Золотая коллекция классического детектива (сборник) Честертон Гилберт
– Для Ноэля?
– Я рассчитывал на свидетельство господина де Коммарена, чтобы возвратить господину Жерди все причитающееся ему по праву. Но если ни графа, ни вдовы Леруж нет в живых, а госпожа Жерди лишилась рассудка и умирает, кто же подтвердит, что в письмах содержится правда?
– В самом деле! – пролепетал папаша Табаре. – В самом деле! А я-то и не подумал об этом. Какая неудача! Нет, я не ошибся, я ясно слышал…
Он не договорил. Дверь в кабинет г-на Дабюрона отворилась, и на пороге возник граф де Коммарен собственной персоной: чопорный, словно фигура на старинных портретах, застывшая в ледяной неподвижности в своей золоченой раме. Старый аристократ сделал знак, и двое слуг, которые провожали его, поддерживая под руки, до самого кабинета, удалились.
IX
Да, это был граф де Коммарен, вернее, его тень. Его гордая голова склонилась на грудь, он сгорбился, глаза его потухли, красивые руки дрожали. Разительный беспорядок его платья делал происшедшие с ним перемены еще заметнее. За ночь он постарел лет на двадцать. Крепкие старики, подобные ему, похожи на огромные деревья, сердцевина которых искрошилась, так что ствол держится только благодаря коре. Они кажутся несокрушимыми, они словно бросают вызов времени, но ураган валит их наземь. Этот человек, вчера еще гордившийся своей несгибаемостью, был разбит. Он дорожил своим именем, в этом и заключалась вся его сила, и теперь, униженный, он был уничтожен. Все в нем как-то сразу надломилось, все подпорки рухнули. В его безжизненном тусклом взгляде застыли тоска и смятение. Он являл собой столь полное воплощение отчаяния, что при виде его судебный следователь содрогнулся. Папаша Табаре не в силах был скрыть свой ужас, и даже сам протоколист был тронут.
– Констан, – поспешно сказал г-н Дабюрон, – сходите-ка вместе с господином Табаре в префектуру, узнайте новости.
Протоколист вышел вместе с сыщиком, покидавшим кабинет с явным сожалением. Граф не обратил внимания на их присутствие, не заметил он и того, что они ушли. Г-н Дабюрон придвинул ему стул, и он сел.
– Я чувствую такую слабость, – произнес он, – что ноги меня не держат.
Граф извинялся перед ничтожным судейским! Да, миновали достойные сожаления времена, когда знать чувствовала себя, да, в сущности, и была выше закона. Ушло в небытие царствование Людовика XIV, когда герцогиня Бульонская смеялась над господами из парламента и великосветские отравительницы обливали презрением членов «Огненной палаты»[96]. Нынче правосудие всем внушает уважение и отчасти страх, даже если представлено оно добросовестным и скромным судебным следователем.
– Вам, по-видимому, нездоровится, господин граф, – сказал следователь, – и едва ли я вправе просить у вас разъяснений, в надежде на которые вас пригласил.
– Мне уже лучше, – отвечал г-н де Коммарен, – благодарю вас. Для человека, получившего такой жестокий удар, я чувствую себя вполне сносно. Когда я узнал об аресте сына и услышал, в чем он обвиняется, меня как громом поразило. Я, полагавший себя сильным человеком, был повержен во прах. Слугам показалось, что я умер. Мне и в самом деле лучше бы умереть! Врач говорит, что меня спас мой крепкий организм, но я полагаю, что Бог судил мне остаться в живых, чтобы до конца испить чашу унижения.
Он замолчал, ему сдавило горло. Следователь, не смея шевельнуться, замер возле своего стола. Через несколько мгновений графу, по-видимому, стало легче; он продолжал:
– Разве не следовало мне, злосчастному, быть готовым к тому, что произошло? Рано или поздно все тайное становится явным! Я наказан за гордыню, толкнувшую меня на грех. Я возомнил себя выше молний и навлек грозу на свой дом. Альбер – убийца! Виконт де Коммарен на скамье подсудимых! Ах, сударь, карайте меня тоже – это я много лет назад совершил злодеяние. Пятнадцать веков незапятнанной славы угаснут вместе со мной в бесчестии.
Г-н Дабюрон полагал, что грех графа де Коммарена непростителен и отнюдь не намерен был щадить надменного аристократа. Он ожидал появления высокомерного и неприступного старика и дал себе слово, что собьет с него спесь. Возможно, он, плебей, которого так свысока третировала в свое время маркиза д’Арланж, затаил, сам того не ведая, недоброе чувство против аристократии. В уме он подготовил краткое и весьма суровое назидание, которое должно было открыть глаза старому вельможе и образумить его. Однако при виде столь безмерного раскаяния его возмущение перешло в глубокую жалость, и теперь он мучительно искал способа умерить эту скорбь.
– Запишите, сударь, – продолжал граф с горячностью, которой трудно было от него ожидать десять минут назад, – запишите мои признания, ничего не опуская. Я не нуждаюсь более ни в милости, ни в снисхождении. Чего теперь бояться? Разве не ожидает меня публичный позор? Разве не придется через несколько дней мне, графу де Рето де Коммарену, предстать перед судом, чтобы возвестить о бесчестье, постигшем наш дом! Ах, теперь все потеряно, даже честь! Пишите, сударь, я желаю, чтобы все знали: я виноват более всех. Но пусть узнают и то, что я уже страшно наказан и это последнее, смертельное испытание было чрезмерным.
Граф остановился, напрягая память. Затем он продолжал уже более твердым голосом, постепенно приобретавшим прежнюю звучность:
– Когда мне было столько лет, сколько сейчас Альберу, родители, пренебрегая моими мольбами, заставили меня жениться на благородной и чистой девушке. Я сделал ее несчастнейшей из жен. Я не мог ее любить. В то время я питал самую пылкую страсть к женщине, которая была добродетельна, пока не отдалась мне, и наша любовь длилась несколько лет. Мне представлялось, что она прелестна, чистосердечна, умна. Ее звали Валери. Все умерло во мне, сударь, но, когда я произношу это имя, оно волнует меня по-прежнему. Я не мог смириться и порвать с ней даже после женитьбы. Должен сказать, она хотела этого. Мысль, что приходится делить меня с другой, была ей невыносима. Не сомневаюсь, что тогда она меня любила. Наша связь продолжалась. Жена моя и любовница почти одновременно почувствовали наступление беременности. Это совпадение заронило во мне пагубную мысль принести законного сына в жертву незаконнорожденному. Я поделился этим замыслом с Валери. К моему величайшему удивлению, она об этом и слышать не хотела. В ней уже пробудился материнский инстинкт, она не желала расставаться со своим ребенком. Как памятник собственному безумию я сохранил письма, которые она писала мне в ту пору; нынче ночью я их перечел. Как я устоял перед ее доводами и мольбами? Должно быть, у меня помутился разум. Она словно предчувствовала несчастье, которое обрушилось на меня сегодня. Но я приехал в Париж, а власть моя над ней была безгранична; я грозил, что брошу ее, что она никогда меня не увидит, и она покорилась. Произвести преступную подмену было поручено Клодине Леруж и моему слуге. И вот теперь титул виконта де Коммарена носит сын моей любовницы, который час назад был арестован.
Г-н Дабюрон и не надеялся получить столь определенное признание, да притом так скоро. В душе он порадовался за молодого адвоката, чей благородный образ мыслей произвел на него большое впечатление.
– Итак, господин граф, – задал он вопрос, – вы признаете, что господин Ноэль Жерди рожден в законном браке и что он единственный, кто имеет право носить ваше имя?
– Да, сударь. Увы, когда-то я радовался исполнению своего замысла, словно одержал великую победу! Дитя моей Валери было здесь, рядом со мной, и радость до того опьяняла меня, что я обо всем забыл. Я перенес на него любовь, которую питал к его матери, а вернее, если такое возможно, я любил его еще больше. Мысль о том, что он будет носить мое имя, унаследует все мое состояние в ущерб другому ребенку, приводила меня в восторг. А другого я ненавидел, я не желал его видеть. Я не помню, чтобы когда-нибудь поцеловал его. Доходило до того, что сама Валери, добрая душа, упрекала меня в черствости. И только одно омрачало мое счастье. Графиня де Коммарен обожала ребенка, которого считала своим сыном, и буквально не спускала его с колен. Не могу передать, как я страдал, видя, что жена покрывает поцелуями дитя моей возлюбленной. Я старался, когда только можно было, удалять от нее мальчика, а она не понимала, в чем дело, и воображала, будто я не хочу, чтобы сын любил ее. Она скончалась с этой мыслью, сударь, отравившей ее последние дни. Она умерла от горя, но умерла, как святая, – не жалуясь, не ропща, произнеся слова прощения и простив меня в душе.
Невзирая на спешку, г-н Дабюрон не смел прервать графа и перейти к короткому допросу относительно фактов, имеющих прямое отношение к делу. Он думал о том, что неестественное возбуждение графа вызвано только лихорадкой и вот-вот может смениться полным изнеможением; опасался, что, если перебьет старика, у того уже не хватит сил возобновить рассказ.
– Я не пролил по ней ни единой слезы, – продолжал граф. – Что она внесла в мою жизнь? Горе и угрызения совести. Но Божье правосудие покарало меня прежде людского. Однажды мне сообщили, что Валери уже давно обманывает меня, что она неверна мне. Сперва я не хотел верить; это казалось мне диким, противоестественным. Я скорей усомнился бы в себе самом, чем в ней. Я взял ее из мансарды, где она за тридцать су гнула спину по шестнадцать часов в день. Она была всем обязана мне. Я так давно привык считать ее своей собственностью, что рассудок мой отвергал саму мысль о ее измене. Я не мог позволить себе ревновать. Тем не менее я навел справки, приставил людей наблюдать за ней, унизился до слежки. Да, мне сказали правду. У этой несчастной был любовник, причем давно уже, лет десять. Кавалерийский офицер. Он навещал ее, соблюдая величайшую осторожность. Как правило, уходил он около полуночи, но время от времени оставался на ночь и покидал ее на рассвете. Когда его посылали в гарнизоны, расположенные далеко от Парижа, он брал отпуск, чтобы ее повидать, и во время отпуска безвылазно оставался у нее дома. Однажды вечером мои соглядатаи донесли, что он у нее. Я бросился туда. Мой приход ее не смутил. Она приняла меня, как обычно, бросилась мне на шею. Я уже думал, что меня обманули, и готов был все ей рассказать, как вдруг на рояле заметил замшевые перчатки, какие носят военные. Я сдержал себя, потому что не знал, как далеко может увлечь меня ярость, и удалился, не проронив ни слова. Больше я ее не видел. Она писала мне, но я не распечатывал писем. Она пыталась ко мне пробраться, попасться мне на пути, но напрасно: слугам были даны указания, которые они не смели нарушить.
Трудно было поверить, неужели и впрямь сам граф де Коммарен, всегда отличавшийся ледяным высокомерием, презрительной сдержанностью, произносит эти слова, без утайки рассказывает всю свою жизнь, и кому? Человеку, совсем ему незнакомому. Для графа настал час отчаяния, близкого к безумию, когда отказывает всякая осторожность, потому что чрезмерно сильному чувству нужен выход. Какой теперь смысл хранить тайну, которую он так бдительно сберегал долгие годы? И вот он избавился от нее, подобно несчастному, который изнемог под бременем непомерно тяжелой ноши и бросает ее на землю, не думая ни о том, где ее оставляет, ни о том, что она возбудит алчность прохожих.
– Ничто, – продолжал он, – ничто не сравнится с тогдашними моими страданиями. Я любил эту женщину всем своим существом. Она была частью меня самого. Расставшись с ней, я словно с кровью оторвал ее от себя. Не могу передать, какой гнев вскипал во мне, стоило мне ее вспомнить. Я с равным неистовством и презирал и желал ее, и проклинал и любил. Ее ненавистный облик неотступно следовал за мной. Никакими силами я не мог заставить себя забыть ее. Я так и не утешился в этой потере. Но это не все. Меня одолевали чудовищные сомнения при мысли об Альбере. В самом ли деле я его отец? Вы понимаете, как мучительно мне было думать: «Быть может, я принес своего сына в жертву чужому!» Этот незаконнорожденный, носивший имя Коммаренов, внушал мне ужас. На смену нежной дружбе пришло непобедимое отвращение. Сколько раз в ту пору я боролся с безумным желанием убить его! Позже я сумел обуздать свое отвращение, но окончательно преодолеть его мне так и не удалось. Альбер был примерным сыном, сударь, и все же между нами всегда стояла невидимая стена, а он не понимал, в чем дело. Часто я порывался обратиться в суд, во всем признаться, объявить, кто мой законный наследник; меня удерживала мысль о репутации нашего столь чтимого рода. Я не решался пойти на скандал. Я боялся покрыть наше имя позором, навлечь на него насмешки, ведь спасти его от бесчестья было бы не в моих силах.
На этих словах голос старика аристократа пресекся. Он в отчаянии закрыл лицо руками. По его морщинистым щекам скатились две крупные слезы и тут же высохли.
Тем временем дверь кабинета приотворилась и в щели возникло лицо протоколиста. Г-н Дабюрон подал ему знак сесть на место.
– Сударь, – обратился он к г-ну де Коммарену голосом, смягчившимся от сочувствия, – вы совершили огромную ошибку, нарушив законы божеские и человеческие, и сами видите, сколь пагубны ее последствия. Ваш долг, так же как наш, состоит в том, чтобы исправить ее.
– Таково и мое намерение, сударь. Да что я говорю! Мое пламенное желание!
– Я могу быть уверен, что вы поняли меня? – настаивал г-н Дабюрон.
– Да, сударь, – отвечал старик, – да, я вас понял.
– Для вас послужит утешением, – добавил следователь, – узнать, что господин Ноэль Жерди во всех отношениях достоин высокого положения, которое вы ему возвратите. Быть может, вы признаете, что его характер закалился куда сильнее, чем если бы он воспитывался при вас. Нужда – самый искусный учитель. Это человек весьма одаренный, притом один из самых порядочных и благородных. У вас будет сын, достойный своих предков. И в конце концов, виконт Альбер – не Коммарен, так что никто из членов вашей семьи не покрыл себя бесчестьем.
– Не правда ли? – оживился граф и добавил: – Настоящий Коммарен не остался бы в живых ни часу: бесчестье смывается кровью.
Услышав рассуждение старого аристократа, следователь погрузился в глубокое раздумье.
– Значит, вы, сударь, не сомневаетесь, – спросил он, – в том, что виконт виновен?
Г-н де Коммарен устремил на следователя взгляд, в котором читалось удивление.
– Я только вчера вечером вернулся в Париж, – отвечал он, – и не знаю, что произошло. Знаю только, что человеку, занимающему столь высокое положение, как Альбер, не предъявляют необоснованных обвинений. Уж если вы его арестовали, значит, вы располагаете не только подозрениями, но и неопровержимыми уликами.
Г-н Дабюрон прикусил язык, не в силах скрыть досаду. Осторожность изменила ему, он чересчур поспешил. Уповая на то, что мысли графа находятся в полном смятении, он чуть было не пробудил в нем недоверие. Подобного промаха подчас не исправить при всей хитрости и осторожности. Под конец допроса, в решающую минуту, он может свести на нет все усилия. Свидетель, который все время начеку, – не тот свидетель, на которого можно положиться: он боится себя скомпрометировать, оценивает важность вопросов и взвешивает каждое свое слово.
С другой стороны, правосудие, равно как и полиция, имеет склонность во всем сомневаться, всех подозревать и строить любые предположения. В самом ли деле граф не имел никакого отношения к убийству в Ла-Жоншер? Еще несколько дней назад он наверняка сделал бы все возможное, чтобы выручить Альбера, хотя и не был уверен, что тот – его сын. Как явствовало из его рассказа, он считал это необходимым для спасения своей чести. Не из тех ли он людей, которые любой ценой устраняют нежелательных свидетелей? Об этом и размышлял г-н Дабюрон.
Наконец, он не вполне понимал, каковы в этом деле истинные интересы графа, и эта неясность тоже его беспокоила. Все это вместе не на шутку удручало следователя, и оттого г-н Дабюрон испытывал недовольство собой.
– Сударь, – спокойнее заговорил он, – когда вам стало известно, что ваша тайна раскрыта?
– Вчера вечером мне сообщил об этом сам Альбер. Он поведал мне всю эту прискорбную историю с каким-то странным видом: я не понял, что у него на уме. Разве только…
Граф осекся, словно ошеломленный неправдоподобностью предположения, которое готово было сорваться у него с языка.
– Что разве только? – жадно переспросил следователь.
– Сударь, – отозвался граф, уклоняясь от прямого ответа. – Не будь Альбер преступник, он был бы герой.
– Значит, господин граф, – живо подхватил следователь, – у вас есть основания верить в его невиновность?
В голосе г-на Дабюрона столь явственно слышалась досада, что г-н де Коммарен не мог не воспринять это как оскорбление. Он выпрямился, явно уязвленный, и произнес:
– Я не являюсь свидетелем защиты, точно так же как не являюсь свидетелем обвинения. Я вижу свой долг в том, чтобы помочь восстановить истину, вот и все.
«Ну вот, – подумал г-н Дабюрон, – теперь я еще и обидел его. Сколько же еще ошибок я наделаю!»
– Факты таковы, – продолжал граф. – Вчера вечером Альбер рассказал мне об этих проклятых письмах; начал он с того, что расставил мне ловушку, потому что у него еще были сомнения: к господину Жерди попали не все мои письма. Между мной и Альбером вспыхнул весьма жаркий спор. Он заявил мне, что решился уступить все права Ноэлю. Я, напротив, стоял на том, что необходимо во что бы то ни стало заключить полюбовное соглашение. Альбер посмел мне перечить. Как ни старался я склонить его на свою точку зрения, все было бесполезно. Напрасно я пытался играть на самых, как мне казалось, чувствительных струнах его сердца. Он твердо объявил, что откажется даже вопреки моей воле и удовлетворится теми скромными средствами существования, которые я соглашусь ему обеспечить. Я предпринял еще одну попытку переубедить его, говоря, что этот шаг сделает невозможной женитьбу, которой он пылко желает уже несколько лет, но он отвечал, что уверен в чувствах своей невесты мадемуазель д’Арланж.
Для следователя это имя прозвучало, как пушечный выстрел. Он так и подскочил в кресле. Чувствуя, что краснеет, он схватил со стола первую попавшуюся папку и, чтобы скрыть смущение, поднес ее к самому лицу, словно пытаясь прочитать неразборчиво написанное слово. Теперь он начинал понимать, за какую задачу взялся. Он чувствовал, что волнуется, как ребенок, что обычное спокойствие и проницательность изменили ему. Он сознавал, что способен совершить какой угодно промах. И зачем он ввязался в это расследование? Он хотел сохранить беспристрастие, но разве это зависит от его желания, разве это в его власти? Он был бы рад отложить беседу с графом, но это уже было невозможно. Опыт следователя подсказывал ему, что это обернется новой ошибкой. Поэтому он продолжил тягостный разговор и задал вопрос:
– Итак, господин виконт обнаружил, вне всякого сомнения, весьма благородные чувства, и все же не упоминал ли он в разговоре с вами о вдове Леруж?
– Упоминал, – отозвался граф, который, казалось, внезапно вспомнил некую подробность, прежде представлявшуюся ему незначительной, – определенно упоминал.
– Должно быть, он утверждал, что свидетельство этой женщины сделает всякую борьбу с господином Жерди бесполезной.
– Именно, сударь. Не говоря уже о его собственном желании, он отказывался исполнить мою волю, ссылаясь как раз на Клодину.
– Прошу вас, господин граф, со всей возможной точностью передать мне ваш разговор с виконтом. Будьте добры, напрягите память и постарайтесь пересказать как можно точнее его слова.
Г-н де Коммарен без особых затруднений последовал этой просьбе. К нему уже начало возвращаться спасительное спокойствие. Пульс, участившийся из-за перипетий допроса, стал ровным, как прежде. Мысли графа прояснились, и сцена, разыгравшаяся накануне вечером, припомнилась ему до мельчайших подробностей. У него в ушах еще звучали интонации Альбера, он еще видел выражение его лица. Во время рассказа, необычайно живого, точного и ясного, убеждение г-на Дабюрона все крепло. Следователя восстанавливало против Альбера именно то, что накануне вызвало восхищение графа.
«Поразительная комедия! – думал он. – Решительно, папаша Табаре видит людей насквозь. Этот молодой человек обладает не только немыслимой дерзостью, но и дьявольской изворотливостью. Поистине его вдохновлял гений злодейства. Это чудо, что мы сумели его разоблачить. Как он все предвидел и подготовил! Как искусно провел разговор с отцом, чтобы ввести графа в заблуждение на случай, если произойдет непредвиденное! Каждая его фраза, тщательно обдуманная, должна отвести от него подозрение. И как тонко он осуществил свой замысел! Как позаботился о деталях! Не упустил ничего, даже изысканного дуэта с любимой женщиной. Неужели он в самом деле предупредил Клер? Возможно. Я мог бы это узнать, но придется встречаться, разговаривать с ней… Бедняжка! Полюбить подобного человека! Но теперь его замысел просто очевиден. Спор с графом – это его спасительная соломинка. Он и ни к чему не обязывает, и позволяет выиграть время. Вероятно, Альбер еще немного поупрямился бы, а потом сдался бы на уговоры отца. Еще и поставил бы себе в заслугу свою уступчивость, потребовал бы вознаграждения за то, что снизошел к просьбам графа. А когда Ноэль явился бы со своими обличениями, он столкнулся бы с господином де Коммареном-старшим, который все дерзко отрицал бы и вежливо спровадил его, а если бы понадобилось, то и велел бы выгнать взашей, как самозванца и обманщика».
Поразительно, хотя и объяснимо, то, что г-н де Коммарен, рассказывая, пришел к тому же, что и следователь, к таким же или весьма близким выводам. В самом деле, почему Альбер так настойчиво поминал Клодину? Граф прекрасно помнил, что в запальчивости бросил ему: «Нет, сударь, столь благородные поступки не совершаются ради собственного удовольствия». Теперь это благородное бескорыстие разъяснилось.
Когда граф завершил рассказ, г-н Дабюрон заключил:
– Благодарю вас, сударь. Не могу пока сообщить ничего определенного, но у правосудия есть весьма основательные причины предполагать, что во время описанной вами сцены виконт Альбер, как искусный комедиант, сыграл заранее заученную роль.
– И прекрасно сыграл, – прошептал граф. – Ему удалось меня обмануть…
Его прервало появление Ноэля, который вошел, держа в руках черный шагреневый портфель с монограммой. Адвокат поклонился старому аристократу, а тот встал и отошел в другой конец комнаты, чтобы не мешать разговору.
– Сударь, – вполголоса обратился Ноэль к следователю, – все письма вы найдете в этом портфеле. Прошу вашего позволения удалиться как можно скорее, потому что госпоже Жерди час от часу делается все хуже.
Последние слова Ноэль произнес несколько громче, и граф их услышал. Он вздрогнул; ему стоило невероятных усилий удержаться от вопроса, рвущегося у него из самого сердца.
– И все же, господа, вам придется уделить мне минуту, – отвечал следователь.
Г-н Дабюрон поднялся с кресла и, взяв адвоката за руку, подвел его к графу.
– Господин де Коммарен, – произнес он, – имею честь представить вам господина Ноэля Жерди.
Вероятно, г-н де Коммарен готов был к подобному повороту событий, потому что ни один мускул у него на лице не дрогнул, он остался невозмутим. Что до Ноэля, то у него был такой вид, словно на него обрушился потолок: он пошатнулся, и ему пришлось опереться на спинку стула.
Отец и сын застыли друг перед другом; со стороны могло показаться, что каждый думает о своем, но в действительности оба хмуро и недоверчиво приглядывались друг к другу, и каждый пытался проникнуть в мысли другого.
Г-н Дабюрон ждал большего от театрального эффекта, задуманного им, когда граф вошел в его кабинет. Он льстил себе надеждой, что это внезапное знакомство повлечет за собой бурную патетическую сцену, которая не оставит его клиентам времени на размышления. Граф распахнет объятия, Ноэль бросится ему на грудь, и для полного признания отцовства останется лишь дожидаться официального решения суда.
Его надежды были развеяны чопорностью графа и смятением Ноэля. Поэтому он счел своим долгом вмешаться.
– Господин граф, – с упреком произнес он, – вы сами только что признали, что господин Жерди – ваш законный сын.
Г-н де Коммарен не отвечал; казалось, он не слышал. Ноэль, собравшись с духом, осмелился заговорить первым.
– Сударь, – пролепетал он, – я не в обиде на вас…
– Вы можете обращаться ко мне «отец», – перебил надменный старик голосом, в котором не звучало ни намека на волнение или нежность.
Затем, обратившись к следователю, он спросил:
– Я еще нужен вам, сударь?
– Вам остается выслушать ваши показания, – отвечал г-н Дабюрон, – и подписать, если вы сочтете их записанными точно. Читайте, Констан.
Долговязый протоколист совершил полуоборот на стуле и начал читать. У него была совершенно неповторимая манера бубнить то, что запечатлели его каракули. Читал он страшно быстро, частил, не обращая внимания ни на точки, ни на запятые, ни на вопросы, ни на ответы. Он просто тараторил, пока хватало дыхания, затем набирал в грудь побольше воздуха и опять принимался за свое. При его чтении все невольно представляли себе ныряльщика, который время от времени высовывает голову из воды, вдыхает воздух и снова погружается. Никто, кроме Ноэля, не вслушивался в это чтение, словно бы нарочито неразборчивое. Ноэль же извлек из него много важных для себя сведений.
Наконец Констан произнес сакраментальные слова «в удостоверение чего и т. д.», завершающие все протоколы во Франции. Он поднес графу перо, и тот без колебаний, молча поставил свою подпись. Затем старый аристократ обернулся к Ноэлю.
– Я не вполне здоров, – сказал он. – Посему придется вам, сын мой, – на этих словах он сделал ударение, – проводить вашего отца до кареты.
Молодой адвокат торопливо приблизился и, просияв, подставил руку отцу, на которую тот оперся.
Когда они вышли, г-н Дабюрон не удержался и дал волю любопытству. Он подбежал к двери, приотворил ее и выглянул в галерею. Граф и Ноэль еще не дошли до конца галереи. Шагали они медленно. Граф тяжело, с трудом передвигал ноги; адвокат шел рядом маленькими шажками, слегка склонившись к старику, и в каждом его движении сквозила забота. Следователь не покидал своего наблюдательного пункта, пока они не исчезли из виду за поворотом галереи. После этого с глубоким вздохом вернулся за стол. «Как бы то ни было, – подумал он, – я содействовал счастью одного человека. Не так уж безнадежно плох этот день».
Но предаваться раздумьям было некогда, часы летели. Ему хотелось как можно скорее допросить Альбера, а кроме того, следовало выслушать показания нескольких слуг из особняка Коммаренов и доклад комиссара полиции, производившего арест.
Слуги, уже давно ждавшие своей очереди, были без промедления введены, один за другим, в кабинет. Им было почти нечего сказать, однако каждое свидетельство добавляло новые улики. Нетрудно было понять, что все верили в виновность хозяина. Поведение Альбера с начала этой роковой недели, малейшее его слово, самый незначительный жест – все было отмечено, растолковано и истолковано. Человек, живущий в окружении тридцати слуг, – это все равно что насекомое в стеклянной банке под лупой натуралиста. Ни один его шаг не ускользнет от наблюдения, ему едва ли удастся сохранить что-либо в секрете, а если и удастся, то все равно окружающие будут знать, что у него есть какой-то секрет. С утра до вечера он остается мишенью для тридцати пар глаз, жадно следящих за мельчайшими движениями его лица.
Итак, следователь в изобилии получил те мелкие подробности, которые на первый взгляд кажутся незначительными, но самая пустячная из которых в судебном заседании может вдруг обернуться вопросом жизни и смерти. Комбинируя, сравнивая и сопоставляя показания, г-н Дабюрон проследил жизнь подозреваемого час за часом, начиная с воскресного утра.
Итак, утром, едва Ноэль ушел, виконт позвонил и отдал распоряжение отвечать всем без различия посетителям, что он отбыл в деревню. С этой минуты весь дом заметил, что хозяину, как говорится, не по себе: не то он не в духе, не то захворал. Днем он не выходил из библиотеки и приказал подать обед туда. За обедом съел только овощной суп да кусочек камбалы в белом вине. За едой сказал дворецкому: «Велите повару в другой раз положить побольше пряностей в этот соус». Потом бросил как бы в сторону: «Впрочем, к чему это?» Вечером отпустил всех собственных слуг, сказав им: «Сходите куда-нибудь, развлекитесь!» Категорически запретил входить к нему в покои, если только он не позвонит.
На другой день, в понедельник, он встал лишь в полдень, хотя обыкновенно поднимался очень рано. Жаловался на сильнейшую головную боль и тошноту. Все же выпил чашку чая. Велел подать карету, но тут же отменил свое распоряжение. Любен, его камердинер, слышал, как хозяин сказал: «Сколько можно колебаться!» – а несколько мгновений спустя: «Пора с этим покончить». Затем виконт сел писать.
Любену было поручено отнести письмо мадемуазель Клер д’Арланж и отдать либо ей в собственные руки, либо ее наставнице мадемуазель Шмидт. Второе письмо вместе с двумя тысячефранковыми купюрами было передано Жозефу для доставки в клуб. Имени получателя Жозеф не запомнил, никакими титулами оно не сопровождалось.
Вечером Альбер ел только суп и закрылся у себя.
Во вторник рано утром он был уже на ногах. Бродил по особняку как неприкаянный, словно с нетерпением чего-то ожидая. Затем вышел в сад, и садовник спросил, как разбивать газон. Виконт ответил: «Спросите у господина графа, когда он вернется». Позавтракал он так же, как накануне.
Около часу дня он спустился в конюшни и с удрученным видом приласкал свою любимую кобылу Норму. Гладя ее, произнес: «Бедное животное! Бедная моя старушка!» В три часа явился посыльный с номерной бляхой, принес письмо. Виконт схватил это письмо, торопливо развернул. Он стоял около цветника. Два лакея явственно слышали, как он произнес: «Она не откажет мне». Затем он вернулся в дом и сжег письмо в большом камине в вестибюле.
В шесть часов, когда он садился обедать, двое его друзей, г-н де Куртивуа и маркиз де Шузе, прорвались к нему вопреки запрету принимать кого бы то ни было. Судя по всему, это его крайне раздосадовало. Друзья хотели во что бы то ни стало увезти его поразвлечься, но он отказался, сославшись на то, что у него назначено свидание по весьма важному делу. Пообедал он несколько плотнее, чем в предыдущие дни. Даже потребовал бутылку шато-лафита и всю выпил. За кофе он выкурил в столовой сигару, что было вопиющим нарушением правил, заведенных в особняке.
В половине восьмого, если верить Жозефу и двум лакеям, или в восемь, как утверждали швейцар и Любен, виконт вышел из дому пешком, прихватив с собой зонтик. Вернулся он в два часа ночи и отослал камердинера, который в соответствии со своими обязанностями дожидался хозяина.
Войдя в среду в комнаты виконта, лакей был поражен состоянием хозяйской одежды. Она была мокрая и перепачкана в земле, брюки разорваны. Он позволил себе что-то заметить по этому поводу, и Альбер отрезал: «Бросьте это тряпье в угол, возьмете, когда вам скажут». В этот день, казалось, он чувствовал себя лучше. Завтракал с аппетитом, и дворецкий нашел, что он повеселел. Днем виконт не выходил из библиотеки, жег там какие-то бумаги.
В четверг ему, похоже, опять сильно нездоровилось. Он с трудом поехал встречать графа. Вечером, после объяснения с отцом, Альбер вернулся к себе в самом плачевном состоянии. Любен хотел сбегать за врачом, но хозяин запретил ему не только звать врача, но и говорить кому бы то ни было о его недомогании.
Таково было краткое содержание двадцати страниц, которые исписал долговязый протоколист, ни разу не подняв головы, чтобы взглянуть на сменявших друг друга ливрейных свидетелей. Г-ну Дабюрону удалось собрать все эти показания менее чем за два часа. Все слуги, хотя и отдавали себе отчет в важности своих показаний, тем не менее были крайне болтливы и многословны. Остановить их было нелегким делом. И все-таки из того, что они наговорили, бесспорно следовало, что Альбер был очень хорошим хозяином, в меру требовательным и добрым. Но странное дело, из всех опрошенных от силы трое, судя по всему, не обрадовались страшному несчастью, постигшему хозяев. По-настоящему опечалились двое. Г-н Любен, пользовавшийся особым благоволением виконта, к числу их явно не относился.
Настал черед комиссара полиции. В нескольких словах он дал отчет об аресте, о котором уже рассказал папаша Табаре. Не забыл комиссар отметить и восклицание «Я погиб!», вырвавшееся у Альбера; с его точки зрения, оно было равносильно признанию. Затем он перечислил все вещественные доказательства, изъятые у виконта де Коммарена. Судебный следователь внимательно осмотрел эти предметы, тщательно сравнивая с уликами, привезенными из Ла-Жоншер. По-видимому, результаты осмотра обрадовали его больше всего. Он своими руками разложил их на письменном столе и прикрыл сверху несколькими большими листами бумаги, какой оклеивают папки для судебных дел.
Время бежало, но до темноты г-н Дабюрон еще успевал допросить обвиняемого. Да и с какой стати откладывать? В руках у него более чем достаточно доказательств, чтобы отправить под суд, а оттуда прямиком на площадь Рокетт[97] десяток человек. В предстоящей борьбе он будет располагать столь сокрушительным оружием, что Альберу, если только он не сошел с ума, нечего и думать о защите. И все же в этот час своего торжества следователь чувствовал, что силы его иссякли. Быть может, ослабела воля? Или изменила обычная решительность?
Совершенно случайно он вспомнил, что ничего не ел со вчерашнего дня, и срочно послал за бутылкой вина и бисквитами. По правде сказать, ему нужно было не столько подкрепиться, сколько собраться с духом. И пока он отхлебывал из бокала, в мозгу у него сложилась странная фраза: «Сейчас я предстану перед виконтом де Коммареном». В другое время он посмеялся бы над подобным вывертом мысли, но сейчас в этих словах увидел волю провидения.
– Что ж, – решил он, – это будет мне карой.
И, не оставляя себе времени на раздумья, распорядился, чтобы к нему привели Альбера.
X
Альбер, можно сказать, мгновенно перенесся из особняка Коммаренов в одиночную камеру тюрьмы. Грубый голос комиссара, возгласившего: «Именем закона вы арестованы», – вырвал его из тягостных сновидений, и теперь потрясенному рассудку Альбера требовалось время, чтобы обрести равновесие. Все события, последовавшие за арестом, представлялись ему неясными, подернутыми густым туманом, словно сцены сновидений, которые в театре играют за занавесом из четырех слоев газа. Ему задавали вопросы, он отвечал, не слыша собственных слов. Потом двое полицейских свели его, поддерживая под руки, вниз по лестнице. Сам бы он не смог сойти: ноги у него стали как ватные и подгибались. Голос слуги, оповестившего об апоплексическом ударе, случившемся с графом, – вот единственное, что поразило его тогда. Но и об этом Альбер тоже забыл. Его буквально втащили в полицейскую карету, стоявшую во дворе у самого крыльца, и посадили на заднюю скамейку. Двое полицейских сели на переднюю, третий – на козлы рядом с кучером. По пути Альбер так и не осознал происходящего. Он трясся на грязном, засаленном сиденье кареты, как куль. Старые скверные рессоры почти не смягчали толчков, и на каждом ухабе Альбера швыряло из стороны в сторону, а голова моталась так, словно у него порвались шейные мышцы. Альбер вспоминал вдову Леруж. Мысленным взором он видел ее такой, какой она была, когда он с отцом приезжал в Ла-Жоншер. Дело было весной, цвел боярышник. Пожилая женщина в белом чепце стояла у садовой калитки и с искательным выражением лица что-то говорила. Граф хмуро выслушал, потом вынул из кошелька несколько золотых и протянул ей.
Из кареты Альбера вынесли чуть ли не на руках. Пока в мрачной и смрадной тюремной канцелярии исполнялись формальности, связанные с записью в книгу арестованных, Альбер механически отвечал на вопросы, а сам с нежностью думал о Клер. Он вспоминал время, когда только-только влюбился и еще не знал, суждено ли ему счастье разделенного чувства. Встречались они у мадемуазель де Гоэлло. У этой старой девы был известный всему левому берегу желтый салон, производящий самое несуразное впечатление. На мебели и даже на камине возлежала в разнообразных позах дюжина, если не полтора десятка собак всевозможных пород, вместе либо поочередно скрашивавших своей хозяйке путь через пустыню безбрачия. Она любила рассказывать об этих своих верных друзьях, об их неизменной преданности. Альберу все они казались нелепыми и даже уродливыми. Особенно один пес, кудлатый и безобразно толстый, который, казалось, вот-вот лопнет. Сколько раз, глядя на него, они с Клер смеялись чуть не до слез.
В этот миг его стали обыскивать. Подвергшись этому последнему унижению, чувствуя, как по его телу шарят чужие грубые руки, Альбер стал приходить в себя, в нем шевельнулся гнев. Однако с формальностями уже было покончено, и его повели по темным коридорам с грязными и скользкими каменными полами. Открылась какая-то дверь, его втолкнули в камеру. Он услыхал за спиной лязг засова и скрежет замка. Теперь он был арестант, притом содержащийся на основании особого распоряжения в одиночной камере.
Первым его чувством было облегчение. Он остался один. Больше он не услышит шушуканья, злых голосов, назойливых вопросов. Его объяла тишина, подобная безмолвию небытия. Казалось, что отныне и навсегда он отделен от людей, и это было приятно. Тело его испытывало ту же невыносимую усталость, что и мозг. Альбер поискал взглядом, куда бы сесть, и справа, напротив зарешеченного окошка с нависающим над ним козырьком, обнаружил узкую койку. Он обрадовался ей, наверно, так же, как утопающий радуется спасительной доске. Альбер с наслаждением растянулся на ней. Укрывшись грубым шерстяным одеялом, он уснул тяжелым, свинцовым сном. В коридоре два полицейских, один совсем еще молодой, а второй уже с сединою, попеременно приникали то глазом, то ухом к глазку в двери. Они подслушивали и подглядывали за арестантом, следили за каждым его движением.
– Господи, экая тряпка этот новенький! – пробормотал молодой. – Коль у тебя нервы слабые, оставайся лучше честным человеком. Уж этот-то, небось, не станет изображать гордеца, когда его утром поведут брить голову. Верно я говорю, господин Балан?
– Как знать, – задумчиво отвечал старый полицейский. – Поглядим. Лекок мне сказал, что это крепкий малый.
– Гляди-ка! Никак укладывается! Он что, спать собрался? В первый раз такое вижу.
– Это потому, что до сих пор вы имели дело с мелкими жуликами, друг мой. Все знатные прохвосты – а у меня в руках, слава богу, побывало их много – ведут себя точно так же. Сразу после ареста – спокойной ночи, никого нет, и сердце у них успокаивается. Вот они и спят до следующего дня.
– А ведь и вправду заснул! Да он и впрямь злодей!
– Нет, дружище, это вполне естественно, – наставительно заметил старик. – Я убежден, что, совершив преступление, этот парень потерял покой, его все время точил страх. Теперь он знает, что его игра сыграна, и потому спокоен.
– Ну, вы шутник, господин Балан! Ничего себе спокойствие!
– А как же! Самая страшная казнь – это мучиться беспокойством, хуже этого ничего нет. Будь у вас хотя бы тысяч десять ренты, я указал бы вам способ проверить правоту моих слов. Я сказал бы вам: «Езжайте в Хомбург и поставьте разом все свое состояние на красное или черное». А потом вы рассказали бы мне, что испытывали, пока катился шарик. Это, знаете, все равно как если тебе раскаленными щипцами вытащили спинной мозг, а вместо него в позвоночник льют расплавленный свинец. Такая мука, что, даже когда все проигрываешь, чувствуешь облегчение и радостно вздыхаешь. Говоришь себе: «Фу, слава Богу, кончилось!» Ты разорен, проигрался, остался без гроша, но зато все уже позади.
– Можно подумать, господин Балан, что вы прошли через это.
– Увы! – вздохнул старый надзиратель. – Тому, что я составляю вам компанию у этого глазка, вы обязаны моей любви к даме пик, несчастной любви. Однако наш подопечный проспит часа два. Не спускайте с него глаз, а я пойду во двор покурю.
Альбер проспал четыре часа. Когда же проснулся, голова у него прояснилась – такой она не была ни разу после встречи с Ноэлем. Это были ужасные минуты: он впервые смог трезво представить себе свое положение.
– Сейчас главное, – прошептал он, – не падать духом.
Ему страшно захотелось увидеть кого-нибудь, поговорить. Пусть его допросят, он все объяснит. Он даже решил постучать в дверь, но потом подумал: «Не стоит. Когда надо будет, за мной придут». Альбер хотел посмотреть, который час, но обнаружил, что у него отобрали часы. Эта мелочь особенно его задела. Значит, к нему относятся как к последнему преступнику. Он полез в карманы, но они были пусты. Тут он представил себе, в каком он виде, и, сев на койку, привел в порядок одежду. Почистил ее от пыли, поправил пристежной воротничок, с грехом пополам перевязал галстук. Потом смочил водой уголок носового платка, протер лицо и промокнул глаза: к векам было больно прикасаться. Попытался пригладить волосы и придать бороде обычную форму. Альбер и не подозревал, что находится под неусыпным надзором.
– Ну вот, наш петушок проснулся и чистит перышки, – пробормотал молодой надзиратель.
– Я же говорил, – заметил г-н Балан, – что он был просто пришиблен. Тс-с! Кажется, что-то говорит…
Однако они не заметили отчаянных жестов, не услышали бессвязных слов, что невольно вырываются у людей слабых, охваченных страхом, или у неосторожных, полагающихся на уединенность одиночной камеры. Только однажды до слуха обоих шпионов долетело произнесенное Альбером слово «честь».
– Поначалу у всех прохвостов из высшего общества это слово не сходит с языка, – шепотом пояснил г-н Балан. – Больше всего их беспокоит мнение десятка знакомых и сотен тысяч тех, кто читает «Судебную газету». О своей голове они начинают думать после.
Когда пришли жандармы, чтобы препроводить Альбера к следователю, он сидел на краешке койки, опершись ногами на решетку, а локтями на колени и спрятав лицо в ладони. Чуть только открылась дверь, он встал и двинулся им навстречу. Однако горло у него пересохло, и он понял, что не сможет произнести ни слова. Он попросил повременить секунду, подошел к столику и выпил подряд две кружки воды.
– Я готов! – заявил он, поставив кружку на стол, и твердым шагом пошел в сопровождении жандармов по длинному переходу, ведущему во Дворец правосудия.
У г-на Дабюрона на душе было скверно. Ожидая подследственного, он метался по кабинету. В который раз за утро он сожалел, что позволил втянуть себя в это дело.
«Будь проклято нелепое тщеславие, которому я поддался! – думал он. – Какую же я сделал глупость, когда сам себя убедил софизмами и даже не попробовал их опровергнуть! Ничто на свете не может изменить моего отношения к этому человеку. Я ненавижу его. Я – его следователь, но ведь это его я хотел убить. Я почти держал его на мушке – почему же не нажал на спуск? Не знаю. Какая сила удержала мой палец, когда достаточно было едва ощутимого усилия, чтобы раздался выстрел? Не могу сказать. Что было нужно для того, чтобы он оказался следователем, а я убийцей? Если бы намерение каралось так же, как исполнение, мне должны были отрубить голову. И я еще смею его допрашивать!»
Подойдя к двери, г-н Дабюрон услышал на галерее тяжелую поступь жандармов.
– Ну вот! – громко произнес он и, поспешно усевшись в кресло за стол, склонился над папками, словно пытаясь спрятаться.
Если бы долговязый протоколист был наблюдательней, он мог бы насладиться необычайным зрелищем: следователь волнуется больше, чем обвиняемый. Но он был слеп и в ту минуту думал только о погрешности в пятнадцать сантимов, которая вкралась в его счета и которую он никак не мог обнаружить.
В кабинет следователя Альбер вошел с высоко поднятой головой. Лицо его носило следы сильной усталости и долгой бессонницы, оно побледнело, но глаза были ясны и чисты.
Формальные вопросы, с которых начинается любой допрос, дали г-ну Дабюрону возможность собраться с духом. К счастью, утром он выкроил часок, чтобы обдумать план допроса, и теперь оставалось только следовать этому плану.
– Вам известно, сударь, – с отменной учтивостью спросил он, – что вы не имеете права на фамилию, которую носите?
– Да, я знаю, что я побочный сын господина де Коммарена, – отвечал Альбер. – Более того, мне известно, что мой отец не мог бы признать меня, даже если бы захотел, так как я родился, когда он состоял в браке.
– Каковы же были ваши чувства, когда вы об этом узнали?
– Я солгал бы вам, сударь, если бы заявил, что не испытал безмерного огорчения. Когда стоишь так высоко, падение ужасно и очень болезненно. Но ни на единый миг у меня не возникло мысли оспаривать права господина Ноэля Жерди. Я принял решение уступить ему и так и заявил господину де Коммарену.
Г-н Дабюрон ждал такого ответа, и он ничуть не поколебал его подозрений. Уж не является ли он частью подготовленной системы защиты? Теперь нужно найти способ разрушить эту защиту, а не то обвиняемый замкнется в ней, как в раковине.
– Вы и не могли ничего сделать, не могли помешать признанию господина Жерди, – заметил следователь. – На вашей стороне оказались бы граф и ваша мать, но у господина Жерди имелась свидетельница вдова Леруж, против которой вы были бессильны.
– Я ничуть в этом не сомневался, сударь.
– Ну что ж, – протянул следователь, пытаясь стереть с лица выражение настороженного внимания. – У правосудия есть причины предполагать, что вы с целью уничтожения единственного существующего доказательства убили вдову Леруж.
Страшное обвинение, да еще так грозно произнесенное, ничуть не смутило Альбера. Он держался с той же уверенностью, и ни одной складки не прибавилось у него на лбу.
– Господом и всем самым святым на свете клянусь вам, сударь, что я невиновен! – промолвил он. – Я теперь арестант, сижу в одиночке и лишен возможности общаться с людьми, то есть совершенно беспомощен, и надеюсь лишь на то, что ваша беспристрастность поможет мне очиститься от подозрений.
«Экий актер! – подумал г-н Дабюрон. – До чего упорно стоит на своем!» Он стал просматривать дело, перечитывая отдельные предыдущие показания и загибая уголки листов, на которых содержались нужные ему сведения. Внезапно он задал вопрос:
– Когда вас арестовывали, вы воскликнули: «Я погиб!» Что вы имели в виду?
– Помнится, сударь, я действительно произнес эти слова, – отвечал Альбер. – Услышав, в каком преступлении меня обвиняют, я был потрясен и, словно при вспышке молнии, увидел, что меня ждет. За долю секунды я постиг, какая опасность надо мной нависла, понял, насколько серьезно и правдоподобно обвинение и как трудно мне будет защищаться. В ушах у меня прозвучало: «Кто же еще заинтересован в смерти Клодины?» И это восклицание вырвалось у меня, оттого что я осознал, сколь неотвратима угроза.
Объяснение было вполне вероятное, возможное и даже правдоподобное. У него было еще то преимущество, что, отталкиваясь от него, можно было перейти к вопросу настолько естественному, что он давно сформулирован в форме правила: «Ищи, кому выгодно преступление». Табаре предвидел, что обвиняемого не так-то просто будет захватить врасплох. Г-н Дабюрон восхитился присутствием духа и изобретательностью испорченного ума Альбера.
– Да, действительно, – заметил г-н Дабюрон, – по всей видимости, вы более, чем кто-либо, заинтересованы в смерти этой женщины. К тому же мы уверены, понимаете, совершенно уверены, что убийство было совершено отнюдь не с целью грабежа. Найдены все вещи, брошенные в Сену. Нам известно также, что в доме были сожжены все бумаги. Компрометируют ли они кого-нибудь, кроме вас? Если вам известно такое лицо, назовите его.
– Сударь, я никого не могу вам назвать.
– Вы часто бывали у этой женщины?
– Раза три-четыре вместе с отцом.
– А один из ваших кучеров утверждает, что возил вас туда по меньшей мере раз десять.
– Он ошибается. Впрочем, какое имеет значение число поездок?
– Вам было известно расположение комнат? Вы помните его?
– Прекрасно. В доме две комнаты, Клодина спала во второй.
– Само собой разумеется, вдова Леруж вас знала. Если бы вы вечером постучались к ней в окно, как думаете, она открыла бы вам?
– Разумеется, сударь, и без промедления.
– Последние дни вы были больны?
– Во всяком случае, чувствовал себя очень нехорошо. Под бременем испытаний, слишком тяжелых для меня, телесные мои силы ослабли. Но не душевные.
– Почему вы запретили своему камердинеру Любену сходить за врачом?
– Сударь, а чем бы врач помог моей беде? Разве вся его ученость в силах превратить меня в законного сына господина де Коммарена?
– Люди слышали, как вы вели какие-то странные речи. Создавалось впечатление, будто в доме вас больше ничто не интересует. Вы уничтожали бумаги, письма.
– Сударь, я решил покинуть этот дом, и мое решение должно вам все объяснить.
На вопросы следователя Альбер отвечал быстро, уверенно, без малейшего замешательства. Его приятный голос ни разу не дрогнул, в нем не было и тени волнения. Г-н Дабюрон решил, что разумней будет изменить тактику допроса. Имея столь сильного противника, он выбрал явно неверный путь. Неразумно заниматься мелкими частностями: этого обвиняемого не запугаешь и не запутаешь с их помощью. Надо нанести сильный удар.
– Сударь, расскажите, пожалуйста, как можно точнее и подробнее, – неожиданно попросил следователь, – что вы делали во вторник с шести вечера до полуночи.
Альбер, похоже, впервые смешался. До сих пор он смотрел на следователя, но сейчас отвел взгляд.
– Как я провел вторник?… – повторил он, словно пытаясь выиграть время.
«Попался!» – вздрогнув от радости, подумал г-н Дабюрон и подтвердил:
– Да, с шести вечера до полуночи.
– Должен признаться, сударь, мне трудно ответить на ваш вопрос, – проговорил Альбер. – Я не уверен, что помню…
– Быть не может! – запротестовал следователь. – Я понял бы вашу неуверенность, если бы попросил вас сказать, что вы делали в такой-то вечер и такой-то час три месяца назад. Но речь-то идет о вторнике, а сегодня у нас пятница. Тем более это был последний день карнавала. Может быть, это обстоятельство поможет вашей памяти?
– Я выходил в тот вечер, – пробормотал Альбер.
– Давайте уточним. Где вы обедали?
– Дома, как обычно.
– Ну, не совсем как обычно. Под конец обеда вы попросили принести бутылку шато-лафита и всю ее выпили. Очевидно, для исполнения ваших планов вам необходимо было придать себе решимости.
– У меня не было никаких планов, – явно неуверенно ответил обвиняемый.
– Ошибаетесь. К вам перед самым обедом зашли двое ваших друзей, и вы им сказали, что у вас неотложное свидание.
– То была всего лишь вежливая отговорка, позволившая мне не пойти с ними.
– Почему?
– Неужели вы не понимаете, сударь? Я смирился, но не утешился. Я пытался свыкнуться с этим жестоким ударом. Разве при сильных потрясениях человеку не свойственно искать одиночества?
– Следствие подозревает, что вы хотели остаться один, чтобы поехать в Ла-Жоншер. Днем вы произнесли: «Она не сможет отказать». О ком вы говорили?
– Об особе, которой я накануне писал и которая прислала мне ответ. Очевидно, я произнес это, держа письмо, которое мне только что вручили.
– Письмо было от женщины?
– Да.
– И что вы с ним сделали?
– Сжег.
– Эта предосторожность вынуждает предположить, что письмо было компрометирующим.
– Ни в коей мере, сударь. Оно было личным.
Г-н Дабюрон был уверен, что письмо это пришло от мадемуазель д’Арланж. Так что же делать: уцепиться за него и заставить обвиняемого произнести имя Клер? Г-н Дабюрон решился и, наклонясь к столу, чтобы Альберу не видно было его лица, задал вопрос:
– От кого было письмо?
– От особы, имя которой я не назову.
– Сударь, – строго сказал следователь, – не стану скрывать, что положение ваше крайне скверное. Не ухудшайте же его преступным умолчанием. Вы здесь для того, чтобы отвечать на все вопросы.
– О делах моих, но не о касающихся других лиц, – сухо ответил Альбер.
Он был оглушен, ошеломлен, обессилен стремительным и все усиливающимся темпом допроса, не дававшим ему возможности перевести дыхание. Вопросы следователя падали один за другим, словно удары молота на раскаленное железо, которому кузнец торопится придать форму.
Возмущение, проскользнувшее в голосе обвиняемого, серьезно обеспокоило г-на Дабюрона. К тому же он был крайне изумлен тем, что не подтверждается предсказание папаши Табаре, которому он верил, как оракулу. Табаре предсказал, что будет предъявлено неопровержимое алиби, а обвиняемый все не выкладывает его. Почему? Неужели у него есть что-то получше? Что он прячет за пазухой? Надо полагать, у него в запасе какой-то непредсказуемый ход, возможно, даже неотразимый. «Спокойней, я его еще не прижал по-настоящему», – подумал следователь и сказал:
– Ладно, продолжим. Что вы делали после обеда?
– Вышел.
– Ну, не сразу. Выпив бутылку вина, вы сидели в столовой и курили, и, поскольку это было необычно, на это обратили внимание. Какой сорт сигар вы обычно курите?
– «Трабукос».