Загадочная история Бенджамина Баттона Фицджеральд Френсис

— Они прилетели не случайно?

— Конечно, это все тот сбежавший итальянец…

Одновременно с ее последним словом за открытым окном раздались один за другим резкие орудийные хлопки. Кисмин вскрикнула, трясущимися пальцами выхватила монетку из коробочки на туалетном столе и бросилась к лампе. В одно мгновение весь замок погрузился во тьму — Кисмин устроила короткое замыкание.

— Идем! — крикнула она Джону. — Поднимемся в сад на крышу, будем смотреть оттуда!

Закутавшись в плащ, она взяла Джона за руку, и они ощупью выбрались за дверь. До лифта, поднимавшего на башню, был всего один шаг, и как только она нажала кнопку и лифт взлетел кверху, Джон обвил ее руками и страстно поцеловал. Наконец-то романтика снизошла на Джона Т.Энгера. Минуту спустя они ступили на серебристо-белую площадку. Над ними, то уходя в облака, клубящиеся ниже тусклой луны, то снова появляясь, описывали ровные круги темнокрылые тела. В нескольких местах из долины кверху взметнулись вспышки огня, а вслед за этим послышались взрывы. Кисмин захлопала в ладоши от радости, которая тут же сменилась испугом, когда аэропланы начали сбрасывать бомбы и вся долина заполнилась сплошным грохочущим эхом и мертвенно-бледным огнем.

Очень скоро атакующие сосредоточили свои усилия на тех точках, где были установлены зенитные пушки, и почти сразу же одна из них превратилась в груду раскаленного шлака, светящегося среди кустов роз.

— Кисмин, — молил Джон, — ты должна быть рада услышать, что атака началась как раз, когда меня собирались убить. Если бы я не услыхал выстрела часового под утесом, я был бы сейчас мертв…

— Не слышу! — прокричала Кисмин, целиком поглощенная происходящим. Говори громче!

— Я говорю, — закричал Джон, — что нам лучше уйти отсюда, пока они не начали бомбить замок!

Внезапно галерея, где жили негры, с грохотом раскололась, столб пламени вырвался из-под колоннады, огромные глыбы мрамора швырнуло до самого озера.

— Полюбуйся! Погибло на пятьдесят тысяч долларов рабов! — прокричала Кисмин. — По довоенным ценам! Где у американцев уважение к чужой собственности!

Джон снова попытался увести ее. С каждой минутой прицел аэропланов делался все точнее, и уже только две пушки продолжали отвечать. Было ясно, что гарнизон, окруженный огнем, долго не продержится.

— Идем! — закричал Джон, потянув Кисмин за руку. — Пора бежать. Ты понимаешь, что, если авиаторы найдут нас, они тебя убьют без всяких разговоров?

Она, наконец, уступила.

— Надо разбудить Жасмин! — сказала она, когда они бежали, к лифту. И добавила с ребяческим восторгом: — Мы будем бедными, правда? Как люди из книг. Я буду сиротой и совершенно свободна! Свободна и бедна! Вот весело-то! — Она остановилась и от избытка чувств протянула ему губы для поцелуя.

— Нельзя быть бедной и свободной одновременно, — хмуро сказал Джон. Это людям давно известно. Я бы лично предпочел свободу. На всякий случай советую тебе пересыпать драгоценности из коробки в карманы.

Спустя десять минут обе девочки встретились с Джоном в темном коридоре. Вместе они спустились на первый этаж. Пройдя в последний раз через величественный вестибюль, они на минуту остановились на террасе поглядеть на горящие негритянские галереи и пылающие остовы двух аэропланов, упавших по ту сторону озера. Одинокая пушка все еще стойко вела огонь; нападающие, казалось, побаивались спуститься ниже и окружали ее разрывами бомб, выжидая, когда случайное прямое попадание уничтожит артиллеристов.

Джон и сестры спустились по мраморной лестнице, взяли круто влево и начали подниматься по узкой тропинке, которая, как змея, вилась вокруг алмазной горы. Кисмин знала густо поросшее лесом местечко, где можно было спрятаться и понаблюдать, что творится в обезумевшей ночной долине, а потом бежать, когда понадобится, по тайной тропе, проложенной в скале вдоль водостока.

10

Было три часа ночи, когда они, наконец, достигли этого места. Послушная, флегматичная Жасмин тут же уснула, приклонившись к стволу большого дерева, а Джон с Кисмин, обнявшись, следили за отчаянными приливами и отливами затухающего боя среди руин, которые еще утром были парком. Около четырех утра последняя пушка с резким лязгом выбыла из строя, выпустив язык красного дыма. Хотя луна уже зашла, они разглядели, что аэропланы, кружа, снижаются. Убедившись, что осажденные бессильны, они, конечно, приземлятся, и жестокому и пышному владычеству Вашингтонов придет конец.

С прекращением стрельбы в долине наступила тишина. Тлеющие обломки сбитых аэропланов светились в траве, словно глаза притаившихся чудовищ. Замок стоял темный и затихший, столь же прекрасный в темноте, каким был при свете солнца; вверху сухое грохотанье Немезиды, то нарастая, то удаляясь, наполняло воздух недовольным ворчанием. И тут Джон заметил, что Кисмин по примеру сестры крепко спит.

Время приближалось к пяти, когда он вдруг расслышал шаги на тропинке, по которой они сами недавно поднимались, и затаив дыхание стал ждать, когда неизвестные минуют его наблюдательный пункт. В воздухе чувствовалось еле заметное движение, происходившее не по воле человека; роса стала холодной — Джон понял, что скоро наступит рассвет. Он подождал, пока шаги удалились на безопасное расстояние и затихли. Тогда он двинулся следом. На полпути к крутой вершине деревья пропали, и дальше алмазную гору покрывала каменная кора. Не доходя камней, Джон замедлил шаг; инстинкт, как зверю, сказал ему, что впереди что-то живое. Дойдя до большого валуна, он осторожно высунул голову. Любопытство его было вознаграждено.

Впереди на фоне серого неба неподвижно, как изваяние, стоял Брэддок Вашингтон. Когда на востоке забрезжила заря, окрасив все вокруг холодным зеленым цветом, одинокая фигура стала бледнеть и едва виднелась в свете встающего дня.

Несколько минут Брэддок Вашингтон продолжал стоять неподвижно, погруженный в какие-то таинственные размышления, затем подал знак, и негры присели, чтобы поднять лежавшую между ними ношу. В то время как они с трудом выпрямлялись, первый желтый луч солнца ударил в бесчисленные грани громадного, идеально отшлифованного алмаза, отчего вокруг него зажглось белое сияние, пылавшее, словно утренняя звезда. Носильщики зашатались было под тяжестью камня, затем их вздувшиеся мускулы напряглись, затвердели под мокро блестевшей кожей, и трое людей опять застыли на месте, бросая бессильный вызов небесам.

Немного погодя Брэддок Вашингтон поднял голову и медленно протянул руки, как бы призывая к вниманию толпу — но не было толпы, было лишь необъятное безмолвие горы и неба, нарушаемое едва доносившимися снизу, из леса, птичьими голосами. Человек заговорил, запинаясь, но с неугасимой гордостью.

— Ты, там, наверху!.. — напряженным голосом прокричал он. — Ты… там…

Затем умолк, не опуская рук, подняв внимательное лицо, словно ожидая ответа. Джон смотрел во все глаза, не спускается ли кто-нибудь с вершины, но гора была безлюдна. Вокруг было только небо, да насмешливо свистел ветер в верхушках деревьев. Неужели Вашингтон молится? Сначала Джон так и подумал. Но затем впечатление это рассеялось — было в позе и поведении этого человека что-то противоречащее молитве.

— Эй, ты, там, наверху!

Голос окреп, сделался уверенным. Это не была мольба несчастного о помощи. Если уж на то пошло, в голосе скорее слышалась чудовищная снисходительность.

— Ты… там…

Слова стали следовать слишком быстро одно за другим, сливаясь в неразборчивую речь… Джон слушал затаив дыхание, улавливая то одну фразу, то другую, а голос прерывался, звучал снова, опять умолкал — то властный, убедительный, то медленный, нетерпеливо-недоумевающий. И вдруг догадка стала зреть у Джона; и когда она превратилась в уверенность, он ощутил бешеный толчок крови, жар во всем теле. Брэддок Вашингтон предлагал взятку… богу!

Да, именно так — сомнений не оставалось. Алмаз в руках рабов был как бы авансом, обещанием дать еще.

Смысл фраз в целом, как разобрал через некоторое время Джон, сводился именно к этому. Прометей Разбогатевший ссылался на забытые жертвоприношения, забытые ритуалы, на молитвы, отошедшие в прошлое еще до рождения Христа. Сперва он напоминал богу о тех или иных дарах, которые тот соблаговолил принять от людей: великие храмы, мирра и золото, человеческие жизни и прекрасные женщины, побежденные армии, дети и королевы, лесные и полевые звери, овцы и козы, урожаи и города, покоренные земли, — все, что приносилось в дар среди похоти и крови, дабы умилостивить его и получить себе в награду смягчение божественного гнева. А ныне он, Брэддок Вашингтон, император страны алмазов, король и жрец Золотого века, владетель роскоши и великолепия, предложит ему сокровище, о каком не мечтал ни один государь, предложит не в унижении, а в гордости. Он даст богу, продолжал он, переходя к подробностям сделки, величайший алмаз в мире. В этом алмазе будет граней в тысячи раз больше, чем листьев у дерева, но в то же время форма его будет не менее совершенна, чем у алмаза величиной с муху. Множество людей будет трудиться над ним много лет. Он будет помещен под грандиозный купол из кованого золота, украшенный дивной резьбой, снабженный воротами из опала и неотшлифованного сапфира. Внутри алмаза будет выдолблена часовня с алтарем из радия, вечно изменчивого, испускающего лучи, которые ослепят того, кто оторвется от молитвы. И на этом алтаре будет для развлечения Божественного Благодетеля умерщвлена любая жертва, какую только он изберет, даже если его выбор падет на самого могущественного и великого из живущих.

Взамен он просит очень немного, и богу это сделать до нелепости просто: чтобы все стало, как было вчера, в этот же час, и чтобы так и оставалось всегда. Так просто! Пусть, скажем, разверзнутся небеса и поглотят этих людей с их аэропланами, а потом опять сомкнутся. Пусть вернутся к нему его рабы, живые и невредимые.

До сих пор ему еще никогда ни с кем не приходилось вести переговоры, ни с кем вступать в сделку. Он только сомневается, достаточно ли большую предложил взятку. У бога, конечно, своя цена. Бог создан по образу и подобию человека, так принято считать, — значит, у него есть своя цена, и он, Брэддок, платит неслыханную. Ни один собор, на строительство которого ушли многие годы, ни одна пирамида, возводившаяся десятью тысячами рабов, не сравнится с этим собором, с этой пирамидой.

Брэддок Вашингтон умолк. Он свое сказал. Все обещанное будет исполнено в точности, и нет ничего вульгарного в его утверждении, что для такой малости цена более чем достаточная. Дело Провидения — согласиться или отказаться.

По мере того как речь подходила к концу, фразы становились отрывистыми, короткими и нерешительными, тело говорившего напряглось; казалось, он изо всех сил старается уловить малейшее движение, малейший отклик в пространствах над ним. По мере того как он говорил, волосы его седели, и теперь он обратил лицо к небу, точно пророк былых времен, великолепный в своем безумии.

Джону, у которого кружилась голова, который смотрел как зачарованный, почудилось, что вокруг творится что-то странное! Небо на миг словно почернело, в порыве ветра словно послышался ропот, отзвук далеких труб, вздох, подобный шороху грандиозных шелковых одежд, на какой-то миг вся природа отдала дань наступившей тьме: птичий щебет прекратился, деревья замерли, и вдали за горой раздалось глухое угрожающее громыханье.

И все. Ветер перестал гнуть высокую траву долины. Заря и наступивший день заняли свои места, а поднимавшееся солнце катило перед собой жаркие волны желтого тумана, высвечивая яркую дорожку. Листья смеялись на солнце, от их смеха тряслись деревья, и каждая зеленая ветка походила на школу для девочек в сказочной стране. Бог отказался принять взятку.

Еще минуту Джон взирал на торжество дня. Затем, обернувшись, он заметил какое-то мелькание у озера, затем еще мелькание и еще, будто танец золотистых ангелов, спустившихся с облаков. Аэропланы сели на землю.

Джон соскользнул с валуна и бросился вниз по склону к группе деревьев, где ждали его проснувшиеся девочки. Кисмин вскочила, камешки у нее в кармане звякнули, с полураскрытых губ готов был вот-вот сорваться вопрос, но Джон чувствовал, что разговаривать уже некогда. Необходимо покинуть гору, не теряя ни минуты. Он взял девочек за руки, и они стали молча пробираться между стволами, омытыми светом и подымающимся туманом. Позади них, из долины, раздавались жалобные крики павлинов и негромкие утренние голоса просыпающейся природы.

Пройдя с полмили, они обошли стороной парк и ступили на узкую тропу, которая вела на следующий перевал. На вершине холма они остановились и оглянулись. Глаза их обратились на склон, который они только что покинули: их томило мрачное предчувствие надвигающейся катастрофы.

Четко вырисовываясь на фоне неба, сломленный седовласый человек медленно спускался с крутой горы, а за ним два гиганта, два бесстрастных негра несли ношу, которая по-прежнему сверкала и вспыхивала на солнце. На полдороге к ним присоединились еще двое — миссис Вашингтон, опиравшаяся на руку сына. Авиаторы уже вылезли из кабин на луг перед замком и теперь с винтовками в руках поднимались цепью по алмазной горе.

Неожиданно пятеро наверху, к которым было приковано внимание всех наблюдателей, остановились на уступе скалы, негры наклонились и отворили какую-то дверцу — видимо, потайной ход в склоне горы. Туда они спустились все — седовласый человек первым, за ним жена и сын, последними два негра, в чьих прическах еще успели сверкнуть на солнце драгоценные камни, перед тем как дверь закрылась и гора поглотила их всех.

Кисмин стиснула Джону руку.

— Что это? — отчаянно закричала она. — Куда они идут? Что они хотят сделать?

— Наверное, там есть подземный ход…

Джон не окончил фразы, как обе девочки вскрикнули.

— Как ты не понимаешь? — Кисмин истерически всхлипнула. — Гора заминирована!

Она не успела проговорить это, как в ту же секунду Джон поднял руки, защищая глаза. Вся поверхность горы полыхнула слепящим желтым огнем, который пронизал дерн, точно свет лампы — подставленную ладонь. Этот невыносимый блеск длился с минуту, а потом вдруг исчез, точно в лампе перегорел волосок, и на месте горы теперь лежала черная пустыня, от которой медленно поднимался синий дым, унося с собой то, что осталось от растений и человеческой плоти. От авиаторов не сохранилось ничего — они были истреблены дотла, как и пятеро, скрывшиеся в горе.

Тут же последовало невероятное сотрясение, замок буквально взлетел на воздух, пылающие обломки обрушились вниз, и дымящаяся груда наполовину сползла в озеро. Пламени не было, дым унесло вдаль, и он смешался с солнечным сиянием; еще несколько минут мраморная пыль подымалась от огромной бесформенной массы, которая прежде была волшебным дворцом, затем наступила полная тишина.

В долине остались трое…

11

На закате Джон со своими спутницами добрались до высокого утеса, обозначавшего границу владений Вашингтонов, и оглянулись назад: в сумерках долина лежала мирная и прелестная. Они уселись, чтобы съесть ужин, который захватила с собой в корзинке Жасмин.

— Вот! — Она расстелила на камнях скатерть и сложила сандвичи аккуратной стопкой. — Правда, они замечательно выглядят? Я всегда считала, что на воздухе пища делается гораздо вкуснее.

— Этим высказыванием, — заметила Кисмин, — Жасмин приобщается к буржуазии.

— А теперь, — с нетерпением сказал Джон, — выверни карман, и давайте посмотрим, какие драгоценности ты взяла с собой. Если ты отобрала правильно, мы все трое проживем до конца наших дней безбедно.

Кисмин послушно сунула руку в карман и выбросила на скатерть две пригоршни сверкающих камешков.

— Недурно! — восторженно воскликнул Джон. — Они не очень велики, но… Стой! — Лицо его вытянулось, едва он поднес один из камней к глазам и посмотрел сквозь него на заходящее солнце. — Да это же не алмазы! Что произошло?

— Вот тебе раз! — с удивленным видом воскликнула Кисмин. — Какая я глупая!

— Да ведь это стекляшки, стразы! — продолжал Джон.

— Ну да! — Она расхохоталась. — Я выдвинула не тот ящик. Они украшали платье одной девочки, которая приезжала к Жасмин. Я уговорила ее отдать их мне в обмен на настоящие алмазы. Я до сих пор никогда не видела ничего, кроме драгоценных камней.

— И только их ты и захватила?

— Боюсь, что да. — Она задумчиво потрогала стразы. — Пожалуй, они мне нравятся больше. Мне уже как-то надоели алмазы.

— Отлично, — мрачно сказал Джон. — Придется поселиться в Гадесе. И ты до старости станешь рассказывать женщинам, которые не будут тебе верить, что ты ошиблась ящиком.

— А что плохого в Гадесе?

— Если я, в моем возрасте, явлюсь домой с женой, отец скорее всего оставит меня без единого цента — оставит с носом, как у нас там выражаются.

Жасмин подала голос.

— Я люблю стирать, — спокойно сказала она. — Я всегда сама стирала себе носовые платки. Я буду брать стирать белье и содержать вас обоих.

— А в Гадесе есть прачки? — наивно спросила Кисмин.

— Еще бы, — ответил Джон. — Как и повсюду.

— Я подумала… может быть, в Гадесе так жарко, что там ходят неодетыми…

Джон засмеялся.

— Попробуй пройдись в таком виде! — предложил он. — Не успеешь показаться, как тебя выгонят из города.

— А папа тоже будет там? — спросила она.

Джон с удивлением на нее посмотрел.

— Твой отец мертв, — ответил он хмуро. — Что ему делать в Гадесе? Ты спутала его с другим местом, которое давным-давно не существует.

После ужина они сложили скатерть и расстелили одеяла, готовясь спать.

— Все как сон, — вздохнула Кисмин, глядя вверх на звезды. — Как странно находиться здесь в одном-единственном платье! Прямо под звездами, продолжала она. — Я раньше не замечала звезд. Я считала их большущими алмазами, которые кому-то принадлежат. А теперь они меня пугают. Мне сейчас кажется, будто все прежнее было сном — вся моя юность.

— Это и был сон, — спокойно сказал Джон. — Юность всегда сон, особая форма безумия.

— В таком случае, быть безумной очень приятно!

— Говорят, — мрачно ответил Джон. — Но теперь я в этом не уверен. Во всяком случае, давай попробуем любить друг друга, хотя бы недолго, год или два. Любовь — это форма божественного опьянения, она доступна всем. В мире реальны только алмазы… алмазы да еще, быть может, ничтожный дар разочарования. Что ж, этим даром я владею и, как водится, им не воспользуюсь. — Он вздрогнул. — Подними воротник, девочка, ночь сыра, ты простудишься. Великий грех совершил тот, кто изобрел сознание. Давайте же потеряем его на несколько часов.

И, закутавшись в одеяло, он заснул.

МОЛОДОЙ БОГАЧ

I

I

Начните с отдельной личности, и, право же, вы сами не заметите, как создадите типический образ; начните с обрисовки типического образа, и, право же, вы не создадите ничего — ровным счетом. Дело в том, что у каждого из нас есть странности, причем странности эти, под какой бы личиной мы их ни прятали, куда более многочисленны, нежели мы хотели бы признать перед другими и даже перед собою. Когда я слышу, как кто-либо громко утверждает, будто он «обыкновенный, честный, простецкий малый», я нисколько не сомневаюсь, что в нем есть заведомое, а возможно, даже чудовищное извращение, которое он решил скрыть, — а его притязания быть «обыкновенным, честным и простецким» лишь способ, избранный им, дабы напомнить себе о своей постыдной тайне.

Нет в мире ни типических характеров, ни многочисленных повторений. Вот перед нами молодой богач, и я расскажу именно о нем, не о его братьях. С братьями его связана вся моя жизнь, но он был мне другом. Кроме того, возьмись я писать про этих братьев, мне пришлось бы первым делом обличить всю напраслину, какую бедняки возвели на богачей, а богачи на самих себя, — они нагородили столько диких нелепиц, что мы, открывая книгу о богачах, неким чутьем угадываем, сколь далека она от действительности. Даже под пером умных и беспристрастных описателей жизни мир богачей оказывается таким же фантастическим, как тридевятое царство.

Позвольте мне рассказать об очень богатых людях. Богатые люди не похожи на нас с вами. С самого детства они владеют и пользуются всяческими благами, а это не проходит даром, и потому они безвольны в тех случаях, когда мы тверды, и циничны, когда мы доверчивы, так что человеку, который не родился в богатой семье, очень трудно это понять. В глубине души они считают себя лучше нас, оттого что мы вынуждены собственными силами добиваться справедливости и спасения от жизненных невзгод. Даже когда им случится нырнуть в самую гущу нашего мира, а то и пасть еще ниже, они все равно продолжают считать себя лучше нас. Они из другого теста. Единственная возможность для меня описать молодого Энсона Хантера — это рассматривать его так, будто он иностранец, и твердо стоять на своем. Если же я хоть на миг приму его точку зрения, дело мое пропащее — мне нечего будет показать, кроме нелепой кинокомедии.

II

Энсон был старшим из шестерых детей, которым рано или поздно предстояло разделить меж собой состояние в пятнадцать миллионов долларов, и он достиг сознательного возраста — лет семи? — в начале века, когда бесстрашные молодые девицы уже разъезжали по Пятой авеню в «электромобилях». В ту пору для него и для его брата выписали из Англии гувернантку, которая изъяснялась на очень чистом, ясном, безупречном английском языке, и оба мальчика выучились говорить, в точности как она, — слова и фразы звучали у них чисто и ясно, без свойственной нам невнятной скороговорки, они изъяснялись не совсем так, как говорят английские дети, но усвоили выговор, модный в светских кругах города Нью-Йорка.

Летом всех шестерых детей увозили из особняка на Семьдесят Первой улице в большую усадьбу на севере штата Коннектикут. Место было отнюдь не фешенебельное — отец Энсона хотел, чтобы дети как можно дольше не соприкасались с этой стороной жизни. Он был человек до известной степени выдающийся в кругу избранных, составлявших светское общество Нью-Йорка, особенно для своего времени, которому были присущи снобизм и нарочитая вульгарность эпохи Процветания, и он хотел, чтоб его сыновья приобрели привычку к сосредоточенности, сохранили физическое здоровье и выросли людьми преуспевающими и готовыми вести правильный образ жизни. Он и его жена старались не спускать с них глаз до тех пор, пока двое старших не кончили школу, но в роскошных особняках это нелегко — куда проще в тесноте маленьких или средних домов, где протекала моя юность, — мама всегда могла меня кликнуть, и я постоянно ощущал ее присутствие, ее одобрение или упрек.

Впервые Энсон осознал свое превосходство, когда заметил ту угодливость, проникнутую скрытой неприязнью, какую проявляли к нему жители этого глухого уголка Коннектикута. Родители мальчишек, с которыми он играл, всегда справлялись о здоровье его папеньки и маменьки и втихомолку радовались, когда их детей приглашали в усадьбу Хантеров. Он считал, что все это в порядке вещей, и недовольство всяким обществом, где он не первенствовал — если дело касалось денег, положения, власти, — было свойственно ему до конца жизни. Он считал ниже своего достоинства соперничать с другими мальчиками из-за главенства — он ждал, чтобы ему уступили по доброй воле, а когда этого не происходило, он удалялся в круг своей семьи. Семья его вполне удовлетворяла, поскольку на Востоке деньги до некоторой степени и по ею пору сохранили силу, какую они имели при феодализме, сплачивая родовой клан. А на снобистском Западе деньги разобщают семьи, создавая избранные «круги».

В восемнадцать лет, когда Энсон уехал в Нью-Хейвен, он был росл и крепко скроен, со здоровым румянцем во все лицо, благодаря правильному образу жизни, который он вел в школе. Волосы у него были светлые и смешно топорщились на голове, нос имел сходство с клювом — из-за этих двух черт был он далеко не красавцем, — но он обладал внутренним обаянием и уверенно-грубоватыми манерами, и люди из высшего сословия, встречая его на улице, сразу же, не обмолвившись с ним ни единым словом, признавали в нем молодого богача, который учился в одной из лучших школ Америки. Однако именно это превосходство помешало его успехам в университете — независимость характера ошибочно приняли за эгоизм, а нежелание принять распорядок Йельского университета с требуемой почтительностью как бы принижало всех, которые отдавали этому распорядку должное. Поэтому задолго до конца учения он начал готовиться к жизни в Нью-Йорке.

Нью- Йорк был для него родной стихией — там его собственный дом с прислугой, какую «ныне уже не сыщешь», и его семейство, где он, благодаря веселому нраву и умению устраивать любые дела, вскоре стал играть главенствующую роль, и настоящий мужской мир спортивных клубов, и порой бесшабашные кутежи с лихими девчонками, о которых в Нью-Хейвене знали лишь понаслышке. Его виды на будущее были вполне заурядны — в число их входила даже некая безупречная воображаемая красавица, на которой он когда-нибудь женится, но они отличались от видов большинства молодых людей тем, что не были подернуты туманной дымкой, которая известна под различными наименованиями, вроде «идеализма» или «иллюзий». Энсон безоговорочно принимал мир грандиозных финансов и грандиозных прихотей, разводов и мотовства, снобизма и исключительных привилегий. Большинство из нас кончает жизнь компромиссом — ну а для него факт рождения на свет уже сам по себе был компромисс.

Впервые мы встретились с ним в конце лета 1917 года, когда он только что окончил Йельский университет и, подобно всем нам, был захлестнут организованно подогреваемой военной истерией. В зеленовато-синей форме морского летчика он прибыл в Пенсейколу, где оркестр в отеле играл «Прости же, моя дорогая», а мы, молодые офицеры, танцевали с девушками. Он всем сразу понравился, и хотя якшался с пьянчугами и был не очень хорошим летчиком, даже наши инструкторы относились к нему с известным уважением. Он зачастую подолгу разговаривал с ними уверенным, убедительным голосом — в результате этих разговоров ему обычно удавалось выгородить себя или, гораздо чаще, какого-нибудь другого офицера, которому грозила неминуемая неприятность. Он был общителен, развязен, неистово жаден до удовольствий и всех нас поверг в удивление, когда вдруг влюбился в несовременную и очень благопристойную девицу.

Звали ее Паула Леджендр, и была она темноволосая, строгая красавица родом откуда-то из Калифорнии. Зимой ее семья жила в ближнем пригороде, и она, несмотря на свои строгие правила, пользовалась необычайным успехом. Существует широкий круг людей, чье самомнение отталкивает их от насмешливых женщин. Но Энсон был не из таких, и я не мог понять, каким образом ее «прямодушие» именно так можно это охарактеризовать — привлекло его острый и довольно язвительный ум.

Но как бы то ни было, они полюбили друг друга — и он ей покорился. С тех пор он уже не участвовал в вечерних попойках в баре «Де Сотто», и всякий раз, как их видели вместе, они бывали увлечены долгими, серьезными беседами, которые, вероятно, длились уже много недель. Потом как-то он рассказал мне, что эти беседы с глазу на глаз не касались какого-либо определенного предмета, а выражались с обеих сторон в незрелых и даже бессмысленных высказываниях эмоциональное содержание, которое все более их насыщало, постепенно рождалось не из слов, а из их необычайной серьезности. Это был своего рода гипноз. Часто беседы их прерывались, уступая место тому пустому настроению, которое мы называем весельем; когда же им вновь удавалось остаться вдвоем, эти беседы возобновлялись, торжественно, в приглушенной тональности, словно под некий аккомпанемент, который давал обоим единение чувства и мысли. Вскоре они стали досадовать на малейшую помеху, отринув всякое легкомыслие по отношению к жизни и даже весьма умеренный цинизм своих современников. Они бывали счастливы, лишь беседуя наедине, и серьезность этих бесед озаряла их, подобно янтарному отблеску костра, пылающего под открытым небом. Но в конце концов возникла помеха, на которую они не могли досадовать, — в их отношения вмешалась страсть.

Как ни странно, Энсон увлекался этими беседами не меньше, чем она, и был столь же глубоко ими захвачен, но в то же время сознавал, что сам он часто бывает неискренен, тогда как она непосредственна и прямодушна. К тому же поначалу он презирал непосредственность ее чувств, но под воздействием его любви девушка обрела душевную глубину и так расцвела, что он уже не мог более ее презирать. Он понимал, что, если ему удастся проникнуть в уютную, спокойную жизнь Паулы, он будет счастлив. Долгие беседы в прошлом избавили их от всякой принужденности — он научил ее кое-чему из того, что сам усвоил от более легкомысленных женщин, и она восприняла это с восторженной готовностью. Однажды, после танцевального вечера, они решили пожениться, и он подробно сообщил о ней в письме к своей матери. На другой день Паула сказала ему, что она богата, владея собственным капиталом почти в миллион долларов.

III

С таким же точно успехом они могли бы сказать: «Оба мы нищие: станем же бедствовать вместе», — ничуть не менее заманчивым представлялось им совместное богатство. Они равно чувствовали себя причастными к некой волнующей тайне, И все же, когда Энсон получил в апреле отпуск и Паула с матерью сопровождали его на Север, на нее произвели глубокое впечатление известность его семьи в Нью-Йорке и невообразимая роскошь их жизни. Оставшись впервые наедине с Энсоном в комнатах, где он играл еще мальчиком, она ощутила приятной волнение, словно под покровительством и защитой могущественной силы. Фотографии Энсона в черной шапочке, когда он был первоклассником, Энсона верхом на лошади вместе с девицей в некое таинственно позабытое лето, Энсона среди веселой гурьбы шаферов и подружек невесты на чьей-то свадьбе вызвали у нее ревность к его прошлой жизни, задолго до знакомства с нею, и столь непререкаемо властно личное его обаяние завершало и определяло широту его господства над всем этим, что ее осенила мысль поскорее вступить с ним в брак и вернуться в Пенсейколу его законной супругою.

Но о скором браке и речи не было — даже помолвку приходилось хранить в тайне до конца войны. Когда она сообразила, что отпуск его истекает через два дня, ее неудовлетворенность выразилась в жажде возбудить у него такое же нетерпение, какое испытывала она сама. В тот вечер им предстояло обедать в загородной гостинице, и она твердо решила настоять на своем.

В отеле «Риц» поселилась и двоюродная сестра Паулы, желчная злючка, которая любила Паулу, но относилась к ее многообещающей помолвке не без зависти, а поскольку Паула была еще не одета, эта двоюродная сестра, которая сама не была приглашена на званый обед, приняла Энсона в гостиной их номера.

Энсон перед этим, в пять вечера, изрядно выпил с друзьями, причем попойка продолжалась никак не менее часа. Он покинул Йельский клуб вовремя, и шофер его матери отвез его в «Риц», но он, обычно способный выпить очень много, на сей раз не выдержал, и в жаркой гостиной с паровым отоплением его вдруг развезло. Он сам это сознавал, и ему было одновременно смешно и совестно.

Двоюродной сестре Паулы уже минуло двадцать пять лет, но она отличалась удивительной наивностью и далеко не сразу сообразила, в чем дело. Она видела Энсона впервые и была крайне удивлена, когда он промямлил нечто маловразумительное и едва не свалился со стула, но до появления Паулы ей и в голову не пришло, что запах, который, как ей казалось, исходил от вычищенного кителя, в действительности был запахом виски. Зато Паула все поняла, едва переступила порог; единственной ее мыслью было увести Энсона, прежде чем он попадется на глаза ее матери, и двоюродная сестра, перехватив ее взгляд, тоже наконец поняла все.

Когда Паула и Энсон спустились к лимузину, который ожидал их у подъезда, там оказались двое незнакомцев, спавшие мертвым сном: то были приятели Энсона, с которыми он и пьянствовал в Йельском клубе, они тоже собрались на званый обед. Он совсем позабыл, что оставил их в автомобиле. По дороге в Хемпстед они проснулись и начали горланить песни. Некоторые песни были непристойны, и хотя Паула старалась примириться с мыслью, что и Энсон не слишком разборчив в выражениях, она плотно сжала губы от стыда и неудовольствия.

А ее двоюродная сестра, которая осталась в отеле, смущенная и взволнованная, пораздумав немного, вошла в спальню миссис Леджендр со словами:

— Ну не смешон ли этот человек?

— Кто смешон?

— Да вот… этот мистер Хантер. Право, он вел себя так смешно.

Миссис Леджендр бросила на нее пристальный взгляд.

— Что же в нем смешного?

— Да ведь он назвался французом. А я и не знала, что он француз.

— Какие глупости. Ты чего-то недопоняла. — Она улыбнулась. — Это была шутка.

Двоюродная сестра Паулы упрямо покачала головой.

— Нет. Он сказал, что воспитывался во Франции. И еще сказал, что не знает по-английски и поэтому не может со мной объясняться. Он и впрямь не мог!

Миссис Леджендр с досадою отвернулась, а ее племянница присовокупила задумчиво:

— Возможно, все дело в том, что он был пьян.

Сказав это, она вышла из комнаты.

Расписанный ею курьез был сущей правдой. Энсон, обнаружив, что голос у него хриплый, а язык едва ему повинуется, прибег к хитроумной уловке и заявил, что не говорит по-английски. Много лет спустя он любил рассказывать именно про этот случай и неизменно разражался бурным смехом при одном лишь воспоминании.

В ближайший час миссис Леджендр пять раз пыталась дозвониться в Хемпстед по телефону. Когда наконец это удалось, она вынуждена была ждать добрых десять минут, прежде чем по проводам донесся до нее голос Паулы.

— Твоя двоюродная сестрица Джоу сказала мне, что Энсон был нетрезв.

— О нет…

— О да. Джоу положительно утверждает, что он нетрезв. Он сказал ей, будто он француз, упал со стула, и вообще было очень заметно, что он действительно нетрезв. Я не хочу, чтобы он провожал тебя домой.

— Мама, все будет в порядке! Пожалуйста, не волнуйся насчет…

— Но как же я могу не волноваться! Воображаю, какой это ужас. Дай слово, что ты не позволишь ему себя проводить.

— Я постараюсь, мама…

— Я решительно требую, чтобы он тебя не провожал.

— Хорошо, мама. До свидания.

— Смотри же, Паула, непременно сделай, как я говорю. Попроси кого-нибудь другого отвезти тебя домой.

Паула неторопливо отняла трубку от уха и положила на рычаг. Лицо ее раскраснелось от бессильной досады. Энсон храпел в спальне наверху, а званый обед в нижнем зале медленно продвигался к концу.

Перед этим за час езды на автомобиле Энсон несколько протрезвел. В Хемпстед он приехал, будучи лишь навеселе, — и Паула надеялась, что вечер все же не испорчен окончательно, но два коктейля, непредусмотрительно выпитые перед обедом, довершили катастрофу. Он обратился к обществу с громогласной и вызывающей речью, которая длилась добрых четверть часа, а потом умолк и свалился под стол — совсем как в старом кинофильме, с тем лишь отличием, что тут это выглядело отвратительно и ничуть не забавно. Ни одна из молодых девиц, сидевших за столом, словом не обмолвилась об этом происшествии — все сочли за лучшее обойти его молчанием. Дядя Энсона и еще двое мужчин отнесли его наверх, а вскоре Паулу вызвали к телефону.

Через час Энсон проснулся со смятением в душе, глаза его заволакивал туман, сквозь который он не сразу различил дядю Роберта, стоявшего у дверей.

— Ну как, полегчало?

— Что?

— Полегчало, старина?

— Мне ужасно плохо, — ответил Энсон.

— Постараемся влить в тебя еще сельтерской с бромом. Попробуй выпить, тебе полезно поспать.

Энсон с трудом спустил ноги на пол и встал.

— Я уже в норме, — сказал он глухим голосом.

— Не принимай эту историю близко к сердцу.

— Если ты дашь мне стаканчик коньяку, я, пожалуй, спущусь вниз.

— Ну нет…

— Да, это самое лучшее. Я уже в норме… Наверно, я всех там шокировал.

— Они знают, что ты под мухой, — сказал дядя с упреком. — Но пускай это тебя не беспокоит. Вот Шайлер даже не добрался сюда. Упал замертво в гардеробной клуба «Линкс».

Безразличный ко всем мнениям, кроме мнения Паулы, Энсон попытался спасти остаток вечера, но когда он, приняв холодную ванну, появился в зале, большинство гостей уже разъехалось. Паула тотчас встала, намереваясь отправиться домой.

В лимузине они вновь поговорили всерьез, как бывало. Она призналась, что ей и раньше было известно об его неравнодушии к спиртному, но такого она никак не ожидала — и теперь, пожалуй, можно считать, что, видимо, они не подходят друг для друга. Их понятия о жизни слишком различны, ну и все прочее. Когда она высказалась, Энсон заговорил в свою очередь, причем совершенно трезво. Но Паула сказала, что должна хорошенько подумать; сегодня вечером она не может принять никакого решения; она нисколько не сердится, но глубоко огорчена. И она не может позволить ему сопровождать ее в отель, но прежде чем выйти из автомобиля, она наклонилась и печально поцеловала его в щеку.

На другой день Энсон имел долгий разговор с миссис Леджендр в присутствии Паулы, которая молча слушала. Было условлено, что Паула известное время поразмыслит об этом случае, и если мать и дочь сочтут за благо, они приедут к Энсону в Пенсейколу. Он, со своей стороны, принес извинения, искренне, но с достоинством, — на том дело и кончилось: имея в руках все козыри, миссис Леджендр не сумела использовать свое преимущество. Он не дал никаких обещаний, не стал унижаться, а лишь произнес несколько многозначительных сентенций о жизни, благодаря чему оставил за собой несомненное моральное превосходство. Когда через три недели они вернулись на Юг, ни Энсон, довольный таким оборотом дела, ни Паула, испытывавшая облегчение оттого, что они снова вместе, не сознавали, что их духовная близость утрачена навсегда.

IV

Он покорял и привлекал ее, но в то же время возбуждал в ней тревожное чувство. Смущенная тем, что он держался решительно и при этом всячески потворствовал своим прихотям, был чувствителен и при этом грубо-циничен нежная душа Паулы не могла примириться с чертами, столь несовместимыми, — она теперь видела в нем двух разных, сменяющих друг друга людей. Когда она бывала с ним наедине, или на официальных приемах, или, случайно, в присутствии подчиненных, она бесконечно гордилась его сильной, обаятельной личностью, его блестящим, проникновенным, отечески отзывчивым умом. А в другом обществе ей становилось не по себе, когда прежняя благородная непроницаемость без всяких претензий на аристократизм являла свой второй лик. Этот лик бывал груб, насмешлив, вызывающе пренебрежителен ко всему, кроме наслаждений. Иной раз это вызывало отвращение в ее душе и даже побудило ненадолго искать прибежища во встречах с одним старым поклонником, но тщетно — после четырех месяцев чарующей живости Энсона все остальные мужчины казались ей бесцветными и худосочными.

В июле он получил приказ отбыть за границу, и связывавшие их нежность и взаимное влечение достигли предела. Паула подумывала о свадьбе в самый канун его отъезда — она отказалась от этой мысли лишь потому, что теперь от него всегда пахло коктейлями, но после расставания буквально заболела от горя. Когда он уехал, она стала писать ему длинные покаянные письма, сожалея о днях любви, которые они упустили, выжидая напрасно. В августе аэроплан Энсона был сбит и упал в Северное море. Целую ночь Энсон плавал по волнам. а потом его подобрал эсминец и доставил в госпиталь с крупозным воспалением легких; вскоре было подписано перемирие, и Энсона наконец отправили на родину.

И вот после того, как они вновь обрели утерянные возможности и перед ними не стояли никакие материальные препятствия, подспудные сплетения характеров разделили их, как стена, иссушали их поцелуи и слезы, не давали им понять друг друга, заглушали сокровенное общение их душ. и, наконец, прежняя близость стала возможной лишь в письмах, когда меж ними ложилось расстояние. Однажды некий светский хроникер битых два часа дожидался в доме Хантеров подтверждения их помолвки. Энсон эту помолвку отрицал; и все же в утреннем выпуске газеты на первой полосе появился репортаж — их «постоянно видели вместе в Саутгемптоне, в Хот-Спрингс и в парке „Такседо“». Но серьезные беседы переросли в затянувшуюся ссору, и дело едва не расстроилось совсем. Энсон напился вдрызг и не пришел на свидание, после чего Паула потребовала от него, чтобы он держался в определенных рамках. Его отчаянье оказалось бессильным перед ее гордостью и собственным его знанием самого себя: помолвка была окончательно расторгнута.

«Любовь моя, — писали они теперь друг другу, — единственная любовь моя. Когда я просыпаюсь среди ночи и сознаю, что в конце концов это можно было предотвратить, мне хочется умереть. Я просто не в состоянии больше жить на свете. Быть может, летом, когда мы увидимся, то обсудим положение вещей и примем иное решение — в тот день мы были так взволнованы и огорчены, и мне страшно подумать, что придется прожить без тебя всю свою жизнь. Ты ссылаешься на пример других. Но разве ты не знаешь, что другие для меня попросту не существуют, только ты…»

Однако Паула, разъезжая по Восточным штатам, порой упоминала в письмах про свои беззаботные развлечения, желая разжечь его любопытство. А Энсон был слишком проницателен, дабы вообще испытывать любопытство. Когда он находил в ее письме упоминание о каком-нибудь мужчине, уверенность в нем только крепла, смешиваясь с легким презрением, — он всегда был выше подобных глупостей. Но он не терял надежды когда-нибудь сочетаться с ней браком.

Меж тем он с головой окунулся в суету и блеск послевоенного Нью-Йорка, часто заглядывал в конторы маклеров, вступил в пять или шесть клубов, танцевал до поздней ночи и вращался разом в трех мирах — в своем собственном мире, в мире выпускников Йельского университета и в том полусвете, который одним концом простирается через Бродвей. Но ежедневно он посвящал восемь часов усердной и неизменной работе в конторе на Уолл-стрит, где сочетание влиятельных семейных связей, острого ума, а также бьющей через край физической энергии почти сразу же помогли ему выдвинуться далеко вперед. У него была поистине редкостная голова, как бы со специальными перегородками внутри; порой он заявлялся в контору, проспав ночью менее часа, но подобные случаи бывали не часто. К 1920 году его доход, состоявший из гонораров и комиссионных уже превышал двенадцать тысяч долларов.

По мере того как университетские традиции отодвигались в прошлое, он становился все более заметной личностью среди своих соучеников в Нью-Йорке, еще заметней, чем некогда в университете. Жил он в роскошном особняке и имел возможность открывать молодым людям доступ в другие особняки, ничуть не менее роскошные. Более того, жизнь его была, видимо, полностью устроена, тогда как большинству приходилось начинать все сначала, подвергаясь серьезному риску. Они стали обращаться к Энсону, когда искали развлечения или покровительства, и он шел навстречу, охотно помогая другим и устраивая их дела.

Теперь из писем Паулы исчезли упоминания о мужчинах, они были проникнуты нежностью, ранее им не свойственной. Из разных источников до него дошли сведения, что у нее появился «серьезный поклонник», Лоуэлл Тейер, богатый и видный бостонец, и хотя Энсон был по ею пору уверен, что она любит только его, при мысли, что он может ее потерять, ему все же становилось не по себе. Кроме одного короткого дня, она не была в Нью-Йорке без малого пять месяцев, и чем шире распространялись слухи, тем сильней желал он с нею увидеться. В феврале он взял отпуск и поехал во Флориду.

Палм- Бич, пышный и изобильный, распростерся меж искрящимся сапфиром озера Уэрт, где во множестве покачивались на якорях яхты, превращенные в плавучие виллы, и безбрежным бирюзовым простором Атлантического океана. Громады отелей «Волнолом» и «Королевская пальма» вздымались, как два горба, над светлой песчаной поверхностью, а вокруг разместились танцевальный зал, игорный дом Брэдли да с десяток дамских магазинов и галантерейных лавок, где заламывали цены втрое выше, чем в Нью-Йорке. На решетчатой веранде «Волнолома» сотни две женщин двигались направо, потом налево, кружились, скользили по полу, выполняя знаменитые по тем временам гимнастические упражнения, и две тысячи браслетов со звоном скользили под музыку, через такт, то вверх, то вниз по двум сотням рук.

В клубе «Вечнозеленая поляна» после наступления темноты Паула, Лоуэлл Тейер, Энсон и случайно подвернувшийся четвертый партнер играли в бридж только что распечатанными картами. Энсону показалось, что ее милое, сосредоточенное лицо бледно и устало, — она ведь начала выезжать четыре или даже пять лет назад. А он знал ее три года.

— Две пики.

— Не угодно ли сигарету?… Ах, прошу прощения. Я пас.

— И я.

— Шесть в пиках.

В зале было более десятка карточных столиков, над которыми плавал густой табачный дым. Энсон поймал взгляд Паулы и упорно не отпускал его, хотя Тейер тоже смотрел на них…

— Какую масть объявили? — спросил Энсон небрежно.

  • Нежная роза с Вашингтон-сквер,

пели молодые люди, сидевшие по углам,

  • Я увядаю в глубинах пещер,
  • Где свет дневной безотраден и сер…

Дым заклубился, как туман, и через распахнувшуюся дверь в залу ворвались снаружи вихри сырого воздуха. Щеголи с хризантемами в петлицах мелькали у столиков, разыскивая мистера Конана Дойля среди высокомерных англичан, заполнявших холл.

— Это же ясно, как день.

— … Ясно, как день.

— … Как день.

После окончания роббера Паула внезапно встала из-за столика и заговорила с Энсоном тихим, взволнованным голосом. Едва взглянув на Лоуэлла Тейера, они вышли за дверь, спустились по длинной каменной лестнице и через минуту уже шли, рука в руке, по залитому лунным светом берегу.

— Счастье мое, счастье мое…

Они обнялись жарко, исступленно, под покровом вечерней темноты… Потом Паула отстранилась, чтобы уста его могли вымолвить то, что она так хотела услышать, — она чувствовала, как слова эти готовы были вырваться наружу, когда они поцеловались еще раз… И опять она высвободилась из его объятий, внимая, но он вновь привлек ее к себе, и тут она поняла, что он не сказал ничего, только: «Счастье мое! Счастье мое!» — тем глухим, печальным шепотом, от которого ей всегда хотелось плакать. Покорно, безропотно она подчинилась ему, смирив свои чувства, слезы струились по ее лицу, а душой она непрестанно взывала: «Сделай мне — о Энсон, дорогой, сделай же мне предложение!»

— Паула… Паула!

Слова эти терзали ей сердце, словно грубые руки, и Энсон, почувствовав, что она вся дрожит, понял, что надо умерить пылкость. Незачем говорить что-либо еще, подвергать их судьбы неведомым жизненным превратностям. К чему это, если он может просто удержать ее так долго, как ему заблагорассудится, еще на год — или навсегда? Он ведь заботился о них обоих, и о ней больше, чем о себе самом. На мгновение, когда она вдруг сказала, что ей пора возвращаться в отель, он заколебался, подумав сперва: «В конце концов, сейчас самый подходящий миг», — а потом: «Нет, лучше повременить — ведь она моя…»

Он совсем забыл, что Паула тоже была внутренне опустошена после трехлетнего напряжения. Ее чувства навсегда канули в ночь.

На другое утро он вернулся в Нью-Йорк, испытывая какую-то тревожную неудовлетворенность. В конце апреля совершенно неожиданно он получил из Бар-Харбор телеграмму, в которой Паула сообщала о своей помолвке с Лоуэллом Тейером и о том, что бракосочетание состоится в Бостоне безо всяких отлагательств. То, в свершение чего он никогда не мог поверить, все же свершилось.

Этим утром Энсон выпил немалое количество виски, потом отправился в контору и работал там без малейшего перерыва, — он боялся, что, если прервется, произойдет что-то ужасное. Вечером он, как обычно, ушел из дома, никому не сказав о полученном известии; он был сердечен, весел, внимателен. Но в одном он оказался бессилен — целых три дня, где бы он ни был, в чьем бы обществе ни проводил время, он иногда вдруг закрывал лицо руками и плакал навзрыд, как ребенок.

V

В 1922 году Энсон вместе с младшим компаньоном съездил за границу для проверки капиталовложений в Лондоне, и после этой поездки он, как было уже решено, стал совладельцем фирмы. Ему исполнилось двадцать семь лет, он был уже несколько грузен, но не толст в подлинном смысле этого слова и выглядел старше своих лет. Старики и молодежь любили его и оказывали ему всяческое доверие, а мамаши бывали спокойны, отдавая своих дочерей на его попечение, потому что он имел привычку, придя в дом, завязывать общение с самыми пожилыми и патриархальными членами семейства. «Мы с вами, — словно говорил он, — люди солидные. Мы знаем, что к чему».

Он инстинктивно и снисходительно угадывал слабости мужчин и женщин, вследствие чего, подобно священнику, особенно заботился о соблюдении внешних приличий. Характерно, что каждое воскресное утро он давал уроки в фешенебельной епископальной воскресной школе — даже когда, после ночного кутежа, он едва успевал принять холодный душ и переодеться в черную визитку.

После смерти отца он фактически стал главой семьи и, в сущности, вершил судьбы младших братьев и сестер. По причине некоторых осложнений власть его не распространялась на отцовское состояние, которым распоряжался дядя Роберт, заядлый лошадник и добродушный пьянчуга, часто проводивший время с друзьями на ипподроме.

Дядя Роберт и его жена Эдна очень дружили с Энсоном в пору его юности, и дядя был разочарован, когда племянник проявил высокомерное пренебрежение к конному спорту. Он устроил его в клуб, доступный лишь для избранных, поскольку допускали в него только тех, чьи предки «участвовали в созидании Нью-Йорка» (или, другими словами, успели разбогатеть до 1880 года) — и когда Энсон, принятый туда голосованием, все же предпочел Йельский клуб, дядя Роберт имел с ним пренеприятное объяснение. Но когда в довершение ко всему Энсон отказался от услуг консервативной и несколько захудалой посреднической фирмы самого Роберта Хантера, между ними началось серьезное охлаждение. Подобно учителю начальной школы, он выучил племянника всему, что знал сам, и теперь для него не стало места в жизни Энсона.

А в жизни этой было многое множество друзей, причем почти каждому Энсон оказал какую-либо исключительно важную услугу, и почти каждого ему случалось сконфузить неожиданным взрывом грубейшей брани или же своим обыкновением пьянствовать всегда и всюду, где только взбредала охота. Он досадовал, когда кто-то другой сбивался с пути, но к собственным порокам всегда относился со спокойным юмором. Порой с ним случались престранные вещи, о которых он потом рассказывал с заразительным смехом.

В ту весну я служил в Нью-Йорке и часто завтракал с ним в Йельском клубе, где состояли и наши студенты до тех пор, пока университет не выстроил для нас собственного клуба. В свое время я узнал из газет о замужестве Паулы, и как-то раз, когда я спросил о ней, что-то побудило его рассказать мне все. После этого случая он часто приглашал меня к себе домой на семейные обеды, держался так, будто нас связывают какие-то особые отношения, словно вместе с его доверием частица этих гложущих душу воспоминаний перешла и ко мне.

Я обнаружил, что, несмотря на доверчивость матерей, его отношение к девушкам не всегда оказывалось чисто покровительственным. Это уж было заботой девушки, — если она не обнаружит достаточной твердости, пускай пеняет на себя, даже когда имеет дело с ним.

«Жизнь, — объяснял он иногда, — превратила меня в циника».

Под жизнью он разумел Паулу. Иногда, особенно во время попоек, мысли его несколько путались и он считал, что она бесчувственно его покинула.

Из- за этого «цинизма» или, вернее, сознания, что девицы, легкомысленные от природы, не достойны снисходительности, и начался его роман с Долли Каргер. В те годы это был не просто роман, а, пожалуй, событие, которое глубоко затронуло его и серьезно повлияло на его отношение к жизни.

Долли была дочерью печально известного «журналиста», который взял жену из высшего общества. Сама Долли состояла в Благотворительном союзе благородных девиц, бывала на приемах в отеле «Плаза», и лишь немногие семьи, вроде Хантеров, могли задаваться вопросом, принадлежит ли она к их кругу или нет, потому что портрет ее частенько появлялся в газетах и ей оказывали больше завидного внимания, нежели многим девушкам, которых, несомненно, считали своими. Была она черноволоса, с алыми губками и ярким, приятным цветом лица, который она весь первый год старалась приглушить серовато-розовой пудрой, потому что яркий цвет был тогда не в моде — предпочтение отдавалось бледности викторианских времен. Она носила строгие черные костюмы, часто стояла, засунув руки в карманы и слегка наклонясь вперед с насмешливо-скромным выражением лица. Она превосходно танцевала — танцы ей нравились больше всего на свете больше всего, если не считать влюбленностей. С десяти лет она была постоянно влюблена, причем обычно в какого-нибудь мальчика, который не отвечал ей взаимностью. Те же, которые отвечали, — а таких было множество, — надоедали ей после первой встречи, тогда как к равнодушным она хранила в сердце самые теплые чувства. Встречаясь с ними, она неизменно возобновляла свои попытки, иногда с успехом, но чаще неудачно.

Этой вечной искательнице недостижимого никогда не приходило в голову, что между мужчинами, отказывавшими ей в своей любви, было некое сходство — все они обладали безошибочным чутьем, прозревая ее слабость, слабость не чувства, а характера. Энсон понял это с первой же встречи, когда после замужества Паулы не прошло и месяца. Он очень много пил и целую неделю притворялся. будто влюблен в нее. Потом он внезапно ее бросил и позабыл, чем незамедлительно покорил ее сердце.

Подобно многим девушкам того времени, Долли была слабодушна и безудержно сумасбродна. Пренебрежение к условностям, свойственное еще недавно старшему поколению, было лишь одним из выражений послевоенной склонности молодежи скомпрометировать старомодные манеры — у Долли это получалось менее современно и притом весьма неприглядно, она видела в Энсоне те две крайности, которые привлекают чувственно бессильную женщину, — слепое потворство своим прихотям в сочетании с силой, в которой можно обрести опору. В его характере она ощущала сибаритство наряду с несокрушимой твердостью, и обе эти черты отвечали ее природным наклонностям.

Она предвидела, что ей будет нелегко, но ошиблась в причине — она полагала, будто Энсон и его родные желают, чтобы он сделал более блестящую партию — зато сразу догадалась, что ее преимущество в его неравнодушии к спиртному.

Они встречались на больших молодежных танцевальных вечерах, но по мере того, как росла ее страсть, стали видеться все чаще и чаще. Подобно всем матерям, миссис Каргер полагала, что Энсон заслуживает полнейшего доверия, отпускала с ним Долли в отдаленные загородные клубы и укромные увеселительные заведения, не особо допытываясь, что они там делают, и верила рассказам дочери, когда они возвращались поздней ночью. Поначалу эти рассказы были правдивы, но вскоре Долли уже не помышляла попросту пленить Энсона, ее захлестнул нарастающий поток чувств. Поцелуи на задних сиденьях такси и частных автомобилей уже ее не удовлетворяли; и тогда они выкинули престранную штуку.

На время они отказались от своего прежнего мира и обрели другой, скрытый от посторонних мир, в котором пьянство Энсона и вольный образ жизни Долли были не так заметны, вызывая гораздо меньше толков. Мир этот оказался весьма разнороден — несколько товарищей Энсона по Йельскому университету со своими женами, двое или трое молодых маклеров и перекупщиков акций да горстка людей без определенных занятий, которые недавно окончили университет, имели деньги и жаждали развлечений. Хотя этот мир был не слишком велик и просторен, зато люди здесь предоставляли им свободу, какую едва ли могли позволить самим себе. Более того, мир этот вращался вокруг них и позволял Долли держаться небрежно-снисходительно — удовольствие, которое Энсон, самоуверенный с детства и всю жизнь проявлявший снисходительность, не мог разделить.

Он не был в нее влюблен и зачастую прямо говорил ей это в долгую, бурную зиму их романа. Весной он почувствовал усталость — в нем возникло желание обновить свою жизнь из какого-либо иного источника — более того, он понимал, что должен либо порвать с ней немедля, либо принять на себя ответственность за то, что соблазнил ее. Благосклонность ее родных ускорила решение, — однажды вечером, когда мистер Каргер скромно постучал в дверь библиотеки, дабы сказать, что оставил в столовой бутылку хорошего, старого коньяка, Энсон почувствовал, что жизнь берет его в тиски. В ту же ночь он написал Долли короткую записку, сообщая, что уезжает в отпуск и, учитывая все привходящие обстоятельства, им разумнее больше никогда не видеться.

Это было в июне. Его родные заперли дом и уехали за город, поэтому он временно поселился в Йельском клубе. Я не раз слышал об этом романе с Долли по мере его развития — рассказы, приправленные солеными шуточками, потому что он презирал изменчивых женщин и не отводил им места в общественной системе, в которую верил, — и в тот вечер, когда он мне сказал, что окончательно решился с нею порвать, я очень обрадовался. Мне случалось встречать Долли то тут, то там, и всякий раз я испытывал жалость при виде ее беспомощной борьбы, а также стыд, оттого что я так много про нее знаю, не имея на это никакого права. Она была, что называется, «премиленькая крошка», но чувствовалась в ней некая дерзость, которая не оставляла меня равнодушным. Ее поклонение божеству расточительности было бы не так заметно, будь она менее решительна, — она наверняка растратит себя, — но я обрадовался, что гибель ее произойдет не у меня на глазах.

Энсон намеревался оставить прощальную записку у нее дома на следующее утро. Это был один из немногих домов, не пустовавших тогда в районе Пятой авеню, и он знал, что Каргеры, введенные в заблуждение рассказами Долли, уехали за границу, дабы предоставить дочери свободу действий. Выйдя из Йельского клуба на Мэдисон-авеню, он встретил почтальона и вернулся, чтобы просмотреть корреспонденцию. Первое же письмо, которое попалось ему на глаза, было написано рукой Долли.

Он заранее знал содержание- одинокий и трагический монолог, полный упреков, уже не раз слышанных, бесконечных восклицаний, всяких «если бы я только могла подумать» — всех давних интимных признаний, которые он сделал Пауле Леджендр, казалось, уже сто лет назад. Перелистав несколько счетов, он снова дошел до этого письма и вскрыл конверт. К его удивлению, это была короткая, сухая записка, в которой Долли уведомляла, что не сможет поехать с ним за город на субботу и воскресенье, потому что к ней неожиданно приехал из Чикаго Перри Хэлл. В конце было сказано, что виноват во всем сам Энсон: «…если бы я чувствовала, что ты любишь меня так же сильно, как я тебя, я поехала бы с тобою в любой миг хоть на край света, но Перри так мил и так хочет, чтобы я вышла за него замуж».

Энсон презрительно усмехнулся — ему уже приходилось иметь дело с подобными обманными посланиями. Более того, он знал, что Долли придумала этот план, вероятно, сама вызвала своего верного поклонника Перри, рассчитав время его приезда, — и даже придумала записку с расчетом вызвать в нем ревность, но при этом не оттолкнуть его от себя. Как и в большинстве компромиссов, здесь не было ни решительности ни упорства, а только робкое отчаянье.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

С некоторых пор Леся начала замечать, что с ее лучшей подругой творится неладное. Кира стала скучной...
«– Ну что ж, Уотсон, за давностью лет давайте попробуем, – задумчиво произнес Шерлок Холмс, когда уж...
9 июня 1865 года Чарльз Диккенс, самый знаменитый писатель в мире, путешествуя на поезде со своей та...
Три месяца пролетели, как один день. Три месяца напряженной работы. Обучение в процессе и за его пре...
Как трудно быть послушной девочкой! У Мадикен и Лизы ну никак не получается! Обе такие проказницы – ...
«Не играйте с некромантом» – правило, которое маги Жизни выучивают с детства. Но, к сожалению, такие...