маро поняли: мне очень нравится то, что они сделали, и я всегда к их услугам, если им вдруг понадобится моя помощь.
И все же в моих отношениях с общиной Маро произошел некий сдвиг. Еще во время нашего обмена мнениями старый Маджуби отчего-то вдруг стал вести себя вызывающе. Этот старик всегда отличался довольно упрямым нравом и одновременно каким-то странным легкомыслием, из-за чего порой было трудно понять, шутит он или говорит серьезно. Его сын Саид – человек куда более серьезный, и мне порой казалось, что для всей общины Маро стало бы лучше, если б отец уступил сыну и место имама, и право решать все насущные вопросы.
Возможно, старый Маджуби почувствовал мое настроение. Так или иначе, в его отношении ко мне все чаще стало сквозить раздражение. Когда бы я ни пришел в Маро (а я по-прежнему делаю это каждый день из чувства долга), он ни разу не упустил случая ехидно прокомментировать мое появление. И надо сказать, эти шутливые комментарии далеко не всегда отличались добродушием, хотя тогда, возможно, кое-кто этого еще и не понимал.
– Вот снова идет наш месье кюре! – возвещал старик со своим ужасным акцентом. – У вас что, на том берегу свои грешники кончились? Или вы решили наконец-то к нам присоединиться? Скажите, вы уже научились курить киф? Или у вас свои курительные смеси имеются?
И все это, несомненно, самым добродушным тоном; однако я постоянно чувствовал в этой его манере некий вызов, мальчишескую задиристость. У старого Маджуби, разумеется, тут же нашлись последователи; они стали вторить ему, и прежде чем я успел что-то понять, буквально в течение двух-трех дней Маро превратился для меня во враждебную территорию.
Итак… когда обстановка все-таки стала меняться? В точности это сказать невозможно. Так однажды невзначай посмотришься в зеркало и вдруг заметишь первые признаки грядущей старости: морщинки в уголках глаз, складки у рта, которые словно стирают прежние очертания губ и подбородка. В Маро, конечно, появлялись новые обитатели, но их было немного; и в самой общине, конечно, возникали какие-то трения – но с первого взгляда ничего особенного; во всяком случае, ничего такого, что оправдывало бы мое растущее беспокойство. Но, видимо, хватало и этого. Маро, точно при смене времен года, тоже постепенно менял краски. Большинство девочек стали ходить в черном и кутаться в хиджаб – это такой платок, очень похожий на монашеский апостольник, который полностью скрывает волосы и шею. Прекратились кофейные утренники у Каро Клермон. Первой перестала посещать эти посиделки одна из постоянных посетительниц, а уж потом и остальные стали приходить все реже. Зато Саид Маджуби расширил свой спортзал на бульваре Пти Багдад, что оказалось совсем не сложно; собственно, зал и раньше представлял собой весьма просторное и почти пустое помещение, где имелись не только беговые дорожки, но и другие тренажеры, в том числе снаряды для силовых упражнений, а также спа-бассейн. Вскоре этот спортзал стал для молодежи, проживающей в Маро, излюбленным местом встреч.
С тех пор минуло более пяти лет. Мусульманская община в Маро постепенно разрасталась. Там появилось немало новых людей – в основном родственники старых семейств, приехавшие из-за границы. В прошлом году внучка старого Маджуби Соня вышла замуж за человека по имени Карим Беншарки, который не так давно приехал в Ланскне со своей вдовствующей сестрой и ее ребенком. Отец Сони, Саид Маджуби, искренне восхищался Каримом, который был на двенадцать лет старше своей юной жены; по слухам, в Алжире у Карима имелся неплохой бизнес – он торговал одеждой и текстильными изделиями. У меня же этот брак особого восторга не вызывал. Я знал Соню с раннего детства – не то чтобы хорошо, но мы довольно часто беседовали. И она сама, и ее сестра Алиса были девочками смышлеными, сильно опережавшими в развитии многих сверстниц; по выходным они даже в футбол играли с нашими мальчишками – с Люком Клермоном и его приятелями. Но, выйдя замуж, Соня чрезвычайно переменилась: стала носить только черное, забросила учебу и больше не помышляла о дальнейшем образовании. Я видел ее пару недель назад – она что-то покупала на рынке, с головы до ног закутанная в черное покрывало; но это, несомненно, была она.
С нею были муж и золовка; рядом с ними она выглядела совсем ребенком.
Я знаю, что ты хочешь сказать, отец мой. И ты прав: мне действительно не должно быть никакого дела до мусульманской общины Маро. Пусть этими maghrebins руководит их имам, Мохаммед Маджуби. Но мысль о Соне просто из головы у меня не шла. Ведь в последнее время эта девочка переменилась просто до неузнаваемости! А вот ее младшая сестра осталась прежней – хотя футбольные матчи и для нее остались в прошлом. На Соню же мне просто больно было смотреть.
К тому времени и у меня начались неприятности. Кое-кто из прихожан стал жаловаться, что мои проповеди имеют не тот тон и не ту направленность, что они скучны и старомодны. Луи Ашрон, видно, затаил на меня обиду за то, как я обошелся с его сыном (я схватил мальчишку за ухо – ему тогда было всего шестнадцать – и заставил соскрести с только что оштукатуренной стены спортзала ту гадость, которой он эту стену украсил: ухмыляющуюся рожу и свастику; вот с тех самых пор вся семья Ашрон и точит на меня зуб).
Сам Ашрон, будучи бухгалтером, не раз состоял в различных комиссиях, которые возглавляла Каро Клермон; он также неоднократно работал и с Жоржем Клермоном. Ашроны и Клермоны, можно сказать, дружили семьями, да и сыновья у них были почти ровесниками. И вот, сговорившись между собой, они убедили нашего епископа, что именно мои старомодные воззрения послужили причиной трений, возникших между жителями Ланскне и Маро. Они даже рискнули вслух высказать глупейшее предположение, что я веду некую междоусобную войну против старого Маджуби и его мечети.
Клермоны и Ашроны стали ездить к мессе во Флориан, где служил новый молодой священник, отец Анри Леметр, стремительно обретавший все большую популярность. Довольно скоро я понял, что Каро, некогда одна из самых преданных моих последовательниц, переметнулась в лагерь отца Анри, подпав под его обаяние, и теперь втайне, но весьма энергично ведет кампанию за мое смещение.
А однажды, примерно полгода назад, я, как обычно, отправился на утреннюю прогулку по Маро и вдруг заметил нечто необычное: у мечети, построенной старым Маджуби, неведомым образом появился минарет!
Разумеется, действовать столь нахраписто во Франции не принято. Подобную выходку вполне можно было бы счесть бессмысленной провокацией. Но дело в том, что в старой дубильне имелась большая дымовая труба – кирпичная, квадратного сечения, футов двадцать в высоту и футов шесть в ширину. И вот теперь эту трубу вместе со всей дубильней привели в полный порядок – побелили и украсили серебряным месяцем. Этот месяц так и сверкал передо мной в лучах утреннего солнца, а до ушей моих доносились некие совсем уж фантастические звуки: чей-то голос, усиленный широченным дымоходом, выпевал на арабском языке Азаан, традиционный призыв к молитве.
Allahu Akbar, Allahu Akbar[19]…
Согласно французским законам, любой призыв к молитве должен осуществляться исключительно внутри того или иного помещения и без помощи каких бы то ни было усилителей. Дымоход в старой дубильне был снабжен внутренней лесенкой, и муэдзин, призывавший обитателей Маро к молитве, вполне мог ею воспользоваться, не говоря уж о естественных акустических свойствах «минарета». Таким образом, старый Маджуби вроде бы и подчинился букве закона, но мне стало совершенно ясно: с его стороны это самый настоящий и вполне осознанный вызов. Роль муэдзина чаще всего исполнял Саид. И отныне призыв мусульман к молитве эхом разносился не только по всем уголкам Маро, но и мы в Ланскне слышали его пять раз на дню. Когда Азаан словно наплывает на нас с того берега реки, я порой ловлю себя на том, что мне хочется немедленно начать громко звонить в церковный колокол, словно соревнуясь с воплями муэдзина, – да простит меня за это Господь.
Примерно в тот же период произошло и еще одно событие: в бывшую шоколадную лавку переехала эта женщина, сестра Карима Беншарки, со своей дочерью, девочкой лет одиннадцати-двенадцати. Казалось бы, от них нет никакого беспокойства, и все же беспокойство словно следовало за ними по пятам. Внешне, впрочем, ничего заметно не было. Никаких неприятных случаев, никаких ссор. Я, разумеется, зашел к ним, желая представиться и предложить поддержку, если она им понадобится. Но эта женщина едва соизволила рот раскрыть. Так и стояла, потупив глаза и с ног до головы закутавшись в черное покрывало. В общем, догадавшись, что моя помощь не только не нужна, но и нежелательна, я оставил ее в покое. Собственно, эта особа вполне ясно дала понять, что с такими людьми, как я, она не желает иметь никаких отношений.
Но я никогда не забывал с ней поздороваться, если нам случалось столкнуться на улице, а вот она ни разу даже не кивнула мне в ответ, ни разу ни одним жестом не показала, что заметила приветствие. Что же касается девочки, то ее я видел крайне редко. Маленькая, худенькая, из-под головного платка смотрят огромные глаза. Раза два я пытался заговорить с ней, но она, как и ее мать, ни разу мне не ответила.
И мне осталось только наблюдать за ними через площадь – в точности как восемь лет назад, когда в нашем городе появилась Вианн Роше. Однако я все же ожидал, что со временем сумею найти разгадку некоторых неожиданных поступков этой женщины.
Почему она съехала от брата? Почему перебралась сюда и почему предпочитает жить вдали от мусульманской общины Маро?
Но женщина в черном так себя ничем и не выдала. В бывшую шоколадную лавку не поставляли никаких товаров; там ни разу не появились ни торговцы, ни рабочие; там даже родственники ее не бывали. Хотя кое-кто все же ее посещал – но исключительно женщины и исключительно maghrebines с детьми. Собственно, женщины там никогда особенно не задерживались, а вот дети – исключительно девочки – частенько оставались у нее на весь день; их порой собиралось там больше дюжины. Я, разумеется, никого толком узнать не мог – ни среди матерей, ни среди дочерей. В этих черных одеяниях и покрывалах они все на одно лицо. Лишь через некоторое время я догадался, что она открыла школу для девочек.
Французские школы – по крайней мере, государственные – действуют на строго светской основе. Никакого религиозного уклона, никаких молитв, никаких символов веры любого сорта. Такие девочки, как Соня и Алиса Маджуби, вполне успешно сосуществовали с этим законом. У других это не получалось; мне, например, было совершенно ясно, почему Захра Аль-Джерба так и не окончила среднюю школу: она вынуждена была остаться дома и помогать матери по хозяйству. Крошечная, по сути дела деревенская, начальная школа Ланскне сумела как-то приспособиться к мусульманским обычаям, но в более крупных городах вроде Ажена проблема мусульманских головных платков, хиджабов, всегда стояла гораздо острее. И теперь, похоже, жители Маро нашли решение.
Большинство учениц новой школы одевались одинаково: с головы до ног в черном, волосы закрыты платком – просто какие-то маленькие вдовы, постаревшие, не успев повзрослеть. При любой попытке с ними заговорить они застенчиво отворачивались и опускали глаза. Правда, хиджабы свои девочки повязывали по-разному: кто-то стягивал концы сзади узлом, а кто-то закалывал булавкой; некоторые весьма искусно драпировали головной платок вокруг узла волос, прихотливо уложенных на затылке; иные же надевали хиджаб как апостольник, так что видимой оставалась лишь маленькая часть лица.
Сами девочки никогда, разумеется, со мной не заговаривали, но некоторые с любопытством посматривали на церковь с белеными стенами, на ее высокий шпиль, на статую Пресвятой Девы, склонившую голову у главного входа; и я вдруг подумал о том, как редко мы теперь видим тамошних детей на нашем берегу реки. Не прошло и трех месяцев с момента открытия школы, а я уже насчитал по крайней мере пятнадцать учениц в возрасте от десяти до шестнадцати лет – все они обычно одной компанией переходили по мосту через реку, направляясь в Ланскне, весело болтали и хихикали, прикрывая рот ладошкой.
К этому времени жизнь в Маро так и кипела – население увеличилось человек на сто пятьдесят, а то и больше: марокканцы, алжирцы, тунисцы, берберы. Полторы сотни человек – сущая ерунда, конечно, если иметь в виду Париж или Марсель, но у нас, в Ланскне-су-Танн, и коренных-то жителей всего раза в два больше.
Но почему все эти maghrebins устремились именно в Ланскне? Ни в одном из соседних с нами селений подобных этнических общин нет. Возможно, все дело в мечети; или в этой маленькой школе для девочек; или же в том, что главная улица Маро согласно плану подлежит переустройству и дальнейшему развитию. Так или иначе, менее чем за восемь лет арабские поселенцы размножились у нас, как одуванчики весной, превратив Маро из одной-единственной цветной странички в книге нашей жизни в целую главу, написанную к тому же на иностранном языке.
И вот теперь я наблюдаю за тем, как воспринимает все это Вианн Роше. Узкие улочки Ланскне мало изменились за последние двести лет, зато все остальное стало иным. И первое, что поражает приехавшего сюда человека, – это запах ладана, смешанный с запахом неведомых ароматных благовоний и специй. В Маро между балконами натянуты веревки, на которых сушится белье; на верандах сидят мужчины в длинных рубахах и такийях, шапочках для молитвы; они курят киф и пьют зеленый чай. Но женщин среди них не увидишь. Женщины чаще всего остаются в доме; на улицах мы теперь видим их очень редко, почти все они носят черное. Тамошние дети тоже держатся обособленно; мальчики играют в футбол или купаются в реке; девочки помогают матерям по хозяйству, присматривают за малышами или, собравшись на улице тесной группкой, болтают и хихикают, но, завидев меня, мгновенно умолкают. Отчуждение я чувствую почти физически – в последнее время особенно – и полагаю, что виной тому деревенские сплетники, которые после пожара в шоколадной лавке с особым усердием принялись молоть языками.
Проходя мимо лавчонок, выстроившихся вдоль бульвара, мы обнаружили, что все они заперты, а витрины закрыты ставнями. Было уже без четверти восемь; горячий ветер, дувший весь день, улегся, и в темно-голубом небе вспыхнули первые звезды; лишь у самого горизонта на западе сияла последняя ярко-желтая полоска заката.
Я знал, что сейчас оно начнется; так и произошло. Призыв к молитве прозвучал словно издалека, но слышен был весьма отчетливо. Он доносился из горла старой кирпичной трубы: Allahu Akbar…
Да, разумеется, я прекрасно знаю, что означают эти слова. Неужели ты, отец мой, мог предположить, что я, будучи католиком, о других верованиях и понятия не имею? Я знал, что еще мгновение – и улицы заполнятся мужчинами, идущими в мечеть, а женщины по большей части останутся дома готовить ужин. И как только взойдет луна, начнется очередной пир; подадут традиционные кушанья – продукты для них специально привозят с далекой родины; это и разнообразные свежие фрукты, и орехи, и сушеные фиги, и мелкое, очень сухое печенье.
Сегодня пятый день месяца рамадана; весь этот месяц мусульмане соблюдают пост. Прожить такой долгий день без еды – это одно, но гораздо труднее обходиться весь день без воды, тем более при такой жаре, как сегодня, когда жестокий, обжигающий ветер сметает все на своем пути, все обесцвечивает, делает белесым, пересохшим…
Какая-то женщина пересекла улицу прямо перед нами; следом за ней шла девочка. Лица ее я разглядеть не успел, ибо она тут же отвернулась, но ее выдали руки в черных перчатках. Да, это была она, та самая женщина в черном, что поселилась в бывшей chocolaterie. Впервые после того пожара, чуть не пожравшего весь дом, мне довелось ее увидеть, и я обрадовался этой встрече: мне хотелось убедиться, что о ней есть кому позаботиться.
– Мадам, – сказал я, галантно поклонившись, – надеюсь, у вас все в порядке…
Но она на меня даже не взглянула. Как всегда, с головы до ног закутанная в черное покрывало, она оставила у себя на лице лишь узкую щель – точно в почтовом ящике; видимо, туда мне и следовало опустить сочувственные слова. Девочка тоже вела себя так, словно меня не слышит, и лишь глубже прятала голову под складки хиджаба, полагая, что так оно безопасней.
– Если вам понадобится помощь… – безнадежно продолжал я, но женщина уже не слушала; пройдя мимо меня, она нырнула в переулок. К этому времени муэдзин уже перестал завывать, и бульвар быстро заполняла толпа верующих, направлявшихся в мечеть.
Одного из них я узнал. Уже на пороге мечети он остановился и обернулся; это был Саид Маджуби, старший сын старого Маджуби и владелец пресловутого спортзала. Саиду было чуть больше сорока. Он носил бороду и традиционную длинную рубаху, а на голове – шапочку. Улыбался он крайне редко; вот и теперь он смотрел на меня без улыбки. Я поздоровался и поднял в знак приветствия руку.
Он не ответил. Несколько мгновений он просто смотрел на меня, потом двинулся к нам с важным видом на негнущихся ногах – точно петух, готовый к драке.
– Что вы здесь делаете? – раздраженно спросил он.
Я был удивлен этим вопросом и сказал, пожав плечами:
– Я здесь живу.
– Вы живете за рекой! – возразил Саид. – И если желаете себе добра, так там, за рекой, и оставайтесь!
Услышав, что Саид говорит на повышенных тонах, рядом остановились еще двое мужчин. Они тут же заговорили с Саидом по-арабски – по-моему, это больше всего было похоже на торопливый стук пишущей машинки; во всяком случае, для меня в этих звуках не содержалось ни малейшего смысла.
– Не понимаю, – сказал я Саиду.
Он лишь мрачно на меня глянул и еще что-то сказал по-арабски. Успевшая собраться вокруг нас кучка мужчин выразила ему одобрение точно таким же стуком пишущей машинки. А сам Саид вдруг шагнул к нам, и я почти физически ощутил бушевавшую в нем ярость. Теперь арабская речь звучала совсем враждебно, даже агрессивно. Смешно, но я вдруг отчетливо почувствовал, что Саид вот-вот меня ударит.
И тут вперед вышла Вианн. Я в этот момент о ней почти позабыл. Анук настороженно следила за происходящим, стоя у матери за спиной. Розетт играла в ближайшем переулке – охотилась на тени.
Я хотел сказать Вианн, чтобы она лучше держалась в стороне – Саид был настолько разгневан, что вряд ли его остановило бы, что рядом женщина с двумя детьми, – однако именно ее присутствие, как ни странно, его и утихомирило. Не сказав ни единого слова, не выказав ни малейшего намерения хотя бы коснуться его, Вианн лишь слегка шевельнула пальцами – это был какой-то неведомый мне умиротворяющий жест, – и Саид вдруг осторожно отступил от нее на шаг; судя по лицу, он был явно смущен.
Неужели он понял свою ошибку?
Или она что-то ему шепнула?
Если и шепнула, то я ничего не расслышал. Так или иначе, атмосфера, явно грозившая насилием, разрядилась. Инцидент – если он вообще имел место – был исчерпан.
– Пожалуй, нам следует поскорее уйти отсюда, – сказал я Вианн. – Простите. Не надо мне было вас сюда приводить.
Она улыбнулась.
– Разве это вы меня сюда привели? Вспомните: ведь это я захотела посмотреть, в каком состоянии домик Арманды.
Да, конечно. Я и забыл.
– Он давно пустует, – сказал я. – Но по-прежнему принадлежит этому мальчику, Люку Клермону. Люк так и не захотел его продавать; с другой стороны, сам он, по-моему, там жить не собирается.
Вианн задумчиво посмотрела на меня и спросила:
– Как вы думаете, он позволит нам несколько дней пожить там? Мы, разумеется, сами обо всем позаботимся, и в доме все приберем, и сад приведем в по-рядок…
Я пожал плечами.
– Наверное, позволит. Однако…
– Вот и хорошо, – тут же сказала она.
Просто решила – и все. Словно никуда и вовсе не уезжала. Я не выдержал и улыбнулся – а я совсем не из тех, кто так уж часто и легко улыбается.
– Вы, по крайней мере, хоть на дом сперва посмотрите, – сказал я ей. – Может, он совсем развалился?
– Он не развалился, – сказала она.
Я, собственно, и сам так думал. Люк Клермон никогда бы не допустил, чтобы дом его любимой бабушки превратился в руины. Мне оставалось только покориться.
– Арманда обычно оставляла ключи от входной двери под цветочным горшком во дворе. Возможно, они и теперь там лежат, – сказал я.
Я отнюдь не был уверен, что стоит поощрять желание Вианн Роше «несколько дней пожить» в Ланскне, но оказался не в силах противиться тайной надежде на то, что она, возможно, останется здесь навсегда.
Ее мои слова, похоже, ничуть не удивили. Возможно, вся ее жизнь складывается именно так: решения всех бед и проблем всегда находятся сами и сами предлагают себя – как и люди, что стремятся завоевать ее расположение. Вот только мои нынешние беды и проблемы чересчур запутанны; они похожи на комок колючей проволоки, внутри которого я оказался: стоит чуть шевельнуться, и тут же поранишься в кровь. И возможно, подумал я, первые кровавые раны я получу уже во время этой маленькой интерлюдии. Да, пожалуй, это вполне возможно.
А Вианн Роше вдруг улыбнулась и сказала:
– Теперь еще один, последний вопрос…
Я лишь молча вздохнул.
– Любите ли вы персики?
Глава одиннадцатая
Воскресенье, 15 августа
Les Marauds. Вот где начинаются все беды. Именно в Маро все и началось. Именно в Маро я впервые встретилась с Армандой, проходя мимо ее маленького домика. Именно оттуда для жителей Ланскне всегда проистекают всякие неприятности: там причаливают к берегу Танн суденышки речных крыс; там в зарослях прибрежного тростника моя Анук любила играть с Пантуфлем. Именно сюда Арманда велела мне приехать снова, если, конечно, я ее тогда правильно поняла.
Там, под стеной моего дома, раньше росло персиковое дерево. Если вы приедете летом, то персики наверняка уже созреют, и их нужно будет собрать.
Дерево стояло на прежнем месте – старое персиковое дерево с затвердевшими от старости ветвями, с длинными узкими, как кинжал, опаленными солнцем листочками. И Арманда оказалась права – персики совершенно созрели. Я сорвала три штуки, еще теплые от солнца и покрытые нежным пушком, точно головка младенца. Один персик я протянула Анук, второй – Розетт. А третий персик предложила Рейно.
Все вокруг было окутано ароматом персиков, и от этого немного сонного, свойственного концу лета аромата в воздухе словно возникало золотистое свечение, похожее на отблеск заката. Маленький домик Арманды стоит очень удачно, на пригорке, чуть в стороне от Маро, и оттуда открывается чудный вид на реку; вот и сейчас было видно, как огни бульвара отражаются в воде, точно рой светлячков. Со стороны Маро доносились негромкие вечерние звуки: людские голоса, стук кастрюль и сковородок, смех детей, игравших где-то на заднем дворе, пение сверчков, кваканье лягушек у самой воды, а вот птицы уже умолкли.
Анук отыскала ключ от двери – он был именно там, где Арманда всегда его оставляла; впрочем, дверь оказалась незапертой, в Ланскне вообще редко запирают двери. Газ и электричество были, разумеется, отключены, но на кухне имелась дровяная плита – на случай, если бы нам захотелось приготовить себе поесть, – а у задней стены дома виднелась аккуратно сложенная поленница. В шкафу я нашла и постельное белье, и теплые шерстяные одеяла лимонного, розового, ванильного и голубого цветов. В спальне стояла широкая двуспальная кровать Арманды, в комнатке наверху имелся раскладной диван, а в гостиной – широкая софа. Мне не раз приходилось ночевать и в куда худших условиях.
– А здесь здорово! – сказала Анук.
– Бам! – весело поддержала ее Розетт.
– Раз так – решено, – кивнула я. – Сегодня мы, так или иначе, переночуем здесь, а с Люком встретимся и поговорим завтра утром.
Рейно все еще топтался рядом, по-прежнему держа в руке персик, и выглядел довольно нелепо. По его скованной манере чувствовалось, что его представления о приличиях никогда бы не позволили ему переночевать в чужом, пусть даже пустующем, доме, не получив официального разрешения хозяина; он бы, наверное, скорее лег спать в придорожной канаве. Что же касается сорванных мною персиков, то он, несомненно, считал, что эти персики я попросту украла; во всяком случае, он смотрел на меня с тем же замешательством, с каким, должно быть, Адам смотрел на Еву, когда та вручила ему запретный плод.
– Может быть, вы все-таки съедите этот персик? – с улыбкой спросила я.
Анук и Розетт давно уже свои слопали, смачно чавкая, и я вдруг подумала: а ведь мне лишь раз довелось видеть, как Рейно что-то ест, – для него процесс поглощения пищи слишком сложен, и его в не меньшей степени следует бояться, чем наслаждаться им.
– Послушайте, мадемуазель Роше…
– Прошу вас, – остановила я его, – называйте меня просто Вианн.
Он откашлялся и сказал:
– Я ценю вашу деликатность, ведь вы так и не задали мне самого очевидного вопроса. И все же вам, по-моему, следует знать, что я освобожден от должности священнослужителя Ланскне до окончания судебного расследования по делу пожара в вашей старой chocolaterie. В настоящее время я ожидаю дальнейших указаний епископа. – Он перевел дух и продолжил: – Разумеется, я не вижу необходимости убеждать вас в том, что я ни в коей мере не несу ответственности за этот пожар. Я не был арестован. И обвинение мне предъявлено не было. Но из полиции ко мне приходили. И задавали разные вопросы. А для человека, занимающего такое положение, как я…