Загадочная история Бенджамина Баттона Фицджеральд Френсис
Фиц- Норман Колпелер Вашингтон (таково было имя молодого полковника) решил передать поместье в Виргинии младшему брату, а сам податься на Запад. Он отобрал двадцать пять наиболее преданных негров, которые, как водится, его обожали, и купил двадцать шесть билетов на поезд, собираясь приобрести на Западе на имя негров землю и завести ранчо с овцами и рогатым скотом.
Он пробыл в Монтане почти месяц, но дела его нисколько не сдвинулись с места. Тут-то и свершилось его Великое Открытие. Однажды он поехал верхом в горы, заблудился, проплутал целый день и сильно проголодался. Ружья он с собой не захватил и поэтому, увидев белку, пустился за ней бегом, пытаясь поймать ее голыми руками. Преследуя белку, он заметил, что во рту она несет что-то блестящее. Перед тем как скрыться в дупле (ибо провидению не было угодно, чтобы эта белка утолила голод Фиц-Нормана), она выронила свою ношу. Фиц-Норман присел на землю, чтобы обдумать свое положение, и краем глаза уловил какой-то блеск рядом в траве. В последующие десять секунд он начисто утратил аппетит, но зато приобрел сто тысяч долларов. Белка, которая с несносным упорством отказывалась стать его пищей, подарила ему крупный безупречный алмаз.
К ночи он добрался до лагеря, а двенадцать часов спустя все его негры уже остервенело копали склон в окрестностях беличьего жилища. Фиц-Норман сказал им, что напал на жилу стразов-фальшивых бриллиантов; и так как за малым исключением никто из них в глаза не видел даже плохоньких алмазов, ему поверили безоговорочно. Когда он осознал все значение своего открытия, он пришел в замешательство. Гора была не что иное, как сплошной, цельный алмаз. Он набил четыре седельных мешка сверкающими образцами и пустился верхом в Сент-Пол. Там ему удалось сбыть полдюжины мелких алмазов, но, когда он предъявил лавочнику более крупный камешек, тот упал в обморок, а Фиц-Нормана арестовали как нарушителя спокойствия. Из тюрьмы он удрал и сел в поезд, шедший в Нью-Йорк, там продал несколько средних алмазов и выручил за них около двухсот тысяч долларов золотом. Но самые выдающиеся камни он показать не решился и, по правде говоря, покинул Нью-Йорк как раз вовремя. В ювелирных кругах началось невероятное волнение, вызванное не столько величиной алмазов, сколько загадкой их появления в городе. Распространились слухи, будто бы обнаружена алмазная жила в горах Кэтскил, на побережье Джерси, на Лонг-Айленде, под Вашингтон-сквер. От Нью-Йорка в эти пригородные Эльдорадо начали ежечасно отходить поезда, битком набитые мужчинами с кирками и лопатами. Тем временем молодой Фиц-Норман держал путь обратно в Монтану.
К концу второй недели он уже определил, что алмаз в его горе приблизительно равен всем имеющимся в мире алмазам, вместе взятым. Однако оценить его путем обычных расчетов было невозможно — алмаз был цельный. А если бы предложить его на продажу, то это не только вызвало бы кризис на мировом рынке, но и — при условии, что цена росла бы как обычно, в зависимости от величины камня, в арифметической прогрессии, — в мире не хватило бы золота, чтобы купить и десятую часть алмаза-горы. Да и что делать с алмазом такой величины?
Положение создалось нелепейшее. Он был, можно сказать, богатейшим человеком из всех, когда-либо живших на земле, — и вместе с тем чего он, в сущности, стоил? Выплыви его тайна наружу — неизвестно, к каким бы мерам прибегло правительство, чтобы предотвратить панику на золотом да и на алмазном рынке. Оно могло немедленно отнять заявку и установить свою монополию.
Выбора не было — гору следовало распродавать тайно. Он послал на Юг за младшим братом и поставил его присматривать за черными рабами, которые даже не подозревали, что рабство отменено. Чтобы закрепить их неведение, он огласил составленную им самим прокламацию, в которой говорилось, что генерал Форрест реорганизовал рассеянные армии южан и разбил наголову северян в одном тщательно подготовленном сражении. Негры поверили безоговорочно. Они сочли это известие добрым и совершили по его поводу свои примитивные обряды.
Сам же Фиц-Норман отправился в чужеземные страны, имея при себе сто тысяч долларов и два сундука, полные неотшлифованных алмазов всевозможных размеров. Он отплыл в Россию на китайской джонке и шесть месяцев спустя после отъезда из Монтаны очутился в Санкт-Петербурге. Он снял укромную квартиру, не теряя времени наведался к придворному ювелиру и объявил, что у него есть для царя алмаз. Он прожил в Санкт-Петербурге две недели, непрерывно подвергаясь опасности быть убитым, перебираясь с квартиры на квартиру, и за все пребывание в русской столице навестил свои сундуки всего три-четыре раза.
Его с трудом отпустили в Индию, взяв обещание вернуться через год с еще более крупными и красивыми алмазами. Но прежде чем он уехал, придворный казначей положил для него в американские банки пятнадцать миллионов долларов — на четыре вымышленных имени.
Фиц- Норман вернулся в Америку в 1868 году, пропутешествовав более двух лет. Он посетил столицы двадцати двух государств и беседовал с пятью императорами, одиннадцатью королями, тремя принцами, с шахом, ханом и султаном. К этому времени Фиц-Норман оценивал свое состояние в миллиард долларов. Одно обстоятельство неизменно способствовало сохранению его тайны. Стоило любому из его крупных алмазов всплыть на поверхность на неделю — и алмаз оказывался в гуще такого обилия роковых стечении, интриг, переворотов и войн, что их хватило бы на всю историю человечества от основания Вавилонского царства.
С 1870 года до его смерти, последовавшей в 1900 году, жизнь Фиц-Нормана Вашингтона была одной сплошной поэмой, написанной золотыми буквами. Разумеется, имели место и второстепенные события: он старался избегать топографических съемок; он женился на одной виргинской леди, от которой у него родился единственный сын; в результате ряда досадных осложнений был вынужден убить своего брата, чья не менее досадная привычка напиваться до потери всякого благоразумия неоднократно подвергала опасности их жизнь. Но в целом очень мало убийств омрачало эти безоблачные годы успеха и дальнейшего обогащения.
Незадолго до смерти он переменил свою политику, и все свое непомерное состояние, за исключением нескольких миллионов долларов, употребил на покупку оптом редких металлов, которые и поместил в большие сейфы банков по всему миру, зарегистрировав их как безделушки. Его сын, Брэддок Тарлтон Вашингтон, придал этой политике еще большую напряженность и размах. Металлы были обращены в редчайший из химических элементов — радий, так что эквивалент миллиарда долларов золотом уместился в хранилище размером не больше коробки из-под сигар.
Когда со смерти Фиц-Нормана прошло три года, его сын Брэддок решил, что дело пора сворачивать. Богатство, которое они с отцом извлекли из горы, не поддавалось точному исчислению. Брэддок вел записную книжку, где шифром обозначал приблизительное количество радия в каждом из тысячи банков, постоянным клиентом которых он был, а также записывал псевдонимы, под которыми помещал радий. Затем он сделал очень простую вещь: он закрыл жилу.
Он закрыл жилу. То, что было получено от горы, должно было обеспечить всем будущим поколениям Вашингтонов беспримерную роскошь. Отныне единственной его заботой было оберегать тайну, дабы в той панике, которая могла сопутствовать ее раскрытию, он, заодно со всеми акционерами мира, не превратился бы в нищего.
Такова была семья, куда приехал в гости Джон Т.Энгер. Такова была история, которую он услышал в своей гостиной с серебряными стенами на следующее утро после приезда.
5
После завтрака Джон вышел через высокий мраморный портал на площадку наружной лестницы и с любопытством стал осматривать открывшийся вид. Вся долина — от алмазной горы до высокого гранитного утеса в пяти милях от замка — была, словно собственным дыханием, окутана золотистой дымкой, которая лениво висела над прекрасными просторными лугами, озерами и парком. Там и сям вязы группировались в изящные тенистые рощицы, представляя удивительный контраст с плотной массой соснового леса, сжимавшей горы в тисках темно-синей зелени. Глядя на все это, Джон заметил в полумиле от замка трех молодых оленей, которые гуськом вышли из одной рощицы и неуклюжей веселой рысцой направились в полосатый полумрак другой. Джон не удивился бы, если бы увидел фавна, мелькающего с флейтой среди деревьев, или розовокожую нимфу и ее разлетающиеся желтые волосы меж ярко-зеленой листвы. Он даже надеялся на это.
И с такой дерзкой надеждой в душе он спустился по мраморным ступеням, потревожив сон двух дремавших внизу овчарок, и направил свои шаги по дорожке, выложенной белыми и синими кирпичиками, которая вела непонятно куда.
Он наслаждался окружающим, насколько был способен. В том и счастье и неполноценность молодости, что она не умеет жить настоящим, она всегда меряет его по тому лучезарному будущему, которое существует в ее воображении: цветы и золото, женщины и звезды — всего лишь прообразы и пророчества этой несравненной и недостижимой юношеской мечты.
Дорожка сделала плавный поворот, и Джон, обойдя густые кусты роз, что наполняли воздух тяжелым ароматом, зашагал через парк в ту сторону, где виднелся под деревьями мох. Джон никогда не лежал на мху и теперь хотел проверить, справедливо ли употребляют сравнение со мхом, когда говорят о мягкости. И тут он вдруг увидел девочку, шедшую по траве ему навстречу. Красивее он никогда никого не встречал.
На ней было короткое белое платьице, едва закрывавшее колени, на голове — венок из резеды, перехваченный в нескольких местах синими полосками сапфира. Ее босые розовые ноги разбрызгивали росу. Она была немножко моложе Джона — не старше шестнадцати.
— Здравствуй, — тихонько окликнула она его, — я Кисмин.
Но для Джона она была уже куда больше, чем просто Кисмин. Он подошел к ней осторожно, едва переставляя ноги, боясь отдавить ей пальцы.
— Ты меня еще не видел, — сказал ее нежный голос. А синие глаза добавили: «И много потерял!» — Вчера вечером ты видел мою сестру Жасмин, а я вчера отравилась латуком, — продолжал ее голос, а глаза добавили: «А когда я больна, я очень мила, и когда здорова — тоже».
«Ты произвела на меня потрясающее впечатлений, — ответили глаза Джона, — я и сам все вижу, не такой уж я тупица».
— Здравствуй, — ответил он. — Надеюсь, ты уже здорова? — «Душенька», трепетно добавили его глаза.
Джон заметил, что они идут по тропинке. По ее предложению они уселись на мох, и Джон даже не вспомнил, что хотел определить его мягкость.
Он придирчиво судил женщин. Любой недостаток — толстая щиколотка, хрипловатый голос, неподвижный взгляд — совершенно его отвращали. А тут впервые он сидел рядом с девушкой, которая казалась ему воплощением физического совершенства.
— Ты с востока? — спросила Кисмин, проявляя очаровательный интерес к нему.
— Нет, — ответил Джон просто, — я из Гадеса.
То ли она никогда не слыхала о таком месте, то ли не нашлась что сказать, но только она оставила эту тему.
— Я поеду этой осенью на восток, в школу, — сказала она. — Как ты думаешь, понравится мне там? Я поступлю в Нью-Йорке к мисс Балдж. Там очень строгие правила, но субботы и воскресенья я все-таки буду отдыхать в нашем нью-йоркском доме, со своими. А то отец слыхал, будто там девочки обязаны всегда ходить попарно.
— Твой отец хочет, чтобы вы были гордыми, — заметил Джон.
— Мы и так гордые, — ответила она с достоинством, сверкнув глазами. Никого из нас в детстве ни разу не наказывали. Отец так велел. Однажды, когда Жасмин была маленькой, она столкнула отца с лестницы, так и то он просто встал и, хромая, ушел.
Мама была… э… удивлена, — продолжала Кисмин, — когда узнала, что ты из… ну, оттуда, откуда ты, понимаешь. Она сказала, что во времена ее молодости… Но видишь ли, она испанка и у нее старомодные взгляды.
— Вы тут подолгу живете? — спросил Джон, желая скрыть, что его задела последняя фраза. Намек на его провинциальность показался ему обидным.
— Перси, Жасмин и я проводим здесь каждое лето, но на следующий год Жасмин едет в Ньюпорт. А потом осенью дебютирует в Лондоне. Она будет представлена при дворе.
— А знаешь, — нерешительно начал Джон, — ты гораздо современнее, чем кажешься на первый взгляд.
— Нет, нет, неправда, — торопливо воскликнула она, — я ни за что не хочу быть современной! Я считаю, что современные молодые девушки ужасно вульгарны, а ты? Нет, нисколько я не современная. Если ты скажешь еще раз, будто я современная, я заплачу.
Она была так огорчена, что губы у нее дрожали. Джон поспешил разуверить ее.
— Я сказал это нарочно, просто подразнить тебя.
— Я бы не протестовала, если бы это была правда, — продолжала она настаивать, — но это не так. Я очень наивна и совсем еще девочка. Я не курю, не пью, ничего не читаю, кроме поэзии. Я почти не знаю математики или химии. И одеваюсь я очень просто: в сущности, я никак не одеваюсь. По-моему, «современная» ко мне меньше всего подходит. Я считаю, что девушки должны в юности вести здоровый образ жизни.
— Я тоже так считаю, — горячо поддержал ее Джон.
Кисмин опять повеселела. Она улыбнулась ему, и из уголка одного ее синего глаза выкатилась запоздалая слезинка.
— Ты мне нравишься, — шепнула она доверчиво. — Ты собираешься проводить все время с Перси, пока ты здесь, или мне ты тоже будешь уделять немножко внимания? Только подумай — ведь я абсолютно нетронутая почва. В меня еще ни один мальчик не влюблялся. Мне даже никогда и не разрешали видеться с мальчиками наедине — только при Перси. Я нарочно забралась сюда так далеко, чтобы нечаянно встретить тебя одного, без старших.
Глубоко польщенный, Джон встал и поклонился, низко, от пояса, как его учили на уроках танцев в Гадесе.
— А теперь пойдем, — ласково сказала Кисмин. — Мне надо в одиннадцать быть у мамы. Ты даже не попросил разрешения меня поцеловать. Я думала, теперь мальчики всегда целуют девочек.
Джон горделиво выпрямился.
— Может быть, некоторые так и поступают, но только не я. Девочки так себя не ведут — у нас в Гадесе.
И они пошли рядышком к дому.
6
Джон стоял напротив мистера Брэддока Вашингтона и разглядывал его при ярком солнечном свете. Это был сорокалетний мужчина с надменным неподвижным лицом, умными глазами и крепкой фигурой. По утрам от него пахло лошадьми — отличными лошадьми. В руке он держал простую березовую трость с рукоятью из одного крупного опала. Они с Перси показывали Джону поместье.
— Вот здесь живут рабы. — Мистер Брэддок указал тростью на мраморную крытую аркаду в изящном готическом стиле, которая тянулась слева от них вдоль склона. — В молодости я пережил период нелепого идеализма, который отвлек меня на время от деловой стороны жизни. В тот период они жили в роскоши. Я, например, снабдил каждую семью кафельной ванной.
— Вероятно, они держали в ваннах уголь? — отважился вставить Джон, заискивающе засмеявшись. — Мистер Шнлицер-Мэрфи рассказывал мне, что однажды он…
— Полагаю, что мнения мистера Шнлицера-Мэрфи не представляют большого интереса, — прервал его Брэддок Вашингтон ледяным тоном. — Мои рабы не держали там уголь. Им было приказано принимать ванну каждый день, и они повиновались. Если бы они этого не делали, я мог бы назначить шампунь из серной кислоты. Я отменил ванны по совсем иной причине. Несколько негров простудились и умерли. Для некоторых рас вода вредна — она годится для них только как напиток.
Джон засмеялся, а потом решил рассудительно кивнуть в знак согласия. В присутствии Брэддока Вашингтона ему становилось не по себе.
— Все эти негры — потомки тех, кого мой отец привез с собой на Север. Теперь их около двухсот пятидесяти. Вы замечаете, они так долго жили вдали от мира, что их первоначальный диалект превратился в почти неразборчивый особый язык. Нескольких из них мы с детства обучали английскому — моего секретаря и еще кое-кого из домашних слуг. А это площадка для гольфа, продолжал он, когда они ступили на бархатистую траву. — Как видите, идеальный луг — никаких неровностей, выбоин, помех.
Он любезно улыбнулся Джону.
— Много народу в клетке, отец? — спросил вдруг Перси.
Брэддок Вашингтон споткнулся и непроизвольно выбранился.
— На одного меньше, чем нужно, — хмуро сказал он и потом добавил: — У нас были кое-какие неприятности.
— Мама мне говорила, — подхватил Перси, — что итальянский учитель…
— Роковая ошибка, — недовольно отозвался Брэддок Вашингтон. — Конечно, вполне вероятно, что нам удастся схватить его. Возможно, он погиб в лесу или свалился с утеса. И потом всегда есть шанс, что если он и выбрался, то россказням никто не поверит. Как бы то ни было, мною наняты двадцать пять человек, которые ищут его в ближайших городах.
— И безуспешно?
— Нет, не совсем. Четырнадцать из них доложили моему агенту, что каждый убил по человеку с соответствующими приметами, но, может быть, они просто погнались за наградой…
Он замолчал. Они дошли до большой, размером с карусель, впадины в земле, покрытой крепкой железной решеткой. Брэддок Вашингтон поманил Джона и показал тростью на решетку. Джон шагнул к краю и глянул вниз. Тотчас же его оглушили раздавшиеся снизу крики:
— Милости просим в ад!
— Привет, паренек, как там у вас дышится?
— Эй! Киньте сюда веревку!
— Нет ли у тебя завалящего пончика, приятель, или парочки подержанных сандвичей?
— Слушай, братец, столкни-ка сюда того парня рядом с тобой, увидишь фокус: был — и нет!
— Набей ему за меня морду, ладно?
В яме было темно, и Джон не мог ничего разглядеть, но, судя по вульгарному оптимизму и грубой энергичности голосов и высказываний, там находились типичные темпераментные американцы. Мистер Вашингтон протянул трость, дотронулся до кнопки в траве, и сцена внизу озарилась светом.
— Это все предприимчивые конкистадоры, имевшие несчастье обнаружить наше Эльдорадо, — заметил он.
Под ногами у них разверзлась громадная яма, имевшая форму чаши с крутыми стенками, видимо, из полированного стекла; на слегка вогнутом дне стояли человек двадцать пять в полугражданском, полувоенном — авиаторы. Их лица, обращенные вверх с выражением гнева, злобы, отчаяния, циничной насмешки, обросли длинной щетиной.
За исключением нескольких человек, которые явно осунулись, все они выглядели сытыми и здоровыми.
Брэддок Вашингтон придвинул к краю ямы садовый стул и сел.
— Как поживаете, ребятки? — спросил он добродушно.
В воздухе повис хор проклятий, к нему присоединились все, кроме тех немногих, которые были слишком удручены. Брэддок Вашингтон слушал с совершенно невозмутимым видом. Когда затихли последние крики, он снова заговорил:
— Придумали вы для себя выход из создавшегося положения?
Раздались возгласы:
— Мы остаемся тут навсегда, нам тут понравилось!
— Подымайте нас наверх, мы уж найдем выход!
Брэддок Вашингтон дождался, когда в яме опять угомонились, и тогда продолжал:
— Я уже объяснял вам. Мне вы здесь не нужны. Я бы предпочел никогда с вами не встречаться. Вы попались исключительно из-за собственного любопытства, и как только вы предложите выход, который не повредит мне и моим интересам, я с удовольствием его рассмотрю. Но если вы будете заниматься только подкопами — да, да, мне известно, что вы принялись за новый, — вы далеко не уйдете. Вам не так уж тяжко приходится, как вы изображаете, и все ваши вопли о близких, оставленных дома, ничего не стоят. Если бы вы были из тех, кто тоскует о близких, то вы бы не стали авиаторами.
Высокий человек отделился от остальных и поднял руку, требуя внимания от властителя.
— Разрешите задать вам несколько вопросов! — крикнул он. — Вы делаете вид, что вы человек справедливый.
— Какой абсурд! Как может человек в моем положении быть справедливым по отношению к вам? С таким же успехом можно требовать справедливости от голодного по отношению к бифштексу.
При этом циничном ответе лица у двадцати пяти бифштексов вытянулись, однако высокий продолжал:
— Пусть так! Мы уже спорили на эту тему. Вы не филантроп, и вы несправедливы, но в конце концов вы человек, по крайней мере считаете себя человеком, неужели вы не способны представить себя на нашем месте и понять, как… как…
— Что именно? — холодно спросил Вашингтон.
— …как бесполезно…
— Только не с моей точки зрения.
— Ну… как жестоко…
— Это уже обсуждалось. Жестокость не в счет, когда речь идет о самосохранении. Вы люди военные, вам это известно. Придумайте что-нибудь еще.
— Ну… как бессмысленно.
— Допускаю. Но у меня нет выбора. Я предлагал любого из вас или всех дело ваше — безболезненно лишить жизни. Я предлагал похитить ваших жен, возлюбленных, детей и матерей и доставить сюда. Я расширю вам помещение, буду кормить и одевать вас до конца жизни. Если бы существовал способ вызвать непроходящую амнезию, я приказал бы вас всех прооперировать и немедленно выпустил бы за пределы моих владений. Но больше мне ничего не приходит на ум.
— А если поверить нам, что мы на вас не донесем? — раздался чей-то голос.
— За кого вы меня принимаете? — с презрением отозвался Вашингтон. Одного из вас я выпустил, чтобы он учил мою дочь итальянскому языку. На прошлой неделе он сбежал.
Из двадцати пяти глоток вырвался дикий вопль восторга, и началось адское ликование. Пленники плясали, стучали каблуками, кричали «ура», пели на тирольский манер, боролись друг с другом, как исступленные. Они даже взбегали вверх по стеклянным стенкам, насколько могли, и съезжали вниз на своих природных подушках. Высокий человек затянул песню, все подхватили ее:
- Мы кайзера повесим
- На яблоне гнилой…
Брэддок Вашингтон ждал в загадочном молчании, когда они кончат.
— Вот видите, — заметил он, как только смог опять завладеть их вниманием, — я не желаю вам зла. Мне приятно смотреть, как вы веселитесь. Поэтому я и не рассказал вам всего до конца. Беглец… как там его звали? Кричикелло убит — мои агенты стреляли в него четырнадцать раз.
Не догадываясь, что агенты стреляли а четырнадцать разных людей, пленники сразу приуныли, буйная радость прекратилась.
— Но все-таки он пытался убежать! — с некоторым гневом воскликнул Вашингтон. — Неужели после этого я, по-вашему, рискну еще кого-нибудь выпустить?
Снова послышались возгласы:
— Давайте, рискните!
— А ваша дочка не хочет выучить китайский?
— Эй, я тоже говорю по-итальянски! Моя мать эмигрировала из Италии.
— А нью-йоркский ей не подходит?
— Если она та куколка с синими глазищами, я берусь научить ее кое-чему поинтереснее итальянского!
— А я знаю ирландские песни!
Мистер Вашингтон неожиданно протянул трость и нажал кнопку, сцена внизу померкла, и осталась только огромная пасть с черными зубьями решетки.
— Эй! — послышался снизу одинокий голос. — Что же вы, благословите на прощанье!
Но мистер Вашингтон, а за ним мальчики уже шагали к девятой лунке поля, как будто оставшаяся позади яма с ее содержимым была всего лишь помехой на поле, которую они с легкостью и победоносно преодолели.
7
Июль под сенью алмазной горы был месяцем прохладных ночей и сияющих дней. Джон и Кисмин были влюблены. Он не подозревал, что крошечный золоченый футбольный мяч с надписью: «За бога, за родину и за св. Мидаса», который он ей подарил, на, платиновой цепочке покоится у нее на груди. Но именно так оно и было. А она, в свой черед, не знала, что большой сапфир, выскользнувший из ее волос, Джон бережно спрятал в коробочку с другими сокровищами.
Как- то к вечеру, когда в музыкальной комнате, обитой горностаевыми шкурками в рубинах, стояла тишина, они провели там целый час. Он взял ее за руку, а она взглянула на него так, что он прошептал:
— Кисмин…
Она потянулась к нему, но остановилась.
— Что? — спросила она тихонько. Ей хотелось удостовериться, правильно ли она его поняла.
Оба никогда еще не целовались, но через час это уже ни имело значения.
День кончился. А ночью, когда с высокой башни слетали последние звуки музыки, оба лежали без сна, чувствуя себя счастливыми и вспоминая каждую минуту этого дня. Они решили как можно скорее пожениться.
8
Ежедневно мистер Вашингтон и оба юноши ловили рыбу, или охотились в гуще лесов, либо играли в гольф на сонной площадке, и Джон дипломатично позволял хозяину выигрывать, либо плавали в прохладе горного озера. Джон находил, что мистер Вашингтон — личность весьма деспотичная и его начисто не интересуют ничьи мнения и мысли, кроме собственных. Миссис Вашингтон держалась неизменно отчужденно и замкнуто. Она была откровенно равнодушна к своим дочерям и целиком поглощена сыном Перси, с которым вела за обедом нескончаемые беседы на быстром испанском языке.
Старшая дочь, Жасмин, внешне очень напоминала Кисмин, с той разницей, что у нее были большие руки и большие, чуточку кривоватые ноги. Но характером она была совсем иной, больше всего любила книги, где речь шла о бедных девочках, которые вели хозяйство и заботились о своих вдовых отцах. Джон узнал от Кисмин, что Жасмин никак не могла оправиться от потрясения и разочарования, испытанных при вести об окончании мировой войны: как раз в это время она собралась ехать в Европу в качестве эксперта по войсковым лавкам. Она даже совсем было зачахла, так что ее отец предпринял шаги для того, чтобы спровоцировать какую-то новую войну; однако Жасмин потом увидела фотографии раненых, и это отбило у нее всякий интерес к войне. Но Перси и Кисмин унаследовали от отца высокомерие во всем его жестоком великолепии. Каждую их мысль пронизывал здоровый и последовательный эгоизм.
Джон был очарован волшебством замка и долины. Брэддок Вашингтон, как рассказал Перси, приказал похитить садовника, архитектора, художника-декоратора и французского поэта-декадента, оставшегося в наследство от прошлого века. В их распоряжение Брэддок предоставил всех своих негров, пообещал обеспечить любыми материалами, существующими на земле, и приказал разрабатывать все идеи, какие придут в голову. Но один за другим они обнаружили свою несостоятельность. Поэт-декадент тотчас принялся оплакивать разлуку с весенними бульварами, произносил туманные фразы насчет пряностей, обезьян и слоновой кости, но никакой практической пользы извлечь из этого было нельзя. Художник-декоратор желал создать из долины серию трюков и сенсационных эффектов, что Вашингтонам, несомненно, очень скоро бы наскучило. Что же касается архитектора и садовника, то они мыслили одними шаблонами: это они сделают похожим на это, а то — похожим на то.
Но они по крайней мере сами разрешили проблему, как с ними поступить: как-то утром они все сошли с ума после того, как проспорили ночь напролет о том, где разместить фонтан. И теперь благополучно пребывали в лечебнице для умалишенных в Уэстпорте, штат Коннектикут.
— Но кто же тогда проектировал, — с любопытством спросил Джон, — ваши чудесные гостиные, холлы, коридоры и ванные?
— Видишь ли, — ответил Перси, — стыдно сказать, но это сделал один тип из кино. Он оказался единственным, кто привык распоряжаться неограниченными суммами денег, хотя и засовывал салфетку за воротник и не умел читать и писать.
По мере того как август близился к концу, Джон начинал горевать, что скоро надо возвращаться в колледж. Они с Кисмин решили бежать в июне следующего года.
— Конечно, было бы приятнее пожениться здесь, — призналась Кисмин, — но отец ни за что не даст мне разрешения выйти за тебя. И потом мне даже хочется обвенчаться тайно. В наше время в Америке богатым людям вступать в брак ужасно сложно. Вечно приходится давать объявления в газеты, где говорится, что на невесте будет «старье» — горстка подержанных жемчугов и поношенных кружев, которые однажды надевала императрица Евгения.
— Верно, — с жаром подхватил Джон. — Когда я гостил у Шнлицер-Мэрфи, их старшая дочь Гвендолин выходила замуж за человека, отцу которого принадлежит половина Западной Виргинии. Так она потом прислала домой письмо, где писала, как жестоко ей приходится экономить, чтобы сводить концы с концами на его жалованье банковского клерка, а кончала письмо так: «Слава богу, у меня хоть есть четыре хорошие горничные, это все-таки облегчает мне жизнь».
— Да, как глупо! — заметила Кисмин. — Ведь миллионы и миллионы людей в мире, всякие там рабочие, обходятся всего двумя горничными.
Фраза, которую нечаянно обронила Кисмин как-то в конце августа, все перевернула и повергла Джона в состояние панического страха.
Они укрывались в своей любимой роще, и между поцелуями Джон предавался меланхолическим пророчествам, что, по его мнению, придавало романтическую остроту их отношениям.
— Порою мне кажется, что мы никогда не поженимся, — сказал он с грустью. — Ты слишком богата, слишком недоступна. У такой богатой девушки, как ты, и судьба особенная. Мне следовало бы жениться на дочери какого-нибудь состоятельного оптового торговца скобяными товарами из Омахи и удовлетвориться ее полумиллионом.
— А я знала дочь одного состоятельного торговца скобяными товарами, сказала Кисмин. — Не думаю, чтобы она тебе понравилась. Она была подругой моей сестры. Она тоже здесь гостила.
— Так у вас здесь бывали и другие гости? — с удивлением воскликнул Джон.
Казалось, Кисмин пожалела о своих необдуманных словах.
— Ну да, — торопливо проговорила она, — бывали изредка.
— Но разве вы… Разве твой отец не боялся, что они могут проговориться?
— Да, конечно, в какой-то степени, — ответила она. — Давай поговорим о чем-нибудь более приятном.
Но в Джоне проснулось любопытство.
— Более приятном? — настойчиво переспросил он. — А что тут неприятного? Они были противные?
К его удивлению, Кисмин зарыдала:
— Н-нет, в том-то и дело. Я т-так привязалась к не-некоторым из них. Жасмин тоже, но она все равно п-продолжала их приглашать. Я ни-никак не могла этого понять.
В душе у Джона зародилось страшное подозрение.
— Ты хочешь сказать, что они действительно проговорились и тогда твой отец их… убрал?
— Хуже, — пролепетала она. — Отец с самого начала не мог рисковать… А Жасмин все равно им писала и приглашала в гости, и им так хорошо здесь жилось!..
Она была вне себя от горя.
Оглушенный своим чудовищным открытием, Джон сидел, разинув рот, и все нервы его трепетали, точно воробышки, усевшиеся у него вдоль позвоночника.
— Ну вот, я проболталась, а я не должна была этого делать, — сказала она, вдруг успокаиваясь и вытирая свои синие глаза.
— Значит, твой отец убивал их здесь, до того как они уезжали?
Она кивнула.
— Обычно в августе… или в Начале сентября. Нам, естественно, хочется получить сперва как можно больше удовольствия от их присутствия.
— Какая гнусность! Как же… Нет, я, наверное, схожу с ума! Ты в самом деле признаешься…
— Да, признаюсь, — прервала его Кисмин, пожимая плечами. — Мы не можем сажать их в яму, как тех авиаторов: они были бы для нас постоянным укором, И потом нас с Жасмин всегда щадили, отец обычно проделывал это раньше, чем мы ожидали, так что мы избегали прощальных сцен…
— Значит, вы их убивали! Уф!.. — вскричал Джон.
— Это делалось совсем безболезненно. Их отравляли во время сна, а их семьям сообщали, что они умерли от скарлатины в Бьюте.
— Но я… я просто не понимаю, как могли вы приглашать их!
— Я не приглашала! — с негодованием выпалила Кисмин. — Ни разу не пригласила! Это все Жасмин! Да и потом, им жилось у нас очень хорошо. Жасмин перед концом дарила им всякие миленькие вещицы. Я, наверное, тоже стану приглашать гостей: привыкну в конце концов. Нельзя же допустить, чтобы такая неизбежная вещь, как смерть, стояла у нас на дороге и мешала жить в свое удовольствие. Представь себе, как здесь было бы скучно, если бы у нас никогда не бывало гостей. Ведь папе и маме тоже пришлось пожертвовать своими лучшими друзьями.
— Так! Значит, — осуждающе воскликнул Джон, — ты позволяла мне говорить о любви и притворялась, будто тоже меня любишь, обещала выйти за меня замуж, а сама все это время прекрасно знала, что мне никогда отсюда живым не выйти…
— Ничего подобного, — с жаром запротестовала она. — Последнее время нет. Сперва действительно так было. Все равно ты уже жил здесь. От меня это не зависело, я и решила — пускай твои последние дни пройдут приятно для нас обоих. Но потом я в тебя влюбилась, и… честное слово, мне очень жалко, что тебя… устранят… Хотя пусть уж лучше тебя устранят — тогда ты не сможешь целовать других девочек.
— Ах, так лучше?! — закричал взбешенный Джон.
— Да, гораздо лучше. А кроме того, я слышала, что во много раз интереснее любить того, за кого не можешь выйти замуж. Ах, зачем я тебе все рассказала! Я, наверное, испортила тебе настроение, а пока ты ни о чем не знал, нам было так замечательно! Я так и думала, что на тебя это произведет неприятное впечатление.
— Вот как, «неприятное впечатление»? — голос Джона дрожал от возмущения. — Довольно, с меня хватит! Если у тебя настолько нет гордости и чувства приличия, что ты заводишь роман с человеком, который уже все равно что труп, то я больше не желаю иметь с тобой ничего общего!
— Вовсе ты не труп! — с ужасом возразила она. — Ты вовсе не труп! Не смей говорить, что я целовалась с трупом!
— Я ничего подобного не говорил!
— Нет, говорил! Ты сказал, будто я целовалась с трупом!
— Нет, я не говорил!
Они кричали вовсю, но вдруг оба умолкли. По тропинке кто-то шел, шаги приближались, кусты раздвинулись, и они увидели проницательные глаза и неподвижное красивое лицо Брэддока Вашингтона.
— Кто это целовался с трупом? — с явным неодобрением спросил он.
— Никто, — быстро ответила Кисмин. — Мы просто шутили.
— И вообще, почему вы тут вдвоем? Кисмин, ты должна… должна сейчас читать или играть в гольф с твоей сестрой. Ступай! Читай, играй в гольф! Чтобы, когда я вернусь, тебя тут не было!
Он кивнул Джону и пошел по тропе дальше.
— Вот видишь! — сердито сказала Кисмин, когда отец отошел подальше. Ты все испортил. Теперь нам нельзя больше встречаться. Он мне не позволит. Он тебя отравит, если заподозрит, что мы влюблены.
— С этим покончено! — с яростью воскликнул Джон. — На этот счет он может быть спокоен. И не думай, пожалуйста, что я тут после этого останусь. Через шесть часов я буду уже по ту сторону гор, даже если мне придется прогрызать их зубами, а там — на Восток.
Они стояли теперь друг против друга, и при последних его словах Кисмин придвинулась и взяла его под руку.
— И я с тобой.
— Да ты с ума сошла!..
— Я непременно иду с тобой, — нетерпеливо прервала она его.
— Ни в коем случае. Ты…
— Прекрасно, — сказала она спокойно. — Сейчас мы догоним папу и обсудим это с ним.
Побежденный Джон выдавил из себя бледную улыбку.
— Превосходно, моя радость, — неуверенно согласился он с вялой нежностью, — мы убежим вместе.
Однако любовь вернулась и снова безмятежно воцарилась в его сердце. Кисмин с ним, она готова идти за ним и разделить опасность. Он обнял ее и пылко поцеловал. В конце концов она его любит; она, в сущности, только что спасла его.
Они медленно направились к замку, обсуждая по дороге план действий. Поскольку Брэддок Вашингтон застал их вместе, они решили бежать на следующую ночь. У Джона, однако, за обедом то и дело пересыхало во рту, и он так нервничал, что поперхнулся павлиньим супом. Пришлось унести его в карточную комнату из бирюзы и соболя, где один из младших дворецких поколотил его по спине, на радость Перси, который покатывался со смеху.
9
Далеко за полночь Джон сильно вздрогнул во сне и тут же сел на постели, вглядываясь в завесу сна, окутывавшую спальню. За квадратами синей густой тьмы, которые были раскрытыми окнами, ему послышался далекий слабый звук, унесенный ветром, прежде чем затуманенный тревожными снами мозг Джона успел осознать его. Но вслед за этим раздался шум ближе, совсем близко, у него за дверью, — может быть, щелканье ручки, шаги, шепот, что именно, он не мог сказать. В животе у него все стянуло, тело заныло, он мучительно прислушивался. Затем одна из драпировок словно растаяла, и он увидел темную фигуру за дверью, едва обрисовывавшуюся, едва намеченную на фоне черноты, настолько сливавшуюся со складками драпировок, что она казалась зыбкой и искаженной, как отражение на мокром стекле.
Внезапно то ли испуганным, то ли решительным движением Джон нажал кнопку возле кровати и через секунду очутился в зеленой ванне, до половины наполненной холодной водой, отчего сразу и окончательно пробудился.
Он выскочил из ванны и, оставляя на полу струйки воды, стекавшие с пижамы, подбежал к аквамариновой двери, которая, как он знал, вела на площадку второго этажа. Дверь бесшумно отворилась. Одна-единственная темно-красная лампа, горевшая вверху под большим куполом, освещала грандиозную резную лестницу, придавая ей пронзительную красоту. На миг Джон заколебался, устрашенный видом безмолвной роскоши, обступавшей его со всех сторон, обнимавшей своими гигантскими изгибами и поворотами одинокую мокрую фигурку, дрожавшую от холода на площадке из слоновой кости. И тут произошли два события одновременно. Дверь его собственной гостиной распахнулась, и оттуда выскочили три голых негра; но в тот момент, когда Джон, обезумев от ужаса, метнулся к ступеням, в противоположной стене отъехала еще одна дверь, и Джон увидел в освещенной кабине лифта Брэддока Вашингтона в распахнутой меховой шубе и верховых, до колен, сапогах, над которыми виднелась пылающая ярко-розовая пижама.
Трое негров, рванувшиеся было к Джону, — он до этого ни разу их не встречал, и в голове у него пронеслось, что это, должно быть, палачи, замерли на месте и выжидающе повернулись к стоявшему в лифте, который властно скомандовал:
— Сюда! Все трое! Сейчас же!
В одно мгновение негры впрыгнули в кабину, дверца лифта закрылась, освещенный проем исчез, и Джон остался в коридоре один. Он без сил опустился на пол.
Было очевидно, что случилось что-то знаменательное, что-то, хотя бы ненадолго отодвинувшее такое пустячное дело, как его смерть. Что же это? Может быть, взбунтовались рабы? Может быть, авиаторы взломали стальную решетку? Или жители деревушки Фиш случайно добрели сюда через горы и тусклым, безрадостным взглядом смотрят теперь на сказочную долину? Джон ничего не знал. Он услышал слабый шум воздуха, когда лифт просвистел вверх, и — минуту спустя, когда он снова скользнул вниз. Возможно, это Перси спешил на помощь отцу. Джону вдруг пришло а голову, что именно сейчас он может воспользоваться случаем увидеться с Кисмин и решиться на немедленное бегство. Подождав несколько минут и убедившись, что лифт успокоился, Джон, вздрагивая от ночной прохлады, проникавшей сквозь мокрую пижаму, вернулся в спальню и быстро оделся. Затем он взбежал вверх по лестнице и свернул в устланный соболями коридор, который вел в комнаты Кисмин.
Дверь, ее гостиной была приотворена, там, горел свет. Кисмин в кимоно из шерсти ангорской козы стояла у окна и к чему-то прислушивалась. Когда Джон почти неслышно вошел, она обернулась.
— А-а, это ты, — прошептала она, идя ему навстречу. — Ты услышал?
— Я услышал их за дверью, когда они собирались…
— Да нет же, — возбужденно прервала она его. — Аэропланы!
— Аэропланы? Так вот что меня разбудило!
— Их по крайней мере дюжина. Я только что видела один аэроплан прямо против луны. Часовой около утеса выстрелил из винтовки, и выстрел разбудил отца. Мы вот-вот откроем по ним огонь.