Аптекарь Орлов Владимир
А Михаил Никифорович остался.
3
Дней десять не был я на улице Королева. В среду зашел в автомат часа в четыре. Думал, постою минут десять и уйду. Знакомых было мало. Я подошел к Мише Лескову, тридцатилетнему инженеру-энергетику. Лесков болел за «Торпедо», с «Торпедо» и начался у нас разговор.
– Да, ты знаешь, – сказал Лесков, – Анатолий Сергеевич Серов в субботу будет есть шапку.
– Нет, не знаю.
– Он тебя разве не пригласил?
– Что значит пригласил? Я просто один из тех, в присутствии кого он обязан есть шапку. Если он порядочный человек.
– У него две шапки.
– Есть он должен ту, что из каракуля. Он в ней спорил.
– Я вчера встретил Собко, – сказал Лесков. – Он говорит, Серов объявил: шапку будет есть в субботу.
Серов не верил в фортуну наших хоккеистов, в споре был упрям и безрассуден, а может быть, в тот вечер в автомате давал выход раздражению, причины которого нам были неизвестны, во всяком случае называл нас дураками и ставил на чехов. Спорил он сразу с шестью ценителями хоккея, и идея относительно шапки посетила именно его. Он тогда кричал: «Вы будете есть шапки, а я на вас погляжу!» Прошло три недели, и, когда стало ясно, что не мы теряли шапки, а обречен его коричневый пирожок, Серов вдруг заартачился. Мол, все это шутка и у нас должно быть чувство юмора. «Руки разбивали?» – спрашивали его. «Разбивали», – соглашался Серов. «Тогда ешь!» Вскоре многие перестали здороваться с ним, дали понять, что лучше ему съезжать из Останкина, здесь не любят людей, не умеющих держать слово. И вот Серов сделал объявление о субботе.
– Ну а Михаил Никифорович как? – спросил я.
Михаил Никифорович жил в соседнем доме, и по возвращении с работы ему нелегко было миновать автомат. По сведениям Лескова выходило, что за неделю Михаил Никифорович изменился. Больше молчит, пьет одно пиво и словно бы о чем-то думает. И глаза у него то мечтательные, то печальные. Видно, происходит что-то в его душе. А возможно, у него какие-нибудь неприятности по службе. Михаил Никифорович тоже спорил с Серовым, вернее, Серов и его вынудил спорить с ним. Как и Игоря Борисовича Каштанова, меня, Собко, летчика Германа Молодцова и Володю Холщевникова с телевидения. Михаил Никифорович Серова жалел и поначалу поддерживал старания того назвать весь этот спор шуткой. Конечно, шутка, согласился автомат. Но шапку он пусть ест.
Тут зашел в автомат сам Михаил Никифорович. Действительно, был он грустный.
– Что так рано? – спросил Лесков.
– Что-то неможется в последние дни, – сказал Михаил Никифорович. – Странный какой-то стал.
Он закурил. Стояли мы теперь не под табличкой «Не курить», а под гордостью автомата, да и всего Останкина – большим медным листом на деревянной основе, за который управление торговли уплатило чеканщику триста шестьдесят два рубля. Посреди листа была выбита радующая душу кружка, курчавая, как борода Зевса, медная пена вываливалась из нее. По обе стороны кружки лежали тарелки: справа на тарелке был расположен рак, слева – какая-то рыба, полторы штуки, нередко среди свежих посетителей автомата возникали споры, лещ ли это, рыбец ли, сырок или же чехонь? Или же еще какая-нибудь историческая особь. Ясно было, что не вобла. Замечательная эта чеканка, как бы компенсировавшая отсутствие в автомате какой-либо закуски к пиву (кроме сушеного картофеля в пакетах), появилась здесь после ремонта. До ремонта заведение на Королева было грязным и вонючим. Некоторые женщины, неизвестно зачем возникавшие в мужском гуле, в сигаретном дыму, кривились и, может, вспоминали о противогазах или иных средствах гражданской обороны… Голубовато-серые ободранные стены – пространство для движения рыжих тараканов, немытые плитки под ногами располагали к тому, что прямо под ноги и бросали всякую дрянь – промасленную бумагу, яичную скорлупу, огрызки бутербродов, да чего только не валялось на полу! И пиво из кружек туда плескали. Мерзко тут было! Впрочем, никто об этом не думал, лилось бы пиво и не было бы разбавленным. А после ремонта, что вы! Мастера отделали помещение под избу, обшили стены досками, доски же покрыли лаком. Там и тут появились деревянные подзоры, солнца, полотенца и орнаментальные полосы с языческими мотивами. Под одной из арок поставили чугунные ворота, а за ними на жардиньерках разместили вьющиеся растения – как бы зимний сад. И вот чеканка. При такой чеканке дрянь уже не хотелось бросать на пол, руки сами тянулись к урнам. Раньше чего в туалете только не писали! Какие люди не оставляли здесь своих имен («Вася-псих из Оренбурга», «Коля из МИСИ, дипломник» и прочие), какие истины здесь не провозглашались! Теперь осталась только одна надпись в центре чистейшего потолка, видно, пожалели ее маляры: «Пусть стены этого сортира украсят юмор и сатира!»
Но сегодня и чеканка с закусками не радовала Михаила Никифоровича.
– Что это ты? – удивился Лесков.
– Да так… – вздохнул Михаил Никифорович. Тут он словно вздрогнул, зрачки его забегали, будто отыскивали кого-то в толпе, Михаил Никифорович напрягся… Но вскоре напряжение отпустило его. – Показалось, что ли… – пробормотал Михаил Никифорович. – Никто не окликал меня?
– Никто, – переглянулись мы с Лесковым.
– Не первый раз на этой неделе… – сказал Михаил Никифорович. – Будто кто-то хочет поговорить со мной. Но словно бы звонит из испорченного автомата…
– А ты попроси перезвонить, – предложил Лесков.
– Это не так смешно, – сказал Михаил Никифорович. – И моя душа будто ожидает чего-то, стремится, что ли, к чему-то…
Фраза была совершенно несвойственна Михаилу Никифоровичу. Мы с Лесковым опять переглянулись и, видимо, подумали об одном, но решили странной темы вслух не касаться.
– У тебя в аптеке, может, чего стряслось? – предположил Лесков. – Ну, в субботу развеешься. Серов будет есть шапку.
Эта новость несомненно оживила Михаила Никифоровича.
А в автомате становилось теснее. Уже спрашивали, нет ли лишних кружек. Тогда и появился Игорь Борисович Каштанов. Заметно возбужденный. К нам он не подошел, а остановился метрах в десяти, у окна. Потому как был с дамой. Даму эту мы хорошо знали.
Это была Татьяна Алексеевна, лет тридцати от роду, бывшая жена участкового милиционера. Но не Куликова, из-за кого наши пайщики ушли на детскую площадку, а приятеля Куликова лейтенанта Панякина, участкового иных кварталов. Но, может, и не приятеля, а так, сослуживца. Впрочем, бывшего сослуживца, потому что в милиции Панякин уже не работал.
Года два подряд Игоря Борисовича Каштанова сжигала страсть к Татьяне Алексеевне. Одно время он сильно пил, не имел средств, дружба с Панякиной его устраивала. Бывало, сидит он дома в тоске в час ночи, вдруг – стук в дверь, на пороге Татьяна Алексеевна, оставившая спящего мужа в квартире, и при ней авоська с пятью бутылками вермута. Игорь Борисович даже думал тогда жениться на ней. Татьяна Алексеевна иногда и на месяцы переходила жить к Каштанову. Служебные чины уговаривали ее вернуться по-хорошему. Но где уж там! Разве можно было женщине уйти от Игоря Борисовича!
Игорь Борисович Каштанов мужчина был примечательный. Окончил два института. Сначала строительный. Потом кинематографический. И как-то быстро сделал карьеру. Ему, молодому, дали редактировать журнал. Он и сам в ту пору пописывал. Выпустил с соавтором две книжки. Журнал дали не очень именитый и не толстый. Но журнал. Как полагается. Для Игоря Борисовича он был звездой пленительного счастья. И деньги приносил. Но что тогда были для Игоря Борисовича деньги! Бывало, в дни, когда Игорю Борисовичу выдавали гонорар или авансы, жена его, а Игорь Борисович был женат и любил свою Олю, посылала доверенных лиц, целую экспедицию, Долотова в числе других, сопровождать Игоря Борисовича в странствиях от кассы до дома. Но и доверенные лица не спасали семейство Каштановых от предвиденных потрат. Пройдет Игорь Борисович по дороге домой сквером, увидит на скамейке влюбленную пару и посыплет ее десятками. Спустится в туалет по нужде, протянет червонец уборщице, попросит: «Помолись, бабушка, за меня, грешного!» А доверенные лица, Долотов в том числе, бывали к тому времени уже в таком праздничном состоянии, что и свои десятки были готовы рассыпать по скверам. Или вот. Знаменит в Останкине ресторан «Звездный». Так Игорь Борисович снимет его на вечер, встанет в дверях и приглашает в зал любого проходящего по улице Цандера, кто ему приглянется. Он застолья любил в ту пору куда крепче, нежели заседания редколлегии. А потому и продержался редактором полгода. Душа его однажды поутру находилась в рассеянном состоянии, чутье притупилось, и он напечатал какие-то легкомысленные или даже безответственные фотографии. Его низвергли. «Ничего, – решил он, – будет больше времени для настоящей литературы». Он много надежд возлагал на свою прозу. Но она шла трудно. И Игорь Борисович оставлял на столе чистую бумагу и шел в автомат на Королева, тогда еще с винными и коньячными кранами. Жена Оля стала его упрекать. Правда, говорила: «Пей, но пиши. Я готова тебя кормить, но ты пиши». С работы Оля возвращалась полседьмого. Игорь Борисович каждый день спешил домой из автомата к пяти, садился за машинку, брал том Платонова, перепечатывал из мастера страничку и вечером предъявлял ее жене. Оля умилялась, говорила: «Вот видишь, ты же талантливый, как ты пишешь! Неужели ты не можешь взять себя в руки!» Однако потом и перепечатывать Платонова стало Игорю Борисовичу лень. Ольга ушла от него.
Но давно это было. Лет десять назад.
И без работы и без жены Игорь Борисович существовал скорее весело, нежели грустно. В автомате, в ресторанах Останкина и Выставки он пребывал даже неким героем со всякими неправдоподобными легендами. Многим было интересно посмотреть на него и тем более напоить и накормить Игоря Борисовича, эти люди и на могилу Сережки Есенина ездили с вареными яйцами и белыми бутылками. Оставалось у Каштанова немало влиятельных друзей или приятелей, жалевших его, желавших вернуть Игоря Борисовича в большую жизнь, они устраивали ему командировки и авансы. Командировочные Игорь Борисович охотно брал, но никуда не ездил, а широко гулял. Заключал и авансовые договора, однако не выполнял своих обязательств. На квартире его всегда было шумно: звучали и мужские голоса, и, конечно, женские, и благородное стекло звенело, заставляя старушку, подселенную к Игорю Борисовичу после отъезда Оли, тихо сочинять в своей комнате жалобы на соседа. Иногда сердиты были на Игоря Борисовича и его гости. Кое-каких денег, и будто бы немалых, не обнаруживали они, случалось, в своих карманах и бумажниках. Некоторые горячие люди стремились что-то доказать Игорю Борисовичу кулаками. Порой готовы были сразиться с Игорем Борисовичем и неудачливые мужья. Дважды наносили ему тяжелые удары пивными кружками по голове, вызывая потерю сознания. Но Игорь Борисович выходил из больниц и улыбался. Он вообще был обаятельный.
Но тут в судьбу Игоря Борисовича вмешались судебные исполнители. Уж очень он задолжал разным учреждениям. И пришлось Игорю Борисовичу работать, чтобы расплатиться за командировочные и авансы. Сначала он был устроен мойщиком троллейбусов в проезде Ольминского. А затем его направили ночным сторожем в павильон юннатов Выставки. Игорь Борисович сокрушался, что все это дела не творческие, и был обрадован, встретив однокурсника по строительному институту. Тот взял его к себе в контору. Был Игорь Борисович разнорабочим, потом стал учетчиком, а потом и прорабом. Долги все еще висели над ним. Но надо сказать, что в последние месяцы Игорь Борисович был аккуратнее. Не в смысле внешнего вида. Тут Игорь Борисович даже и в дни безобразий был опрятен и красив, всегда в костюме, белой рубашке и при галстуке. Нет, теперь он мог зайти в автомат трезвый, взять лишь пару кружек пива и ни с чем то пиво не смешать. Говорили, будто страсть его к Татьяне Алексеевне угасала. А Игорю Борисовичу пришлось многое перетерпеть из-за этой страсти. Панякин развелся с Татьяной Алексеевной, но все же пытался вернуть ее в дом, действовал и угрозами. Игорь Борисович вступался за честь Татьяны Алексеевны, порой с нарушением правил, а потому однажды был увезен с улицы Королева в известном направлении на пятнадцать суток. Потом запил Панякин, был уволен из милиции и иногда братался с Игорем Борисовичем на наших глазах в автомате. И вот теперь Игорь Борисович начал жить аккуратнее. Страсть его к Татьяне Алексеевне, может, совсем угасла, Татьяна же Алексеевна все крутилась возле Игоря Борисовича, и сейчас разговор их с расстояния представлялся нам нервным.
– Вот, вот, опять! – быстро сказал Михаил Никифорович.
– Что – опять? – спросил Лесков.
– Кто-то окликнул меня.
– Не слышал, – признался я.
– А как тебя окликали-то? – спросил Лесков. – По имени или по фамилии?
– Не по имени и не по фамилии, – угрюмо ответил Михаил Никифорович.
В это мгновение Игорь Борисович Каштанов, чуть ли не кричавший до того что-то Татьяне Алексеевне, встал перед ней на колени, вернее, припал на одно колено, как подданный или как раб, и замер на секунду с опущенной головой. Татьяна же Алексеевна выпрямилась, застыла, будто дочь сандомирского воеводы вблизи фонтана, правую ногу выставила вперед и носком ее постукивала теперь по керамическому полу. Игорь Борисович поднял голову, протянул руки к постукивающей этой ноге – возможно, в то мгновение для Игоря Борисовича и царственной – и снял с нее туфлю. Тут в его движениях вышла задержка. Туфлю он был вынужден поставить на пол и обратился к авоське, висевшей на крюке под полкой, вынул оттуда бутылку портвейна «Агдам», бутылку эту открыл. Татьяна Алексеевна держала ногу несколько на весу, видимо не желая запачкать чулок. Игорь Борисович наполнил туфлю портвейном «Агдам», бутылку утвердил на полу, поднял туфлю торжественно, будто держал в руке турий рог, оправленный золотом, и был намерен читать стихи, губы его шевелились, потом он церемонно выпил темно-красную жидкость и, не вставая, преподнес туфлю Татьяне Алексеевне. Татьяна Алексеевна туфлю приняла. Рассмеялась зловеще и с силой с размаху туфлей ударила Игоря Борисовича по щеке. Громко заявила: «Так будет всегда!» – надела туфлю и победительницей отправилась к выходу. Игорь Борисович вскочил, побежал на улицу за Татьяной Алексеевной.
– Страсти-то какие! – сказал Лесков. – А ты, Михаил Никифорович, со своими сигналами!
Рассказывая об эпизоде с Игорем Борисовичем и туфлей, я как бы выделил его из жизни автомата, будто бы перенес его на сцену. У людей несведущих могло возникнуть впечатление, что жизнь в автомате прекратилась, все только и были заняты отношениями Игоря Борисовича и Татьяны Алексеевны, глазели на них. Нет. Движение людей с кружками вокруг Игоря Борисовича не прекращалось, если кто и смотрел на него, то так, краешком глаза. Между прочим. Мало ли какие драмы и комедии могли произойти сейчас на других площадках автомата. Кому какое дело до манер Игоря Борисовича! Ну хочет пить на коленях, ну пусть и пьет. Может, ноги его не держат. Это мы, знакомые Игоря Борисовича, проявили к нему внимание, и при этом нас более всего занимала мысль, будет ли пить Игорь Борисович из этой туфли… Однако выпил…
– Фу-ты, как можно пить из такой разношенной! – поморщился Михаил Никифорович. Михаил Никифорович был известен своей чистоплотностью, кружки в автомате мыл минут по пять, хотя и понимал, что толку от этого мало. – Пойду-ка я подышу свежим воздухом…
Он дышал, я беседовал с Лесковым, и тут меня как будто бы кто-то окликнул. Назвал по имени и отчеству. Голос был женский. Я оглянулся. Женщины рядом не было. Спросить Лескова, окликал ли кто меня, постеснялся. «Неужели это из-за тех четырех копеек?» – подумал вдруг. И сейчас же прогнал нелепую мысль. Однако же кто-то окликал…
Автомат был уже забит. Знакомые люди теснились рядом. Кто-то принес кильку, кто-то болгарскую брынзу. Пили уже пиво дядя Валя, летчик Герман Молодцов, два брата инженеры Камиль и Равиль Ибрагимовы, Володя Холщевников с телевидения – тот угощал черными сухариками, приготовленными особым способом, с подсолнечным маслом и чесноком. Появились и таксист Тарабанько, и усатый красавец Моховский, работник банка, он же пан Юрек, и тихий человек Филимон Грачев. Зашел на этот раз и Коля Лапшин. Он, как и дядя Валя, был шофером и тоже имел склонность к фантазиям. Фантазии Лапшина от дяди Валиных отличались. Лапшина влекли иные, нежели дядю Валю, моральные ценности, иные доблести и геройства. Коле было тридцать четыре года. Однако из его рассказов выходило, что он уже провел в колониях особого режима не менее пятидесяти лет. Убивал, участвовал в групповых насилиях и разбоях, грабил банки. Некоторые слушали рассказы Лапшина внимательно и уважали его. Верили, например, что он своим основным предметом может поднять ведро с водой или разбить граненый стакан. Другими же слова Лапшина брались под сомнение. В особенности дядей Валей. Дядя Валя готов был показать людям, что он-то ладно, а вот Лапшин по всем статьям лгун. Банков не грабил, никого не насиловал и примерный семьянин. Сегодня Лапшин пришел сильно покорябанный. В черных очках. И лоб его и щека были ободраны, а под глазом цвел синяк.
– Асфальтовая болезнь? – участливо спросил дядя Валя.
– Еще чего! – обиделся Лапшин. – Опять задавил.
– Насмерть?
– Насмерть. Восьмой труп. Дура баба. Выскочила откуда-то, а там лед. Она как на коньках и прямо под меня.
– А морду где покорябал?
– А я в столб.
– Врешь, – сказал дядя Валя. – Восьмого давишь – и ни разу не был виноват?
– Ни разу. Они сами.
– Дурочку-то не валяй! Мордой вчера проскребся по асфальту. А нам лапшу на уши вешаешь. У тебя и фамилия такая – Лапшин!
– Да ты! Да я тебя!
Их разняли. Лапшин еще бурчал что-то, а в зал вошли Михаил Никифорович и Игорь Борисович Каштанов. Каштанов был по-прежнему возбужденный. Минуты через две в автомате появился Собко, можно было предположить, что в его кейсе, как и всегда, лежит купленный по дороге килограмм трески горячего копчения в сетке. Так оно и оказалось. Треска была предложена нам.
– Ты что как обиженный воробей? – спросил Собко Игоря Борисовича Каштанова.
– Они нынче вино «Агдам» из туфли пили, – сказал Михаил Никифорович.
– Пил! Ну пил! – взорвался вдруг Игорь Борисович. – Что ты, Миша, понимаешь! Что ты видел в своих курских деревнях! – Игорь Борисович размахивал руками, движения его были красивыми. Как бы поставленными.
– А что же это вы туфлей по лицу схлопотали? – не выдержал Лесков.
– Ну… – сник вдруг Игорь Борисович. – А-а!.. Мне жалко ее… Да что говорить!.. Тут такой узел… И не развязать и не разрубить!..
И на глазах Игоря Борисовича появились слезы. Всем стало неловко. Кто-то пошел за пивом, тихий человек Филимон Грачев достал вырезку с кроссвордом, многие сразу принялись гадать вслух, какой же такой персонаж пьесы Островского «Без вины виноватые» из пяти букв.
– Серова нет, – сказал Собко, – а он просил напомнить, что известное событие у него в субботу в четыре часа.
Все зашумели, заговорили о шапке.
– Подумаешь, пирожок из каракуля! – сказал Лапшин. – Я однажды на спор съел радиолампу.
– Крошил, что ли, и глотал? Какую лампу-то?
– ЛД-34. Не крошил, а прямо жевал.
– Врет он! – обрадовался дядя Валя. – Он хлеб-то губами мнет. И лапшу.
– Я вру?! – вскипел Лапшин. – Да давай мне прямо сейчас лампу! Хоть целый приемник!
– Опять, – тихо произнес Михаил Никифорович.
– Ты что?
– Опять кто-то зовет меня…
– Тебе, Миша, действительно лечиться надо. Малинки бы тебе на ночь…
Но тут странная сила подняла, подбросила Михаила Никифоровича, повлекла его ввысь, несколько секунд на глазах у публики, растерянный, он висел возле самой чеканки и мог даже коснуться волшебной кружки с курчавой пеной, а потом был опущен на пол.
Хорошо хоть, Лапшин был среди нас в тот вечер. Он заговорил первый.
– Это что! – сказал Лапшин. – А вот меня однажды в Калмыкии, только я в сайгака прицелился, так прихватило и подняло, что я полчаса висел над степью, тут мне бы по нужде сходить, а я ружье держу, штаны расстегнуть нечем, и сайгак убежал…
Эти слова Лапшина нас несколько успокоили. Даже дядя Валя не стал на этот раз оспаривать его сведений. А, видно, подмывало его сказать что-то относительно штанов…
4
И пришла суббота.
Накануне Серов обзвонил всех кого следовало и подтвердил насчет четырех часов.
Была обговорена и процедура субботней встречи. Решили, что и со стороны проигравшего и со стороны победителей должны присутствовать секунданты или ассистенты, которые обязаны следить за чистотой исполнения условий пари. Чтобы потом Останкино не сомневалось. Победители могли пригласить также друзей – по другу на победителя. Желая проявить великодушие и не подрывать экономическую мощь семьи Серовых, мы постановили: совместить друзей и секундантов.
– Как хотите, – сказал Серов. – На стол уже все куплено.
Стол у Серовых был накрыт богатый. Напитков хватило бы и на две смены друзей. Было и пиво. Серов, оказывается, собирал кружки, прекрасные экземпляры их, числом почти пятьдесят, были вывезены им из разных пьющих и непьющих стран, и теперь он хотел, чтобы мы опробовали в деле его коллекцию.
– Всему свое время, старик, – справедливо заметил Собко.
Игорь Борисович Каштанов явился без ассистента и без друга. Михаил Никифорович привел дядю Валю. Не такой уж дядя Валя был ему друг и ассистент, но, видимо, по дороге к Серову Михаил Никифорович увидел дядю Валю и позвал. Я так думал потому, что сам, гадая, кого вести к Серову, заметил тихого человека Филимона Грачева в печали и пожалел его. Летчик Герман Молодцов опоздал, он летал с утра куда-то в низовья Волги и прибежал к Серову без друга, но с семикилограммовым сазаном. Сазан был опущен в ванну. Ассистентом со стороны Собко был признан адвокат Миша Кошелев. Посоветовавшись, доверили ему составление протокола. Володя Холщевников с телевидения тоже пришел без друга. Казалось, Серов был несколько обижен столь малым числом участников встречи, он ждал более серьезного отношения к себе. При нем были два ассистента, его соседи. Конечно, присутствовала и жена Серова, Светлана Юрьевна, блондинка, веселая и крепкая. Такая, наверное, и в городки могла удачливо играть.
Надо сказать, что большинство из нас впервые попало в дом Серова. Мы стеснялись Светланы Юрьевны. Известно, что может думать жена о знакомых мужа по пивной. Но Светлану Юрьевну наше происхождение не смущало. Возможно, она вообще была женщина без предрассудков.
– Ну что? – сказал Серов. – К столу? И нальем?
– Нет, – покачал головой Собко. – Мы не будем. До этого. А ты можешь.
Собко был самый крупный из нас и самый рассудительный, в командиры не лез, но порой виделся и командиром.
– Давай шапку, – сказал Собко.
Серов сразу стал серьезным, пошел за шапкой. Внес ее он торжественно на блюде для заливной рыбы. Утвердил на столе.
– Нож точил? – спросил Собко. – Или будешь грызть?
– Точил, – вздохнул Серов.
– Но жевать-то ему все равно придется, – предположил летчик Герман Молодцов.
– Мы решили, – сказал Собко, – для облегчения твоей участи разрешить тебе воспользоваться растительным маслом или сметаной. Можешь макать кусочки в жидкость.
– Нет, – сказал Серов строго. – В этом нет нужды.
«Экая в нем гордость», – подумал я.
– Ты не робей! – вступил дядя Валя. – Михаил Никифорович врач, поможет, если что…
– Да, старик, – подтвердил Собко, – дело тут рискованное, и мы попросили медицинского работника иметь при себе аптечку, английскую соль и клизму.
Лицо Серова так и осталось строгим, а вот крепкая блондинка Светлана Юрьевна обрадованно рассмеялась. И мы поняли, что она не только крепкая, но и задорная.
– Прошу победителей, побежденного, секундантов и протоколиста, – сказал Собко голосом церемониймейстера, – занять свои места. А уж Светлану Юрьевну в особенности.
Места были заняты мгновенно. Один лишь Серов не сел, застыл в задумчивости, его не теребили, может, он так себе и намечал – кушать стоя. Серов глядел на шапку. И мы стали глядеть на нее.
Некоторая метаморфоза происходила в нашем отношении к этой шапке. Раньше мы на нее и не обращали внимания. Ну шапка и шапка на голове у Серова. Ну пирожок. Правда, из каракуля. По нынешним временам, стало быть, дорогая вещь – только такое летучее соображение прежде и являлось. Но теперь-то перед нами, лишенная своей бытовой функции, переместившаяся с головы Серова или с вешалки в прихожей на фаянсовое блюдо для заливной рыбы, шапка превращалась в нечто особенное, чуть ли не в живое существо, которому сейчас предстояло быть принесенным в жертву, предстояло погибнуть и исчезнуть. Коричневые тугие завитки, казалось, вздрагивали и шевелились в ожидании заклания. Но и Серов будто бы сейчас изменился, словно бы разросся – так виделось мне, – стал фигурой особенной, идолом каким-то или жрецом…
– Не жаль вам вещи-то? – обратился летчик Герман Молодцов к Светлане Юрьевне.
– У него есть еще одна, – рассмеялась Светлана Юрьевна. – А в случае чего пришлют шкурку из Бухары.
Их слова отчасти нарушили возвышенные состояния наших душ. Но отчасти…
Собко снял часы с руки, положил на стол, сказал:
– Я засекаю время.
– Да, да, – кивнул Серов.
Нас он и не видел сейчас. Возможно, тоже находился мыслями и душой в неких высях. А впрочем, был он человеком практическим, как тот же Герман Молодцов, и вполне мог теперь думать и о стоимости вещи или же об услугах Михаила Никифоровича.
Но вот Серов сел на стул, подвинул блюдо к себе, взял вилку и нож. Наточенный нож долго не мог справиться с каракулем, еще и подкладка мешала. Теперь приходилось жалеть о том, что накануне не было консультации с понимающими людьми, хотя бы со скорняками и шорниками, и вот Серов маялся, разделывая меховое изделие (живое жертвенное существо из квартиры уже как будто бы исчезло). Наконец он отрезал кусочек, выпилил, выковырнул его. Вцепиться в мех вилка не смогла, и Серов, забыв о приличных манерах, сдернув салфетку, пальцами сунул кусок шапки в рот. Долго жевал. И вот кадык его дернулся, челюсти разжались.
– Проглотил? – спросила Светлана Юрьевна.
– Проглотил, – кивнул Серов.
Тут мы ожили. Можно было и к угощениям тянуться. Но мы не потянулись. Серов стал отрезать новый кусок. Потолще.
Надо ли было ему есть дальше? Не одному мне, чувствовалось, пришла в голову эта мысль. Ну ладно, проявил Серов готовность к исполнению условий пари, убедил нас в том, что сможет, испортил шапку, и хватит! Мы строгие, но отходчивые. Кто-то сказал об этом, правда робко. Как бы от себя. Но Серов продолжал. Резал, жевал и проглатывал. Тут уже и Собко произнес с некоторой надеждой:
– Ну, наверное, хватит, старик.
Но Серов только мотнул головой… Минут через пятнадцать он съел уже треть шапки. Он стал нас раздражать. Создавалось впечатление, что он издевается над нами или – хуже того – получает удовольствие от своей пищи. Нам-то каково! Что же нам-то смотреть, как он выламывается, смотреть на стол, на котором стынут и сами по себе холодные закуски. И в этом богатом столе виделось уже нам заранее придуманное издевательство. Когда Серов мучился с первым куском каракуля, он был нам друг. Теперь же, обедающий в одиночку, он стал нам врагом. А судя по скорости движения его челюстей, нам еще предстояло сидеть дураками не менее сорока минут.
И тут Серов подавился.
Он вздрогнул, дернулся, подался вперед, будто его должно было вырвать. Мы сразу же поняли, что дело тут серьезное. Михаил Никифорович подскочил к Серову, стал колотить его по спине. Не помогло. Лет десять назад один мой знакомый погиб оттого, что ему в дыхательное горло попал кусок отбивной. Сейчас Серов откинулся на стуле и был похож на того знакомого. Глаза его закатились, лицо синело. Лишь однажды дернулись веки, шевельнулись губы, какое-то усилие делал Серов, последнее, прощальное, или молил о чем-то, просил спасти, но сразу же лицо его стало неподвижным.
– Толя! Толя! – кричала Светлана Юрьевна. – Нет! Нет!
– В «скорую»! Надо в «скорую»! – бросился к телефону Собко. – В реанимацию!
– Миша! Ты же медик!
– Разрешите! – услышали мы вдруг.
Мы обернулись.
Женщина шла к столу. Шла быстро. Мягко, но и с силой отстранила, чуть ли не оттолкнула Михаила Никифоровича, склонившегося над Серовым, руку опустила на лицо Серова, прошептала что-то тихое, спокойное, и Серов ожил.
Он встал и принялся ходить вдоль стола. Правая рука его поднималась, будто указывая на нечто, и губы дергались. Сначала его движения показались мне бессмысленными, но потом я понял, что он пересчитывает свои коллекционные пивные кружки.
– Анатолий Сергеевич, – сказала женщина, – вы сядьте.
Серов поглядел на нее удивленно, но не сел.
– Толик, – сказала женщина ласково, – сядь.
Серов кивнул, подошел к своему стулу, сел. Недоеденная шапка лежала перед ним на рыбном блюде.
Теперь удивленно поглядела на женщину Светлана Юрьевна. Потом она перевела взгляд на мужа, взгляд этот как бы соединил женщину с Серовым, и было в нем подозрение.
Надо сказать, что хождение Серова вдоль стола нас несколько успокоило. Суетились мы вокруг потерявшего сознание Серова, понятно, перепуганные, понимание же всей серьезности случая должно было прийти к нам после. И вот мы отдышались. Всё сознавали, и тем не менее мысли наши об отлетевшем ужасе, о возможности гибели Серова были теперь легкими. То ли оттого, что Серов ожил и позволил себе энергичное хождение вдоль стола. То ли оттого, что за его стулом стояла новая для нашей компании женщина.
– Садитесь, – твердо сказал Серов. – Надо доесть.
– Да ты что! Зачем! Хватит! – зашумели мы.
– Нет, – сказал Серов. – Садитесь.
И он доел шапку.
Доел быстрее, чем следовало ожидать. Мы не так волновались теперь и за него и за себя. Только Светлана Юрьевна нервничала, но не из-за шапки. Серов стал вытирать салфеткой губы, а Светлана Юрьевна сказала с укоризной:
– Толя, ты освободился и, может быть, познакомишь нас с новой гостьей?
– Я не знаю ее, – сказал Серов, впрочем, тут же спохватился, поклонился незнакомке, сказал: – Извините…
– То есть как не знаешь! – теперь уже с угрозой произнесла Светлана Юрьевна.
Этой угрозы я от нее не ожидал. «Ты врешь! – читалось на лице Светланы Юрьевны. – Ну а если и незнакома, что же торчит здесь, могла бы уже и катиться!» Неловко нам всем стало.
– Это моя ассистентка! – вскричал дядя Валя. – И даже не моя! А Михаила Никифоровича! Ведь он тогда бутылку открывал! Не я же! Михаил Никифорович, ты что молчишь! – И дядя Валя толкнул Михаила Никифоровича в бок.
– Да… – пробормотал Михаил Никифорович, – моя… она… подруга и эта…
В иной раз педант Собко обратил бы наше внимание на то, что Михаил Никифорович привел уже одного друга и ассистента, а именно дядю Валю, и, стало быть, хватит. Но тут он промолчал.
– И как же вас зовут? – улыбнулась Светлана Юрьевна подруге Михаила Никифоровича.
Незнакомка словно бы растерялась.
– Любовь Николаевна ее зовут! – обрадовался дядя Валя.
– Да, Любовь Николаевна, – быстро согласилась гостья, – Любовь Николаевна Кашинцева. Или просто Люба.
– Что же вы стоите-то, Люба, – подскочил дядя Валя, – вы садитесь вот сюда, между мной и вашим Михаилом Никифоровичем.
Любовь Николаевна села, дядя Валя тут же обхватил ее за плечи, Любовь Николаевна руку его сняла, прошептала дяде Вале что-то строго, но доверительно, отчего дядя Валя рассмеялся и сказал громко:
– Но беда-то ведь небольшая, а?
А Михаил Никифорович нахмурился и взглядом дал понять дяде Вале, что поведение его бестактное.
– Да я же к Любочке как отец, – объяснил свой порыв дядя Валя.
А Светлана Юрьевна отошла. И на Любовь Николаевну и на Михаила Никифоровича смотрела ласково. Победу Серова над каракулевой шапкой отметили шумно, со звоном бокалов. Протоколист Миша Кошелев представил нам проект протокола; имевшие право подписаться под ним – подписались. И понеслось застолье.
Тут мы потихоньку рассмотрели Любовь Николаевну.
Женщина она была приятная. То есть так казалось. Это именно она пыталась подойти к нам в автомате, но двое мужчин заслонили ее, и она исчезла. Тогда она шла к нам в свежей дубленке и большой лисьей шапке. И теперь она была одета прилично. Не знаю, какие нынче наряды в Кашине – я был там в последний раз лет пятнадцать назад, – но, во всяком случае, наша Любовь Николаевна провинциалкой не выглядела. Для Москвы, оговорюсь, для Москвы! Может быть, для какого-нибудь Парижа она была явная провинциалка. А для нас внешность и манеры ее сошли вполне за светские. К Серову явилась она в джинсовом костюме, и было видно, что костюм этот не от «Рабочей одежды». В красоте, или, вернее, миловидности, ее лица виделось нечто стандартное, но, впрочем, забавный короткий нос, полные губы, тихая крестьянская улыбка, правда редкая, отчасти эту стандартность разрушали. И была сегодня у Любови Николаевны коса, темно-каштановая. Но не та коса, которая для иных женщин, особенно пышных, становится как бы сущностью натуры, а коса, скорее, декоративная, элемент сложной прически, сочиненной дамским мастером в стиле ретро. Нет, неплохо выглядела подруга Михаила Никифоровича, и не наблюдалось в ней ни необыкновенных щек, ни кривых клыков, обещанных нам Филимоном Грачевым. Как и Михаил Никифорович, я дал бы ей лет двадцать пять – двадцать семь.
Сидела она смирно, больше молчала. Как бы прислушивалась и присматривалась к нам. Даже я ощутил дважды ее заинтересованный взгляд. Словно бы исследовательский. Мы и сами на нее глазели. Экое явление! Впрочем, скоро застолье отвлекло нас от наблюдений за Любовью Николаевной. Пошли в ход и коллекционные кружки, Светлана Юрьевна принесла из кухни горячие креветки, в шуме и звоне Любовь Николаевна как бы утонула: была она за столом и не было ее. Однако через час мы о ней вспомнили. Курильщики решили выйти из-за стола, я не курю, но тут понял, что и мне нужно выйти. И так случилось, что у шахты лифта мы оказались всемером: Михаил Никифорович, Игорь Борисович Каштанов, дядя Валя, Филимон Грачев, я, Серов и Любовь Николаевна.
Курила она «Новость», Игорь Борисович протянул ей зажигалку, она затянулась, пальцы у нее были тонкие, красивые.
– Извините, пожалуйста, что я об этом поведу речь, – сказала Любовь Николаевна, – но мне ночевать негде.
Мы молчали, смотрели в стены.
– Вы ведь разбили бутылку там, на детской площадке, – сказала Любовь Николаевна. – Где же мне жить?
– У меня вся комната завалена гирями и гантелями, – хмуро заявил Филимон Грачев.
– Жить я имею право лишь у основных владельцев бутылки, – сказала Любовь Николаевна деликатно, как бы извиняясь перед Серовым, мной и Филимоном.
Мы с Серовым только головами покачали. Вот, мол, какие печальные обстоятельства.
– Любовь Николаевна, – галантно произнес Игорь Борисович Каштанов, и было видно, что говорит он искренне, – я бы с удовольствием ввел вас в мой дом, но моя соседка тут же наскребет жалобу, я же в плохих отношениях с райисполкомом.
– А я импотент! – выскочил дядя Валя. – У меня был климакс! Я тем более не могу.
– При чем тут импотент? – удивился Каштанов.
– А при том! – обиделся дядя Валя. Потом он сказал: – И бутылку я не открывал и не разбивал. Я бы посуду сдал. Это Мишка трахнул ее о кирпичи!
– Я же нечаянно… – пробормотал Михаил Никифорович.
– А у меня из-за этой бутылки… – жалобно произнесла Любовь Николаевна, и губы ее нервно вздрогнули, – у меня из-за нее… Я и прийти-то к вам не могла… И…
Она сразу же замолчала. Видно, и так сказала лишнее.
– Не печальтесь, Любовь Николаевна, – заверил ее растроганный Каштанов. – Мы вас пристроим. Вот у Михаила Никифоровича однокомнатная квартира.
– Да уж, – обрадовался дядя Валя, – ты, Миша, бери ее! Ты бутылку разбил!
Мы поддержали Каштанова и дядю Валю.
– Пожалуйста, – неуверенно произнес Михаил Никифорович, – только ведь Любовь Николаевна – женщина, я буду стеснять ее.
– Ничего, – сказал дядя Валя. – Да я бы на твоем месте!..
– Я столько пережила за эти дни… – сказала Любовь Николаевна. – Мне так нужно было выйти к вам, а я не могла… Вот только когда ощутила просьбу Анатолия Сергеевича, лишь тогда я прорвалась…
Мы вспомнили то мгновение. Просьба Серова, а то и мольба его, была существенная… Но сейчас мы уже думали о Любови Николаевне. Стояла она тихая, нежная, с влажными глазами, и мы расчувствовались, жалели ее, хотели бы ее поддержать, а то и приласкать, как беззащитное дитя.
Тут нас позвали к столу: была подана индейка.
– Знаете, – сказала Любовь Николаевна, – пока это все снова не началось…
– Пока глаза у нас еще умненькие! – уточнил дядя Валя.
– Да, именно так, – продолжила Любовь Николаевна. – Я бы хотела просить вас об одолжении. Мне нужно знать о ваших желаниях, но о желаниях не случайных, не пустячных, исполнение которых, может, и пользы вам не принесет, а о желаниях, для каждого из вас важных… Вы подумайте, и завтра мы встретимся…
– Зачем же завтра! – сказал Каштанов. – Вы отдохните, с Москвой познакомьтесь. Сходите на ВДНХ. Или в «Ванду» – в «Вечерке» пишут: там фестиваль косметики. Или на Таганку. А уж потом соберемся.
– Хорошо, – согласилась Любовь Николаевна.
Мы ели индейку и запивали ее кто чем. Тут и позвонили в дверь Шубников с Бурлакиным. В доме Серовых прежде они не были. Да и в автомате Серов вряд ли здоровался с ними, так, наблюдал их порой… А они пришли.
– Ба! – заорал Шубников. – Вот вы где от нас попрятались! В Останкине только и разговоров что про шапку. Мы с Бурлакиным на Птичке мерзнем, а они здесь пьют и закусывают! Нехорошо, господа офицеры!
И Шубников с шумом занял стул, руки протянул к блюду с индейкой.
– Слушай, Шубников, – сказал я, – чего вы пришли-то? Вас кто-нибудь звал сюда? Толя, ты звал их?
– Ну! – обиделся Шубников. – Это, наконец, не по-джентльменски! Вы, гости-ветераны и хозяева, нас, свежих, замороженных, должны были бы приголубить и обогреть, а ты дерзишь! – И он положил себе на тарелку приметный кусок белого мяса, в мюнхенскую же кружку плеснул «Сибирской».
– Что такое? Что такое?! – появился в комнате Бурлакин, задержавшийся было в прихожей.
– Да вот попрекают нас с тобой, Бурлакин! – сказал Шубников.
– Какие неблагородные люди! – взревел Бурлакин. – А у них там в ванне рыба плавает! И фыркает!
– Мой сазан, что ли? – удивился летчик Герман Молодцов.
– Сазан! Ничего себе сазан! Кит! Моби Дик! Нам бы его, мы бы на машину наторговали!
– А они нам его подарят, – сказал Шубников. – Зачем им сазан-то? Мы здесь только одни с тобой и понимаем душу животных.
– Тут и женщины! – оглядев компанию, повеселел Бурлакин. – Но мы им не представлены.
И Бурлакин, как бы имея в виду женщин, исполнил некий книксен. Покачнулся, но все же выпрямился. Все были сытые и напоенные, благодушествовали, я со своим неприятием Шубникова и Бурлакина остался в одиночестве. Они были представлены Светлане Юрьевне, проявили себя комплиментщиками. Ручку у дамы целовали и вспоминали строки из песен трубадуров («Я, вешней свежестью дыша, на пыльную траву присев, узрел стройнейшую из дев, чей зов мне скрасил бы досуг…»). Словом, кое-как оправдали свое высшее образование, отчасти гуманитарное. Пришел черед Любови Николаевны. Услышав о том, что эта прелестная амазонка – подруга Михаила Никифоровича, Шубников, видно, сразу что-то заподозрил.
– Миша, – заявил он тоном сюзерена, – а насчет трех рублей ты не забыл?
– Двух с половиной, – вздохнул Михаил Никифорович.