Корабли на суше не живут Перес-Реверте Артуро
— А ты сам как считаешь — Снайпер может скрываться в Португалии?
— Может. Или мог. Две лиссабонские вонючки — так называемые Сестры — сообщили, что виделись с ним на акции у Фонда Сарамаго. И потом еще раз.
Я кивнула. Мне было известно, кто такие Сестры. Они с большим успехом выставлялись в крупнейших галереях. И в Интернете ссылки на них встречались на каждом шагу. Им посчастливилось пробиться, и они были теперь уже на полдороге к легальному искусству и арт-рынку, который с каждым днем взирал на них все благосклонней. При этом девушки не приспосабливались и не кривили душой для придания себе весу и значительности.
— А с чего это вдруг такой жгучий интерес к Снайперу? — осведомился Пачон.
— Готовлю книгу о граффити.
— А-а.
Он окинул мечтательным взглядом каталожный шкаф, стоявший у стены напротив росписи. На нем как бы в виде трофеев выстроились штук шесть классических аэрозолей — «Титан», «Фелтон», «Новелти». Все — использованные и перепачканные краской. Пачон — своего рода охотник за скальпами. И эта работа ему по душе. Весьма.
— В Лиссабоне мощное и разветвленное сообщество райтеров, — сказал он. — Они хорошо его там устроят и помогут затаиться.
— Ты по-прежнему не знаешь, кто он такой?
— По-прежнему.
— А если не крутить мозги, а? По правде если?
— Я правду и говорю, — возмутился он. — По нашим прикидкам, Снайперу немного за сорок. Высокий, худощавый. В хорошей физической форме, потому что много раз уходил от полиции, сторожей и охранников, перемахивая через парапеты и заборы. И больше о нем ничего не известно. Имеются несколько туманных нечетких фотографий, записи с камер наблюдения, где различим лишь субъект в капюшоне на фоне вагона метро. Есть еще видео, сделанное каким-то поклонником лет пятнадцать назад, часа в три ночи да еще со спины: Снайпер покрывает своим тэгом-прицелом витрины банка BBV на проспекте Кастельяна в Мадриде.
— И неужели его ни разу не задерживали?
Пачон вскинул ладони.
— Сначала-то было бы проще простого, но тогда никто не додумался. Начинающего райтера легко прищучить: по его тэгам определяешь, где он живет, — образуется сеть с его домом посередине. И ты идешь от периферии к центру, как по цепочке кровавых следов подранка. Иногда расписывают собственную подворотню, подъезд, лестницу и даже дверь в квартиру. Но, как я уже сказал, это эффективно только с новичками. А в ту пору своей жизни Снайпер был очень везуч.
Он сделал намеренную паузу, чтобы улыбнуться, и улыбка эта опровергала последние четыре слова. Удачи каждый добивается сам, перевела я, смотря по тому, кто ты и какой ты.
— Было время, когда ничего не стоило его арестовать, — продолжал инспектор. — В середине девяностых, когда он как одержимый бомбил метро и вагоны… Взяли бы его тогда — прибегли бы к старой уловке: раздули бы причиненный ущерб, вчинили бы иск за упущенную по его милости выгоду.
— А в чем был бы прикол?
— А в том, что переквалифицировали бы из административного правонарушения в уголовное… Но взять его не смогли. Он дьявольски увертлив. Очень хладнокровен и очень хорошо подготовлен. Рассказывали, что когда он увлекался поездами или, как у них говорят, «бомбил на трейнах», то готовил свои акции сперва на макетах. И рассчитывал все по секундам. Он уже тогда использовал других райтеров… Человек десять-двенадцать, если акция затевалась массовая. И строил их почти по-военному. Или даже не «почти». Настоящие боевые операции, спланированные до последней запятой.
Он нажал клавишу селектора и попросил свою помощницу принести альбом с фотографиями. Помощница была длинноногая фигуристая блондинка — крашеная, разумеется, — с полицейским значком и пустой кобурой на ремне джинсов, над которым сантиметрах в тридцати начинались сокрушительные анатомические дива. Пачон неизменно доставлял себе удовольствие, заставляя ее пройтись так, чтобы помаячить у меня перед глазами, что делал обычно, когда посетителем его кабинета оказывалось лицо мужского пола. И Мирта — так ее звали — со снисходительным благодушием выполняла эти распоряжения, а когда носила что-нибудь декольтированное, по собственному почину наклонялась над столом больше, чем нужно. Итак, Мирта принесла альбом, одарила меня улыбкой лукавой и сообщнической и под взором Пачона, меланхолически прикованным к качанию ее бедер, вышла из кабинета.
— И вот так — каждый день, — вздохнул Пачон. — Понимаешь ты меня, Лекс?
— Да уж понимаю.
— Тернистой стезей идет служитель закона.
— Да уж вижу.
Инспектор махнул рукой, как бы отгоняя искушение — на безымянном пальце блеснуло обручальное кольцо, — а потом принялся перелистывать страницы альбома. Вагоны, вагоны, вагоны — железнодорожные и метро, — расписанные сверху донизу. Или, как у них, у райтеров, это называется, «end to end», если по горизонтали. А если от крыш до колесных пар, то «top to bottom». У них ведь свой жаргон, не менее богатый лексически, чем у моряков или военных.
— Снайпер вошел в историю в девяносто пятом году, когда изобрел фокус со стоп-краном. — Пачон пухлым пальцем потыкал в фотографии. — Изучал маршруты, обследовал местность, садился в поезд. А когда доезжал туда, где ждали в засаде сообщники, дергал стоп-кран, останавливал поезд, выскакивал и на глазах у пассажиров с пятью-шестью своими приспешниками размалевывал вагон… Потом вместе с ними смывался.
Он перелистывал страницы, указывая на первые вагоны, расписанные Снайпером. Я не могла не признать, что кое-какие граффити заслуживали внимания. Огромные кровавые буквы просто дышали свирепостью.
— Видишь, он всегда тяготел к агрессии, — заметил Пачон. — Даже в стиле. И предпочитал, чтобы его считали вандалом, а не художником.
— Тем не менее это очень хорошо. Начиная с самых первых работ.
— Не спорю.
Я вглядывалась в другие фотографии. Иногда рисунки и тэги сопровождала какая-нибудь надпись. «О райтере вправе судить только райтер», — гласила одна, выведенная на серебристом фоне под рисунком, изображавшим руку с выпачканными кроваво-красной краской пальцами. «Уматывай отсюда», — угрожающе предлагала другая. Рядом с тэгом Снайпера появлялась иногда еще одна подпись: «Крот75», — разобрала я. Совместное творчество. И, вероятно, потому — посредственная работа. Лучшие были выполнены в одиночку и помечены черно-белым значком снайпера. Я отметила, что на них еще не появились зловеще-юмористические мексиканские черепа, которые потом станут его основным мотивом. Все это были ранние работы.
— Истории с вагонами набирали обороты, — продолжал Пачон. — Железнодорожная компания была просто в бешенстве. И в самом деле, эти выходки тянули уже на уголовную статью, потому что экстренное торможение поезда вызывает панику у пассажиров, причиняет им моральный ущерб, а порой приводит и к травмам. Не раз случалось, что от резкого толчка они падали и что-нибудь себе ушибали или разбивали.
Он снова окинул задумчивым взором использованные баллончики, выставленные на верхней крышке картотеки. Улыбнулся меланхолически.
— И по всему по этому мы были обязаны — самое малое — в случае поимки взять его на учет. Получить, по крайней мере, его отпечатки пальцев и фото. Однако не тут-то было.
Я отметила с удивлением, что в голосе его не слышалось скорби по этому поводу. Ведь меланхолия совершенно не обязательно предполагает сожаление. И задумалась над тем, что отношение Пачона к Снайперу несколько неоднозначно. Интересно насколько.
— И никто из твоих задержанных так ни разу его и не опознал?
— Да его немногие знают в лицо. Во время акции он обязательно надвигает капюшон или натягивает шапку на глаза. Кроме того, он и раньше и сейчас вдохновляет своих присных на какую-то удивительную верность. Сама знаешь, у этих птенчиков свой кодекс чести, и те немногие, кто знает его, отказываются о нем говорить. Что, конечно, подпитывает легенду… Мы выяснили только, что он мадридец и жил какое-то время в районе Алюче. А установили мы это лишь благодаря тому, что единственный известный нам райтер, подписывающийся Крот75, — оттуда же и в ту пору занимался тем же самым.
Я показала на альбом:
— Это тот, с кем они работали?
— Тот самый. Они начинали вместе в конце восьмидесятых, а году в девяносто пятом пути их разошлись. Тебе известно, кто такие «лучники»?
— Конечно. Местная, мадридская разновидность райтеров. Последователи легендарного Пружины — Блэк-Крыса, Глаб, Тифон и прочие. Рисовали под именем стрелу.
— Точно. Ну так вот, Снайпер поначалу примыкал к ним. Пока не ушел в самостоятельное плавание.
— Ну а что этот Крот? Он еще действующий?
— Перешел в разряд обычных художников, но особых лавров не стяжал.
— Никогда о нем не слышала.
— Потому и не слышала, говорю же — не процвел, успеха не добился. А сейчас вообще открыл магазинчик, где торгует аэрозолями, маркерами, футболками и прочим. Изредка расписывает рольставни для лавочников, которые таким способом думают защититься от диких неорганизованных райтеров… Или стены гимназий в предместьях. Магазинчик называется «Радикал». На улице Либертад.
Я все это записала в блокнотик.
— Ну вот он-то как раз успел познакомиться со Снайпером. Хотя, насколько я знаю, никогда ни слова не говорил, кто такой Снайпер и что… Это еще один вариант той же беззаветной преданности: стоит хотя бы вскользь упомянуть о личности Снайпера — и Крот становится нем как могила.
Я поднялась, спрятала блокнот в сумку, а ее повесила через плечо. И опять спросила себя: а в какой степени повязан этой пресловутой верностью сам инспектор? Потому что, как ни крути, любая охота кончается тем, что охотник обнаруживает себя. Пачон, не вставая, обозначил в качестве прощального жеста благодушную улыбку. Надевая макинтош, я показала на расписанную стену:
— Неужели у тебя не болит голова от того, что это — в трех метрах от тебя?
— Представь себе, не болит. Это граффити наводит меня на размышления.
— На размышления?.. О чем?
Он вздохнул, как бы кротко принимая неизбежное. В улыбке вдруг словно сверкнула искорка злой неприязни. Сверкнула на миг — и погасла.
— О том, что до пенсии мне еще четырнадцать лет.
Мы расцеловались, и я пошла к двери. И была уже на пороге, когда Пачон сказал мне вслед:
— Этот самый… Снайпер… всегда был не такой, как все. Достаточно взглянуть, как он эволюционирует от года к году… Мне-то это было ясно с самого начала. У него есть идеология, понимаешь? Или он наконец понял, что это такое.
Заинтересовавшись, я остановилась. Никогда не рассматривала Снайпера с этой точки зрения.
— Идеология?
— Да. Ну, понимаешь, нечто такое, что не дает спать по ночам… Так вот, лично я убежден, что Снайпер — из тех, кому не спится.
Да ведь он знает, кто такой Снайпер! — внезапно осенило меня. Знает или чувствует. Но мне не скажет.
Мне всегда нравилась улица Либертад — и не только из-за названия[96]. Расположена в центре, в самом средоточии популярного квартала, облюбованного молодежью, и как бы на полдороге от культурного досуга к контркультуре. Там множество салонов тату, магазинчиков, где продают всякого рода травы, лавочек китайских, марокканских (там торгуют кожаными изделиями) и книжных, ориентированных на радикальных феминисток. Как и по всему остальному городу, экономический кризис прошелся и по этой зоне: кое-какие заведения, прогорев, закрылись и так и стоят запертыми, по эту сторону металлических жалюзи валяются в уличной пыли кипы рекламных листовок и проспектов, стеклянные двери сто лет немыты, а витрины являют собой мерзость запустения. И пустоты. Они в несколько слоев покрыты коростой афиш и объявлений о концертах Ману Чао, «Охос де Брухо» или «Блэк Киз»[97]. Вот более или менее таков здесь местный колорит. Такая здесь среда. Впрочем, единственное, что процветает, — это бары. У принадлежащего Кроту75 магазинчика «Радикал» два бара по бокам, а третий — напротив. И в сем последнем я немного посидела сегодня у стойки неподалеку от входа. Изучала местность при содействии двух бокалов пива. Потом пересекла дорогу, вошла и познакомилась с хозяином.
— Почему Крот?
— В честь мадридского метро. Мне нравилось расписывать там стены.
— А цифры?
— Это год моего рождения.
Он был тощий, нескладный, кадыкастый, со стесанным подбородком. Косматые бакенбарды переходили в густые усы, но на макушке волосы уже поредели. Глаза маленькие и печальные, какого-то мышиного цвета. Мы начали разговор с понемножку обо всем: для затравки я стала расспрашивать его о разных видах аэрозолей — какой, мол, лучше, — а потом свернула на Снайпера. Крот, к моему удивлению, не стал запираться и подозревать в недобрых намерениях, а в лоб спросил, что именно меня интересует. Я сказала. Пишу, дескать, книгу и так далее.
— А про меня там будет? — спросил он.
— И про тебя будет, — соврала я. — Вы с ним уже давно творите историю. Оба-два.
Мои слова ему вроде бы пришлись по душе. Нашу беседу время от времени прерывал покупатель в поисках того или сего, и Крот, извинившись, шел его обслуживать. Второпях, поскольку плохо приткнул свой фургон, вбежал юный курьер с «ирокезом» и унес два баллончика — серебристо-хромовый «Хардкор» и «арктическую синеву». Щенята в количестве четырех, в возрасте от десяти до двенадцати, выгребли из карманов всю мелочь, чтобы оснаститься маркерами «Кринк», и можно не сомневаться, что толстые жирные штрихи в ближайшее время исполосуют стены гимназии и окрестных домов. Респектабельный господин с безупречными манерами привел сына лет пятнадцати и, позволив ему выбрать десяток самых дорогих аэрозолей, расплатился кредитной картой. Я же в этих антрактах изучала магазинчик и его хозяина, оглядывала полки, заставленные банками и пузырьками с краской, книгами о граффити, маркерами, бейсболками, майками, худи с разными логотипами, изображениями листа конопли, анархистской и прочей «антисистемной» символикой. Внимание мое привлекла кощунственная футболка с беременной Девой Марией и надписью «Что-нибудь да будет».
— Мы со Снайпером вместе росли в квартале Алюче, — принялся рассказывать мне Крот, когда беседа наконец возобновилась. — Любили слушать музыку — вкусы у нас с ним были одни — и расписывать стены. Это были времена «Ла Полья Рекордз» и «Барона Рохо»[98]. Сначала выводили тэги в тетрадях, потом бомбили весь город. В ту пору мы были «лучники». Подписывались под Пружиной, имитировали его спиралевидную стрелу, вслед за ним стали использовать маркеры — и покупные, и самодельные, — витражные краски, лак. Бомбили казармы, вагоны, процарапывали стекла. Ставили город вверх дном… Идея была — пусть про тебя все говорят, хотя никто не знает. Получали по шеям от учителей и чем попало по мягкому месту от родителей, когда возвращались домой. А теперь гляди-ка, папаши сами за ручку приводят своих спиногрызов и покупают им краски… Все теперь не так, все переменилось.
Он оказался на удивление словоохотлив, хотя вроде бы говорят, что такой подбородочек бывает обычно у молчунов. И звался теперь не Крот, а как положено — именем и фамилией. И даже дал мне визитку своего магазинчика. Но старый тэг прекрасно подходил к его мышастым глазкам и острой мордочке. Прежде чем спикировать сюда, я прошлась по его следам и выяснила вот что: расставание со Снайпером, попытки заниматься стрит-артом в одиночку, участие в разного рода муниципальных проектах, которые так и не сдвинулись с мертвой точки, программа помощи в обучении молодых художников, среднее дарование, средний уровень, поиски галеристов, безденежье, невезение, разочарование. Другим, таким, как Зета, Сусо33 и кое-кому еще из его поколения, удалось то, что не вышло у него: они сумели встроиться и обрести успех, при этом не полностью отказавшись от граффити. А Кроту — нет. Уже лет десять, как он не приближался к стене с беззаконным аэрозолем в руке. Я заметила на прилавке буклеты, где перечислялись услуги, которые оказывало его заведение, — роспись гаражей и рольставней и даже изготовление эскизов для татуировок и макияжа. Несмотря на радикальную отдушку, от всего веяло конформизмом, отречением во имя сытости. Чувствовалось, что тяжело проехавшаяся по нему жизнь укротила его и приручила.
— Каждый баллончик тянул на шестьсот песет, — продолжал Крот. — Так что приходилось тырить материал в москательных лавках. Когда взялись за сложные композиции, начали переделывать расширители, чтобы струя краски шла гуще. В это время появились аэрозоли с красками более разнообразных цветов, и краска эта шла под меньшим давлением, а баллончики снабжались клапанами разного типа, чтобы варьировать струю, — «Фелтон», «Новелти», «Дупли-Колор», «Аутолак»… И мы изощрялись кто во что горазд… Сами научились смешивать краски. И это помогало управляться за двадцать минут с тем, на что раньше уходил час. Снайперу нравился стиль помпезный — синие тона на лиловом или красном фоне, и буквы обязательно чтоб обведены черной каймой. Еще использовал белый и серебряный — и это оказалось самое то. Попал в яблочко. Они его и прославили… Сначала он подписывался Квo, потому что был фанатом группы Статус Кво — ну, знаешь «In the Army Now»[99] и прочее… Но очень скоро взял себе тэг Снайпер.
— У вас были правила какие-то?
— Раза два встречались с Пружиной. Вот он был парень с принципами. Благородный, можно сказать, человек. Он нам сказал такое, чего мы никогда не забывали: «Мы возвращаем городу кислород, уворованный у него теми спреями, которые не наносят краску». И еще, что уважение — не пустой звук: надо знать, на какой стене ты можешь писать, а на какой — нет. «Мир граффити стоит вне закона, однако внутри него законы есть, и они всем известны». Памятники, к примеру, уважать надо, нельзя делать свою роспись поверх чужой, если только не хочешь начать войну… Я все эти правила соблюдал, а Снайперу было глубоко наплевать и на них, и на всех вокруг, и выеденного яйца для него не стоило, если кто-то закрашивал его картинку…
Слабой улыбкой он чуть приоткрыл зубы, а мышастые глаза, казалось, посветлели.
— Я пишу, чтобы знать, кто я такой и где прохожу, повторял он. Пишу, чтобы знали, как меня не зовут. — Крот улыбнулся шире, явно что-то припоминая. — Слово со звоном.
— Вероятно, ему было что сказать. Или он так думал.
— Каждому, кто рисует на стенах, есть что сказать. Каждый знает, что ты — это ты и что другие тоже это знают. Пишешь ведь не для публики, а для других райтеров. Каждый имеет право на полминуты славы… Но Снайпер в отличие от меня мигом смекнул, насколько же это дело мимолетно. Меня всерьез доставало, что с нами борются. А для него в этом и был самый кайф. Это — «Тридцать секунд над Токио»[100], любил он повторять. Обожал это кино и твердил, что на самом деле оно — про нас, про граффитчиков. Его заводило, что гибнет столько летчиков. Тысячу раз заставлял меня смотреть. Это и еще «Из первых рук» с Алеком Гиннессом[101], там про одного английского художника… Кинцо и вправду доставляет… И мы каждую ночь выходили с мечтой о железнодорожных станциях и вагонах метро. Мечтали получить свои тридцать секунд над Токио.
— Фотографий того времени нету?
— Со Снайпером? Да ты что… Об этом и заикнуться нельзя было. Никогда не позволял себя снимать.
— Даже друзьям?
— Да никому вообще. Тем более что друзей у него было немного.
— Волк-одиночка, значит?
— Нет, не совсем. — Крот задумался на миг. — Скорее — парашютист, приземлившийся в чужой стране. Он был из тех… из таких, кто, знаешь, вроде формально и входит в группу, а если приглядеться — нет, всегда на отшибе, всегда сам по себе.
— Мне пора закрываться, — сказал он, взглянув на часы. — Я вернулась в бар напротив и стала ждать. Крот присоединился ко мне через пятнадцать минут, когда опустил жалюзи, как полагается, размалеванные граффити. Он был в сильно ношенной армейской зеленой куртке, а черную шерстяную шапку держал в руке. Заказал красного вина и присел к стойке. В свете уличных фонарей, процеженном оконными стеклами, лицо его вдруг постарело.
— Снайпер любил повторять, что без росписи вагонов славы не добыть. И мы работали на станциях Аточе, Алькоркона, Фуэнлабрады. И в метро, конечно. Бомбили тоннели и стены депо. Сначала наши граффити не замазывали, и несколько недель кряду можно было видеть, как они вдруг проплывают мимо тебя за окном вагона. Мы их фотографировали, вклеивали в альбомы. Интернета в ту пору еще не было.
— А правда, что это вы изобрели «стопкранство»?
— Сущая правда. А потом распространилось по всему свету. Вклад Мадрида в мировую культуру граффити. И внесли его мы со Снайпером… Помню, как-то раз в Лос-Пеньяскалес стояли на путях, расписывали борт вагона. Поезд тронулся, Снайпер заскочил внутрь, дернул рычаг, спрыгнул и завершил дело. Вот это было по-настоящему круто.
А малевать где попало, добавил он через мгновение, это — для мальков. Надо было отыскивать трудные места, планировать акцию, перемахивать ограды, влезать через отдушины, внедряться, прятаться, идти по тоннелям в темноте, рисовать без света, чтобы не засекли, — и чувствовать, как бушует адреналин в крови, покуда простые смертные насасываются винищем или дрыхнут. Рисковать свободой и деньгами — и все ради того, чтобы в шесть утра полусонные граждане на перроне увидели, как мимо плывут твои композиции.
— Мы усиленно тренировались. Надо быть в форме, чтобы перескакивать через заборы и удирать, чтоб не поймали. А гонялись за нами — страшное дело… Снайпер однажды решил не убегать, а отбиваться. Сказал, что в группе мы не менее опасны, чем полиция или охранники. Потому что нам надоело терпеть побои и всякие издевательства. И вот мы решили собрать коллег, укрепить тылы. Снайпер это придумал, и несколько раз мы действовали группой, сцеплялись с охраной. Обычно-то он всегда действовал в одиночку, если не считать, понятно, меня. И после того как мы расстались, другого напарника он себе не завел. Случай довольно редкий, потому что когда райтеры работают сообща, они подначивают друг друга, берут «на слабо» — а потом есть что вспомнить и о чем поговорить. Но вот он был такой. Знаешь — из тех, которые на революцию смотрят с балкона, потом выходят на улицу, организуют жителей и становятся во главе. А после победы — исчезают.
— Он крутил любовь с кем-нибудь? Как у него было с этим делом? Встречался, как это называется?
— Постоянной подружки не было. Хотя он очень нравился девчонкам — он хорошего роста, недурен собой, не ветрогон. Из породы молчунов: сидишь рядом с таким у стойки, убалтываешь какую-нибудь девицу и вдруг замечаешь, что поверх твоего плеча она смотрит на него, глаз не сводит.
— А чувства какие-нибудь он испытывал?
— К девчонкам?
— Вообще.
Крот молчал, рассматривая свой стакан. Мне показалось, что мой вопрос поставил его в тупик.
— Не знаю… — протянул он наконец. — Но в девяносто пятом мы оба ревели, когда коммунальщики-муниципалы соскабливали роскошный шестицветный тэг Пружины со стены Ботанического сада… Он ведь умер всего за несколько месяцев до того. От рака поджелудочной железы, кажется.
Он еще подумал. Потом поднес стакан ко рту и продолжил мыслительный процесс.
— Снайпер неизменно сохранял спокойствие, — сказал он. — Никогда не терял головы, даже если за нами гнались сторожа или полицейские. И это его спокойствие порой могло очень дорого нам обойтись. Обычно ведь как? Размечаешь контуры, заливаешь краску — и ходу, пока не сцапали… В кромешной тьме чешешь от станции к станции по путям в тоннеле, потому что кому же охота, чтоб тебя догнали и отвалтузили?.. Однажды я увидел огни вдалеке — явно фонари — и крикнул ему «беги!» и сам рванул прочь, а он — представь только — продолжал писать, покуда обходчики не подошли уже метров на тридцать. Только тогда он вывел: «Не дамся» — и смылся.
— Легендарная личность этот Снайпер, — заметила я.
— Да, — согласился он после краткого молчания, проникнутого, показалось мне, горечью, — легендарная. Офигительно легендарная.
Поставил пустой стакан на стойку, а когда бармен-марокканец предложил налить, качнул головой. Взглянул на часы.
— И как же вы перешли из «лучников» в настоящие райтеры, когда стали делать композиции?
— Еще до того как ушел Пружина, естественный путь был для нас исчерпан. Одни просто его оставили, другие прониклись нью-йоркской культурой, хип-хопом — это и занятней, и открывало большие возможности… И в тетради моей тогдашней подружки я нарисовал себе новый тэг. И перестал быть «лучником». Как и Снайпер. Мы перешли к граффити американским и европейским и мечтали делать чего-нибудь помасштабней, посерьезней. Более изысканное и замысловатое, что ли. Снайпер с вожделением мечтал, как эти его граффити забьют стенные росписи, которые власти официально предлагали уличным художникам.
— Уматывай отсюда.
На этот раз от внезапной широкой улыбки пришли в движение даже бакены и усы. Сейчас мне улыбался старый, вышедший в тираж райтер, а не хозяин торговой точки под названием «Радикал».
— Да, один из его лучших слоганов… Снайпер и в самом деле был хорош, особенно когда работал в одиночку и в своем стиле. У него даже брали автографы. Как-то ночью двое полицейских издали наблюдали, как он пишет. Потом подошли и попросили снять капюшон — они, мол, хотят разглядеть его лицо. Снайпер им в ответ: «И не подумаю. Сейчас рвану от вас, а работа останется неконченой, и это будет жалко». Сержант подумал минутку и говорит: «Ладно, парень, валяй дальше». И автограф попросил.
— А у тебя никогда не брали?
— Никогда, — внезапная смутная досада стерла улыбку с лица. — Снайпер всегда был вполне себе звезда.
— А для тебя это не имело значения?
— Нет. Тогда еще нет. Потому что жили мы невероятной жизнью. Садились потом и смотрели на людей, разглядывавших наши граффити. Однажды, помню, целую ночь расписывали вагон метро. И в семь утра, когда, уже вконец заморенные, собрались по домам, оказались со своими рюкзаками на платформе среди пассажиров, ехавших на работу. И тут подошел наш вагон! Нами изукрашенный вагон… дивной красоты, неописуемой… И мы принялись прыгать, вопить от радости и тыкать в него пальцами.
— А где больше всего любили работать?
— На Виадуке. Рисовали в самом низу, на бетонных опорах. Фантастическое место. Однажды ночью видели, как сверху кинулась женщина-самоубийца. Да, на наших глазах, и Снайпер был под сильным впечатлением. Думаю, оставило след в душе. Это было, разумеется, еще до того, как власти огородили виадук пластиковыми щитами, чтобы люди не сигали вниз. Ну скажи, не суки они? Даже умереть, как тебе хочется, не дают.
Снова взглянув на часы, он сказал: «Мне пора», — и натянул шапку. Предоставил мне уплатить по счету, и мы вышли на улицу. До станции метро Чуэка нам было по дороге. Снова заморосило — мельчайшие капельки оседали на лицах.
— Вскоре после того, Снайпер съездил в Мексику, привез в рюкзаке все эти черепа, и они изменили его жизнь. И его самого. Он стал другим… Агрессивнее, что ли. Мне казалось, он примкнул к тем, для кого сама живопись значит меньше, чем звук, который слышишь, когда встряхиваешь баллончик или когда краска выходит из клювика.
— Собственный адреналин, — заметила я, — теперь сменяется адреналином чужим… Или чужой кровью.
Он взглянул на меня косо: в буквальном смысле, поскольку шел рядом, но и в переносном — как бы не желая, чтобы я возлагала на него ответственность за это.
— В середине девяностых, когда уже ясно было, что мы скоро расплюемся, я только и слышал от него — «убить», «раздолбать», «трахнуть». Мы спорили, но он стоял на своем. Потом смотался в Мексику. А по возращении сделал на здании терминала AVE[102] в Аточе такую штуку, на которую сбежались все мадридские райтеры: на бетонной стене скелеты идущих пассажиров и краткая надпись «А если?..»
— Помню, как же… — подтвердила я. — И граффити это оставалось там долго — пока не начали строить парковку.
— Да-да, точно… Мощная вещь была, скажи? И на этом мы расстались. И вместе уже не работали.
— Тебе, наверно, нелегко это далось? Ты ведь им восхищался, как я понимаю?
Он не ответил. И шагал молча, уставившись себе под ноги.
— Так и не скажешь, как его зовут? — спросила я.
Он опять промолчал. Глядел, как играют отблески света на влажном асфальте.
— Как это получается, что все хранят ему такую беззаветную верность? — вслух удивилась я.
Он дернул головой и ответил как человек, уже не впервые убедившийся: есть такое, с чем совладать нельзя.
— Снайпер умеет надавить на какие-то точки в душе: не подчинишься — почувствуешь себя так, словно обделался сверху донизу… Вообще-то у меня есть и другое объяснение… такое… довольно извращенное…
— Извращенное?
— Ну да, отчасти. На самом деле никому ведь и не надо знать, кто он такой. Узнаешь, как его имя и как выглядит, — это может разочаровать. Когда помогаешь скрываться, ощущаешь себя причастным ему. Снайпер был легендой, потому что райтерам нужны такие легенды. В наши сволочные времена — особенно.
Он по-прежнему смотрел в землю, словно там надеялся найти объяснения таким странностям. Зеленые, желтые, красные отблески светофоров на мокрой мостовой казались стремительными мазками свежей краски. Сегодня вечером, подумала я, Крот топчет свою ностальгию. Но вот он поднял голову.
— Восемь лет назад городские власти Барселоны предложили ему расписать стену возле Музея современного искусства, гарантировав, что сохранят граффити, — а он отказался. Заказ приняли четверо других райтеров — все люди с именем. Но не Снайпер. Через две недели он разбомбил без пощады парк Гуэль, испещрив там все черепами и прицелами… В газетах писали, что реставрация обошлась в одиннадцать с чем-то тысяч евро.
Цифру он назвал с извращенным удовольствием, будто речь шла о том, сколько заплатила бы за это граффити какая-нибудь художественная галерея. Потом замолк и лишь на пятом шаге заговорил снова:
— Власть всегда пытается приручить то, чем не может управлять.
— Заставить бить чечетку, — припомнила я.
Он раздвинул губы в вымученной улыбке:
— Да… Это он так сказал.
Мы пересекали площадь Чуэка — собачьи какашки на мостовой, парочка баров, где террасы закрыты сверху парусиновыми навесами, а сбоку — пластиковыми прозрачными щитами, погашенные обогреватели, пустые стулья. Морось превратилась в снег с дождем.
— И даже музыка, которую он слушал, была очень резкой, очень грубой… Надевал наушники, и в плеере у него постоянно звучали «Сайпресс Хилл», Редмен, Айс Кьюб… А любимыми его были «Смертельная инъекция», «Черное воскресенье», «Мадди Уотерс»[103] — в таком духе. Это музыка герильи, говорил он. Тысячу раз я слышал от него, что искусство опасно своей склонностью обуржуазиваться, заставляет забывать свои корни и истоки. Клеймо легальности, твердил он, грозит каждому хорошему художнику: сам не заметишь, как тебя нагнут и поимеют. Приручат, присвоят тебя навсегда, и это — то же самое, что продать душу дьяволу или подставлять задницу под кустом в парке. И нельзя устроиться так, чтоб и вашим, и нашим. «Нелегально» было его любимое слово.
— Было и остается, — вставила я.
— Ведь это же чушь собачья, говорил он, если инсталляция, сделанная с разрешения, считается произведением искусства, а если без разрешения — то нет. Кто клеит эти ярлыки? Галеристы и критики — или публика? Если тебе есть что сказать — говори, причем средствами своего искусства и там, где это услышат или увидят. Для Снайпера вся цель искусства заключалась в том, чтобы тебя не поймали. Чтобы писать там, где нельзя. Чтобы сваливать от сторожей. Чтобы прийти домой с мыслью «я сделал, я сумел». Это вставляет по-настоящему. Это круче секса, лучше наркоты. И тут он был прав. Многие из нас не сторчались только благодаря граффити.
Я припомнила давешний разговор с Луисом Пачоном.
— Тут недавно один дядя, говоря со мной о Снайпере, употребил слово «идеология»…
— Не знаю, не уверен, что это слово тут годится, — подумав немного, ответил Крот. — Однажды он заметил, что, если верить властям, граффити разрушают городской пейзаж, а мы, значит, должны поддерживать их неоновые рекламы, их этикетки, их баннеры, их дурацкие слоганы и логотипы на бортах автобусов… Они завладевают каждой пядью свободной поверхности. Даже сетки, которыми затягивают дома во время ремонта, пестрят их рекламой. А нам для ответа места не дают. И потому, сказал он, то единственное искусство, которое я признаю, будет дрючить все это. И свернет шею филистимлянам… Граффити «Самсон и филистимляне», в шутку называл он это: всех — в мешок!
Я не удержалась от саркастического смешка:
— Только в шутку?
— Так мне казалось тогда, — ответил он, взглянув на меня не без враждебности. — Это теперь я понимаю, что он не шутил ни вот на столечко.
Мы остановились у входа в метро. Было холодно, с неба продолжал сыпаться мокрый снег. Капли оседали, блестя на шапке Крота, на усах и бакенбардах.
— Можешь назвать это идеологией… Потому он и не забросил ни агрессивный стиль, ни скандальную манеру… Потому и не прощает тех, кто дал себя укротить и приручить за доступ к кормушке.
— И тебя в их числе? — брякнула я.
Он помолчал, потом вяло, как бы через силу, качнул головой:
— Я ведь тоже его не прощаю.
— Почему?
Он пожал плечами пренебрежительно. Словно вопрос мой был глупым, а ответ на него — совершенно очевидным.
— Снайпер никогда не был неподкупным и непродажным райтером потому прежде всего, что на самом деле никогда не был настоящим райтером.
В удивлении я подалась вперед. Этот вывод, до которого я могла бы дойти и своим умом, показался мне ошеломительно точным.
— Ты считаешь, что это все — не от чистого сердца? Что его радикализм вовсе не такой свободный и достойный, каким он хочет его представить?
— Я уже сказал: он — десантник, выброшенный на улицы чужого города. Пришелец. Для него граффити — что для других заряженный пистолет. Его предназначение — стрелять.
— Иными словами, он нечестен?
— Только сумасшедший мог бы оставаться честным так долго. Я был его другом почти десять лет и уверяю тебя — с головой у него все в полном порядке.
Мышино-серые глаза его потемнели, словно густая тень медленно заволокла глазные впадины. То ли оттого, что мокрый снег отцеживал свет на площади, то ли от злобы, что билась в каждом слове.
— Есть такой англичанин… Бэнкси… — добавил он чуть погодя. — Он делал примерно то же самое… Тоже прятал и скрывал свою личность, чтобы привлечь к себе внимание сперва публики, а потом и рынка. По-моему, Снайпер действует еще лучше и с большим хладнокровием. Говорю же — он терпелив. Умел держаться по видимости достойно и не продаваться, хотя рынок принял бы его с распростертыми… этими самыми. И сыграл бы на повышение.
— Ты сказал «по видимости»?
— Потому что на деле это была часть его плана. Дождаться благоприятного момента, добиться, чтобы на аукционах его работы уходили за миллионы. И тогда снять маску. Ведь до бесконечности это продолжаться не может. Уличный мир меняется стремительно. Не сумеешь задержаться в нем — исчезнешь. Как я исчез.