Загадочная история Бенджамина Баттона Фицджеральд Френсис

И Бенджамин подумал, что нет возраста чудеснее, чем пятьдесят лет. Как жаждал он быть пятидесятилетним мужчиной!

— Я всегда говорила, — продолжала между тем Хильдегарда, — что предпочла бы выйти замуж за пятидесятилетнего, который стал бы меня лелеять, чем за тридцатилетнего и самой лелеять его.

Весь вечер Бенджамин купался в медовой желтизне. Хильдегарда осчастливила его еще двумя танцами, и они выяснили, что их взгляды на все существенные проблемы поразительно совпадают. Она согласилась совершить с ним воскресную прогулку, дабы продолжить этот важный разговор.

Возвращаясь домой уже перед рассветом, когда жужжали ранние пчелы и меркнущая луна отсвечивала в холодных капельках росы, Бенджамин, словно сквозь сон, слышал, как отец толковал про оптовую скобяную торговлю:

— …а как ты думаешь, кроме молотков и гвоздей, что заслуживает особого внимания?

— Любовь, — рассеянно отозвался Бенджамин.

— Любое?! — воскликнул Роджер Баттон. — Да ведь не можем же мы торговать чем попало!

Бенджамин смотрел на отца невидящим взглядом, а небо на востоке вдруг озарилось светом, и в пробуждающейся листве тоненько засвистела иволга…

6

Полгода спустя, когда стало известно о помолвке мисс Хильдегарды Монкриф и мистера Бенджамина Баттона (я говорю «стало известно», ибо генерал Монкриф заявил, что скорее проткнет себя собственной шпагой, чем официально объявит об этой помолвке), балтиморское общество пришло в лихорадочное волнение. История рождения Бенджамина, почти забытая, снова выплыла наружу и, раздуваемая сплетней, приобрела чудовищный и невероятный вид. Говорили, что в действительности Бенджамин — отец Роджера Баттона; что он — его брат, просидевший сорок лет в тюрьме; что это переодетый Джон Уилкс Бут и, наконец, что на голове у него есть пара маленьких острых рожек.

Воскресные приложения к нью-йоркским газетам подняли шумиху и поместили прелестные карикатуры, изображавшие Бенджамина Баттона то в виде рыбы, то в виде змеи и даже в виде медной болванки. Он фигурировал в газетах, как Таинственный Незнакомец из Мэриленда. Истинной же его истории, как это обычно бывает, не знал почти никто.

Однако все соглашались с генералом Монкрифом, что это попросту преступно со стороны очаровательной девушки, которая могла бы выйти за любого из блестящих балтиморских юношей, — броситься в объятия человека, которому никак не меньше пятидесяти. Напрасно мистер Роджер Баттон крупным шрифтом напечатал в балтиморской газете «Пламя» свидетельство о рождении сына. Никто ему не поверил. Стоило только взглянуть на Бенджамина, и все становилось ясным.

Однако те двое, которых эта история касалась более всего, оставались непоколебимы. О женихе Хильдегарды ходило столько лживых сплетен, что она упрямо не хотела поверить даже истине. Напрасно генерал Монкриф указывал ей на высокую смертность среди пятидесятилетних, или, во всяком случае, среди людей, которым на вид можно дать пятьдесят; напрасно пытался убедить ее, что скобяная торговля — дело ненадежное. Хильдегарда решила выйти замуж за зрелого мужчину — и поставила на своем.

7

В одном по крайней мере друзья Хильдегарды Монкриф ошибались. Скобяная торговля процветала. За пятнадцать лет, с 1880 года, когда Бенджамин женился, и до 1895-го, когда его отец удалился от дел, их состояние выросло вдвое, главным образом благодаря усилиям Баттона младшего.

Незачем и говорить, что со временем балтиморское общество приняло супругов в свое лоно. Даже старый генерал Монкриф примирился со своим зятем, после того как Бенджамин дал ему денег на печатание его двенадцатитомной «Истории Гражданской войны», отвергнутой девятью виднейшими издателями.

Да и в самом Бенджамине за пятнадцать лет произошло немало перемен. Ему казалось, что кровь быстрее струится в его жилах. Он теперь с удовольствием вставал ранним утром, бодро шагал по оживленным, залитым солнцем улицам, без устали принимал и отгружал партии молотков и гвоздей. В 1890 году он нанес решительный удар конкурентам, войдя в сенат с нижеследующим предложением: все гвозди, которыми заколочены ящики, содержащие гвозди, являются собственностью грузоотправителя, — впоследствии это предложение стало законом, одобренным верховным судьей Фоссайлом, благодаря чему фирма «Роджер Баттон и К°» стала экономить более шестисот гвоздей ежегодно.

Кроме того, Бенджамин обнаружил, что его все больше привлекают простые радости жизни. Эта растущая тяга к удовольствиям выразилась в том, что он первым в Балтиморе приобрел автомобиль. Встречая Бенджамина на улице, его сверстники обычно с завистью глазели на это воплощение здоровья и энергии.

— Он словно молодеет с каждым годом, — говорили они.

И если старый Роджер Баттон, которому теперь было шестьдесят пять, поначалу не оценил сына должным образом, то в конце концов он загладил свою вину, так как теперь едва ли не заискивал перед ним.

А теперь мы вынуждены коснуться предмета не слишком приятного, о котором следует сказать как можно короче. Одно лишь тревожило Бенджамина Баттона: он больше уже не испытывал влечения к своей жене.

К этому времени Хильдегарде исполнилось тридцать пять и у нее был четырнадцатилетний сын Роско.

В первое время после женитьбы Бенджамин ее боготворил. Но годы шли, ее волосы, некогда отливавшие медовой желтизной, теперь имели тоскливый грязноватый оттенок. Лазурные голубые глаза потускнели и обрели цвет залежавшейся глины; но мало того — и это было главное, — она стала слишком равнодушной, слишком спокойной, слишком самодовольной и вялой в проявлении своих чувств, слишком ограниченной в своих интересах.

До свадьбы именно она «вытаскивала» Бенджамина на балы и торжественные обеды — а теперь все было наоборот. Она выезжала с ним в свет, но без всякой охоты, будучи во власти той непреодолимой инерции, которая в один прекрасный день завладевает человеком и не покидает его до конца жизни.

Неудовольствие Бенджамина росло. В 1898 году, когда разразилась Испано-американская война, он был уже до такой степени равнодушен к своему домашнему очагу, что решился пойти в армию добровольцем. Использовав свои деловые связи, он получил звание капитана и проявил столь блестящие способности, что был повышен в чине и стал сначала майором, а потом подполковником, в каковом чине и участвовал в знаменитой битве при Сан-Хуан Хилле. Он был легко ранен и награжден медалью.

Бенджамин так привык к бурной и беспокойной армейской жизни, что ему жаль было с ней расстаться, но дела требовали его присутствия, и он, выйдя в отставку, вернулся в Балтимор. На вокзале ему устроили встречу с оркестром и с почетным эскортом проводили до дома.

8

Хильдегарда приветствовала его с балкона, размахивая большим шелковым флагом, но, едва поцеловав ее, Бенджамин с болью в сердце понял, что эти три года сделали свое дело.

Перед ним была сорокалетняя женщина, в волосах у которой уже пробивалась седина. Это привело его в отчаяние.

Поднявшись к себе, он увидел свое отражение в старом зеркале, подошел ближе и стал с беспокойством рассматривать собственное лицо, то и дело поглядывая на фотографию, сделанную перед войной.

— О господи! — вырвалось у него.

Поразительный процесс продолжался. Сомнений не было — теперь он выглядел лет на тридцать. Он ничуть не обрадовался, напротив, ему стало не по себе: он неотвратимо молодел. Прежде у него еще была надежда, что, когда тело его придет в соответствие с его подлинным возрастом, природа исправит ошибку, которую она совершила при его появлении на свет. Он содрогнулся. Будущее представилось ему ужасным, чудовищным.

Внизу его уже ждала Хильдегарда. Вид у нее был злобный, и он подумал, что она, должно быть, заподозрила неладное. Стремясь сгладить натянутость, он за обедом завел разговор на волновавшую его тему в весьма, как ему казалось, деликатной форме.

— Знаешь, — обронил он как будто вскользь, — все находят, что я помолодел.

Хильдегарда бросила на него презрительный взгляд и фыркнула.

— Нашел чем хвастать.

— Я не хвастаю, — заверил он ее, испытывая мучительную неловкость.

Она снова фыркнула.

— Хорошенькое дело, — сказала она и, помолчав, добавила: — Надеюсь, ты найдешь в себе силы положить этому конец.

— Но как? — спросил он с удивлением.

— Я не намерена с тобой спорить, — заявила она. — Всякий поступок может быть приличен или неприличен, в зависимости от обстоятельств. Если ты решил быть таким оригиналом, что ж, помешать тебе я не могу, однако мне кажется, все это не слишком деликатно с твоей стороны.

— Но, Хильдегарда, поверь, я тут ничего не могу поделать.

— И я тоже. Ты попросту упрямишься. Ты решил быть оригиналом, был им всю жизнь и таким останешься. Но вообрази, на что это было бы похоже, если бы каждый смотрел на вещи так, как ты, — во что превратился бы мир?

На этот нелепый довод нечего было ответить, и Бенджамин промолчал, но с этой минуты пропасть, их разделявшая, стала еще шире. Он мог только удивляться, как это она некогда сумела его очаровать.

А тут еще он обнаружил, что с приходом нового века жажда удовольствий в нем, как на грех, стала возрастать. Он бывал на всех приемах в Балтиморе, танцевал с молодыми замужними дамами, болтал с красавицами, впервые блиставшими на балах, пленялся ими, а его супруга, словно старая вдова, чье лицо не сулило ничего доброго, сидела среди пожилых матрон, то напуская на себя надменный и презрительный вид, то следя за ним пристальным, удивленным, полным упрека взглядом.

— Подумать только! — говорили вокруг. — Какая жалость! Такой молодой человек, а женат на сорокапятилетней старухе! Да ведь он лет на двадцать ее моложе.

Они забыли — ведь людская память так коротка, — что в 1880 году их мамаши и папаши тоже судачили об этом неравном браке.

Неприятности, которые Бенджамину приходилось терпеть в своем семействе, окупались новыми интересами, которые у него появились. Он начал играть в гольф и делал необычайные успехи. Он увлекся танцами: в девятьсот шестом году он неподражаемо исполнял бостон, в девятьсот восьмом — максиксе, а в девятьсот девятом все юноши в городе завидовали его умению танцевать касул-уок.

Разумеется, дела несколько мешали его светским успехам, но ведь он занимался скобяной торговлей вот уже двадцать пять лет и теперь полагал, что вскоре сможет передать ее в руки своего сына Роско, который недавно окончил Гарвардский университет.

Люди часто принимали его за Роско и наоборот. Бенджамину это было приятно — он вскоре забыл зловещий страх, который охватил его, когда он вернулся с Испано-американской войны, и стал наивно радоваться своей внешности. В этой бочке меда была лишь одна ложка дегтя: он терпеть не мог появляться на людях с женой. Хильдегарде было уже под пятьдесят, и, глядя на нее, он чувствовал себя нелепо…

9

Однажды, в сентябре 1910 года, через несколько лет после того, как фирма «Роджер Баттон и К°» перешла в руки Роско Баттона, некий молодой человек, которому на вид можно было дать лет двадцать, поступил на первый курс Гарвардского университета в Кембридже. Он не сделал роковой оплошности и умолчал о том, что ему уже далеко за пятьдесят и что его сын окончил это же самое учебное заведение десять лет назад.

Его зачислили в университет, и в самом скором времени он оказался среди первых в своей группе, отчасти, вероятно, потому, что выглядел чуть постарше своих однокурсников, большинству из которых было восемнадцать лет.

Но настоящий успех пришел к нему, лишь когда он сыграл в футбольном матче против команды Йельского колледжа с таким блеском и холодной, беспощадной яростью, что забил семь штрафных и четырнадцать обычных мячей в ворота соперников, после чего все одиннадцать игроков один за другим были в беспамятстве унесены с поля.

Однако, как ни странно, на третьем курсе он уже едва мог играть в футбол. Тренеры замечали, что он сбавил в весе, и от самых наблюдательных не укрылось, что он стал несколько ниже ростом.

Он больше не забивал мячей, — его терпели в команде главным образом потому, что надеялись на его громкую славу, приводившую йельцев в трепет и замешательство.

На последнем курсе он уже совсем не в состоянии был играть. Он стал таким щуплым и хилым, что один второкурсник даже принял его за новичка, и это было для него горьким унижением. О нем заговорили как о вундеркинде — старшекурсник, которому не больше шестнадцати лет! — и искушенность сверстников часто заставляла его краснеть. Ему все труднее становилось учиться, материал казался слишком сложным. Он слышал некогда от сокурсников о школе святого Мидаса, приготовительном заведении, где многие из них учились перед колледжем, и решил после окончания университета поступить туда, чтобы беспечально жить среди мальчиков своего роста.

В 1914 году, окончив колледж, он вернулся в Балтимор с гарвардским дипломом в кармане. Хильдегарда к тому времени переехала в Италию, и Бенджамин поселился со своим сыном Роско. Роско встретил отца приветливо, но все же в его чувствах явно не было сердечности — сын, очевидно, склонен был даже считать, что Бенджамин, который слонялся по дому, предаваясь юношеским мечтаниям, мешает ему. Роско уже был женат, занимал в Балтиморе видное положение и не хотел, чтобы его семейства коснулась сплетня.

Бенджамин, которого больше не жаловали ни юные красавицы, ни студенты, остался в одиночестве, если не считать трех или четырех пятнадцатилетних мальчишек, живших по соседству. Вскоре он вернулся к мысли о поступлении в школу святого Мидаса.

— Послушай, — сказал он однажды Роско, — я ведь тебе давно говорю, что хочу ездить в приготовительную школу.

— Что ж, поезжай, — коротко отозвался Роско. Он старался уклониться от неприятного разговора.

— Но не могу же я ездить туда один, — сказал Бенджамин жалобно. — Придется тебе отвозить и привозить меня.

— Мне некогда, — резко оборвал его Роско. Глаза его сузились, он смотрел на отца с неприязнью. — И должен тебе сказать, — добавил он, — брось-ка ты это дело. Лучше остановись… Лучше… лучше… — Он запнулся. — Лучше ты повернись налево кругом и дай задний ход. Шутка зашла слишком далеко. Это уже не смешно. Веди себя… прилично!

Бенджамин смотрел на него, глотая слезы.

— И вот еще что, — продолжал Роско. — Я хочу, чтобы при гостях ты звал меня «дядя» — не Роско, а «дядя», понял? Просто нелепо, когда пятнадцатилетний мальчишка зовет меня по имени. Лучше даже, если ты всегда станешь звать меня «дядей», тогда быстрее привыкнешь.

Роско бросил на отца суровый взгляд и отвернулся.

10

После этого разговора Бенджамин уныло поплелся наверх и поглядел на себя в зеркало. Он не брился вот уже три месяца, но не увидел на своем лице ничего, кроме светлого пушка, который попросту не стоил внимания. Когда он вернулся из Гарварда, Роско предложил ему надеть очки и наклеить на щеки бакенбарды, и тогда ему вдруг показалось, что повторяется комедия первых лет его жизни. Но щеки под бакенбардами чесались, и, кроме того, ему было стыдно их носить. Он заплакал, и Роско над ним сжалился.

Бенджамин принялся было читать детскую книжку «Бойскауты Бимини Бей». Но вдруг он поймал себя на том, что неотвязно думает о войне. За месяц перед тем Америка примкнула к союзникам, и Бенджамин решил пойти добровольцем, но, увы, для этого нужно было иметь хотя бы шестнадцать лет от роду, а он выглядел заметно моложе. Однако, если б он сказал правду — что ему пятьдесят семь лет, — его не взяли бы по старости.

Раздался стук в дверь, и дворецкий подал конверт, на котором стоял большой официальный штамп; письмо было адресовано Бенджамину Баттону. Бенджамин торопливо вскрыл конверт и с чувством восторга прочитал письмо. Его уведомляли, что многие офицеры запаса, служившие в рядах армии во время Испано-американской войны, вновь призываются с повышением в чине; к письму были приложены приказ о производстве его в бригадные генералы армии Соединенных Штатов и предписание явиться немедленно.

Бенджамин вскочил, дрожа от нетерпения. Именно об этом он и мечтал! Он схватил шапку и уже через десять минут, войдя в большую швейную мастерскую на Чарльз-стрит, срывающимся дискантом заказал себе военную форму.

— Хочешь поиграть в войну, сынок? — небрежно спросил приемщик.

Бенджамин рассвирепел.

— Послушайте! Не ваше дело, чего я хочу! — ответил он зло. — Моя фамилия Баттон, я живу на Маунт-Вернон Плейс, так что можете не сомневаться, что я вправе носить форму.

— Ну что ж, — сказал приемщик с сомнением. — Не ты, так твой отец, стало быть, это все едино.

С Бенджамина сняли мерку, и через неделю форма была готова. Труднее было приобрести генеральские знаки различия, потому что торговец настойчиво уверял Бенджамина в том, что красивый значок ХАМЛ ничуть не хуже и с ним даже интереснее играть.

И вот ночью, не сказав Роско ни слова, он покинул дом и поездом доехал до военного лагеря в Мосби, штат Южная Каролина, где должен был принять под свое командование пехотную бригаду. В знойный апрельский день он подъехал к воротам лагеря, расплатился с шофером такси, привезшим его с вокзала, и обратился к часовому у ворот.

— Кликни кого-нибудь, чтобы отнесли мои вещи, — скомандовал он.

Часовой укоризненно взглянул на него.

— Вот так штука! — заметил он. — И далеко ты собрался в генеральской одежке, сынок?

Бенджамин, почетный ветеран Испано-американской войны, напустился на него, сверкая глазами, но, увы, при этом дал петуха:

— Смирно! — Он хотел крикнуть это громовым голосом, набрал воздуху… и вдруг увидел, что часовой щелкнул каблуками и сделал на караул. Бенджамин попытался скрыть довольную улыбку, но, когда он обернулся, улыбка исчезла с его лица. Часовой приветствовал вовсе не его, а внушительного артиллерийского полковника, который подъехал к воротам верхом.

— Полковник! — пронзительно окликнул его Бенджамин.

Полковник подъехал вплотную, натянул поводья, взглянул на Бенджамина, и его глаза насмешливо блеснули.

— Ты чей, малыш? — спросил он ласково.

— Вот я тебе сейчас покажу малыша, чертова кукла! — угрожающе заявил Бенджамнн. — Ну-ка, слезай с коня!

Полковник захохотал во все горло.

— Тебе нужен конь, а, генерал?

— Вот! — крикнул Бенджамин в изнеможении. — Читайте!

И он швырнул полковнику приказ о своем производстве в генеральский чин.

У полковника глаза полезли на лоб.

— Кто тебе это дал? — спросил он и сунул приказ в карман.

— Правительство, в чем вы очень скоро сможете убедиться!

— Ступай за мной, — сказал полковник; лицо у него было растерянное. — Я отведу тебя в главный штаб, там разберемся. Идем.

И полковник пошел к штабу, ведя коня под уздцы. Бенджамину ничего не оставалось, как последовать за ним, стараясь соблюсти достоинство, причем в душе он клялся жестоко отомстить полковнику.

Но ему не суждено было осуществить эту месть. Вместо этого ему было суждено улицезреть своего сына Роско, который на второй день примчался из Балтимора, злой и раздосадованный тем, что пришлось ехать, бросив все дела, и препроводил плачущего генерала, теперь уже без мундира, обратно домой.

11

В 1920 году у Роско Баттона родился первенец. Однако во время торжества по этому случаю никто не счел нужным упомянуть о том, что грязный мальчишка, лет десяти на вид, который играл возле дома в оловянных солдатиков и детский цирк, доводится новорожденному дедом.

Этот маленький мальчик, чье свежее, улыбающееся личико носило на себе едва уловимый след печали, ни у кого не вызывал неприязни, но для Роско Баттона его присутствие было хуже всякой пытки. Выражаясь языком поколения Роско, это был «неделовой подход».

Он полагал, что отец, не желая выглядеть шестидесятилетним стариком, вел себя отнюдь не так, как пристало «уважающему себя деляге» — это было любимое выражение Роско, — а дико и отвратительно. Право, стоило ему задуматься над этим, и через каких-нибудь полчаса он чувствовал, что сходит с ума. Роско считал, что энергичные люди должны сохранять молодость, но надо же знать меру, ведь это… это… просто неделовой подход! И на том Роско стоял.

Через пять лет его маленький сын мог уже играть с маленьким Бенджамином под присмотром одной няни. Роско одновременно отдал обоих в детский сад, и Бенджамин обнаружил, что нет в мире чудеснее игры, чем возиться с разноцветными полосками бумаги, плести корзиночки, делать цепочки и рисовать забавные, красивые узоры. Однажды он нашалил, его поставили в угол и он заплакал, но обычно ему бывало весело в светлой, залитой солнцем комнате, где ласковая рука мисс Бейли касалась иногда его взъерошенных волос.

Сын Роско через год пошел в первый класс, а Бенджамин остался в детском саду. Он был счастлив. Правда, порой, когда другие малыши говорили о том, кем они станут, когда вырастут, по его лицу пробегала тень, как будто своим слабым детским умом он понимал, что ему все это навеки недоступно.

Дни текли однообразно. Уже третий год он ходил в детский сад, но теперь он был слишком мал, чтобы играть с яркими бумажными полосками. Он плакал, потому что другие мальчики были больше его и он их боялся. Воспитательница что-то говорила ему, но он ничего не понимал.

Его забрали из детского сада. Центром его крошечного мирка стала няня Нана в накрахмаленном полосатом платье. В хорошую погоду они ходили гулять в парк; Нана указывала на огромное серое чудовище и говорила: «Слон», а Бенджамин повторял за ней это слово, и когда его укладывали вечером спать, он без конца твердил:

— Слен, слен, слен.

Иногда Нана позволяла ему попрыгать на кроватке, и это было очень весело, потому что, если сесть на нее с размаху, упругий матрасик подбросит кверху, а если при этом протяжно говорить: «А-а-а», голос так смешно вибрирует.

Он любил брать трость, стоявшую у вешалки, и сражаться со стульями и столами, приговаривая:

— Трах-тарарах!

Когда приходили гости, пожилые дамы сюсюкали над ним, и это было ему приятно, а молодые норовили чмокнуть его, и он покорялся без всякой охоты. В пять часов долгий день кончался, Нана уводила его наверх кормить овсянкой или другой кашкой с ложечки.

Его детские сны были свободны от бурных воспоминаний; он не помнил ни о славных временах в колледже, ни о той блистательной поре, когда он волновал сердца многих красавиц. Для него существовала лишь белая, уютная колыбель, Нана, какой-то человек, который приходил иногда взглянуть на него, и огромный оранжевый шар; по вечерам, перед сном, Нана указывала на этот шар и говорила: «Солнце». Когда солнце скрывалось, он уже безмятежно спал и кошмары не мучили его.

Прошлое — как он вел своих солдат на штурм Сан Хуан Хилла; как прожил первые годы после женитьбы, работая до летних сумерек, вертясь в людском водовороте ради юной Хильдегарды, которую любил без памяти; как еще прежде сидел до поздней ночи, покуривая сигару, в старинном, мрачном доме Баттонов на Монрострит вместе со своим дедом — исчезло из его памяти, подобно мимолетному сну, словно этого и не бывало вовсе.

Он ничего не помнил. Не помнил даже, теплым или холодным молоком его только что поили, не замечал, как проходили дни, — для него существовала лишь колыбель и Нана, к которой он давно привык. А потом он совсем утратил память. Когда он хотел есть, он плакал — только и всего. Дни и ночи сменяли друг друга, он еще дышал, и над ним слышалось какое-то бормотание, шепоты, едва достигавшие его слуха, и был свет, и темнота.

А потом наступил полный мрак: белая колыбелька, и смутные лица, склонившиеся над ним, и чудесный запах теплого, сладкого молока — все исчезло для него навек.

АЛМАЗНАЯ ГОРА

1

Джон Т.Энгер происходил из семьи, которая вот уже несколько поколений была хорошо известна в Гадесе[1] — маленьком городке на Миссисипи. Отец Джона год за годом удерживал в жарких схватках звание чемпиона по гольфу среди игроков-любителей. Миссис Энгер славилась, по местному выражению, «от парников до турников» своими политическими речами, а юный Джон Т.Энгер, которому только что исполнилось шестнадцать, перетанцевал все последние нью-йоркские танцы еще до того, как сменил короткие штанишки на брюки. Теперь он покидал родной дом — и надолго. Преклонение перед образованием, которое будто бы можно получить только в Новой Англии, — бич всех провинциальных городков, лишающий их самых многообещающих молодых людей, обуяло родителей Джона. Сын их должен был поступить в колледж св. Мидаса близ Бостона — ничто другое их не устраивало. Гадес не был достоин воспитывать их любимого высокоталантливого сына.

Надо сказать, что жителям Гадеса — и вам это известно, если вы там бывали, — названия самых модных приготовительных школ и колледжей говорят очень мало. Жители города так давно и далеко отстали от жизни большого света, что хоть и делают вид, будто следуют моде в одежде, манерах и литературных вкусах, по существу, питаются слухами; и, например, торжественный прием, который в Гадесе считается изысканным, какая-нибудь чикагская мясная принцесса наверняка сочтет «чуточку безвкусным».

Джон Т.Энгер должен был вот-вот уехать. Миссис Энгер с материнской безудержной заботливостью набила его чемоданы полотняными костюмами и электрическими вентиляторами, а мистер Энгер вручил сыну асбестовый бумажник, туго набитый деньгами.

— Помни, тебя всегда здесь ждут, — сказал он. — Можешь быть уверен, мой мальчик, наш домашний очаг никогда не потухнет.

— Я знаю, — охрипшим голосом ответил Джон.

— Никогда не забывай, кто ты и откуда ты родом, — с горделивым видом продолжал отец, — и ты не совершишь ничего дурного. Ты Энгер… Из Гадеса.

И вот отец и сын пожали друг другу руки, и Джон покинул дом, обливаясь слезами. Через десять минут он перешагнул границу города и остановился, чтобы бросить назад прощальный взор. Старомодный викторианский девиз над воротами показался Джону удивительно милым. Отец его время от времени пытался способствовать тому, чтобы девиз этот сменили на что-нибудь более энергичное, более задорное, к примеру: «Гадес — твой шанс», или хотя бы на простое «Добро пожаловать» поверх сердечного рукопожатия из электрических лампочек. Старый девиз, по мнению мистера Энгера, производил несколько удручающее впечатление, но сейчас…

Итак, прежде чем решительно обратить лицо к цели, Джон оглянулся в последний раз, и в этот миг ему показалось, что огни Гадеса на фоне вечернего неба исполнены какой-то душевной притягательной красоты.

Колледж св. Мидаса расположен недалеко от Бостона, в получасе езды на «роллс-ройсе». Точного же расстояния никогда не узнают, ибо никто, кроме Джона Т.Энгера, не прибывал и, вероятно, не прибудет туда иначе как в «роллс-ройсе». Св. Мидас — самая дорогая и самая привилегированная на свете мужская приготовительная школа.

Первые два года прошли для Джона приятно. Отцы всех мальчиков были денежными тузами, и Джон проводил каждое лето у кого-нибудь в гостях на одном из модных курортов. Сами мальчики, которые его приглашали, ему вполне нравились, но их отцы… отцы были почему-то как две капли воды похожи друг на друга, и Джон на свой мальчишеский лад задумывался над этой поразительной схожестью. Если он упоминал о своем родном городе, они неизменно задавали вопрос: «Небось жарковато там?», и Джон выдавливал из себя подобие улыбки и ответ: «Да, действительно». Он отвечал бы куда искреннее, если бы эту шутку отпускал не каждый из них. Но они в лучшем случае чередовали ее с вопросом, не менее для него ненавистным: «Ну и как, вам жары хватает?»

В середине второго года в классе Джона появился спокойный красивый мальчик по имени Перси Вашингтон. Новичок очень приятно держал себя и был на редкость хорошо одет, на редкость даже для колледжа св. Мидаса. Однако по неизвестным причинам он сторонился остальных учеников. Единственный, с кем он подружился, был Джон Т.Энгер, но даже с ним он никогда не откровенничал и молчал обо всем, что касалось его дома и семьи. То, что он богат, разумелось само собой, но, помимо собственных заключений, Джон очень мало знал о своем товарище. Поэтому, когда Перси пригласил его провести лето «у нас на Западе», Джон, ожидая, что любопытство его будет щедро вознаграждено, принял предложение не раздумывая.

Только когда они очутились в поезде, Перси впервые сделался словоохотлив. В один прекрасный час, когда они сидели за ленчем в вагоне-ресторане и обсуждали недостатки своих соучеников, Перси вдруг резко переменил тему и сделал неожиданное замечание:

— Мой отец самый богатый человек в мире.

— Да? — вежливо отозвался Джон. Он не мог придумать никакого другого ответа на столь откровенное сообщение. Он хотел было сказать «Приятно слышать», но это прозвучало бы как-то фальшиво, чуть не сказал «Правда?», но вовремя удержался, так как это могло быть принято за недоверие. А такое поразительное утверждение вряд ли подлежало сомнению.

— Неизмеримо богаче всех, — повторил Перси.

— Я читал во «Всемирном альманахе», — начал Джон, — будто в Америке есть один человек с годовым доходом свыше пяти миллионов и четверо с доходом свыше трех, в еще…

— Подумаешь, — Перси презрительно скривил губы, — дешевые капиталисты, финансовая мелкая сошка, жалкие торговцы и ростовщики. Мой отец мог бы купить их всех с потрохами и не обеднеть ни на грош.

— Но как ему удается…

— Почему не зарегистрирован его подоходный налог?. Да потому, что он его не платит. Во всяком случае, платит ничтожный, далеко не соответствующий его настоящему доходу.

— Значит, он очень богат, — сказал Джон просто. — Я рад этому. Мне нравятся очень богатые люди. Чем человек богаче, тем больше он мне нравится. — На его смуглом лице появилось выражение страстной искренности. — Прошлой пасхой я гостил у Шнлицер-Мэрфи. У Вивиан Шнлицер-Мэрфи есть рубины с куриное яйцо и сапфиры точно шары, светящиеся изнутри…

— Я люблю драгоценные камни, — горячо согласился Перси. — Мне бы, конечно, не хотелось, чтобы в школе про это узнали, но у меня у самого настоящая коллекция драгоценных камней. Я их собирал вместо марок.

— И еще алмазы, — с жаром продолжал Джон. — У Шнлицер-Мэрфи я видел алмазы величиной с грецкий орех…

— Подумаешь. — Перси наклонился вперед и понизил голос. — Это пустяки. Вот у моего отца есть алмаз побольше отеля «Риц».

2

Заходящее солнце Монтаны лежало между двух гор, словно гигантский кровоподтек, от которого во все стороны по ядовитого цвета небу разбегались темные жилки. Далеко внизу, припав к земле, затаилась деревушка Фиш, маленькая, унылая, позабытая богом. Там, в этой деревушке Фиш, по слухам, жили двенадцать угрюмых загадочных душ и буквально доили голую скалу, на которой их произвела на свет некая таинственная населяющая сила. Они давно уже стали особой расой, эти двенадцать из деревушки Фиш, природа, создав их когда-то из прихоти, по зрелом размышлении отказалась от них и предоставила самим бороться и вымирать.

Из лилового кровоподтека на горизонте выползла длинная цепочка движущихся огней, нарушив пустынность, и тогда двенадцать из деревушки Фиш собрались, как привидения, у дощатой станции, чтобы поглазеть на семичасовой трансконтинентальный экспресс, идущий из Чикаго. Примерно шесть раз в году трансконтинентальный экспресс по чьему-то неведомому приказу останавливался у деревушки Фиш, и тогда из поезда высаживались один или двое, влезали в появлявшуюся из сумерек двуколку и отъезжали в сторону багрово-синего заката. Наблюдать это необъяснимое, ни с чем не сообразное явление стало своего рода ритуалом для жителей деревушки Фиш. Наблюдать — и только; у них ни на йоту не осталось животворящей мысли, которая бы побудила их дивиться или размышлять, иначе из этих посещений могла бы вырасти религия. Но жители деревушки Фиш были по ту сторону всякой религии, даже наиболее нагие и примитивные догматы христианства не могли пустить корни на этой голой скале; поэтому не было здесь ни алтаря, ни жреца, ни жертвы; лишь в семь часов — ежевечерняя немая сходка у дощатой хибарки, братство, возносящее к небу смутное вялое удивление.

В этот июньский вечер Великий Тормозной, которого жители деревушки, пожелай они обожествить хоть что-нибудь, вполне могли бы счесть своим божественным избранником, повелел так, чтобы семичасовой поезд оставил свой человеческий (или бесчеловечный) груз в деревушке Фиш. В две минуты восьмого Перси Вашингтон и Джон Т.Энгер высадились, быстро прошли под взглядом двенадцати завороженно глядевших, широко раскрытых испуганных пар глаз, влезли в двуколку, которая вынырнула явно ниоткуда, и укатили прочь.

Через полчаса, когда сумерки сгустились во мрак, молчаливый негр, который правил лошадьми, окликнул какой-то неподвижный темный предмет, маячивший впереди. В ответ на оклик этот предмет направил на них светящийся диск, который уставился на них из бездонной тьмы, словно злобное око. Двуколка продолжала двигаться дальше, и Джон скоро увидел, что это задний фонарь громадного автомобиля, который был больше и великолепнее всех виденных им автомобилей. Корпус его из блестящего металла был темнее никеля и светлее серебра, втулки колес усажены искрящимися желто-зелеными геометрическими фигурами. Джон не осмелился предположить — стекло это или драгоценные камни.

Подле автомобиля стояли навытяжку два негра в сверкающих ливреях, какие можно видеть на изображениях королевской процессии в Лондоне; они приветствовали юношей, когда те сошли с двуколки, на непонятном языке, в котором гость уловил что-то похожее на негритянский южный диалект.

— Входи, — сказал Перси своему товарищу, когда их чемоданы забросили на черный верх лимузина. — Прости, что пришлось везти тебя в двуколке, но, сам понимаешь, невозможно показывать наш автомобиль пассажирам поезда или этим несчастным деревенщинам.

— Вот это да! Какой автомобиль! — восклицание это вырвалось у Джона при виде внутренней отделки лимузина. Обивка представляла собой множество прелестных миниатюрных гобеленов, затканных шелком, шитых драгоценными камнями и положенных на фон из золотой парчи. Два кресла, в которые блаженно погрузились мальчики, были обиты материей, напоминавшей бархат, но сотканной как бы из несчетных разноцветных кончиков страусовых перьев.

— Какой автомобиль! — снова воскликнул потрясенный Джон.

— Этот? — рассмеялся Перси. — Да это же старая развалина, он у нас вместо фургона.

Они уже плавно катились во тьме к пролому между двумя горами.

— Мы будем на месте через полтора часа, — сказал Перси, поглядев на часы, висевшие на стенке лимузина. — Должен тебя предупредить, ничего подобного ты еще не видел.

Если автомобиль был залогом того, что предстояло увидеть Джону, то он заранее приготовился изумляться. Наивная набожность, свойственная гражданам Гадеса, предписывала прежде всего ревностно поклоняться богатству и безмерно его уважать. Испытывай Джон что-нибудь иное, кроме блаженного смирения перед богачами, родители сочли бы это ужасным кощунством.

Они уже достигли пролома между двумя горами, и как только автомобиль въехал туда, дорога стала менее ровной.

— Если бы сюда заглядывала луна, ты бы увидел, что мы сейчас в глубоком ущелье, — сказал Перси, пытаясь разглядеть что-либо за окном. Он сказал несколько слов в микрофон, и тотчас же ливрейный лакей включил прожектор, и громадный луч заскользил по склонам.

— Видишь, сплошные камни. Обыкновенный автомобиль разбился бы вдребезги через каких-нибудь полчаса. Собственно, если не знать дороги, тут в пору пройти только танку. Чувствуешь, мы поднимаемся.

Дорога действительно заметно пошла вверх, и через несколько минут с гребня мальчики увидели вдали только что появившуюся тусклую луну. Неожиданно автомобиль остановился, и из темноты возникло несколько фигур тоже негры. Снова юношей приветствовали на том же смутно знакомом диалекте. Затем негры захлопотали вокруг лимузина, и в одну минуту четыре огромных троса, свисавших откуда-то сверху, зацепили крюками втулки огромных колес, усаженных драгоценными камнями. Раздалось гулкое «Э-гей!», и Джон почувствовал, что автомобиль медленно отрывается от земли: выше, выше, вдоль самых высоких скал по обеим сторонам, еще, и, наконец, перед ним открылась залитая лунным светом извилистая долина, столь неожиданная после предшествующего нагромождения скал. Только с одной стороны у них еще оставалась скала, но вот пропала и она.

Было очевидно, что их перенесли через устремленный в небо гигантский каменный клинок, перекрывавший ущелье. Спустя мгновение они уже опускались вниз и вскоре с мягким стуком коснулись ровной земли.

— Худшее позади, — проговорил Перси, прижимаясь лицом к стеклу. Осталось всего пять миль, да и то по нашей собственной дороге — до самого конца двухрядный кирпич. Это уже наши владения. Здесь кончаются Соединенные Штаты, любит говорить отец.

— Мы в Канаде?

— Отнюдь. Мы в центре Скалистых гор. Но ты сейчас находишься на тех пяти квадратных милях Монтаны, где никогда не производилась топографическая съемка.

— Почему так? Забыли?

— Нет, — Перси улыбался. — Они трижды пытались это сделать, В первый раз дед подкупил целиком департамент штата, ведающий топографической съемкой; во второй — специально для него подделали официальные карты Соединенных Штатов, это дало пятнадцать лет отсрочки. Последний случай оказался труднее. Отец устроил так, что их компасы оказались в сильнейшем искусственно созданном магнитном поле. По его заказу был изготовлен комплект съемочных инструментов с неуловимым дефектом, благодаря которому нашей территории как бы вообще не существовало, а затем этими инструментами подменили те, которыми должны были производить съемку. Кроме того, пришлось изменить течение реки и соорудить на ее берегах подобие города, так что его можно было принять за городок, расположенный в долине десятью милями дальше. Для нас страшно только одно-единственное, что может нас обнаружить, — заключил Перси.

— Что же это такое?

Перси понизил голос.

— Аэропланы, — шепнул он. — У нас есть шесть зенитных пушек, и до сих пор мы справлялись с этой проблемой. Правда, бывали смертельные исходы и набралось порядочно пленных. Нас с отцом, сам понимаешь, это не волнует, но маме и девочкам неприятно. И потом всегда есть риск, что когда-нибудь нам не удастся справиться.

Лоскутья и обрывки нежных шиншилловых облаков скользили по зеленой луне, словно драгоценные восточные шелка, выставляемые напоказ перед татарским ханом. Джону почудилось, будто сейчас день и будто в небе над ним парят юноши и сыплют сверху религиозные брошюры и проспекты патентованных средств, что сулят надежду отчаявшимся, закованным в камень деревушкам. Ему чудилось, будто юноши выглядывают из-за облаков и всматриваются, всматриваются в то, что есть там, куда везут Джона. А что дальше? Вынудит ли их спуститься какое-нибудь хитроумное устройство и они останутся там, в заточении, вдали от патентованных средств и от брошюр, до самого судного дня? Или же, если они ускользнут из ловушки, внезапный клуб дыма и разорвавшийся снаряд повергнут их на землю и тем доставят «неприятность» матери и сестрам Перси? Джон тряхнул головой, и с полураскрытых губ его сорвалось беззвучное подобие смеха. Какое безрассудство там скрывалось? Какая благовидная уловка чудака-креза? Какая страшная золотая тайна?

Шиншилловые облака проплыли мимо, и горная ночь сделалась светла как день. Кирпичная дорога мягко льнула к толстым шинам; путешественники обогнули тихое озеро в лунном свете, на миг погрузились во мрак соснового бора, прохладный и остро пахнущий, и вдруг очутились в широкой аллее, которая переходила в большую лужайку, и возглас восторга, вырвавшийся у Джона, раздался одновременно с лаконичным «мы приехали», произнесенным Перси.

На берегу озера, выделяясь в ярком свете звезд, вздымался прекрасный замок; сияя мрамором, он достигал середины примыкающей горы и, полный изящества, совершенной симметрии и полупрозрачной женственной томности, как бы растворялся, сливаясь с густой чернотой соснового бора. Многочисленные башни, стройный рисунок наклонных парапетов, чудо высеченных в стене окон — овалов, семиугольников и треугольников золотого света, размытая мягкость перемежающихся плоскостей из звездного света и синих теней — все отдалось аккордом в душе Джона. На верхушке одной из башен, самой высокой, с самым массивным основанием, какое-то открытое устройство из ламп создавало впечатление плывущей волшебной страны; и в то время как околдованный Джон восторженно смотрел вверх, оттуда доносились тихие флежолеты скрипок — музыка такая вычурная и старомодная, какой он никогда не слыхал. Еще миг — и автомобиль остановился перед высокой мраморной лестницей, вокруг которой в ночном воздухе реял аромат мириад цветов. На верхней площадке бесшумно распахнулись большие двери, в темноту выплеснулся янтарный свет, очертив изящный женский силуэт, и женщина с высокой прической протянула к ним руки.

— Мама, — сказал Перси, — это мой друг, Джон Энгер из Гадеса.

У Джона осталось от того первого вечера ошеломляющее впечатление множества красок, мимолетных физических ощущений, нежной, как любовный шепот, музыки, красоты предметов, огней и теней, движений и лиц. Там был мужчина, который стоя пил переливающийся всеми цветами радуги напиток из хрустального наперстка на золотом стебле. Там была девочка с лицом, похожим на цветок, одетая как Титания, с сапфирами в волосах. Там была комната, где стены из сплошного неяркого золота подались под его рукой, и была комната, как бы воплотившая представление Платона о последней темнице: потолок, пол, стены — все были сплошь выложено алмазами, алмазами всевозможных размеров и форм, так что, освещенная высокими фиолетовыми лампами, стоящими по углам, комната слепила глаза белым блеском, ни с чем не сравнимым, существующим за пределами человеческого желания или мечты. Мальчики бродили по лабиринту этих комнат. Иногда пол у них под ногами вспыхивал сверкающими узорами, подсвеченными снизу, варварски дисгармоничными по краскам, и узорами пастельно-нежными, и узорами чистейшей белизны, и узорами, представлявшими собой сложнейшую, искусной работы, мозаику, которую вывезли из какой-нибудь мечети на Адриатическом море. Иногда под толстым слоем хрусталя просвечивала вихрящаяся синяя или зеленоватая вода, населенная быстро мелькающими рыбами и радужными водорослями. Мальчики ступали по меху самых разнообразных животных и по бледной слоновой кости, без всяких стыков, будто пол был вырезан целиком из одного гигантского бивня мастодонта.

Затем смутно запомнившийся переход — и они очутились за обеденным столом, где каждая тарелка состояла из двух едва различимых алмазных пластин, между которыми необъяснимым образом был вделан изумруд — ломтик зеленого воздуха. Музыка, протяжная и всепроникающая, струилась издали по коридорам, стул, на котором сидел Джон, был воздушно мягок, предательски облегал спину и, казалось, поглотил Джона, одолел, как только тот выпил рюмку портвейна. Джон сонно попытался ответить на чей-то вопрос, но сладчайшая роскошь, сжимавшая тисками его тело, еще усиливала ощущение сна; драгоценные камни, ткани, вина, металлы — все плыло перед его глазами в сладостном тумане…

— Да, — вежливо ответил он, наконец, сделав над собой усилие, — жары там хватает.

Он даже умудрился слабо засмеяться, но вдруг без единого движения, без сопротивления словно уплыл куда-то, оставив нетронутым замороженный десерт, розовый как греза…

Когда он проснулся, то понял, что проспал несколько часов. Он находился в просторной спокойной комнате со стенами из черного дерева и тусклым освещением, слишком притушенным, слишком неуловимым, чтобы называться светом. Молодой хозяин стоял около него.

— Ты заснул прямо за столом, — сказал Перси. — Я и сам чуть не уснул: такое наслаждение — домашний комфорт после целого года в школе. Слуги тебя раздели и вымыли в ванне, а ты так и не проснулся.

— Это постель или облако? — вздохнул Джон. — Перси, Перси… Я хочу попросить у тебя прощения, пока ты не ушел.

— За что?

— За то, что не поверил тебе, когда ты сказал про алмаз величиной с отель «Риц».

Перси улыбнулся.

— Я так и думал, что ты не поверил. Алмаз — это гора под нами, понимаешь?

— Как — гора?

— Гора, на которой стоит замок. Для горы она не очень велика, но зато, если не считать примерно пятнадцати метров дерна и гравия, ниже — сплошной алмаз. Один цельный алмаз объемом с кубическую милю, без единой трещинки. Да ты слышишь? Знаешь…

Но Джон Т.Энгер снова спал.

3

Утро. Приоткрыв глаза, он сквозь дрему заметил, что комнату залило солнце: эбеновая панель в одной из стен отъехала на роликах вбок, впустив в комнату день. Возле постели стоял рослый негр в белой униформе.

— Добрый вечер, — пробормотал Джон, пытаясь привести в порядок сонные мысли.

— Доброе утро, сэр. Вы готовы принять ванну, сэр? Нет, не вставайте, я вас сам положу, если вы соблаговолите расстегнуть пижаму. Вот и все. Благодарю вас, сэр.

Джон лежал не двигаясь, пока с него стаскивали пижаму, его это забавляло и восхищало. Он ожидал, что этот заботливый черный Гаргантюа понесет его не руках, как ребенка, но ничего подобного не случилось; он вдруг почувствовал, что кровать слегка наклонилась и он покатился к стене, немного испуганный неожиданностью; но когда он толкнулся в стену, драпировка расступилась, он проехался еще около двух метров по ворсистому скату и мягко шлепнулся в воду, температура которой соответствовала температуре тела.

Он огляделся. Дорожка, по которой он спустился, вернее скатился, бесшумно убралась. Его выдвинули в другую комнату, и теперь он сидел в ванне, утопленной в полу, так что лицо его оказалось на уровне пола. Со всех сторон, образуя стены комнаты, борта и дно самой ванны, его окружал голубой аквариум. Сквозь хрустальную поверхность Джон видел под собой рыб, которые мелькали между янтарных ламп и даже равнодушно шныряли мимо его вытянутых ног, отделенные от них лишь толщиной хрусталя. Над головой сквозь стекло цвета морской воды проходил солнечный свет.

— Я думаю, сэр, сегодня утром вам подошла бы горячая розовая вода с мыльной пеной, сэр, а под конец, пожалуй, холодная морская вода.

Негр стоял тут же, рядом.

— Хорошо, — согласился Джон, бессмысленно улыбаясь, — как вам угодно. Ему казалось самонадеянным и даже немного безнравственным заказывать ванну соответственно своим убогим мерилам.

Негр нажал кнопку, и теплый дождь обрушился как бы с неба, а на самом деле, как тут же обнаружил Джон, из фонтанчика неподалеку. Вода сделалась бледно-розовой, и одновременно струи жидкого мыла забили вдруг из четырех миниатюрных моржовых голов в углах ванны. В один миг десяток гребных колесиков, укрепленных по бокам ванны, взбили смесь, и переливающаяся всеми цветами радуги восхитительно легкая пена нежно обволокла Джона, покрыв его тело сверкающими розовыми пузырьками.

— Включить проекционный аппарат, сэр? — почтительно предложил негр. Сегодня заправлена недурная одночастная комедия, а если желаете, могу быстро заменить ее серьезной фильмой.

— Нет, спасибо, — вежливо, но твердо ответил Джон. Наслаждение его было таким полным, что он не хотел больше никаких развлечений. Однако развлечение все-таки последовало: через минуту он уже увлеченно прислушивался к звукам флейт, доносившимся ниоткуда. Флейты словно роняли капли, и мелодия рождала образ падающей воды, прохладной и зеленой, как сама комната, а на этом фоне звучало кружевное соло пикколо, более зыбкое, чем прикрывавшая и ласкавшая Джона пена.

После бодрящей морской воды и холодного освежающего душа Джон был принят в мохнатый халат и на кушетке, крытой такой же мохнатой тканью, растерт маслом со спиртом и пряностями. Потом его усадили в разнеживающее кресло, побрили и причесали.

— Мистер Перси ждет в вашей гостиной, — сказал негр, когда все операции были закончены. — Меня зовут Гигсум, сэр. Моя обязанность заботиться о мистере Энгере по утрам.

Джон вышел в оживленную солнечную гостиную, где его ждали завтрак и Перси, великолепный в белых лайковых бриджах; он курил, сидя в кресле.

4

Вот краткая история семьи Вашингтонов, которую Перси изложил Джону за завтраком.

Отец нынешнего мистера Вашингтона был виргинцем, прямым потомком Джорджа Вашингтона и лордом Балтимор. Гражданскую войну он закончил двадцатипятилетним полковником, имеющим никуда не годную плантацию и тысячу долларов золотом.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

С некоторых пор Леся начала замечать, что с ее лучшей подругой творится неладное. Кира стала скучной...
«– Ну что ж, Уотсон, за давностью лет давайте попробуем, – задумчиво произнес Шерлок Холмс, когда уж...
9 июня 1865 года Чарльз Диккенс, самый знаменитый писатель в мире, путешествуя на поезде со своей та...
Три месяца пролетели, как один день. Три месяца напряженной работы. Обучение в процессе и за его пре...
Как трудно быть послушной девочкой! У Мадикен и Лизы ну никак не получается! Обе такие проказницы – ...
«Не играйте с некромантом» – правило, которое маги Жизни выучивают с детства. Но, к сожалению, такие...