Аптекарь Орлов Владимир
1
Их развели.
– Платить-то будешь? – спросила Мадам.
– У матросов нет вопросов, – ответил Михаил Никифорович.
Это было лет пять назад, до нашего знакомства с Михаилом Никифоровичем. Заявление написал он. Теперь он темнит, уверяя, что текст заявления не помнит. Мол, что-то там такое было, что вот, мол, от меня ждут аристократических детей, а я, мол, рабоче-крестьянского происхождения и потому, чтобы дальнейших огорчений не было, прошу развести. Мол, там посмеялись, но недолго, и развели.
В пивном автомате на улице Королева Михаила Никифоровича называли и Михаилом Никифоровичем, и Мишей, и Мишкой, и Аптекарем, и Лысым, и Дипломатом, все вспоминать скучно. Знакомых у него множество, у каждого из них свои обстоятельства жизни и свои основания называть его так или иначе. Да и знакомства возникали тут порой мимолетные, приметы же приходили на память самые случайные. Кто-то запомнил Михаила Никифоровича именно лысым (а Михаил Никифорович раз в год брился наголо), кто-то запомнил его рассказ о том, как он, окончив в своей курской деревне десятилетку, приехал поступать в МГИМО, все сдал, возможно, был бы теперь дипломатом, но на последнем экзамене, немецком, срезался…
Впрочем, представить его дипломатом трудно. То есть, конечно, жизнь то и дело, как и каждого из нас, заставляла Михаила Никифоровича проявлять себя и дипломатом, или, скорее, умиротворителем, но эта его бытовая дипломатия вряд ли бы принесла удачу в международных отношениях. И Михаил Никифорович нисколько не жалеет, что не был принят в МГИМО.
Михаилу Никифоровичу Стрельцову под сорок. Рост у него сто семьдесят пять сантиметров, весит он семьдесят девять килограммов. В юности, когда он попал в матросы и узнал прелести флотской кухни, он быстро набрал девяносто два килограмма, клеши на нем были как колокола. Теперь он не толст, живота не имеет, носит подтяжки и производит впечатление крепкого, здорового человека.
Я видел многих родственников Михаила Никифоровича, двоюродных братьев и племянников его. Все они блондины, носы у них острые, тонкие. Михаил же Никифорович черен, таких в роду нет, бриться ему полагалось бы дважды в день, щетина прет, да и тело его, что называется, в шерсти. Нос у Михаила Никифоровича с горбинкой и чуть расплющенный внизу. Выговор у него южнорусский, курский. Но это когда он забывает, что давно москвич. Тогда и меняет «в» на «у». «Пошел у магазин» и так далее. Знает он и украинску мову, жил в Мариуполе, Запорожье, Харькове. Где только не жил…
Все эти сведения о внешности Михаила Никифоровича и некоторых его особенностях я сообщаю на тот случай, если вдруг кто-то из предполагаемых моих читателей забредет в Останкино, увидит Михаила Никифоровича и сообразит: «Вот он, тот самый…» Но вполне вероятно, что он примет за Михаила Никифоровича и кого-нибудь другого. Виноват тут будет автор. Он воспитан на пренебрежительном отношении к описаниям внешности персонажей, полагая вместе с другими, что в двадцатом веке в этом нет нужды. Что словесные портреты должны занимать более милицию, нежели литературу. Есть фотографы. А ты сколько ни пыжься, все равно опишешь человека так, что всякий увидит его по-своему. Да и стушевался бы автор, принявшись за добросовестное описание внешности Михаила Никифоровича, нет у него в этом умения, свойственного, скажем, людям девятнадцатого века. Но дать кое-какие приметы Михаила Никифоровича я все же не удержался…
А читатель, кого судьба или любопытство заведут в Останкино, может и не утруждать себя, вспоминая мои слова и разгадывая, кто же тут Михаил Никифорович. Если есть нужда, надо просто спросить, и многие Михаила Никифоровича покажут. Возможно, Михаил Никифорович будет в компании знакомых. О некоторых из них речь пойдет позже.
В день же, с какого начались события моего повествования,[1] Михаил Никифорович стоял в пивном автомате рядом с дядей Валей. И со мной тоже.
Дяде Вале было под шестьдесят, он работал шофером, собирался на пенсию. В довоенном фильме шпик в котелке кричал полицейским, хватавшим революционера: «За яблочко его! За яблочко!» По общему мнению, дядя Валя был похож на того кричавшего, и иногда некоторые интересовались: «Ну как, дядя Валя? За яблочко его или как?» Дядя Валя посмеивался и говорил: «Но беда-то ведь небольшая, а?» Месяца два он не появлялся в пивном автомате, потом пришел с палочкой. Михаил Никифорович увидел его сегодня впервые после отсутствия, покачал головой.
– Что это с вами, дядя Валя?
– Осколки удалили, – сказал дядя Валя. – С финской еще…
Вчера дядя Валя рассказывал мне, что ногу он сломал, вышел как-то поутру прогуливать собаку, поскользнулся на ровном месте – и, нате вам, в гипс на два месяца.
– Сколько лет сидели, – продолжил дядя Валя, – и ничего, а тут как заныли, на ногу ступить нельзя. «Надо удалять», – говорят. Девять удалили, двенадцать осталось там.
– Надо же, – покачал головой Михаил Никифорович.
– Но беда-то ведь небольшая, а? – заключил дядя Валя.
Новый поворот истории дяди Валиной ноги меня не удивил. Но и сдержаться я не мог:
– Дядя Валя, а вы мне говорили, что сломали…
Дядя Валя поглядел на меня укоризненно. Сказал:
– Правильно. Они и думали сперва, когда меня из «Звездного» вынесли в машину, что сломал…
– Из ресторана, что ли?
– Из ресторана. Из буфета.
– А как же собака? – опять влез я.
– Собака? – удивился дядя Валя. Потом сообразил: – Собака… Ага, я гулял с собакой возле ветеринарной больницы, там и упал…
– А как же ресторан?
– Но беда-то ведь небольшая? – И дядя Валя продолжил, забыв о моих вопросах: – Осколки хотели сначала магнитом вытянуть, может, из кого и вытянули бы, а из меня нет, или магнит испортился. Они и резали. Но все не вырезали. А то бы сухожилия и связки попортили. Вот двенадцать и осталось. С испанской войны…
– Вы говорили, с финской?
– И с финской. С испанской и финской. В Испании пришлось, сам знаешь. Я все хочу в Мадрид съездить. Мне ведь испанское правительство пенсию платит.
– За что же?
– Ты еще не родился, а я бил франкистов!
– Это я понимаю. Но за что же правительству-то вам пенсию платить? Что им, что вы франкистов-то били?
– Я знаю. – Дядя Валя стал серьезным, замолчал, видимо что-то обдумывая. – Я газеты читаю. Ты меня не так понял. Я сказал, не правительство. Не правительство, а партия…
Он словно бы тяжкий подъем преодолел, слова сразу же стали выкатываться из него легко.
– А ты говоришь – правительство. Стало бы мне их правительство! А партия платит. Поздравления присылают. Меня там помнят все. И Долорес и другие. Меня их нынешний секретарь хорошо знает. Приходи, я тебе телеграмму от него покажу.
– Это от кого же?
– Ну как его…
– Карилья, что ли?
– Карилья, как ты догадался! Он у меня под Гвадалахарой был на пулемете. Совсем молодой парнишка. Огонь, треск, я ему кричу: «Мишка, тащи быстрее патроны, мать твою!»
– Почему же Мишка? – заинтересовался долго молчавший Михаил Никифорович.
– А мы их по-нашему звали, – сказал дядя Валя. – Мишка да Мишка. Это как же по-ихнему будет, постой…
– Мигель…
– Вот. Мигель Карилья.
– Так это, значит, другой Карилья. Тот, который секретарь, тот Сантьяго Карилья.
– Точно! – вскричал дядя Валя. – Я его Санькой звал, а не Мишкой. «Санька, мать твою!»
– Так его надо было скорее Яшкой звать, – вставил Михаил Никифорович.
– На Яшку он не откликался, – сказал дядя Валя.
Помолчали. Михаил Никифорович с дядей Валей закурили. Стояли мы под табличкой «Не курить». Автомат на Королева считался магазином. А магазины не предполагают курения. Тут существовали и иные запреты: «Приносить и распивать…» И так далее. Но коли не приносить и не распивать, откуда же возникнут на полу или прямо в руках уборщиц пустые бутылки, те, что потом мешками – и не раз в день – волокут в магазин на сдачу? Понятно, что про распитие никаких слов и не произносилось. Желающих же платить за окурки и выпотрошенные сигаретные пачки не было, оттого вавтомате то и дело звучали пронзительные восклицания: «Прекратите курить!» Но сейчас Михаил Никифорович и дядя Валя курили спокойно.
– Мне Батов вчера звонил, – сказал дядя Валя.
– Генерал, что ли?
– Ну да. Генерал. Вот он как раз со мной и был в Испании… – Тут дядя Валя осекся и настороженно поглядел на меня.
– Да нет, дядя Валя, я ничего, – сказал я.
– Что-то вы все об одном да об одном, – заметил Михаил Никифорович.
– А что, есть конструктивное предложение? – оживился дядя Валя и достал рубль.
– Нет, дядя Валя, – быстро сказал Михаил Никифорович.
Он втянул носом воздух, мышца над правой ноздрей его стала знакомо дергаться, можно было понять, что рубля, тем более с сорока копейками, у Михаила Никифоровича нет. И у меня не было.
– Но беда-то ведь небольшая, а? – сказал дядя Валя и спрятал рубль.
Мышца все еще дергалась над ноздрей Михаила Никифоровича.
– А соленые помидоры хорошие продаются в овощном, – неуверенно сказал Михаил Никифорович.
– Ну и что?
– Ничего. Это я так, к слову…
– К слову нужна музыка, – вступил дядя Валя. – Вот однажды Аркаша Островский…
Дядя Валя остановился. Я пошел за пивом, а когда вернулся, дядя Валя говорил об Островском, Лепине, Френкеле, еще о ком-то. Испанскую тему сменила музыкальная. Скоро следовало ожидать перехода к кинематографу. Причем если имена вспоминались дядей Валей обычно одни и те же, то истории, связанные с этими именами, возникали, как правило, свежие. Много бы музыки не звучало теперь, если бы не дядя Валя. Возможно, что и рапсодии Будашкина для домры с оркестром не было бы. А уж про кино и говорить не приходилось. Десятки фильмов со звуком и без звука, особенно на студии «Межрабпомфильм», вышли при помощи дядя Вали. Как я и ожидал, дядя Валя свернул на Эйзенштейна.
– …Сережа-то Эйзенштейн, – сказал дядя Валя, – тогда еще не лысый, как раз в тот день приехал ко мне советоваться. Валентин, говорит…
Долгое время дядя Валя считал, что Сережка Эйзенштейн живой и что он, правда, не часто, раз в год, но все же заходит к нему, дяде Вале, домой, на Кондратюка, 14. Однажды я, возбужденный, что ли, был, не выдержал и предположил вслух, что это, наверное, не тот Сережка Эйзенштейн, который поставил «Броненосец „Потемкин“. Дядя Валя резко и с обидой возразил, что это именно тот Эйзенштейн и что он хороший и простой мужик. Я хотел было сгоряча притащить из дома в автомат том энциклопедии, но поберег книгу, а дяде Вале посоветовал обратить внимание на мемориальную доску, что висит на одном из домов у Чистых прудов. Видимо, дядя Валя доску эту, проезжая мимо на своем автобусе, рассмотрел, и Эйзенштейн перестал приходить к нему в гости. Однако в предвоенном и военном прошлом он, Эйзенштейн, многое в своих фильмах все еще решал лишь после советов с дядей Валей. Возможно, дядя Валя и работал в киностудиях водителем, возможно, после войны он был шофером кого-то из композиторов. Возможно. Во всяком случае, порой сведения об истории кинематографа и отечественной эстрадной песни дядя Валя сообщал достоверные. Но еще больше он рассказывал о вещах, широкой публике неизвестных. Внимать ему в этих случаях было тем более интересно. Например, я с удовольствием слушал варианты рассказа дяди Вали о том, как его вызвал к себе в июле сорок пятого маршал Жуков, обнял, прослезился, расцеловал за победу и подарил олдсмобиль. Что сделал дядя Валя с олдсмобилем, как-то упускалось. Но не в этом была суть. Мне всякий раз были интересны скачки дяди Валиной бескорыстной памяти. Или воображения, опять же бескорыстного. Иные фантазеры или мемуаристы упрямы, кулаки сожмут, зубами заскрипят, а будут стоять на своем. Дядя же Валя, пойманный на исторической неточности (правда, авторитетным для него человеком, а не каким-нибудь шалопаем), не скандалил, не скулил, не скисал, а будто вспыхивал. „Точно! – говорил он, и радость горела в его глазах. – Как это ты догадался! И как я забыл! Точно, все было не так! Но беда-то ведь небольшая!“ И сразу же следовал новый поворот только что рассказанной истории, да такой крутой и бесстрашный, что на душе становилось знобко и празднично. И опять дядя Валя сокрушал врагов или делал искусство в компании с известными всем людьми. И главное, что на финской и на испанской (на Отечественной-то естественно) он был. Впрочем, я скажу: наверное, был, – потому как точно не знаю. Дядя Валя не раз звал меня к себе домой посмотреть всякие документы и фотографии. А я не ходил. Боялся. Вдруг и нет никаких документов. С дяди Вали сталось бы. Пришли бы, а он сказал бы: „Где же они? Украли, что ли? Ванька Карась давно грозился украсть! Или жена, когда уходила к таксисту, сожгла…“ Предполагаю, что он даже нюхать начал бы, не пахнет ли горелой бумагой. И я точно почуял бы, что пахнет. Вот я и не ходил… А с другой стороны, если бы я увидел свидетельства реальной жизни шофера Валентина Федоровича Зотова, мне труднее (или скучнее) было бы воспринимать его дальнейшие рассказы. Цеплялось бы мое воображение за эти свидетельства…
Тем временем дядя Валя опять достал рубль и повертел им. Мышца над правой ноздрей Михаила Никифоровича снова задергалась. А я развел руками. Меня ждали дела, и рубля не было. С тем я и покинул собеседников…
2
Однажды я зашел в автомат в воскресенье. Я был с сумками. В одной уже стояли пакеты картофеля. Другая была пуста, ждала молока, сыра и мясных полуфабрикатов. Я пожал руки человекам тридцати. Останкинские мужья в воскресные дни сходились в автомате непременно с отчаянными сумками, а то и с рюкзаками. Некоторых только с этими сумками и выпускали из дома, другие же брали сумки добровольно, желая заработать привилегии в суровом и прекрасном семейном сосуществовании. Личности в тот день пили пиво самые разные, кто с высшим образованием, а кто и со средним. Среди прочих стояли дядя Валя и Михаил Никифорович.
– На рынке был? – спросил меня Собко, в будние дни занятый изучением тайской культуры.
– Видишь: пакеты, – показал я на сумку. – А на рынке картошка тоже небось химическая.
– Ну нет, – возразил Собко. – Я всегда беру у одного хозяина из-под Ярославля. У того на навозе.
Я это знал. А Собко будто бы жене давал положительную информацию. Был он краснощек и бодр и, как выяснилось, через два часа собирался в баню. Картошкой на навозе в глазах жены его поход в баню был уже оправдан. Оттого Собко пил пиво с удовольствием. У иных же, нынче менее краснощеких и с лицами как бы набрякшими, настроение было не столь благостное. Им и пиво пока не помогало. Вчерашние напитки и лакомства еще угнетали. Кое у кого и кружки в руках дергались нервно. Создавалось впечатление, что эти страдальцы вряд ли вчера смогли бы воспользоваться услугами подземного транспорта. Впрочем, некоторые из них были степенные и с хорошей координацией движений, таких всегда впустят в метро.
– Ну как? – спросил меня Собко. – Киев в этом году или Тбилиси?
– Очень может быть, что и московское «Динамо».
Начался март, самая пора думать о сюжете футбольного сезона.
– Нет, Киев, – твердо сказал Собко.
В автомате темы в разговорах быстро меняются. Мы побеседовали о футболе, о хоккее и тут же перешли к международной политической ситуации. Возник спор о составе китайской дивизии. Толя Серов, лектор и социолог, вспомнил Бжезинского, он читал все его книги и теперь бранил безнравственные построения вашингтонского ястреба. Кошелев сказал, что Бжезинский не стоит и упоминания в нашем пивном автомате, а пора обсудить польскую книгу «Мужчина после сорока». Тут сразу зазвучали анекдоты, имеющие отношение к сути книги. Все отдыхали от воскресных семейных разговоров. Тем более что многим еще предстояло пылесосить и полотерить.
– А ты слушал «Скупого» Пашкевича в Камерном театре? – спросил меня таксист Тарабанько.
Я хотел было сказать, что слушал, но тут дядя Валя сделал шаг вперед, как бы имея в виду меня, но, впрочем, наверное, и других. И достал рубль. Михаил Никифорович тоже сыскал рубль.
– Водку или вино? – спросил Тарабанько.
– Водку! – решительно сказал дядя Валя.
На этот раз деньги у меня были, однако мой желудок дурно переносит смесь пива с вином или водкой, да и размечтался я после слов Собко о бане. Я отказался участвовать в предприятии.
Если бы я знал, от чего отказываюсь!
Почему-то все замялись. Вроде бы и хотели, но руки за рублями не лезли. Наконец Игорь Борисович Каштанов, причудливые изгибы судьбы которого были известны всему Останкину, решился. Был он как раз одним из тех, у кого кружка в руке мелко дергалась. Да и авоська его с буханкой черного и банкой рыбацкой ухи то и дело вздрагивала. Говорил он вяло и как-то обреченно. Всех выспрашивал, не видели ли его вчера после десяти часов вечера. Все, что происходило с ним до десяти, он помнил, что потом – нет. Теперь Игорь Борисович стал третьим. И его можно было понять.
Компания образовалась. Следовало собрать сумму. Водку сегодня можно было купить лишь с черного хода, сумма требовалась усиленная. Михаил Никифорович подумал и выложил еще рубль. Прошу на это обратить внимание! Дядя Валя и Игорь Борисович наскребли по нескольку гривенников каждый. Михаил Никифорович вынул еще сорок копеек.[2] Но суммы все не было.
– Дай, сколько у тебя есть, – сказал мне дядя Валя.
Я сунул руку в карман, мелочи было всего четыре копейки. Дядя Валя взял четыре копейки, а у Серова шесть и предположил:
– Хватит, наверное.
Михаил Никифорович заметил, что в овощном магазине опять хорошие соленые помидоры. Компаньонам дали мелочь на помидоры.
– Кто сегодня торгует? – спросил дядя Валя.
– Зинка и Анька, – сообщили ему.
– Это не мои! – рассердился дядя Валя. – Ну, кто будет гонцом? Кто Зинкин клиент?
Все посмотрели на усатого красавца Моховского, финансиста, прозванного паном Юреком, к нему Зинка относилась как к другу.
– Нет, – помотал головой Моховский. – Я нынче мягко стою.
Действительно, стоял он кое-как, прислонившись к стене. И выражение глаз было у него романтическое. Порой он ласково что-то снимал с плеч и с груди. Наверное, это были невидимые, но известные всем по описаниям Моховского бегемотики.
– Я теперь как облако в штанах, – сказал Моховский. – Дядя Валя, ты читал «Облако в штанах»?
– Нет, не читал.
– А зря. Один тоже не читал, а через два дня дал дуба.
– Ладно, – проворчал дядя Валя. – Ты что, красного, что ли, уже набрался?
Тут в поле зрения дяди Вали попал тихий человек Филимон Грачев. Он работал токарем на «Калибре», было ему лет тридцать, надо полагать, немало шуток выслушал он по поводу своего имени. Низенький и щуплый на вид, руки он всем жал так, будто ему подавали эспандеры. Впрочем, руки протягивали ему лишь люди свежие и наивные, незнакомые с увлечением Филимона гиревым спортом. В автомате Филимон был и первым кроссвордистом. Я сам носил ему кроссворды из «Книжного обозрения». На него-то и поглядел дядя Валя.
– Ну давайте, – сказал Филимон.
Гонцы имели право на пятнадцать капель с бутылки. Стало быть, на пятьдесят граммов. Прошу и на это обратить внимание. Филимон взял деньги. Между тем обнаружились еще пайщики, взбудораженные предприятием дяди Вали, всего Филимону вручили деньги на четыре бутылки водки и на две портвейна «Кавказ». Филимон ушел в шестидесятый магазин. Михаил же Никифорович отправился за милыми ему солеными помидорами.
И вот влажные помидоры с трогательными вмятинами были разложены на газете, чистый граненый стакан покоился в кармане дяди Вали, Игорь Борисович Каштанов движением губ, на звуки у него не хватило сил, попросил меня подержать авоську с продуктами, явился и гонец, раздал жаждущим бутылки, завернутые в белую бумагу. Какое их ждало удовольствие! Но тут взяли и вошли три милиционера.
Один был свой, участковый, старший лейтенант Куликов, два других – старшина и сержант – чужие. Таксист Тарабанько бросился к окнам, углядел у парадного входа в заведение кремовую машину «Спецмедслужбы», известную также в публике под названием «Алло, мы ищем таланты».
– Из вытрезвителя, – сообщил Тарабанько.
– Что-то они так рано? – было общее мнение. – Или план горит?
Все с состраданием поглядели на работника банка Моховского.
– Пойду-ка я домой бегемотиков кормить, – сказал Моховский.
– Ну уж нет! – твердо заявили ему. – Ты только стой. А мы тебя прикроем.
Однако за Моховского беспокоились напрасно. Старальцы из вытрезвителя быстро покинули ни с чем (и уж точно – ни с кем) наш мирный автомат. А старший лейтенант Куликов остался. Он по-отечески беседовал со многими, просил не курить, и создавалось впечатление, что скоро из автомата он не уйдет.
Михаил-то Никифорович не спешил. Он, как обычно, не столько сам хотел выпить, сколько желал кого-нибудь угостить. Чтобы беседа шла приятней. А уж вокруг вилось несколько малознакомых личностей, явно любителей выпить на халяву. И дядя Валя, похоже, потерпел бы, дождался бы отхода лейтенанта Куликова. А вот организм Игоря Борисовича Каштанова требовал участия. И немедленного! Михаил Никифорович сжалился над бедным Игорем Борисовичем, сказал:
– Ну пойдем на детскую площадку.
И они пошли. Михаил Никифорович (взяв, конечно, помидоры). Каштанов. Дядя Валя со стаканом в кармане. Гонец Филимон Грачев… Шествие их и теперь перед моими глазами.
Обладатели остальных бутылок до ухода лейтенанта Куликова от принятия доз решили воздержаться.
Кто-то с сумками из нашей компании уходил, кто-то прибывал с теми же как будто бы сумками. Разговор тек по многим руслам, пиво шло пока хорошее. Отбыл из автомата лейтенант Куликов. Но присутствие его полагалось чувствовать еще полчаса, бутылки оставались нераскупоренными. Пора было бы вернуться с детской площадки четвертым, а гонцу Филимону Грачеву следовало бы получить со всех пайщиков по пятнадцать капель. Однако четверо не шли, вызывая у нас догадки и опасения. Не увезла ли их кремовая машина? Не свалилась ли с крыши льдина и не разбила ли бутылку? Какое-то предчувствие холодило нашу компанию.
И нелишним было это предчувствие!
Вошли четверо. Мы сразу поняли, что они странные.
– Вы что? – спросил я.
– Да ничего, – сказал Михаил Никифорович.
Но мышца над ноздрей его чуть ли не рвалась. Дядя Валя икал. Зрачки Филимона Грачева сдвинулись к переносице. Игорь же Борисович шел бесчувственный, вид его был жуток. Но при этом внимательный глаз мог бы углядеть, что из карманов Михаила Никифоровича высовываются бутылки коньяка и дяди Валин карман не пустой.
– Ну что? Приняли? – спросил я.
– Нет! – дядя Валя чуть не закричал.
И последовал рассказ о случившемся на детской площадке…
Понятно, им, в особенности Игорю Борисовичу, уже не терпелось. Сорвали штемпель, дядя Валя держал стакан. И тут из бутылки вышла женщина. Бутылка и поначалу насторожила дядю Валю. В Останкине водка идет исключительно Московского ликеро-водочного завода, редко когда – Александровского. А тут на крышке было обозначено: Кашинский ликеро-водочный завод. Хотели дать в морду Грачеву, но тот справедливо пожал плечами – ходили бы сами. Кашинский значит Кашинский, лишь бы стакан был чистый. И все же нехорошее чувство возникло у дяди Вали. Сам он не стал открывать бутылку, а передал ее Михаилу Никифоровичу. И когда Михаил Никифорович открыл бутылку (а дядя Валя держал стакан рядом), из нее вышла женщина. А может, девушка. Женщина-то хрен с ней, но бутылка-то оказалась пустой. Никакой жидкости в ней уже не было. Игорь Борисович вздрогнул. А тут женщина, которая не просто стояла как человек, а плавала над детской площадкой, заговорила. Здесь я передаю сведения, какие мы получили от четверых. Михаил Никифорович и вообще не большой оратор, да и камни бы ему не мешало подержать во рту, дяде Вале в этот раз не хотелось бы верить, язык Игоря Борисовича от нетерпения лишь трясся, Филимон Грачев с большим бы удовольствием, нежели говорил, руки бы жал, поэтому мы, слушая четверых, информацию из их нервных слов как бы выковыривали. Итак, женщина не только вышла из бутылки, но и заговорила. Слова ее были примерно такие. Она, мол, раба человека, который купил эту бутылку. Все выполню, что он захочет, по любому желанию. Навечно будет так.И далее в этом роде. Дядя Валя ей возразил, что пошла бы она подальше, но пусть вернет при этом водку. Тем более что Игоря Борисовича бьет колотун. Она тоже возразила, что она кашинский эксперимент и что колотун в ее образовании – пробел. К словам об эксперименте отнеслись серьезно, но Игоря Борисовича надо было спасать. «Давай две бутылки коньяку армянского розлива и портвейн „Кавказ“, раз ты придуриваешься, и катись, а не то сдадим в милицию!» – сказал ей дядя Валя. Она как-то поморщилась чуть ли не брезгливо, будто ждала более замечательных просьб, но востребованные бутылки возникли. Потом она опять сказала, что она раба хозяина бутылки («Хозяев! – поправил ее дядя Валя. – Мы – на троих!»), другие слова говорила, некоторые проникновенные, выходило, что она то ли фея, то ли ведьма, то ли какая-то берегиня. Она и на землю опустилась, а ножки у нее были стройные, или же их обтягивали хорошие джинсы. Михаил Никифорович осмелел и попытался даже из дружеского расположения взять женщину за талию. Она тут же вспыхнула, как бы взорвалась, и исчезла. Кашинская бутылка выпала у Михаила Никифоровича из рук и разбилась. Все вокруг зашипело, а голые ветки тополей и яблонь долго вздрагивали. Остаться на детской площадке компания, понятно, не могла…
– Вы хоть теперь-то дайте выпить Игорю Борисовичу, – сказал Собко. – А то он упадет.
– Неизвестно, что это за коньяк такой, – возразил Михаил Никифорович, – выпьешь и превратишься еще в козла, как братец Иванушка.
– Давай! – резко сказал Игорь Борисович.
Было видно, что ему теперь все равно, в козла так в козла, а то действительно упадет. Михаил Никифорович не сразу, и несколько отстранив от себя бутылку, отодрал крышку и вырвал пробку. Все были в напряжении. Однако из бутылки никто не вышел. Игорь Борисович ухнул стакан, проглотил помидор. Его приставили к стенке.
– Ну кто еще будет? – спросил Михаил Никифорович.
– А! Давай я! – отважился дядя Валя.
Конечно, это была пошлость – пить коньяк в пивном заведении. Водка и вино ладно… Но даже я попробовал из бутылки с детской площадки. Раз такая история. Ереванского он розлива или нет, определить никто не мог. Да и подумаешь! Что за чудо такое, ереванский-то розлив.
– Нет среди нас братцев Иванушек, непорочных душ, – сказал Собко.
– Это верно, – согласился Игорь Борисович Каштанов.
Он оживал, и я посчитал возможным возвратить ему авоську с черным хлебом и рыбацкой ухой.
– Наврали они все! – решил таксист Тарабанько, поставив на полку стакан, освобожденный им от портвейна «Кавказ».
– А ты что, им поверил, что ли? – удивился Собко. – Ты что, дядю Валю не знаешь?
– А откуда у меня взялись деньги на коньяк? – возмутился дядя Валя. – И на портвейн?
Тут все зашумели, стали высказывать предположения, откуда взялись. Во-первых, дяде Вале срочно из Испании на детскую площадку подослали прибавку к пенсии. Вроде прогрессивки. Во-вторых, таких видных мужчин, как Михаил Никифорович или Игорь Борисович, многие женщины захотели бы взять на содержание, вот они и стали для начала приманивать их коньяком. В-третьих, Филимон Грачев мог по дороге продать вырезки с кроссвордами какому-нибудь особенному любителю.
– Ну галдите, галдите! – сказал дядя Валя. – А вот вы сейчас откройте другие бутылки, которые принес Филимон, из них, может, чего похуже женщины выйдет.
Действительно, те бутылки еще не трогали. Пришла их пора. Первое разочарование ждало нас при осмотре крышек: перед нами была продукция (я оставляю тут в стороне бутылки «Кавказа») исключительно Московского ликеро-водочного завода. Когда крышки сдернули, жидкость в бутылках осталась.
– А что ж ты нам-то подсунул Кашинского завода! – закричал дядя Валя на Филимона Грачева. Он был готов пойти врукопашную.
Филимон уже принял все свои капли и к разговору с дядей Валей не был расположен. Только пробормотал:
– Да что вы все злюки какие-то…
Раздались сомнения по поводу существования Кашинского завода вообще. И что за место такое – Кашин? Есть ли оно? И был ли кто в нем? Я развеял сомнения. Я был в Кашине. Стоит Кашин на тверской земле, на речке Кашинке, час плыть по ней тихим пароходом до Волги, и это один из самых приятных городов, какие довелось мне увидеть на Руси. Что касается ликеро-водочного завода, то и такой стоит в Кашине, лет уже сто пятьдесят как стоит.
– Ну вот видите! – обрадовался дядя Валя. – Мне не дадут соврать! Есть завод-то! И Кашин есть! На тверской земле!
– Валентин Федорович, – уважительно сказал Собко, – существование Кашина и столь замечательного завода еще не может стать основанием веры в ваши слова о женщине, вышедшей из бутылки.
– Я один, что ли, ее видел? – горячо заявил дядя Валя. – А эти трое? Мишка, так тот ее и за зад хватал!
– Я не хватал, – сказал Михаил Никифорович. – И не за зад. Я ей руку положил на талию. Для поддержки. Она чуть не упала. Там ведь хламу много, на детской площадке.
Многие из страдавших с утра ожили теперь, как и Игорь Борисович Каштанов, и тоже с удовольствием вступили в беседу. В женщину, конечно, никто не верил, но отчего же и не поговорить о ней?
– И что же, ты и тело ее почувствовал? – спросил Толя Серов.
– Почувствовал, – сказал Михаил Никифорович.
– Ну и как?
– Тело как тело, – пожал плечами Михаил Никифорович. – Женское.
– И сколько ей лет?
– Лет двадцать, – сказал дядя Валя. – Девчонка.
– Нет, нет, двадцать семь, – предположил Михаил Никифорович. – Дама в соку.
– Вот с такими щеками, – сказал Филимон Грачев. – И зубы кривые. Клыки!
– С какими еще щеками! Где клыки! – возмутился Игорь Борисович. – Она точно фея.
– Ведьма, – сказал Филимон. – Шесть букв лежа. Четвертая буква мягкий знак.
– Постойте, – сказал Серов, – она раба хозяина бутылки, да? Так чья же, выходит, она раба?
– Я понимаю твой интерес, старик, – сказал Собко Серову, – ты дал им шесть копеек.
– При чем тут шесть копеек? – обиделся Серов. – Я в теоретическом плане. Кто хозяин бутылки? И кто хозяин этой женщины?
– А мы на троих, – сказал дядя Валя. – Мы трое и хозяева.
– Тут все нужно уточнить, – продолжал Серов. – Паи-то вы вносили разные…
– Чего уточнять, – сказал дядя Валя. – Она на троих, и все. Она и сама понимает. Я ей велел: гони коньяк. Она – тут же.
– Да никто не оспаривает, дядя Валя, ваших прав, – поморщился Серов. – Но вот Михаил Никифорович внес два сорок, стало быть, у него прав больше ваших.
И снова начались прения. Нам бы – кому на рынок, кому домой, к житейским обязанностям, к умственной работе, к мировым проблемам, а мы все говорили про женщину, будто у нас своих фей и ведьм не хватает в квартирах. Начали даже считать. Два сорок внес Михаил Никифорович, это все видели. Рубль сорок четыре были дяди Валины, рубль тридцать шесть Игоря Борисовича. Итого пять двадцать. Шесть копеек взяли у Серова, четыре у меня. Сумма.
– Вот и делите акции, – сказал Серов.
Собко выразил сомнение насчет Серова и меня как акционеров, заметив, что мы не вносили паи, а просто у нас взяли деньги подлинные пайщики. Я и не претендовал ни на какие права. Но нашлись защитники и моих интересов. А как быть с Филимоном Грачевым? Мог ли он считаться одним из хозяев бутылки? Или гонец и есть гонец, пусть и с пятнадцатью каплями? Подавали голоса люди, не пожалевшие мелочь на помидоры, в том числе и Кошелев, но их урезонили, сказав, что из помидоров никто не вышел. Таксист Тарабанько указал как на существенное обстоятельство на то, что именно Михаил Никифорович открыл бутылку.
– Джинн, – сказал он, – всегда служит тому, кто его выпустил.
– Джин! – проворчал дядя Валя, недовольный этим соображением. – Ты еще скажи – виски! Нам на их нравы наплевать! У них своя посуда! А у нас была водка, старорусская, понял?
И все же сомнения остались. Ясности в ситуации с женщиной в нашей компании не было.
Тогда и возникли Шубников и Бурлакин, шумные люди. Закричали:
– Здорово, дети подземелья!
Были они ровесники, прожили по тридцать пять лет, оба носили бороду и усы. Но Бурлакин, кандидат наук, математик или ракетчик, работавший в хорошей фирме, казался бородатее Шубникова. Борода у него росла лопатой и была черная, как неблагодарность. Бурлакин был известен публике и тем, что раз в четыре месяца назло врагам неделями изнурял себя голоданием. Друг его Виктор Шубников окончил когда-то кинематографический институт (выпускников и студентов ВГИКа было всегда немало в нашем автомате), или не окончил, работал на телевидении, потом был фотографом, потом массовиком на турбазе, потом кто знает кем, теперь нигде не работал, а по субботам и воскресеньям торговал на Птичьем рынке щенками. Имел в базарные дни по семьдесят, а то и по сто рублей. Кандидат наук Бурлакин ему ассистировал. С утра они скупали у мальчишек псин дворовых пород, а часа через два предлагали солидным людям благородных животных с княжескими родословными. Оба были артисты. Мы ездили на Птичий рынок смотреть их работу.
От большинства торговцев Птичьего Шубников с Бурлакиным отличались интеллигентностью (Шубников кроме бороды носил еще и очки). Таким можно было верить. От таких можно было без раздумий приобрести ньюфаундленда, пусть он и походил на помесь дворняги с таксой. Рассказывали, что однажды некоей дорого одетой даме Шубников сторговал хомяка, уведенного Бурлакиным из живого уголка 280-й школы, выдав хомяка за щенка-суку северокавказской овчарки.
И вот они теперь вклинились в нашу компанию, громкие, напористые, удачливые, видно, что с Птичьего рынка, а потом и из рюмочной на Таганской площади. Услышав историю кашинской бутылки и женщины, Шубников радостно заорал:
– Михаил Никифорович, ты мой золотой! А ты ведь должен мне два с полтиной. Брал неделю назад. Должен?
– Должен, – сказал Михаил Никифорович. – Вот бери.
– Ну уж нет! – захохотал Шубников. – Теперь я у тебя не возьму. Считай, что это мои два с полтиной пошли на ту бутылку. Стало быть, и все права на женщину мои!
– Точно! Его! – закричал Бурлакин.
– Таких, как ты, я в гражданскую расстреливал, – сказал дядя Валя. Потом добавил, указав при этом не только на Михаила Никифоровича и на Игоря Борисовича, но – для убедительности – и на нас с Серовым: – Мы, пайщики, клали на твои вонючие два с половиной.
Шубников был наглец. Иные заходят в троллейбус и робко объявляют – «сезонный», «единый», будто в чем-то виноваты, а Шубников басит: «Пригласительный!» – и садится. Однако он не любил какие-либо свои предприятия подводить к мордобою. Впрочем, тут он заупрямился.
– Мои права есть мои права, и я от них не откажусь!
– Точно! Не отказывайся! – снова заорал Бурлакин.
Публика зашумела. Некоторые считали, что коли два с половиной рубля имели место, то почему бы не принять их во внимание. Тем более что Шубников был брошенный женой и в будние дни – без реальных источников дохода. Большинство же полагало, что мало ли кто кому должен. И тут именно стали вспоминать, кто кому и сколько был должен. Разговор грозил принять малоджентльменский характер.
– Да прекратите! – громко заявил Собко. – Из-за чего шум? Из-за женщины, которая из бутылки… Пошутили, и хватит. Не было ее и нету!
– Вон, вон она! – вскричал дядя Валя. – Идет!
Палец его указывал в сторону двери. Действительно, мимо стойки с раздатчицей монет Полиной шла женщина. Красивая. Со вкусом одетая. Волосы русалочьи. Трезвая. И что-то трепетное, ищущее было в ее глазах, стремилась она к кому-то. И не было в ней ни ненависти, ни брезгливости, ни чувства превосходства, ни победительной решимости, какие бывают у женщин, являющихся в наш автомат за своими мужчинами…
– Фея! – тонко произнес Игорь Борисович Каштанов.
– Ведьма, – пробормотал Филимон Грачев, – злюка какая-то…
А мы замерли, молчали в оцепенении. Метров семь оставалось дойти ей… И тут двое мужчин, направлявшихся к выходу, заслонили ее, и, когда они прошли, женщины уже не было, а на ее месте столб синего дыма утекал потихоньку к потолку.
– Как будто бы она, – задумчиво сказал Михаил Никифорович.
– Видимо, никак контактов с нами не может установить, – предположил дядя Валя. – Что-то ломается в ней.
– Да бросьте вы! – сказал Серов, социолог. – Она же в дубленке! Как же это она в дубленке из бутылки вышла? Из кашинской!..
И все же мгновенная пропажа женщины удивила. Впрочем, нынче они именно в мгновение могут появиться и в мгновение пропасть… Разговор теперь шел как бы по инерции. Все будто притихли. Или задумались. Даже Шубников с Бурлакиным не шумели, не трясли бородами, не требовали ничего. Долго молчавший финансист Моховский произнес в связи с этим (а может, и просто так) свою любимую фразу:
– Главное, не бежать впереди паровоза.
И все потихоньку стали расходиться.