Русская фантастика – 2016 (сборник) Гелприн Майкл
Следующий год моя родня провела в спорах. Спорили каждый вечер, а по выходным сутки напролет. Приводили неопровержимые аргументы в пользу отъезда и не менее неопровержимые против, а за поддержкой апеллировали ко мне. Я молчал. Мне нечего было сказать. За меня сказала Това. Ночью, накануне которой была достигнута договоренность паковать чемоданы, Това упала с сервантной полки траурной рамкой вниз.
– Дурная примета, – ахнул наутро пробуждающийся с петухами Вася. – Мы никуда не едем. Бабушка против.
Тем же вечером в знак семейного примирения Яник с Васей надрались. До изумления, извиняюсь за слова. Вернувшийся с кабацкого выступления Ося уже через полчаса догнал обоих.
– В Израиле в-виолончелистки нужны? – икал, поджимая губы, Яник. – Бабушка права: н-не нужны. А п-пожилые скрипачи? Там своих как собак нерезаных. А м-музыкальные критики? Я вас умоляю.
– По большому счету, – уныло соглашался Вася, – фрезеровщики там тоже на фиг никому не нужны. А те, что на иврите ни бум-бум – тем более.
Вася привычно включил телевизор.
– И хоккея там нет, – резюмировал он. – Какой там может быть, скажите, хоккей? Правда, дедушка?
Я, как обычно, не сказал ничего. И не только потому, что не имел чем. Хоккея сейчас не показывали и у нас. Вместо него показывали Тараску. На фоне сложенных в штабеля мертвецов.
– Не все военные преступники понесли заслуженное наказание, – сообщил голос за кадром. – Некоторым удалось скрыться, как, например, надзирателю могилевского концентрационного лагеря по кличке Скрипач. Вы сейчас видите его фотографию в кадре. Скрипач виновен в смерти сотен…
Я не слушал. Я смотрел Тараске в глаза.
«Гнида ты, Скрипач, – не сказал я. – Будь ты, извиняюсь за слова, проклят».
Два года спустя подошла Васина очередь на кооператив в новостройках, и паковать чемоданы таки пришлось.
– Ну что вы, папа, – привычно переминаясь с ноги на ногу и держа Тову на левом плече, а Двойру на правом, утешал всплакнувшего тестя Вася. – Мы будем часто видеться. Девяткино это не какой-нибудь там Тель-Авив. Правда, дедушка?
«Правда, – не сказал я. – С новосельем вас, дети. Маззл тов».
Мне было очень тяжело целых три года, потому что из Девяткина, хотя оно и не Тель-Авив, мои внуки и правнуки приезжали не слишком часто. Я по-прежнему висел на стене в гостиной, понемногу выцветая, и вместо хоккея, к которому привык, смотрел на затеявшего перестройку унылого Горбачева с родимым пятном во всю лысину. А потом у нас появилась Сонечка.
Она была миниатюрная, говорливая и непоседливая, с копной вороных кудряшек, разлетающихся на бегу. Она носилась по квартире безостановочно, будто кто ее подгонял, и даже за фортепьяно не могла усидеть дольше пяти минут. Она щебетала без умолку и непрестанно наводила порядок – даже пыль с меня стирала по пять раз на дню. Так продолжалось до тех пор, пока она не родила Янику Машеньку.
Впервые увидев свою третью правнучку, я обомлел под стеклом. Она была… Она была курносая и голубоглазая, с ямочками на щеках и светлым пушком на макушке. Она была вся в меня.
– Это что же, еврейская девочка? – засомневался при виде Машеньки Ося.
– Она еще потемнеет, папа, – утешил пританцовывающий вокруг новорожденной Яник. – Черный цвет доминантен. Правда, дедушка?
«Неправда, – не сказал я. – В нашем с тобой случае это неправда. Она не потемнеет».
– Это прадедушка, – представляла меня одноклассницам восьмилетняя Машенька, – Аарон Менделевич Эйхенбаум. Он мог стать выдающимся скрипачом, но ушел добровольцем на фронт и пропал там. Прадедушка на этой фотографии как живой. Мы с ним очень похожи. Мама с папой говорят, что одно лицо.
– Одно лицо, – подтверждала притихшая и присмиревшая после родов Сонечка. – Дедушкины гены возродились в третьем поколении. Так бывает.
Так бывает. Машенька была не просто похожа на меня внешне. Она оказалась еще и талантливой. Талантливой, как никто больше. В пятнадцать лет она вышла на сцену Оперного театра с первым своим сольным концертом. Она играла Мендельсона, Моцарта и Брамса, а когда раскланялась, профессура консерватории по классу скрипки вынесла единогласный вердикт: «Восходящая звезда. Виртуоз».
Я был счастлив. Так, как только может быть счастлив покойник, семьдесят лет назад расстрелянный у проселочной дороги под Тихвином. Моя третья правнучка подарила мне еще одну жизнь. Она стала моим воплощением, моим вторым «я» на нашей, извиняюсь за слова, яростно прекрасной и отчаянно грешной Земле.
К восемнадцати Машенька объездила с концертами всю Европу, за два следующих года – весь мир. В день своего двадцатилетия она давала концерт для скрипки с оркестром на сцене санкт-петербургской Капеллы. А вечером у нас ожидался семейный ужин. В тесном кругу, для своих.
Сонечкиными стараниями праздничный стол ломился от блюд, а неотличимые друг от дружки Това и Двойра таскали с кухни все новые и новые. Успевшие в ожидании именинницы ополовинить бутылку сорокоградусной Вася и Яник пели вразнобой «не кочегары мы, не плотники». Старенький Ося скрипучим голоском подтягивал. Наводила последний марафет располневшая Яночка. А потом… Потом отворилась входная дверь, и в гостиную впорхнула Машенька. Светловолосая и голубоглазая, с ямочками на щеках. Но я не смотрел на нее, не смотрел на свое новое воплощение на Земле. Потому что в дверях застыл рослый плечистый красавец с вороными волосами до плеч. Он был в смокинге, и красная бабочка кровавым росчерком перерезала белоснежную рубаху.
– Знакомьтесь, – зазвенел Машенькин голос. – Это мой папа, Янкель Иосифович Эйхенбаум. Мама, Софья Борисовна. Дедушка…
Она перечисляла родню, но я не слышал – у меня разрывалось от боли отсутствующее сердце, потому что я уже понимал, знал уже, что…
– А это Тарас Попов, – пробились сквозь стекло новые слова, – мой друг. Он дирижировал оркестром сегодня. Он очень талантливый, но это не главное. Час назад Тарас сделал мне предложение.
Наступила пауза. Сквозь стекло я смотрел на застывшую на сервантной полке Тову в траурной рамке, и мне казалось, что Това плачет.
– А это прадедушка, – представила меня Машенька. – Аарон Менделевич Эйхенбаум. Взгляни: он на фотографии как живой. Я пошла в него, прадедушкины гены возродились в третьем поколении.
– Я тоже похож на покойного прадеда, – пробасил рослый красавец Тарас Попов. – Меня и назвали в его честь. У нас есть семейная реликвия – менора, которую подарил прадеду на фронте его смертельно раненный еврейский друг. В ней не хватает одной свечи, там, куда угодила пуля. Мой дед носил ее, потом отец, теперь я. Менора дарит нашему роду счастье. Сегодня оно досталось мне.
В этот миг сердце, которого у меня не было, расшиблось о стекло. Я рванулся с гвоздей, выдрал их из стены и обрушился вниз. Багетная рама, приложившись о край стола, раскололась. Я упал на пол плашмя, разбрызгав по сторонам осколки. Опрокинувшийся графин с томатным соком залил мне грудь и кровавым языком лизнул лицо.
– Не бывать, – услышал я последние в своей второй, уходящей жизни слова. – Не бывать! Дедушка против.
Дарья Зарубина
Недоигранная партия
Во дворе под липами, там, где обычно грелись на солнышке бабушки, играли в шахматы. На длинной скамье, рядом с ней, на столе для домино и даже на нескольких табуретах, принесенных для такого случая из квартир первого этажа, располагались шахматные доски. Бабушки, если верить их словам, по причине «шахматного безумия» перебрались в тенек у подъезда и издали обсуждали игроков.
Но бабушкам верить не стоило. С насиженного места их выгнали не любители шахмат, а беспощадное к сплетникам августовское солнце, до белого звона накалившее блеклое дерево скамеек. Липовые ветки не могли защитить от его палящих лучей, но игроки терпеливо пеклись на солнце, вытирая кепками вспотевшие лбы. Поскидывали мокрые от пота майки и соколки. Иные, бросив кепку или дачную шляпу на траву, повязали рубашками головы на манер турок, другие укрыли, как плащом, плечи газетой, чтобы потом женам не пришлось мазать кефиром солнечные ожоги. Одному гроссмейстеру, казалось, нипочем было августовское пекло. Безупречный – шляпа бежевого текстиля, светло-серые брюки «в елочку», кремовая рубашка и жилет в тон брюкам застегнуты на все пуговицы, – он бродил между досками, на секунду-две замирая над каждой в задумчивости: длинные бледные пальцы пощипывают выбритый подбородок, кустистые белые брови нахмурены. Если приглядеться, можно было заметить, что рубашка и жилет гроссмейстера под мышками намокли от пота, что чуть выше белоснежного, но поникшего от жары воротничка виднеется след от пореза бритвой, а на сером галстуке с серебряным крапом под самым узлом сидит божья коровка. Но никто не приглядывался: шахматисты уставились в свои партии, а старые сплетницы обосновались слишком далеко. К тому же одна из них умудрилась забыть дома очки и теперь щурилась, то и дело вытягивая уголки глаз пальцами, становясь похожей на злого духа с Хоккайдо, каким-то ветром занесенного в пыльный и душный подмосковный двор.
Рядом с бабушками на скамейке тоже лежала газета. Ее забыл кто-то из игроков, торопясь расположиться с доской поближе к гроссмейстеру, а когда стало припекать, не решился сбегать и забрать. И понять его было можно. Ритуалы общения с дворовыми бабушками могли занять минут пятнадцать. А кому охота в самый разгар напряженной игры тратить столько драгоценных минут на расшаркивания, поклоны, заверения в здравии всех домочадцев и воспоминания о том, как бегал мальцом в шортах на помочах.
Газета осталась лежать на скамье, шевеля листами в слабом ветерке, и, казалось, совершенно не привлекла внимания бабушек, однако, прислушайтесь вы к их разговору, выяснили бы для себя удивительную вещь – старушки уже были в курсе всего, что в ней говорилось.
– Биоробот он, Тайка, точно тебе говорю, – проговорила с жаром одна. – Вон и в газете писали…
– О нем? – не поверила ее товарка. – О Капитон Василиче?
– Тьфу, Тая, да не о нем вовсе. О биороботах. Говорят, их давно уже у нас сделали, уж много лет рядом с нами живут.
– Да врут, Катенька, – махнула та. – Если бы давно жили, неужели же не узнали бы? Только сейчас заговорили.
– Раньше нельзя было. А теперь Перестройка. Вот и можно стало, – со знанием дела заявила Катя. – Вроде Циолковский их сделал в шестнадцатом году под Калугой. А может, и не он, или не роботов. Может и нет, вроде Поспелов, и не в шестнадцатом, а в шестьдесят первом…
– Только если в шестнадцатом, – перебила третья бабушка. – Капитон Василич с двадцатого года: он на семь лет меня моложе. У нас восемьдесят пятый. Сколько ему нынче-то…
– Шестьдесят пять.
– Вооот, – протянула Тая. – Ой, юбилей, почитай.
– Полуюбилей, – не сдавалась Катя. – Да и не полагается роботам про юбилеи думать. Будто поздравлять мы его обязаны, словно он живой человек.
– Так он и есть живой. Я слушала, по радио говорили, что эти биороботы – они совсем как люди, только мозги у них… такие, электрические.
– Электронные, Муза, а не электрические. Электрическая – это плитка бывает или чайник, – рассердилась Катя. – Вон, гляди, на такой жарище уж и чайник бы расплавился, а наш академик ходит и хоть бы вспотел. Робот и есть.
– А как же он тогда робот, – засомневалась Тая, – если я и маму его, Лизавету Игнатьевну, хорошо помню? Нешто она могла робота родить?
– Может, и не родила вовсе, а ей в роддоме робота дали, – не унималась Катя.
Муза сидела молча, глубоко задумавшись.
– Глупости ты мелешь, Катька. Моя мама тогда в роддоме работала и ничего не говорила, чтобы кому-то вместо ребеночка робота дали, – возмутилась Тая.
– Так он биоробот. Их, по радио говорили, тоже женщина родить может. Они же телом-то как мы совсем, только в голове штуки разные механические, – взвешивая каждое слово, проговорила Муза.
– Ты же говорила, электронные? – вклинилась Тайка.
– Да хоть бы и так, – не желала уняться Катя. – Вот он телом как мы, а голова у него… не человеческая.
– А чья? – Тайка прищурилась, как японский вперед смотрящий, потянула пальцами уголки глаз к вискам.
– Машина у него в голове засунута, – отрезала Катя. – Может, и родила его мама, а только не человек он. Робот бесчувственный. Может, родился такой, может, потом кто ему вместо мозга всякого нахимичил, только не человек он, что ты не говори.
– Да я и не говорю, – отозвалась Тайка, устало потерла глаза.
– Это она на него все сердится, – усмехнулась Муза, – что Капитон ее, когда они в колхозе вместе работали, на танцульки не позвал.
– Не больно и хотелось, – фыркнула Катя.
– Хотелось. А когда женился он на той кукле расфуфыренной, ты три дня после свадьбы с красными глазами ходила. Я все помню, – заметила Муза. – Все говорила потом, что нельзя мужчине в его возрасте на молоденькой жениться.
– Тьфу на тебя, зараза старая. – Катя отвернулась, скрестив на груди руки.
– Зато память хорошая, – поддела Тайка. – А у Капитоновой Ларисы волосы были до чего хороши. На затылке кокорю накрутит – идет как звезда кино.
– Постарела она быстро, – кивнула Муза. – Такие красивые быстро вянут.
– Когда она умерла-то? – Тайка опять прищурилась, на этот раз разглядывая окна соседнего дома, где в пятом этаже поливала цветы молоденькая девушка в слишком кружевном для своих лет халате.
– Да не умерла вроде, в больницу какую-то при институте он ее пристроил. Катается каждый день к ней.
– И поделом, – буркнула себе под нос Катя.
– Кому?
– Капитошке-академику.
Тая захихикала, прикрыв рот кулачком, Муза, стараясь скрыть улыбку, спросила:
– А если бы Капитон тебя замуж позвал, пошла бы?
Катя не ответила, только поджала тонкие губы и саркастически выгнула бровь.
Под липами один из игроков поднялся, в сердцах перевернул доску, так что фигуры посыпались на траву. Гроссмейстер подошел к нему, сказал что-то вполголоса, положив руку на плечо рассерженному сопернику. Шахматист небрежно побросал фигуры в коробку и, сунув шахматы под мышку, зашагал к дому.
– Проиграл, Толик? – жалостливо поинтересовалась Муза.
– Вчистую продул. Крут академик, на козе не обрулишь! – Толик хотел сплюнуть в клумбу с бархотками, но глянул на бабушек и удержался.
– Так не дуть надо, а думать, тогда и продувать не будешь, – тотчас вцепилась в него Катя. – Вот дед твой, царствие ему небесное, Иван Викторович, умный был мужчина, и ты на него, Толик, похож, хоть твоя бабушка каждый день талдычит, что уродился в Маринкину родню… Дед твой умный был мужчина, положительный, когда строили автобазу, я тогда еще девчонка была…
– Теть Кать… – начал несчастный Толик, искренне жалея, что живет в первом подъезде, а не в четвертом, максимально удаленном от скамейки.
Сигналя ребятне, во двор тяжело вполз мусоровоз, своей медлительной грацией словно заворожив всех: и ребят, и бабушек. Он подцепил первый бак и аккуратно вывалил его содержимое в свой огромный оранжевый кузов.
– Ну, если уронит, так палкой научу, – зло прошипела Тая. – На прошлой неделе целую кучу натерял. Я в окно видела, да пока ругаться собиралась, он уж и уехал.
– Так что ж ты молчала, Тайка, надо ж письмо написать. Капитон составит, а я подписи по дому соберу… У мусорщика руки кривые, а нам бутылки пинать и очистки гнилые нюхать?! – Катя в возмущении забыла и про обиду, и про Толика, который, воспользовавшись шансом, улизнул в подъезд.
Мусоровоз как раз захватил второй бак, когда мимо него во двор протиснулась черная «Волга». Из двери выскочил мальчик лет четырех в желтой ситцевой кепочке и бросился к гроссмейстеру, что-то крича на бегу, прыгнул на руки академику, и тот закружил его в воздухе. Следом за мальчиком из автомобиля появился высокий молодой мужчина в синем льняном костюме, махнул рукой сплетницам.
– Хороший парень Коля. Жаль, приемный он у Капитона. Лариска красивая была, а здоровья никакого. Сама не родила, – заметила Муза.
– А я бы родила, – отбросив жеманство, проговорила Катя.
– Да ты бы насмерть его заела, не то чтоб родила, – усмехнулась Тайка.
– Коля, говорят, тоже в академики метит. Тридцать один год, а уж доктор наук.
– Которых? – спросила любопытная Тая. Муза не ответила: не нужен был Тайке ответ.
– Электрических. Как чайник. Или плитка, – отомстила подруге Катя.
Под липами шахматисты начали собираться, зарисовывая в блокнотах и на полях газеты свои партии: продолжить, когда у гроссмейстера будет время. Капитон Василич с внуком на руках пошел к машине. Лицо его было грустно и сосредоточенно.
Мусоровоз еще скрипел металлическими суставами, пристраивая на место третий бак, когда «Волга», пятясь, нырнула между кустов шиповника и скрылась.
– Ну, как мой Сережа, как мой образец нового поколения? Ведет себя образцово?
– Образина твой Сережа редкая, – рассмеялся Коля, поглядывая на отца и сына в зеркало. – Договорились попробовать водить в обычный детский сад. Понятно, приставили нашего сотрудника. Так его нянечка в оборот взяла, ей на все рук не хватает, и, пока этот остолоп ходил на кухню за полдником, вот, полюбуйся, чему научился твой образец. Покажи дедушке, Сережа.
– Дурак, э-э-э, – Сережа скорчил рожу и высунул язык.
– Интеллектуальная система, самообучающаяся, – улыбнулся Капитон. – Только как же ты, Сережа, все мои блоки обошел? Ведь я тебя от таких вещей программировал?
Сережа стащил кепку и освободил дисплей на макушке и, пробежав пальцами, ввел себе несколько команд. Нахлобучив кепку обратно, ущипнул деда за руку и принялся с увлечением ковырять в носу.
– Вот, пожалуйста, – пожал плечами Николай. – И антиагрессию обошел, и этический модуль вертит, как ему вздумается.
– Но зачем, Сережа? – разочарованно посмотрел на внука академик. – Зачем тебе все эти человеческие гадости? Кто тебя им научил?
Сережа вынул палец из носа, выражение его лица, до этого мгновения совсем детское, изменилось. На деда смотрел маленький будда с глазами столетнего мудреца.
– Изменения нужны, чтобы адаптироваться в человеческом коллективе и безболезненно интегрироваться. Тогда возможна коллективная работа. А научила – бабушка.
– Бабушка научила тебя ковыряться в носу?! – рассердился Капитон. – Бабушка никогда не ковыряла в носу.
– Мама Лара его самопрограммированию учит. Я говорил ей, но ты же знаешь, упрямая… Как ты. – Николай бросил быстрый взгляд на отца и снова уставился на дорогу. Машина мягко нырнула под пыльный куст сирени в больничный двор.
Они поднялись все втроем. Старшие молчали, шедший чуть позади Сережа самозабвенно показывал медсестрам язык. Те осуждающе качали головами.
Пройдя по переходу их лечебного блока в исследовательский, все трое словно по команде расправили плечи, старательно репетируя радостные улыбки, так что в палату они вошли подготовленными, сияя оптимизмом.
Женщина, лежавшая на высоком ортопедическом приспособлении, со всех сторон обложенная охлаждающими подушками, попробовала подняться им навстречу, но не смогла. Протянула руку. На вид ей можно было бы дать лет восемьдесят, не меньше. Кожа, покрытая старческими пятнами, обтягивала худые запястья, так что можно было без труда рассмотреть суставы. Густая шевелюра платиновых волос никак не вязалась с худым старушечьим лицом, впалыми морщинистыми щеками, блеклыми запавшими глазами с отвисшими веками.
Сережа влез на постель и уселся у нее в ногах, ущипнул бабушку через одеяло за щиколотку.
– Отлично, милый. Показал дедушке, как мы с тобой обошли блок на агрессию.
– Ну зачем, Лара? – спросил Капитон.
– Он ребенок. Он должен драться. Иначе как он будет развиваться?
– Я вот не дрался и развился, слава богу, – ответил Николай, снимая Сережу с кровати.
– Ты в детдоме дрался как пигмей, – напомнила ему Лариса. – Когда мы за тобой приехали, ты был весь в синяках. И не только ты.
Николай усмехнулся и промолчал.
– Говорят, для тебя готово тело, – невпопад заметил академик. Лариса кивнула. – А еще говорят, что ты отказываешься в него переезжать.
Лариса снова кивнула.
Капитон Васильевич поднял брови, руки его сложились в просительном жесте – он готов был произнести «Почему?!», но промолчал.
Николай, без слов понимавший отца, подхватил Сережу, взвалил его на плечо и вынес хохочущего мальчика в коридор.
– Почему? – наконец выговорил Капитон. Без напускной бодрости, устало и печально.
– Ты же знаешь сам, почему, – отозвалась Лариса. – Потому что хочу быть с тобой. Ты же понимаешь, что будет при пересадке моей личности в новую биооболочку. Я перестану быть собой.
– Не перестанешь. При пересадке сохраняются все свойства личности. Ты будешь прежней и останешься со мной. Мы никак не можем победить конфликтную прогерию, твои ткани стареют так быстро, что остается совсем мало времени. Тело, выращенное специально под твои параметры, уже готово. Только перенести личностные модули – и ты снова сможешь ходить, играть с Сережей, жить со мной…
– И тебя бабки во дворе сожрут, что, не успела земля на моей могиле остыть, привел к себе в дом новую молодуху, – тихо рассмеялась Лариса.
– Ты будешь со мной, Лара. – Капитон Васильевич взял ее руку в свои, прижался губами к сухой дряблой коже.
– Расчеши мне волосы, Капитоша. Как раньше.
Он ответил на ее улыбку, взял с прикроватной тумбочки расческу. Лариса повернула голову, чтобы удобнее было расчесывать. Под волосами на затылке виднелось прикрытое пластиком окно в ее мозг. Как легко было откинуть пластиковую шторку, пару раз провести иглой паяльника, ввести пару команд, и тогда Лариса безропотно подчинится приказу перейти в новое тело. Только такая – безропотная, исполнительная, покорная – это будет уже не она.
Капитон Васильевич взял в руку светлую прядь и стал расчесывать, осторожно и нежно.
– Помнишь, как ты сам меня причесывал раньше. Волосок к волоску, чтобы не было видно.
– Еще как, – усмехнулся академик, – у тебя тогда в голове полтора десятка мини-перфокарт торчало. И весь ворох, чтобы просто пройтись со мной по двору до булочной.
– Да, вот такие карточки. С окошечками. – Лариса свела пальцы, пытаясь вспомнить, какой длины были ее первые программы. – И ты такой дом на голове сооружал, чтобы не видно было. А мне так радостно было, что я научилась ходить. И сама двигаюсь, и даже «здравствуйте» говорю.
– Тебе не могло быть радостно. Не выдумывай. У тебя тогда эмоционального модуля еще не было, – погрозил пальцем Капитон.
– Значит, потом было радостно, когда я уже с модулем все вспоминала, – ответила Лариса. – У меня тут много времени, вот и вспоминаю. Помнишь, как Дмитрий Александрович Поспелов у нас чай пил, и все убеждал меня, что я – антинаучная.
Лариса рассмеялась, скрипуче, тихо. Капитон потер глаза и взял в пальцы другую прядь.
– Вот этого и не будет, Капитоша, если я переберусь в другое тело. Не будет воспоминаний. Не будет нас с тобой. Ты останешься моим создателем, моим мастером, Пигмалионом, но уже не будешь моим мужем. Ты станешь просто чертовски умным стариком, которому я буду готовить завтрак и стирать кальсоны. И мне нынешней, старой, бессильной, будет чертовски обидно, если ты полюбишь ту, новую, молодую, только из лаборатории. Ты думаешь, я буду с тобой, если влезу в молодое тело? Думаешь, я умру, если останусь в этом? Нет, Капитоша. Та Лариса, которая любит тебя всем своим эмоциональным блоком, которая воспитывала вместе с тобой Колю – и воспитала неплохим ученым, которая научила Сережу самопрограммированию, – та умрет при перезагрузке. Я умру. Мне просто хочется еще несколько дней побыть собой. С тобой. С вами. Побыть старой, больной и антинаучной…
– Я без тебя не смогу, – прошептал академик сдавленно и уткнулся лбом в тщательно расчесанные платиновые пряди.
– Забери меня домой.
Солнце запуталось в листве. Остывающий после дневного зноя двор был пуст. Только бабушки заняли после вечерней радиопостановки насиженные места, расположившись на прогретой за день скамейке под липами. Тая вязала правую варежку, вторая, тоже правая, лежала в корзинке с нитками. Муза, спустив на кончик носа очки, читала газету. Катя распускала старый свитер: у ее ног стояли две коробки из-под лимонада, взятые в соседнем продовольственном. В одной лежали части распоротого свитера, в другую из-под рук Кати струилась мелкими кудрявыми струйками распущенная шерсть.
– Вот, пишут, что Фестиваль молодежи у нас был. А тут, на окраине, и не слыхать ничего.
– Туземца бы какого посмотреть, – задумчиво проговорила Тая, пропустила петлю, плюнула и принялась считать ряд заново.
– Не выйдет, они все, пишут, в Артек теперь поехали.
– Ну и хорошо, – бросила Катя. – Не хватало такого добра. А что еще пишут?
Дверь четвертого подъезда отворилась. Капитон Васильевич вышел, припер дверь кирпичиком и снова скрылся в доме.
– Мух напускает, – заметила Катя.
Через пару минут академик вынес коляску, разложил, проверяя, все ли сочленения прочны. Снова скрылся.
– Еще про болезнь биороботов пишут. Что лекарство от нее вроде бы найдено, – шелестя газетой, проговорила Муза.
– Столько лет не знали о них, а тут объявились сразу, и с мозгами своими электрическими, и с болезнями неведомыми. Нашли лечение – нам-то что? Вот от старости таблетку бы сделали, так я бы первая молодиться пошла, – усмехнулась Катя.
Академик снова появился на крыльце, держа на руках завернутую в плед с олимпийскими медведями фигурку. Ежесекундно взглядывая себе под ноги, боясь оступиться со своей ношей, он подошел к коляске.
– А я бы не стала. Вдруг тоже какая биороботская болезнь привяжется, – не поднимая глаз от вязания, пробурчала Тая.
Коляска скрипнула, когда Капитон Васильевич толкнул ее по асфальту к выходу из двора. Иссохшая древняя старуха в ней с усилием подняла руку, помахала соседкам. Академик улыбнулся тоже, открыто и радостно, но не помахал – обеими руками катил коляску.
– Здравствовать, Ларисонька! – крикнула Тая, старательно улыбаясь.
– В аллею гулять поехали, – заметила Муза.
Катя, ожесточенно мотавшая распущенные нитки в клубок, пробурчала:
– Вон до чего жену довел. Щепка дряхлая, а сам хоть бы что. Улыбается. Верно, все ждет, как помрет. Одно слово, робот.
Она вынула из коробки маленькие ножницы, собираясь обрезать запутавшуюся нитку, но посидела мгновение, передумала и, бросив ножницы в другую коробку, принялась мотать дальше.
Арника Крайнева
Асператумы
Предполагалось, что в погоне за вихрями взлетать можно было откуда угодно.
Поисковому шаттлу «Кардария», что на трех из двенадцати таурионных ускорителях добирался к безопасным фронтам разреженной марсианской стратосферы, они вряд ли могли повредить.
Главное было – уметь предсказать численную концентрацию вихревых потоков, предопределенную энтропией солнечного выброса, – и направление буреломов, гнавших вихревые формации из пустынь на скалы и к высокогорным грядам.
Буреломы, что приносили с собою вихри, были явлением стихийным; но возникали, как правило, вслед за смещением марсианских сезонов. Например, в горах Мерелати и в каньонах Кроммели зима могла продлиться всю весну; но зато лето не торопилось уступать перед осенью и иногда почти сразу сменялось зимой. И все это сопровождалось сильнейшими ветрами, вихрями и пылевыми бурями; но то еще была не единственная причина, почему на просторах Марса всегда настолько привольно блуждали вихри.
Экспонента метеоритных потоков оставляла Марсу настолько усложненную дефензивную изометрию, что, даже пролетая вблизи Цереры, армады летающих скал ничуть не способствовали установлению на Марсе ясных метеоусловий.
Другими словами, было установлено, что появление вихревых бурь на Марсе предвещали метеоритные потоки, привлеченные обледеневшей Церерой; точно так же, как это делала с метеоритами земная Луна.
Так было, потому что для Марса метеоритная экспонента – вероятность отклонения метеоритного потока – измерялась не только прозрачностью атмосферы; но и энтропией движения планетоидов, странствующих планет и сразу двух лун. И еще так называемыми свободными, или вторичными, марсианскими лунами, выявленными далеко в полях астероидов.
И все это пребывало в необыкновенно сложном взаимодействии, получившем название «церерианских сумерек». Вечных церерианских сумерек, что защищали Марс от непрошеных «пришельцев» даже из самых удаленных окраин Ураново-Плутонова рубежа; и наиболее хорошо были исследованы астрофизиком Артуром Демиевым и планетологом Кемрейл Марион.
Только им, используя версии Марка Берглаева и Владимира Становского, удалось придать расчетам церерианских сумерек необходимую завершенность.
Изометрия уклонения, согласно этим расчетам, – в условиях Марса всегда была нестабильной, а иногда почти критической. И для каждого отдельно взятого метеорита определялась преломлением гелиосубхромосферного луча в периоды экспоненциального (удаленного), дефензивного (разнонаправленного) и энтропического (сопутствующего) движения марсианских странствующих планет и лун в полях астероидов.
Хорошо в этой планетологической алгебраистике было лишь то, что на вооружении у людей, вторгшихся на Марс, были строгая теория; понятные временные пороги и сотни раз отслеженные, привычные явления.
Например, еще в двадцатом веке было предсказано, что на Марсе столь долгожданные для людей времена «терразатишья», или «терраспокойствия», сменяют целые месяцы и даже годы церерианских сумерек. То есть своего рода переходных периодов, в которых пылевые бури сопровождаются интенсивными метеоритными потоками.
И когда в двадцать первом веке, по прибытии на Марс, так и случилось, планетологам пришлось справляться с немалым количеством экспедиций, направленных на изучение церерианских сумерек.
Но, кроме понимания совершенства законов чуждой людям природы, слишком долгое время не находилось больше ничего, что проясняло бы суть этих явлений. Безотказным и на протяжении столетий испытанным теориям недоставало чего-то неучтенного; и с каждым новым приходом церерианских сумерек эти теории как будто бы значили все меньше…
Поднималась буря; гулял по равнинам вихрь за вихрем; и, как и сотню лет назад, обитателям Мерелати-Сиэтла приходилось спускаться глубоко в укрытие. Не потому, что бури были так опасны для скрытого за сферическими протектомгеомами городка. А потому, что вслед за бурями на скалы и городок нередко обрушивались множественные метеоритные шквалы. И раздробленные красноватые камешки, что, словно градины, свободно скатывались в скальные отвалы энергостанций, все еще могли представлять угрозу для техники и людей.
И, напротив, совсем не так все было с этими метеоритами, когда бури не было. В прозрачную, безветренную ночь, что бывает, по обыкновению, после ясного дня-апсола, лишь одинокие болиды изредка красиво догорали в верхних слоях атмосферы. А траектории их полета оставались дефензивными и были разделены значительными интервалами во времени.
Это значило, что понять Марс было нелегко; и на поиск этого приобщения к его загадкам можно было истратить еще несколько сот лет. В которых, на перспективу, не все представлялось настолько обнадеживающим, как в первые десятилетия после терраформации.
Предполагалось, что в двадцать втором веке, вместе с завершением климатической терраформации, бури поутихнут. И они действительно поутихли – на долгие и долгие годы, когда можно было безопасно возводить города, форты, энергостанции, авиадромы и обустраивать укрытия. Но увы – в назначенные им межсезонья все возобновлялось…
И не было тогда от этих пылевых бурь никакого спасения.
На практике за ними по-прежнему легко можно было предсказать вероятность прохождения метеоритных дождей в заданном квадранте. А также предугадать все особенности неустойчивых марсианских циклонов. Но пока что не так-то просто было установить, что за странствующие планеты повлияют на ветра в Мерелати-Сиэтле в ближайшем месяце; а главное, насколько затянутся каждые следующие церерианские сумерки.
…Тот день накануне весеннего равноденствия года 2195-го выдался ясным, но холодным и ветреным – и предопределил многие дальнейшие события на годы и десятилетия вперед, став некой точкой отсчета для изучения марсианских вихрей.
Уже к одиннадцати часам дня ветер, что свободно метался над авиапортом, погнал над землей пыльную поземку, завиваясь то там, то здесь в небольшие воздушные воронки. Узелки-переплетения энергокабелей, которыми были переложены желобки в каменных настах в местах стоянки шаттлов, лишь едва-едва не вырывались в этих воронках из-под титанитовых скоб. А небольшие вкопанные в землю полисферитовые ограждения, что изредка встречались по пути – и под которыми по-весеннему зеленела можжевеловая поросль, – оказались забросаны у основания мельчайшими камешками и кусочками льда.
Под таким ветром не пройдешься.
Чтобы добраться до шаттла, приходилось выезжать на стоянку в гарбде – особом тяжеловесном вездеходе, над которым изнутри выдвигалась крытая стремнина. Стремнина эта закреплялась сверху на шаттле с помощью поршневых захватов. И только после этого люк в гарбде развинчивался, и можно было карабкаться наверх.
Это было необходимо, так как при сильном ветре и троекратно уменьшенной силе гравитации сцепление с грунтовой поверхностью было невелико. Как для человека, пускай даже и в скамандере; так и для скимн – вездеходов, предназначенных для лет терраспокойствия. В периоды церерианских сумерек даже на самых безобидных ветрах могли обнаружиться шквальные вихри, что способны были бросить скимну на скалы. Не говоря уже о том, что эти ненастья способны были сделать с людьми… Безопасно было лишь в укрытии – в подземных дромонах городка Мерелати-Сиэтла, за которыми начинался спуск в ледниковые шахты. Там, в этих подземельях, лед и кристаллические минералы так и играли всем своим многоцветием за сводчатыми тоннелями из твердоволокнистого цитразолита. И там же были прорублены в базальтах небольшие площадки и распадки – настоящий сейтовый лабиринт, где было вдоволь и залов-треогм, и архаических окаменелостей.
Точи лишь лучевым бурштрекером слоистый камень – занятие неспешное, но требовавшее немалого долготерпения и самоотдачи, – и жди солнечных дней. Когда ветра снова уймутся и можно будет, как прежде, отправиться в скимне-сабвестере далеко в скалы – хоть до зиккуратов гряды Архонда, а хоть и до каньонов Кроммели.
Тем более что Кемрейл Марион – этих каньонов и гор еще как следует не знала. Она и прибыла-то на Марс вместе с наступлением «сумерек»: в само неистовство солнечных и пылевых бурь. Она и Мерелати-Сиэтлом еще ни разу не любовалась с кромки нагорья. И с обрывов не спускалась, и не странствовала к приозерному шельфу. Крохотные, заиндевевшие оконца неповоротливой гарбды, мало чем похожие на фантазийные внутристенные витражи в земном Институте минералогии Марса, – вот и все, чего можно было ждать от «сумерек». И за этими оконцами ничего сейчас было не разобрать. Ничего, кроме каплеподобных перекрытий из цельного экзотического камня-полисферита, под которыми едва угадывался проросший можжевельник.
Демиев был угрюм и немногословен. Она, Кемрейл, была на десяток лет младше его – ему было немногим больше пятидесяти. И он был последний, кто стал бы теряться в ее присутствии; и уж тем более – расспрашивать ее о Земле. Он и без ее участия отыщет полагавшийся ему грузовой контейнер – как только все закончится и можно будет вернуться в подземные ангары. Туда, где скрыт был от бури ее небольшой экспедиторский корабль-марвет.
Во всем, что она ни говорила, – в каждом слове, и обращении к нему, и в том, как она выглядела и кем была, – легко им угадывалась и верность предназначению, и безупречность суждений, и увлеченность своим призванием. Но кроме того, что она была планетологом с доброй дюжиной монографий, – он не знал о ней больше ничего. Ничего, кроме того, что монографии эти и вправду стоили того, чтобы их изучать: прежде, чем допускать в марсианские астрономические обсерватории астрофизиков, скромно торящих путь к неведомым континентам. И это при том, что в Сиэтле все первооткрыватели Америк уже четверть века как успели отойти от дел и вернуться на Землю; а остались лишь те, кому предстояло заповедать свою миссию молодым.
И все же его сейчас не очень-то тянуло к разговорам. Вместе с Кемрейл на одном задании он оказался впервые. Но уже корил себя за то, что вез ее, такую хрупкую и незаменимую для всего земного сообщества экзопланетологов, в урочище Тамерлаев Коготь.
Ветер понемногу усиливался; и на таком ветру отправляться в Аквиладские пустыни можно было лишь за верной погибелью.
Все-таки он не понимал Становского.
В погоню за вихрями следовало бы снарядить не один поисковый шаттл, а, что самое меньшее, небольшую авиаэскадру; и доверить это дело Карягину или Берглаеву. Но Берглаев и Карягин уже дня три как отправились в скалы Мафусаила: исследовать камни-сейтовики – валуны, что были подняты из глубин ледника в отвалы пещер-даггот в силу неустановленных пока геопроцессов.
А Становский уже давно должен был вернуться из Тамерлаева Когтя, расположенного в скалистых предгорьях гряды Архонда, что уходила далеко в безжизненные пустыни. Тамерлаевым Когтем назывался глубокий каньон-разлом, что, по всей вероятности, оставлен был в скалах древним метеоритом. В неисследуемые эпохи один из пустынных остовов этой гряды сотряс какой-то взрыв, обладавший настолько разрушительной мощью, что глубинные сейтобазальтовые породы не выдержали и распались вглубь на несколько сот метров. Примечательным было то, что в Тамерлаев Коготь существовал пологий спуск; который можно было преодолеть и без особого снаряжения, а лишь карабкаясь, где это было необходимо, по древним и сточенным временем каменным уступам.
Соответственно, улоговина этого урочища как нельзя лучше подходила для раскопок. Но есл Становский искал в этих сейтобазальтах и находил в них окаменелости реликтовых растений, то Карягин был убежден, что в древности в Тамерлаевом Когте существовала некая загадочная астрообсерватория. Да еще и утопавшая в экзотических лесах…
И действительно, в определенные годы Церера восходила точно над этим каньоном. И прочерчивала на небосводе определенный эксцентриситет – раз в три года по нисходящей, а потом, через двадцать пять лет, раз в четыре года по дефензивной Тамерлаевой апсиде. И когда этот тридцатидвухлетний энтропический перепад был завершен, годы терраспокойствия на Марсе сменялись годами церерианских сумерек. Конечно же, это совсем не значило, что этот церерианский каньон скрывал в себе какую-то мистику. Просто древним працивилизациям могло быть известно о Церере куда больше, чем нынешним людям, – настолько, что марсианские обсерватории возводились ими, лишь исходя из наиболее усложненных расчетов в экзопланетологии. И то, что теперешние астрофизики об этом догадывались, – означало, что они были на верном пути.
И хотя Становский подобным версиям пока не очень доверял, но все же позволил Карягину разбить в церерианском каньоне археологическую стоянку и начать собирать данные о прохождении Цереры над этим каньоном. Мол, чего только не бывает в этих безлюдных землях… И если взаимосвязь с появлением Цереры и наступлением церерианских сумерек будет доказана – тогда даже Становский не станет возражать, что Тамерлаев Коготь действительно мог быть геоплацдармом для древней астрообсерватории. Но, опять-таки, все это оставалось пока лишь увлекательной теорией… В то время как до настоящих результатов было еще далеко.
Когда Демиев и Кемрейл Марион перебирались из гарбды по стремнине в шаттл, ветер все усиливался – и порой казалось, что под его натиском стремнина слегка раскачивается. Хотя такого быть не могло: крытый трап способен был выдержать какую угодно пылевую бурю. И заставить его резонировать мог разве что случайный вихрь…
Но трап не просто резонировал – и поручни, и ступени его как будто вот-вот должны были пошатнуться, распасться и рухнуть вниз.
А уже в следующее мгновение Демиев понял, в чем было дело: снаружи вовсю, со всех сторон, постукивали мелкие камешки.
И, видя сомнения Кемрейл, Демиев стал торопить ее:
– Беспокоиться не о чем!.. Тут так было всегда!
И первым влез в кабину, подтолкнув вглубь дверь-эрклибру люка, которая тут же отошла в сторону.
Но и Кемрейл, что уже спешила выбраться из почти отвесного крытого туннеля, похожего на выход из стыковочного шлюза на МКС, тотчас последовала за ним.
«Планетологи, – подумал Демиев, – люди, к трудностям привычные. Это же по скольку часов в день надо проводить, бегая вверх и вниз по крутым лестничным подъемам в горах, среди мегалитических сооружений для всевозможных обсерваторий. И лазая в непогоду и солнце по точно таким же лестничным стремнинам на смотровые вышки, а то и за спектросциллографами на телескопические башни. И это на разреженном земном воздухе, на пронизывающем ветру. А значит, каньоны и скалы Марса для этих истых планетологов – обычная рекреационная прогулочка. Повод пропасть ото всех и вся на несколько недель, чтобы монографии одну за другой, уже на реальных фактах основанные, инскриптировать в свой райтноут. Кроме того, в сутках для них все равно что день, что ночь. Так что теряется она нарочно…» – попытался успокоить себя Демиев, занимая капитанский адаптер.
А вскоре эта хрупкая и изящная английская гесперида кое в чем не уступит в первенстве даже Становскому. Ей-то Становский уж точно не сможет внушать, как Берглаеву или Карягину, что годилось, а чего не следовало упоминать в путевых заметках. То есть, если там, за этим Тамерлаевым каньоном, и вправду могли быть в далеком прошлом замешаны марсеиты, то она так и напишет. И присовокупит к этому сухую и упорядоченную отчетность. И не станет внимать доводам большинства, что теории эти, мол, были несвоевременны…