Всегда возвращаются птицы Борисова Ариадна
© Борисова А., 2016
Часть первая
Звон-город
Глава 1
Эхо мамы
Белесый овал лица в смутной дымке – вот и все, что осталось под стеклом от выцветшей фотографии. Улыбка мамы растаяла на солнце, как первый снег, выпавший в день ее похорон. Иза помнила девственно-белый покров на широком пустыре за кладбищем, а нынче город придвинулся почти вплотную. Стояло лето, дети играли в лапту между мирами живых и мертвых. Сильные юные ноги разравнивали безымянные холмики по краям, но просторнее демаркационная полоса не становилась: с жилого боку на нее наступала стихийная рать сараюшек и огородов.
Дядя Паша пригубил красного вина из стакана.
– Из Каунаса о тебе справлялись. Я написал, что ты с серебряной медалью школу окончила и собираешься поступать в Москву.
– А-а? Да, спасибо, что написали, – рассеянно отозвалась Иза.
Он говорил о чем-то еще, но плывущие вдаль слова угасали, а шаткие оградки и деревянные звезды таяли в зыбком тумане. Иза вдруг как в мерцающем зеркале увидела мамино лицо. Ни к какому мистическому наваждению зеркало отношения не имело, это было яркое детское воспоминание. Мама с задумчивой проницательностью смотрела в дочкино сегодня из того дня, когда черная тарелка коридорного радиоприемника извергала вдохновенную скорбь. Незаметно сменяли друг друга фрагменты траурных произведений, слитых в нескончаемый плач, иногда наплывы минорных пассажей замирали, и в ломкую паузу, в щели и углы общежития проникал голос Левитана. Всеобъемлющий реквием посвящался тому, кто долгие десятилетия вселял в души столь же необъятный страх. Этот человек ушел, и, хотя на лицах взрослых еще лежала тень растерянности и недоверия, страх исчез. Не было его и на румяном от волнующих событий лице мамы. Готовясь к ночи, она стояла в бумазейной сорочке у зеркала и расчесывала свои пепельно-рыжие кудри.
Удушливые репризы «Аппассионаты» прервал земной голос дяди Паши:
– Не родственник, сказали, не положено по закону. Одинокий к тому же. Хотя стал бы, по сути, не одиноким, если б дали опекунство оформить, и ты бы не бедствовала в детдоме.
Чиркнув по вневременью синей молнией маминого взгляда, отражение испарилось в дрожащем зное.
– Вон меня, беспризорника, бессемейный учитель на ноги поднял. Тоже в казенку затолкнуть хотели, ан нет – отвоевал, царство ему небесное. А я не смог отстоять.
Дядя Паша, видимо, оправдывался перед маминой могилой. Сетования о тщетных его походах в горсовет Иза слышала не однажды. Напомнила мягко:
– Я уже не ребенок.
– Выросла, – печально кивнул он. – Мария бы радовалась. После учебы в Каунас постарайся распределиться. В Клайпеду съездишь, поклонишься родительскому городу, Балтийскому морю.
В памяти повторилась просьба мамы, высказанная ею накануне смерти: «…принеси к морю подарок фрау Клейнерц и брось его подальше. Как будто мы с папой вернулись».
«Бел-горюч камень» – так мама называла янтарь – хранился под документами в ее заветной шкатулке. Сосновая слеза, чреватая завязшим березовым семечком невероятной величины, подтекла кругло налитой книзу каплей и сорвалась, чтобы стать украшением. Окутанный зеленоватым дымком, инклюз напоминал недозрелое яблоко. Редкой прозрачности камешек обнимала золотая жилка в форме сердца.
Маленькая Изочка втайне считала каплю настоящей слезой. Правда, не человечьей – русалочьей. В папиной любимой литовской песне говорилось о русалке Юрате, дочери морского царя Пяркунаса. Царь построил ей дворец из янтаря, где она жила счастливо до тех пор, пока не услышала песню рыбака Каститиса. Юрате влюбилась в человека, чего отец не смог ей простить. Пяркунас сразил возлюбленного дочери молнией и разнес в осколки прекрасный дворец. Крупные обломки янтаря, которые стали находить люди на берегу после штормов, и есть те самые осколки, а небольшие окатыши – это слезы прикованной ко дну Юрате.
Добрая старушка в Клайпеде подарила кулон Марии вроде талисмана на счастье. В арктической ссылке родителям Изы пришлось обменять кулон и все сколько-нибудь драгоценные вещи на еду и теплую одежду. Признанные политически неблагонадежными, Мария и Хаим Готлиб рыбачили на ледяном море Лаптевых, где никакие сокровища не спасли бы их от обморожения. А «талисман», между прочим, оправдал свою рекомендацию – спас жизнь временной владелице. Позже эта женщина его возвратила, но маме он счастья не принес. Не успел. И долгожданная справка об оправдании опоздала, мама была уже безнадежно больна.
В день ее смерти – день рождения Изочки – в классе шел диспут о счастье. Он ничем не отличался от урока: учительница говорила о преимуществе коллективного счастья перед эгоистичным индивидуальным и задавала вопросы. Ребята послушно отвечали: «Счастье – вырасти коммунистом», «Победа Советской армии на всей земле». Изочка слушала и вспоминала мамины слова: «У одного города, дочка, есть прекрасный девиз: «Равновесие в доме – мир вокруг». Папа считал это изречение выражением высшего человеческого благополучия, и я тоже так считаю. Счастье, когда твоя душа согласна с миром, а мир – с тобой». Изочка думала о маме и не знала, что мамы у нее больше нет.
Дядя Паша длинно отхлебнул из стакана.
– Павел Пудович, вы б не пили…
Для него эта фраза давно стала дежурной, но Иза всякий раз произносила ее с незатухающей тревогой.
– Не водка же. Баловство, марганцовка сладкая. – Он не без сожаления прислонил к холмику ополовиненную бутылку.
Ветер донес с уличным шумом обрывок песни из громкоговорителя. «Хоть та земля теплей, а Родина – милей, милей, запомни, журавленок», – наставлял вожак несмышленого слетка проникновенным баритоном Владимира Трошина. Иза усмехнулась: не по Гришкиной ли заявке исполняет песню артист? Журавленком называл ее почему-то Гришка-Мореход. Они все детство то дрались, то мирились. Отец мальчика пил, мачехе он не был нужен и отстал в учебе. Мария помогла второгоднику выправить оценки, приохотила к чтению книжек о море. Гришка привязался к маме, а ссориться с Изочкой так и не перестал.
«…Где-то там вдали курлычут журавли, они о Родине заснеженной курлычут», – бередил душу певец.
– Патефон с пластинками я вам верну, Павел Пудович, ладно?
– Подарки не возвращают. Отдай девчонкам, пусть танцуют, и свою зимнюю одежду кому-нибудь отдай, в столице попристойней купишь.
«На какие деньги куплю?» – подумала Иза, но не сказала вслух. Простеганное ватой пальто коричневого сукна и валенки ей выдали в детдоме вместе с выпускным пособием, которого едва хватало на поездку в одну сторону. А если Иза не поступит… Такого не могло быть, она просто запрещала себе думать, что тогда будет.
Дядя Паша вынул из портфеля небольшой газетный сверток:
– Тут, думаю, довольно денег на приличное пальтишко с обувкой, и не туговать полгода. На, держи, чего руки спрятала?
Иза попятилась с заложенными за спину руками:
– Нет, нет, я вам без того должна…
– Бери без разговоров, – перебил он нетерпеливо, и смешливые искры вспыхнули в карих глазах. – Не мой капитал, Марии. Велела вручить тебе после школы, такой меж нами был уговор.
В ожидании реабилитации мама действительно в течение нескольких лет откладывала деньги из каждой получки на отъезд в Литву. Вот, значит, куда они делись. То есть не делись – дядя Паша сберег… Будто маминым эхом повеяло.
– Ой, спасибо!
– Не за что, – улыбнулся он.
Иза убрала сверток в сумочку на ремешке.
Эту франтовскую сумочку тисненой лакированной кожи цвета беж подарила ей воспитательница с «лермонтовским» именем Бэла. Детдомовцы ласково называли Бэлу Юрьевну Белочкой. Бывшая балерина, она вела танцевальный кружок, а Иза считалась в нем «примой». Бэла Юрьевна пыталась выхлопотать в якутском Министерстве культуры денежную помощь своей любимице, но не получилось.
– А я-то ломала голову, как пособие распределить, чтобы дожить до стипендии!
– На стипендию, Изочка, не разживешься. Это ж гроши, а Москва – затейница, дразнит, как в праздник. Прости, что долго тянул с маминой заначкой. Вспомнил о ней вчера – ба-а, думаю, совсем черепок замкнуло! Еле нашел. Ты там не нищенствуй, извещай по нужде. Не стесняйся, я всегда сколько-нибудь вышлю.
Иза прижала ладони к разгоряченным щекам. За шесть лет она потратила кучу его денег. Дядя Паша шефствовал над подсобным детдомовским хозяйством, его ветеринарная станция помогла отстоять коров, когда горсовет по распоряжению правительства велел ликвидировать скот в пригороде. Дядя Паша покупал нужные мелочи не одной Изе, всем в ее комнате, и валенки подшивал всем.
– Это вы меня простите, Павел Пудович! Я упрекнула вас в первую зиму…
Иза не договорила. Знала – он помнит.
– Эх, Изочка, что твой упрек! Сам себе ни в жисть не прощу. Чего стыдился, чьих пересудов? В драных ботинках ходила Мария… Мог я, мог валенки раздобыть! Уговорить не сумел. А не послушайся я ее, не отступись – не упала б в мороз, не заболела бы, жила твоя мама. Жила!.. И я бы с бутылкой завязал… может.
Дядя Паша резко отвернулся и в который раз протер носовым платком совершенно чистое стекло фотографии.
– Прости, Изочка, не придется тебя проводить, на неделю в командировку посылают. Наталью с Матреной не забудь проведать.
Глава 2
Соседки
С тех пор как горсоветская машина увезла Изочку в гомон и сутолоку коллективного сиротства, она не видела улицу Карла Байкалова. Только во сне. К прошлому тяжело было возвращаться, но в общежитии Изу ждали бывшие соседки, мамины почти-подруги.
Она шагала по хоженной тысячи раз тропе вдоль зыбких заборов, заляпанных ошметками подсохшей грязи. Сдерживая позывы отвести руками невидимых птах памяти, шла мимо хронической лужи с гусаком водоколонки, по-лебединому круто выгнувшим шею, мимо желтого прицепа с квасом у магазинского крыльца. Памятные мгновенья слетались к глазам из деревьев, лавочек, калиток непрошено, густо, до трудности дыхания. Все, что ни попадалось на пути знакомого, напоминало о днях радости встречать маму с работы, целовать ее и разговаривать с ней. Томительная, смятенная, но светлая боль разливалась в груди… значит, и такой противоречивой бывает боль.
Возле Гришкиного барака с просевшей крышей Иза пробежала не глядя. Она в очередной раз была сердита на Гришку и теперь мстительно торопила разлуку. Застопорилась у двора известного доносчика Скворыхина, с редкой сплоченностью ненавидимого всей улицей. Исчез глухой забор с надписью «Злая собака», на месте мазанки бурлило активное строительство… А общежитие постарело. Косые дожди исполосовали бревна испитой временем заваркой раскрошенного мха. Вместо сломленной вьюгой рябинки под окном светелки, в которой так счастливы были вдвоем Мария с Изочкой, хозяйски разбросался тальниковый куст. Богатырский амбар, сложенный до революции ссыльными скопцами из литых карбасных плах, превратился в летний флигель. Дырки от шкантов кто-то аккуратно заткнул березовыми чопами, в слепых стенах прорезались окна. Только в стрехах, как раньше, чирикали над гнездами воробьи…
Коридор общежития благоухал знаменитой на всю округу сдобой тети Матрены. Она работала поваром в столовой рыбного треста, где трудилось большинство здешних жильцов, а в выходные дни пекла румяные пироги во «всехной» кухне. Звание «всехная», данное кухне Изочкой, в полной мере оправдывал щедрый противень, полный овсяных калачей, шанег и булочек, хрустких в изломе над огнедышащим мякишем. Пока стряпуха шествовала к своей двери, большая половина выпечки исчезала в прокуренных дебрях холостяцких камор. Нынче же тетя Матрена почти все сготовленное уносила Мишиной семье. Сын женился, жил отдельно и сам успел обзавестись двумя сыновьями. Но одна мать не осталась.
О загадочном Ван Ваныче, технологе рыбтреста и тонком ценителе аппетитного искусства тети Матрены, Изочка была наслышана из разговоров взрослых в той же кухне. Хлебосольное очарование поварихи неуклонно подвигало бобыля к женитьбе, но, пока он колебался, сам все и испортил. Собираясь отобедать глазуньей в шкварках, Ван Ваныч в присутствии соседа Скворыхина опрометчиво подложил под сковороду газету «Правда». Прокопченное дно ровнехонько припечаталось к портрету вождя на передовице. Скворыхин немедленно подал сигнал в соответственную контору, и Ван Ваныч в одночасье попал из добропорядочных граждан в политические преступники. Ни портрет, ни злополучная сковорода, ни даже «Правда» в обвинении не фигурировали. Технолога осудили за умышленное действие с провокационной целью ослабить власть правительства. Гурман честно оттрубил определенные судом годы с миской баланды в обед на свежем воздухе лесоповала. Вернулся в общежитие тощий, сирый – некуда было возвращаться, комнату трест давно отдал дяде Паше по договоренности с ветстанцией. Они познакомились, разговорились. Пожив у нового приятеля с недельку, Ван Ваныч восстановился на работе и без волынки предложил незабвенной пассии руку и сердце.
«А нечего одному при госте чревоугодничать, пусть он хоть просто за солью зашел, – рассуждал дядя Паша из назидательных, как Иза подозревала, побуждений. – Пригласи Ван Ваныч Скворыхина к столу, ничего бы, может, не произошло. Ведь откуда у доносов ноги растут? Они растут из зависти. Зависть обиду и злость точит: отчего, мол, я кого-то не хуже, а хуже живу, кушаю, одеваюсь? Отчего одним – всё, другим – шиш на постном масле? Обида и злость повожают к мести, а лучшая месть – донос. Власть сама кляузы поощряет и праведности им придает, чтоб стукачи меньше совестью маялись. Органам так легче выявлять и наказывать виноватых. И невиновных гребут под сурдинку: вдруг да в чем-то грешны? Зависть, Изочка, как снежный ком, всякую пакость тянет за собой из человека. Подальше держись от завистливых и сама никому не завидуй».
Возникнув в проеме кухонной двери, Иза прервала беседу соседок. Два голоса заполошно вскрикнули в унисон:
– Изочка!
Пухлые руки и фартук тети Матрены привычно и сытно дышали дрожжевым тестом. Кофта Натальи Фридриховны, как всегда, издавала железистый запах газетной краски: муж работал в типографии. Свинцовый дух высокой печати в их комнате не в силах были вывести ни сквозняк, ни можжевеловые веники против моли.
Постояли молча, обнявшись, и тетя Матрена промокнула фартуком влажные щеки:
– Ждали, ждали тебя. Неужто, думали, не попрощаешься? Пал Пудыч сообчил – завтра отчалишь на пароходе. Шаньги твои любимые постряпала, садись, миленька моя, чаевничать будем.
На столе по-простому, в радушном противне, возвышалась гора смуглых шанег, увенчанных картофельными ермолками с золотой корочкой. Вспушенное розовым воздухом облачко кёрчэха[1] подрагивало в миске, сбоку скромно притулилась начатая коробка шоколадных конфет, тронутых по краям сединой лежалости, – должно быть, оставшийся с Нового года вклад в чаепитие запасливой Натальи Фридриховны. Нагнувшись, она хлопнула крышкой подполья и водрузила на стол бутылку «Столичной»:
– Марию помянем.
Соседки делились новостями разной степени свежести и ценности, вспоминали тех, кому посчастливилось переселиться из ближних бараков в квартиры, а кто ушел в мир иной. Скворыхин, мир его злой душе, преставился осенью, отца Гришки-Морехода недавно хватил инсульт… ну, хоть не помер, лежит. Врачи утешают – может, оклемается.
Наверное, Гришка не пожелал уведомить Изу о домашнем несчастье, чтобы не портить ей выпускное торжество. Сразу стал понятен его обидный побег с танцев, и сердце затопила жалость. А женщины уже рассказывали, что сосед Петр Яковлевич вернулся в Егорьевск к покинутой семье.
– От Москвы-то Егорьевск, грят, недалеко, – всхлипнула тетя Матрена. – Ежели доведется Петрушу встретить, привет передай от нас. Скажи, кажную погулянку чокаемся за его здоровье, не чихает пусть.
С тугих щек, как бы ни преображалось ее лицо от переменчивых чувств, не сходили универсальные слезы печали, умиления и смеха. А на бледном лице Натальи Фридриховны застыло снисходительное выражение человека, подуставшего от житейской бестолковщины, но в голубых глазах со спокойным холодноватым блеском, Иза знала, тлел глубокий огонь.
…Много открытий принес Изочке день мрачной музыки, прореженной эпохальным голосом Левитана. Колотясь головой о стол, рыдала в кухне до краев налитая всенародным горем тетя Матрена. Мама утешала ее и сама раскраснелась, мочки ушей полыхали так, будто их только что кто-то драл. Ни дядя Паша, ни Петр Яковлевич не вышли за вечер из своих комнат. Когда радио умолкло и дом погрузился в пронзительную тишину, к Марии явилась Наталья Фридриховна. Две бутылки вина прижимала она к груди правой рукой; левой, брезгливо оттопырив пальцы, держала на весу книгу с портретом на алой обложке. Изочка притворилась спящей и всю ночь слушала историю чужой искалеченной жизни. Под утро Наталья Фридриховна подсела к печи. В сумасшедших глазах метались кроваво-голубые сполохи, нервные пальцы медленно рвали один за другим листы алой книги. Страницы взлетали и вспыхивали в знойном печном зеве, как мотыльки над свечой. Потрясенная Изочка вдруг поняла, что не в мирных углях очага и не книгу казнила бывшая зэчка. Клеймом свирепого ликования, каленным в придушенной боли, выжигала она в себе язву застарелой ненависти. Последней в топку полетела обложка со снимком усатого человека. Портрет попал в перекрестный огонь глаз и печи и не мог не сгореть, хотя казался вечным. Вначале картон запылал с исподу знаменем, вздутым мощной тягой трубы, потом пламя опробовало снимок, лизнуло жадно раз, другой… Усатый мгновенно съежился, скорчил злую гримасу, почернел, смялся… облез… рассыпался прахом.
Изочка в том году пошла в первый класс. Наугад открыв выданный в библиотеке букварь, она замерла в ужасе: внимательно и недобро глянула на нее ожившая фотография…
О, этот неоднозначный портрет из газетных передовиц! Он не старел, не худел, не поправлялся, не менял прически. Независимо от деловитого или благодушного настроения он всегда был чем-то одухотворен. Его анфас и профили украшали стены общественных зданий внутри и снаружи. Гений во всех областях, кормчий и зодчий, он выпячивал отеческую грудь на фронтоне обкома, увеличенный многократно, но однажды утром исчез из города, как дурной сон.
Соседки по-разному относились к человеку с портрета и к происходящему в стране. Они были разными во всем: в представлениях о людях и мире, в характере, интеллекте, внешности. Тетя Матрена шустрая, пышная, со сдобными ямочками на облитых загаром локотках – сама шанежка; Наталья Фридриховна долговязая и худая, как изъезженная кляча, с тяжким бременем крупных рабочих рук и неожиданно вельможным, изящного рисунка лицом. Тарапунька и Штепсель… Что могло сблизить столь несхожих женщин? «Жизнь», – удовлетворилась Иза обтекаемым объяснением, догадываясь, что ответ кроется глубже и еще недоступен ей из-за малого опыта той же жизни.
Задушевно тренькнуло граненое стекло рюмок.
– За твой успех в учебе, миленька моя.
– С твоими способностями, Изочка, тут делать нечего, в Москве надо зацепиться.
– Москва-а, – неопределенно качнула головой захмелевшая тетя Матрена. – Народу – тучи! Пал Пудыч складно про Москву грит. Будто с подъебкой, – и взвизгнула: – Что ты щипаешься-то, Наталья?! Ой-ей, больно же!
– Прекратите, Матрена Алексеевна… при девочке…
Выпучив голубичные глазки, тетя Матрена шлепнула себя по губам:
– Осподи прости! Я сматерилась, кажись?
– Помянули, хватит, – прошипела Наталья Фридриховна и демонстративно вогнала кулаком в бутылку заранее приготовленный березовый шпенек.
– Во! – возбужденно закричала тетя Матрена.
– Чего – во? Обратно положу, – откликнулась соседка, клонясь к крышке подполья.
– Вспомнила! «Звон-город – злой норов» – во как Пал Пудыч про Москву грит!
– Злой норов? – удивилась Иза.
Наталья Фридриховна выпрямилась, пригладила вставшие дыбом волосы:
– Горазд Никитин на прибаутки, а вам, Матрена Алексеевна, грешно чужие глупости повторять. Не слушай ее, Изочка, и не бойся. Москва – великая, многолюдная, за тридевять земель от нас, потому кажется опасной, но ведь на то и столица. Ты юная, нрав у самой пока лепной, привыкнешь.
– А я что грю? – торопливо согласилась тетя Матрена. – Я и грю: от своего норову все зависит, а Изочка у нас скромница!
– Да, слава богу, слава богу, – закивала Наталья Фридриховна, и обе перекрестились.
«Вот кто их объединил», – сообразила Иза.
– Езжай, не дрейфь! Верь в лучшее, и зло не пристанет. А мы молиться за тебя будем и за могилкой Марии последим.
– Мы к ей нонче ходили в День поминовения, – скорбно вздохнула тетя Матрена, снова пуская слезу. – Вчетвером, с Ван Ванычем… Я за блины отвечала, Наталья – за кисель, Пал Пудыч «беленькую» взял…
– И не одну.
– Впрямь лишку стал Паша закладывать…
– И не один…
На щеках тети Матрены ярко выступил яблочный глянец, созревший в градусном поливе:
– Что ты, Наталья, заладила-то, перед дитем срамишь? Мы ж по знаменательным датам тока!
Иза отдала зимние вещи для Мишиной жены. Взамен получила роскошный пуховый свитер, связанный тетей Матреной (никто не догадается!) из собачьих оческов. Наталья Фридриховна подарила матерчатый, серый в зеленую клетку чемодан с никелированными защелками. В магазинах такие не продавались, купила на барахолке у спекулянтов. «Для меня», – растрогалась Иза.
Улучив подходящее время, она тихонько выскользнула за дверь, чтобы избежать бури прощальных слез. Соседки слаженно тянули в два голоса «Подмосковные вечера». Из полуоткрытого подполья несло грибной прохладой, на крышке валялся березовый шпенек.
Глава 3
«Заклятый» друг
Гришка примчался на пристань за несколько минут до подачи трапа. Приминая рукой жесткий, как ершовый плавник, вихор, выдохнул:
– Здорово, Журавленок!
– Привет, – бесцветно отозвалась Иза. Подумала: спросить об отце или вообще не стоит разговаривать? Мог же объяснить, что дома неприятности, а то смылся с праздничного вечера в самый нужный момент.
– Осенью тоже отшвартуюсь!
– Куда?
– В армию. Повестку получил из военкомата. Отслужу, отучусь в институте и – на море!
Он не изменил детской мечте стать капитаном дальнего плавания. Еще в школе собирался сбежать из дома из-за пьяных скандалов отца и попроситься юнгой на какое-нибудь судно, но не смог бросить братишку. Тот души не чаял в старшем брате.
Гришка впервые повздорил с домашним мучителем после смерти Марии, которую любил нерастраченной сыновней любовью, и сразу как-то окреп характером. Нынешние семейные тяготы наверняка полностью легли на Гришкины плечи.
– Мореход, – хмыкнула Иза, а на языке вертелось: «Хвастун».
– Под старость сюда вернусь.
На вечере они уже обсуждали будущую старость – просто так, от радости жизни. Гришка на полном серьезе уверял, что ученые приблизились к изобретению эликсира вечной молодости. С помощью этого средства каждый будто бы останется здоровым и энергичным до тех пор, пока не устанет от собственной древности. Изе не верилось в старость и трудно представлялась усталость от жизни. Разве могут надоесть лето, солнце, лес, весь мир?! Ей бы никогда не наскучили. А Гришка планировал жить минимум тысячу лет, если успеет заглянуть во все существующие уголки Земли. Поэтому Иза теперь спросила, стараясь вложить в голос побольше металла:
– Через тысячу лет вернешься?
Он засмеялся:
– Может, на год раньше! А ты?
– Какая тебе разница? Мы больше не встретимся.
Гришка уставился на белоснежный колесный двухпалубник, словно в первый раз увидел сто раз изученный такелаж. Россыпь рыжих звезд на носу и щеках слилась в зарю поперек лица, потемнели глаза-сердолики, обведенные золотым ободком. Изе, как в детстве, захотелось хорошенько треснуть онемевшего приятеля кулаком по спине. Вот так же он замолчал посреди танца и болтовни о грядущем бессмертии. Веселое настроение подначивало Изу раскинуть руки и обнять всех выпускников и воспитателей, отчебучить напоследок что-нибудь шебутное – пусть бы ахнули! Сердце замирало от невнятных ожиданий, а гость – оглянуться не успела – исчез. Ох, и ругала же Иза себя за то, что позвала этого обормота! Лучше бы пригласила одноклассника Эдика. Тот хотя бы старался быть вежливым, и она ему нравилась. Вечер – насмарку, ушла и плакала одна в комнате, пока не уснула. А девчонки гуляли с ребятами почти до утра…
– Отца инсультом разбило, – глухо сказал Гришка, будто прочел мысли в забывчивой Изиной голове. – Я тебя огорчать не хотел, а надо было домой. Извини.
Грянула маршевая музыка, загромыхало железо – пароход начал готовиться к отплытию. Свесив голову над сетчатой перегородкой верхней палубы, человек в черном кителе что-то скомандовал возящимся внизу матросам. Гришка сунул в ладонь подружке свернутый треугольником тетрадный листок и побежал к взгорью смотреть, как старый колесник повезет ее к чужой земле. Целеустремленная толпа вобрала в себя Изу вместе с чемоданом, паникой, переживаниями, потащила по шаткому мостику в новую жизнь…
Когда прощальный гудок угас в рваном ветре, с береговой насыпи донесся отчаянный крик:
– Журавлено-ок! Попутного ветра!
– И тебе удачи, Мореход.
Гришка, конечно, не услышал, Иза утвердила прощание для себя. Он махал обеими руками, становясь все меньше и меньше. Превратился в подростка, точно судно плыло не по реке, а по времени вспять, в огольца… шпингалета… и расстояние загасило спичечный огонек волос. Иза с невольным облегчением достала записку из кармана юбки. Треугольник был многообещающе толстым, а слов в нем оказалось всего четыре: «Журавленок! Я люблю тебя».
Расплывчато-ломаная гряда города, превратившись в пеструю полоску, растворилась в знойной дымке. Пологий песчаный берег сменили искромсанные ледоходом козырьки лохматого обрыва. Если пуститься отсюда напрямик через Зеленый луг, можно выйти к совхозному огороду. Возле него Изочка, еще дошкольница, обнаружила под шиповниковым кустом диковинного кукленыша. Он напоминал всамделишного человечка, только темный хвостик, как сморщенная подмороженная морковка, торчал у него на месте пупка. Увидев странного голыша, соседи закричали, мама шлепнула Изочку – непонятно, за какую провинность, и это было обиднее всего. Позже Гришка пояснил, что Изочка приняла за игрушку подземного гнома. Гном якобы вылезал на поверхность земли поедать без спросу совхозные овощи. «Аборт Подпольный», – назвал имя вредителя участковый милиционер. «Детеныш нибелунгов!» – изумилась Изочка. Мама часто рассказывала ей любимую папину сказку о волшебном кольце гномов[2], жителей мрачных подземелий.
Куклы у Изочки не было, и нибелунга отняли. Она рыдала, жалея бедного малыша и себя. А на следующий день дядя Паша, умелец мастерить деревянные поделки, подарил ей берестяную куклу. Веселая Аленушка в нарядном сарафане, с яркой лентой в косе, стала Изочкиной утешительницей и стражем секретов. Ого-кут[3] Изы подремывала в чемодане. Тоже ехала в Москву.
Истинная тайна кукленыша прояснилась в детдоме наряду с загадкой двухголового чудища. Изочка собирала лук для мамы на Зеленом лугу и нечаянно подсмотрела забавы лесного страшилы под тальниками. Не сразу разглядела в тени, что это не одно существо, а двое – мужчина и женщина. Обнаженные, распаренные удивительной игрой, Изочке неизвестной, они слаженно подпрыгивали, сидя в крепкой спайке на ворохе прошлогоднего сена. Не увидели Изочку, да и ничего вокруг не видели – так были увлечены. Женщина ворковала и постанывала, как горлинка. Изочка долго не могла понять, что они делали. Бойкая девочка Полина Удверина растолковала ей безобразные подробности взрослого мира. Оказалось, после таких игр и рождаются «кукленыши». Оснований не верить Полине Изочка не нашла. Все, напротив, сходилось, неясные подозрения подтверждались самым гнусным образом. Она решила никогда не выходить замуж и сурово держалась зарока до выпускного вечера.
На вечере под потолком зала главного корпуса вращался старый глобус, оклеенный осколками битого зеркала. Вокруг рябил, переливался, туманными искрами вспыхивал воздух скорых перемен. Сильные руки Гришки обнимали Изу так бережно, что она казалась себе хрустальной вазой. Позабыла о ссорах, перестала замечать даже дурацкие Гришкины конопушки. Впрочем, как обычно, когда он волновался, их закрасил ровный румянец. Мужественный капитан летел с нею в вальсе сквозь штормы, кораллы и рифы, на продубленном розой ветров лице сияли сердоликовые очи… и от взрывного кружения Иза раздвоилась. Одна ее половина еле сдерживала блажь выскочить в середку зала и сплясать лихую цыганочку, из-за стыдных мыслей второй твердели соски и сладко ёкало в низу живота. В глазах мелькало двухголовое существо с Зеленого луга. Оно было прекрасно. Мужчина и женщина.
В эту минуту Иза согласилась бы отправиться с Мореходом на край света. Она приготовилась верно ждать его на берегу столько времени, сколько нужно мужчине, чтобы, приустав от моря, вернуться на день-два к своей женщине. Мечтала после вечера поцеловаться с ним, как ее тезка, актриса Изольда Извицкая, целовалась на Аральском море с синеглазым поручиком Говорухой-Отроком. То есть Марютка из фильма «Сорок первый». А Гришка ушел… Удрал! Чурбан бесчувственный. Ну и что – отец слег. Пока был здоров, колотил нещадно, пьяный гонял семью по всей улице, и вдруг – отец, отец…
Иза склонилась над бортом, подставила прохладным брызгам пылающее досадой лицо. Откуда ей знать, какими бывают отцы и за что их любят. Строптиво тряхнула головой: а все равно! Все равно! Поздно ты спохватился, «заклятый» друг детства. В жизни твоего Журавленка не осталось места капитанам дальнего плавания. Развязался морской узел неровной дружбы. Никто больше не помешает Изе жить спокойно, не обидит походя, не доведет до белого каления дразнилками и молчанием. Журавленком не назовет… Обет не выходить замуж сохранился в силе.
Клочья признания в любви закружились в нарастающем ветре. Миг – и глупых бабочек поглотила пенная колея за кормой.
Глава 4
За тридевять земель
Пароход шел споро, не волок, как другие суда, караваны барж и плашкоутов – работал исключительно на пассажирской линии. Он был очень красив снаружи, а внутри еще красивее. От интерьера верхних этажей веяло неизжитым духом буржуазной респектабельности – бронзовое литье, рельефный линкруст на закругленных потолках, стеклянно-гладкая полировка дубовых панелей. Зеркальные стены раздвигали воздух салонов с обещанием музыки и танцев. Иза представить не могла, какой роскошью может отличаться люкс, если и четырехместная каюта в трюме казалась ей верхом корабельного комфорта.
Совсем недавно списали последние дореволюционные «лаптежники» класса «река – море» на дровяном ходу, с предусмотренными внизу помещениями для перевозки каторжан и переселенцев. Беспечные пассажиры наверху не всегда знали, что из трюма раздается не только машинный стук. На одном из таких пароходов родители Изы после алтайской ссылки были доставлены на мыс моря Лаптевых. По окончании войны их переселили в «кирпичный» поселок, чьи серые крыши уже во-он – высунулись, замаячили, как буденовки, на берегу. Здесь Мария Готлиб (урожденная Митрохина, дочь консульского служащего в Мемеле) – выпускница виленской Русской гимназии, и Хаим Готлиб, получивший лейпцигское университетское образование, отбывали повинность ТФТ[4] на кирпичном заводе. Третья по счету ссылка стала завершающей для Хаима. Семнадцать лет назад в ночную смену он погиб у муфельной печи, задавленный горячими кирпичами. На следующий день счастливый отец собирался забрать из больницы жену и новорожденную дочь. По желанию отца она была названа Изольдой в честь героини оперы Рихарда Вагнера. Хаим Готлиб восхищался гением создателя симфонической драмы. Великая музыка никак не совмещалась в его глазах с всенародной ненавистью к Гитлеру, страстному поклоннику творчества композитора.
«Твой папа считал, что никто лучше Вагнера не воспел любовь и героическое благородство, – рассказывала об отце мама. – Мы голодали и мерзли в нашей юрте на мысе, а Хаим пытался изобразить оркестр «Кольца» с помощью голоса и жестяных банок. Веришь ли… получалось чудесно! Мы угадывали в звуках радугу Вальхаллы… В тенях нам мерещились морские девы, пророчицы норны у вещего источника Иггдрасиль, огоньки факелов в подземелье нибелунгов… И становилось легче. Многие считали Хаима замкнутым, высокомерным. А он был просто романтиком, Изочка, таких людей на земле единицы. Только свои («своими» мама называла соседей по юрте) знали, какой он веселый… и гордый! Не горделивый, а по-настоящему гордый. Ничто не могло согнуть его, потому что Хаим не ведал страха. Твой отец любил жизнь светло…»
Изочку завораживали имена в иноземных сказаниях: Зигфрид, Брунгильда, Тристан. Крутясь перед зеркалом, она воображала себя прекрасной принцессой Изольдой. Но, увы, по наследству от папы Изочке достались нос с легкой горбинкой и вьющиеся волосы, черные с мягким каштановым отливом. «Как соболий мех с искрой», – говорила мама, расчесывая их на ночь… Ничего общего с белокурой исландской принцессой. Ну, разве что глаза – синие, «мамины».
В мыслях Изы часто всплывала смутная картинка из младенчества: на столе горит керосиновая лампа, чайный свет скопился между столешницей и стеной у тахты, мама поет песню о русалке Юрате. Лежа на маминых руках, Изочка разглядывает янтарные бусы, четко очерченный овал подбородка, невысокие скулы с плавным переходом света в височную тень; в искрасна-золотых волосах видны проблески серебра. Из коридора доносятся чьи-то грубые голоса, лицо мамы вскидывается к двери, и трепет ресниц расплескивает тревожную лазурь.
Мамины глаза были цвета полуденного моря с сумеречной синевой в глубине. А синь Изиных глаз отсвечивала то фиолетом, то внутренней зеленцой, будто краску для них взяли в изменчивой акварели предрассветной реки. Солнечный цыганенок Басиль, возвращения которого Изочка напрасно ждала каждую навигацию, сказал единственным летом их встречи: «Твои глаза как сапфир». Мальчик был кем-то научен разбираться в драгоценных камнях.
В молодости маму находили вылитой Гретой Гарбо. Испытывая отвращение к назойливому любопытству, мама боялась постороннего внимания к себе и дочке. Майис предостерегала по-своему: «Река чиста и доверчива, огокком[5]. Не подходи к тому, кто смотрит пристально». По ее мнению, к ребенку с небесно-речными глазами сильнее могла прилипнуть смола недобрых чужих дум. У якутов не принято любоваться детьми на людях и говорить прямо о красоте чьих-то глаз.
Иза до сих пор затруднялась определить, кем приходилась ей Майис. Больше, чем нянькой… но ведь и не матерью. Мысленно Иза называла ее по-якутски – матушкой-ийэ[6]. Сердце плакало по маме и матушке одинаково.
После родов у мамы не оказалось молока. Майис кормила сына Сэмэнчика и «молочную» дочь. Пока мама сутками работала на заводе, Изочка росла в якутской семье и, чтобы никого не обидеть, звала обеих женщин по именам. По удивительному совпадению Мария и Майис очень походили друг на друга – были почти одного роста и сложения, и в чертах лиц, при всех расовых отличиях, улавливалось необъяснимое родство. Нередко их принимали за сестер. Впоследствии стало понятно, что сходство не только внешнее. Мария, с ее утонченным воспитанием в образцовой гимназии и знанием нескольких европейских языков, обнаружила, что Майис, невежественная на первый взгляд, равна ей по интеллекту. Просто этот интеллект имел иное, не академическое, а природное свойство. Мария научила Майис русскому языку и во многом восполнила образовательный пробел «сестры».
Мягкая побежка волн оживляла в памяти Изы колыханье платья кормилицы, шитого из синей китайской дабы. Беспредельны хлопоты в крестьянском дворе, в кажущейся незатейливости выскобленной добела юрты. По заказу городских модниц Майис вышивала бисером на вставках унтов таежные арабески, составленные из звериных и птичьих следов. Сноровистые руки с удивительной достоверностью воспроизводили ломаные линии горных отрогов и узоры снежных ветвей. В тайге Майис знала множество богатых клюквенных распадков и земляничников, показывала Изочке нахоженные к лакомой ягоде заячьи тропы в россыпях помета и оттисках лисьих, удачного нарыска, лап. Гораздо позже Иза поняла, что в матушке Майис жил подлинный художественный дар.
Муж Майис Степан слыл лучшим в районе кузнецом. Странное сходство жены с Марией он приписывал рассеянности небесного мастера. Шутил: заработался де Творец в облаках и невзначай отлил двоих из одной формы, как серьги. Дядя Степан сладил женщинам по паре длинных серег из серебряной ложки. Она была последней из гарнитура столового серебра, некогда подаренного Марии сестренкой Хаима Сарой.
Чеканные подвески спускались с зацепок «елочкой» едва ль не до плеч. Такие серьги, пояснила Майис, вручают детным женщинам с пожеланием счастья в доме, а девушкам носить не положено. Если Изе не суждено выйти замуж, незачем будет прокалывать мочки ушей для маминого украшения. Серьги лежали в шкатулке с кулоном, где раньше хранились и желтые янтарные бусы. Папа Хаим сам нашел камешки янтаря на берегу Балтийского моря, отшлифовал их и подарил Марии… Теперь они покоились в земле вместе с ней.
Березовая роща спрятала кровли примыкающего к заводскому поселку колхоза. Не видно было ни красивого дома Васильевых, ни кузни дяди Степана под горой.
В новом доме семья прожила недолго. Кузнец выследил в заповедном лесу незаконных лесорубов, и они его убили. Расследование завершилось быстро, но уже после того, как Майис в поисках мужа бесследно пропала в тайге. Родственники забрали Сэмэнчика в Верхоянье, с тех пор Готлибы о нем не слышали. Иза все еще не верила в гибель Майис…
Матерый сосняк подпирал бирюзовую юрту небес на вершине горного кряжа, обжигая саднящую память жаркой медью прямых стволов. По этим горам, в обход большого озера, матушка Майис водила детей за черной смородиной. Однажды они вышли на варварски искромсанный участок тайги. Торопливые вальщики без счета порубили строевые сосны. Не все лесины поместились на тракторную волокушу, много их валялось среди ворохов умирающих крон. Майис пела печальную молитву, просила мать-тайгу простить человеческий мир за алчность отдельных людей. Янтарная кровь на пнях погубленного леса крепко запала Изочке в душу. Иза была уверена, что те же нелюди расправились с дядей Степаном несколько лет спустя.
Предгорье охватывали знакомые опояски темного хвойника с пестрыми каймами смешанных перелесков. Там росли ажурные от солнца березы и зябкие осинки с копеечной листвой. Мама собирала под осинами грибы с мясистыми красными шляпками, тотчас чернеющие на срезе. Изочка соглашалась есть жаренные с картошкой подосиновики, а от скользких, как мыло, соленых груздей отказывалась наотрез. Сама же, привычная к якутской пище, удивлялась, почему Марии не нравятся суп с коровьими потрохами и белая колбаса субай из жеребячьих кишок, вкуснее которой вообще ничего нет…
Долина стелилась бархатными скатертями колхозных пашен со смежными отрезками сенокосных угодий. Зазеленел широкий луг, принадлежавший Васильевым, с круглым озерком посередке и обновленным летником. Кому-то отдали бесхозное место…
У перепутья все так же возвышалось шаманское дерево. Не лиственница, как полагается у шаманов, а почему-то сосна. Наверное, это дерево просто для памяти. Старую сосну украшали плетеные волосяные шнуры с лентами и прядками из лошадиных грив. Прохожие обязательно «угощают» шаман-дерево чем-нибудь вкусным или преподносят ему небольшой подарок. Подножие завалено всякой карманной мелочью – вышитыми табачными кисетами, медяками, пуговицами… Иза встрепенулась: привиделось, что кто-то махнул то ли платочком голубым, то ли лентой. О, да это же она сама давным-давно привязала к шнуру атласную ленту из косицы в подарок сосне!
Беззаботное детство Изочки, еще не знающее потерь и смертей, махало на ветру выцветшей голубой ленточкой вдогонку Изе. До нее вдруг с беспощадной остротой дошло, что она никогда больше не прибежит сюда по горячей пыльной тропе, не прижмется ухом к сосновому стволу, чтобы послушать, как гудит под смолистой корой сердцевина, окруженная кольцами лет.
Алас[7] матушки Майис, налитый соком быстротечного лета, проплывал мимо. Невозможно было остановить наступательное течение волн, бесконечный их бег, хрустальный плеск. Пальцы сжали в ладони куриного бога. Крапчатый, как яичко дрозда-рябинника, сердолик висел под воротом блузки на кожаном шнурке. Волны с ювелирным тщанием отполировали голыш песком, проточили в нем отверстие для шнурка. Сын Майис Сэмэнчик подарил этот камешек Изочке в день ее переезда с мамой в город…
В румяный закатный час из вспоротой гущи леса взмыли Ленские Столбы. Причудливо вырубленные скалы, высоты невероятной, заставляли зрителей ахать и запрокидывать головы. Облитые солнцем утесы – гигантские воины в островерхих шлемах и пластинчатых латах – в оцепенелом изумлении всматривались в водяных двойников.
Иза помнила рассказанную Майис легенду о том, как богатыри съехались со всей тайги на зов юной Лены посостязаться за ее благосклонность. Сотни женихов явились, и девица пришла в волнение, а когда успокоилась водная гладь, огромное воинство узрело перед собой точно такую же армию. Броситься бы противникам в битву, но выяснилось, что великаны успели окаменеть в том виде, в каком застала их ослепительная красота невесты. На сотни километров растянулись по правую руку, а иногда по обоим берегам монолитные конницы, разрозненные ватаги либо пара-тройка витязей – неразлучные товарищи и смертельные соперники. За миллионы лет пластины брони взялись охристой ржавью, превратились в обглоданный ветрами известняк. Кое-где за вершины и наметенный суглинок арочных переходов зацепились деревья. Темнели косматые, черные против огненного заката. Сонную розовую тишину нарушали пронзительными вскриками только стрижи. Тайга мрачнела, небо оставалось опаловым, цвета молочного пара над вечерним подойником. Лунные мостки зыбко покачивались в воде. Едва начинал золотиться восток, из-за горной цепи выкатывалась раскаленная гривна солнца. Дядя Степан говорил, что кузнецы льют красную медь ночью, когда ее строптивые рудные духи покладисты…
Спозаранку Иза поднималась на верхнюю палубу по ковровой, без единой морщинки, лестнице. Под каждой ступенью зеленую дорожку натягивали покрытые блестящим никелем прутья. Отражение желтой блузки весело скакало по ним песочным ручьем. Ветер на палубе приятно дул в ресницы, Иза читала ему наизусть отрывки чеховских пьес или просто сидела – слушала песни реки. Бабушка Лена знала все ее секреты. В песнях перетекали один в другой голоса Марии и матушки Майис, журчала свирель цыганенка Басиля, звенел майский ливень, рухнувший когда-то в день драки с Гришкой… Река пела алгыс[8], благословляя уходящую внучку на любовь к миру и равновесие с ним.
Попутчиков Иза сторонилась и ни с кем не откровенничала. Свежо было в памяти наставление тети Матрены: «Не доверяйся никому, миленька моя! Гляди в оба: на пароходах-поездах полно жуликов, прикинутся добрыми и залезут в сумку или чемодан. Скрадут чего-нибудь – не заметишь…» Небольшой по габаритам чемодан оказался вместительным. Все имущество легло в него ловко, начиная с комплекта выпускного белья, заканчивая пушистым «собачьим» свитером. Мамины деньги, по совету соседок, были припрятаны надежно – в кармашки, пришитые к левой стороне трусов, а шкатулку и кошелек с расходными рублями-копейками Иза втиснула в сумочку и не выпускала ее из рук.
Вручая сумочку, Бэла Юрьевна театрально взмахнула рукой и, как в чеховских «Трех сестрах», воскликнула: «В Москву, в Москву!» Да… а дядя Паша, если верить тете Матрене, отозвался о Москве неласково: «Звон город – злой норов». О чем это он, интересно?
Через две недели пароход подошел к пристани Осетрово. Иза в последний раз умыла лицо ленской водой. Хотелось отойти куда-нибудь в безлюдное место, побродить босиком с краю прилива и, может, поплакать, но транзитные спутники уже скрылись за береговым склоном. Оглядываясь в отчаянной спешке, – прощай, Лена! – она бросилась их догонять.
Плацкартный вагон переместил Изу в привычную коллективную жизнь. Пассажиры дулись в карты, унимали маленьких баловников и тщетно пытались вздорить с невозмутимой проводницей. Тяжкие запахи пота и туалетной хлорки путались в оконных занавесках с папиросным дымом из тамбура. Мимо неслись немыслимые просторы – леса дремучие, реки бегучие, горы непролазные. Иза мчалась в тридевятое царство за тридевять земель и всей кожей чувствовала, как увеличивается расстояние между ее прошлым и будущим. Безумолчный рельсовый ксилофон загадочно выстукивал: «По-жди, сказ-ка бу-дет впе-ре-ди».
Далеко остались якутские белые ночи, здесь к окнам до ужина льнули любопытные сумерки. Покупая у местных хозяек на станциях горячие пирожки с ливером и черемшой, Иза вспоминала поговорку дяди Паши: «Есть что в рот положить – вот и день прожит». Он знал уйму прибауток и редко повторялся. Состав отбивал разгонную чечетку, отдаляясь от кирпичных вокзалов, воздвигнутых по старинке с зубчатыми торцами, и снова бежали вспять тусклые деревеньки, снова вспыхивали и гасли поля жарков в непроницаемой гуще тайги.
Возле Свердловска поезд пересек границу Сибири. В этом городе училась Полина Удверина, певучая гордость детдома. Настороженная и самолюбивая, она проталкивалась по жизни локтями, кулаками и крепким словом. В Уральскую консерваторию Полина поступила два года назад. На письма отвечала редко. Некогда было, наверное, учеба, репетиции, концерты, то-се, и привычка к большому городу приходит не сразу. Иза старалась не думать, как сама она будет жить в огромной столице одна, без девочек, без дяди Паши и воспитателей. Без Гришки… А думала постоянно – с чувством нарастающего смятения и тревоги.
Глава 5
Даже если люди не летают…
Приблизилась долгожданная Москва. Патриархальную живопись потеснила пчелиная графика глазастых коробок индустриального пригорода, вымахнули дымные трубы, и, наконец, завопил приветственный гудок. Иза приготовилась к многолюдью, но суматошные народные массы за барьером платформы все равно ошеломили ее. Словно половина страны кого-то встречала, провожала, куда-то ехала и толклась на перроне от нечего делать.
Бэла Юрьевна хорошо объяснила, где что находится, Иза сориентировалась сама, без чужой помощи. Влилась в бурливый ручей, освоилась и даже стала примечать в столпотворении разные дамские прически. Чаще всего встречались «бабетты» («вшивые домики»), запущенные в моду Брижит Бардо, и обесцвеченный «пергидроль» – длинные прямые волосы, как у Марины Влади в фильме о лесной дикарке. И зря Иза расстраивалась вчера из-за новой трикотажной юбки, доведенной плацкартой до преждевременной ветхости. Юбка, оказывается, устарела до своего приобретения. Москвички щеголяли в затянутых поясками «колоколах», цокая шпильками по асфальту, как лошади на плацу. Прав был дядя Паша: столичные барышни, конечно, не ходят зимой в валенках и простеганных ватой пальто из грубого сукна… Иза не понимала себя: осуждает она модниц, или ей все-таки нравится их вызывающий вид? Не успела устыдиться (не слишком ли много думает о внешности?), как тотчас обо всем забыла: перед глазами распахнулся самоцветный сказочный мир!
Маме о метрополитене рассказывал папа Хаим, ему до войны доводилось ездить в берлинских туннельных поездах. Но Изочка не слышала от мамы ничего подобного и была совсем не готова очутиться в подземелье Хозяйки Медной горы! Стены и полы станции сияли мрамором утренних тонов, сверху ярусами спадали хрустальные люстры, озаряя мозаику потолочных сводов. Чудесные картины представляли ключевые моменты истории, а история не стояла на месте – продолжалась демонстрацией мирных достижений! Подвижные лестницы бежали в земное чрево и обратно, расстилая под ноги железные гармошки ступеней, поезда доставляли пассажиров, куда им нужно, по сложному витью путей в искусственных гротах. Казалось несправедливым, что люди платят сущие копейки за возможность ездить в метро и, не обращая внимания на его музейно-техническое великолепие, торопятся разойтись по галереям без всякого восхищения на лицах.
Обнаружилась лишь одна (кроме Изы) ценительница здешних красот. Задрав голову, посреди зала возвышалась деревенская девушка в платье ниже икр. И сама она, и все в ней было большое, яркое: румянец во всю щеку, восторг в серых глазах и уложенная пшеничным свяслом коса, а за плечами бугрился рюкзак размером с двухнедельного теленка. Иза еще на вокзале приметила, что провинциалов, непривычных к шуму и толчее, отличает общий налет неуверенности в себе, будто особенность какого-то отдельного народа, аж обидно. А в этой сельчанке никакого напряжения не наблюдалось, и возвращаться с потолка на землю она не спешила. Не смущали девушку гудящие толпы, обтекающие ее, как добавочную колонну.
Иза тоже была бы не прочь так постоять, но прибыл нужный поезд. Войдя в переполненный вагон, она едва подавила крик: к ней повернулся мужчина в темной маске, с ружьем за спиной! Фарфоровые белки глаз выпукло светились в прорезях – блэк энд уайт… Уф-ф, ничего страшного, обыкновенный негр. Хотя не совсем чернокожий, скорее, каурой масти, если это лошадиное определение применить в данном человеческом случае, а «ружье» оказалось фигурной тубой с каким-то музыкальным инструментом. Вспыхнули изумительно белые зубы, Иза улыбнулась в ответ, но африканец отвлекся… и жуткий вопль заглушил громыханье колес.
Кричала, конечно, не Иза. В несколько мгновений вместилось много всего. Протянув руку давешней сельчанке с рюкзаком, негр успел вовлечь ее в двери, когда механический голос предупреждал об их закрытии. Она смотрела вниз в щель платформы и, не глядя на хозяина руки, свою подала машинально. Сила инерции бросила девушку в нечаянные объятия «человека в маске», поэтому вопль был хоть и короткий, но душераздирающий. Так же, как Иза, она явно впервые увидела негра не на картинке.
– Йа не кусаться, – сообщил он девушке, вновь расцветая. Зубастая улыбка, вероятно, убедила ее в обратном. Оттолкнув спасителя, тараня толпу с энергией ледокола, она забурилась в проход. Иза сочла нужным улыбнуться гостю, чтобы не подумал плохо о людях советской провинции. Опять впустую: он озадаченно уставился туда, где мелькнул и скрылся пшеничный девушкин крендель.
Вагон тасовал пассажиров на остановках, как карточную колоду. О комической ситуации помнили разве что Иза, девушка впереди и гость, кажется, огорченный ее бегством. Никто на него не пялился, и чета других иностранцев, смешно стрекочущих на бурундучьем языке, никого не заинтересовала. На прощание Иза улыбнулась каурому негру не напрасно, он заметил.
На улице людской водоворот кружился так же стремительно, как в метро. Асфальт, разогретый солнцем и трением несметных подошв, обдавал жаром ноги. Бульвары приглашали пройтись под тенью деревьев, обещая скамеечный отдых невдалеке от шумной магистрали. Зеленые кроны поднимались выше фасадов, окрашенных в нежные цвета зефира и крема. Трехглазый светофор регулировал дорожный ход. Всегда ли исправны эти подмигивающие фонари и тормоза машин? А то замешкаешься посреди дороги, и обложной металл с ревом ринется тебе наперерез! Многослойный московский мир и тут позаботился расступиться лестницей, ведущей пешеходов в подземный переход.
Выныривая из каменных недр, Иза посмотрела вверх, где в поисках удобных карнизов кружили голуби. С куполами церквей мирно соседствовали антенны радиостанций, а над макушками домов-атлантов пушились облачные очески. Бэла Юрьевна рассказывала, что в Москве семь небоскребов. В самой большой высотке на Ленинских горах, возведенной комсомольцами-стахановцами, учатся студенты Московского университета имени Ломоносова. Посещает ли обитателей верхних этажей желание, распластав крыльями руки, полететь над городом птицей? Изу бы посещало. Может, скоро ученые вместе со средством против старения изобретут индивидуальные летательные аппараты. Улицы опустеют, небо сделается густонаселенным. Подоконники превратятся в мини-аэродромы, не нужны будут подъезды, лестницы и двери…
– Отчего люди не летают, как птицы? – на ходу спросила себя Иза мечтательным голосом Катерины[9].
Проходящий мимо мальчик в пионерской пилотке остановился и серьезно сказал:
– Потому что они – люди.
Такой приземленный мальчик-материалист!
Вход в учебное заведение, из которого Иза через энное время собиралась выйти подающей большие надежды актрисой театра и кино, преградил бумажный листок. Он белел с заманчивым призывом, а весть доложил невозможную, как если бы вместо ТАСС был уполномочен заявить, что сию минуту здесь начнется землетрясение.
«Прием заявлений… желающих поступить… окончен…» – перечитала Иза дважды, не веря глазам, но и в третий раз категорический смысл машинописных букв не изменился, в отличие от смысла жизни. Рухнули, поверглись в прах складно выстроенные планы на сегодня и годы вперед. Вот тебе и «люди не летают»… Прав был здравомыслящий мальчик.
Оцепенев у двери монументом бесплодных желаний, Иза переживала в себе конец света, но вот нос защемили слезы, и короткое замыкание прервалось. Рано сдаваться! Надо отправиться прямиком в деканат и объяснить, что ехала издалека, поэтому опоздала. Рука решительно сжала дверную ручку, а потянуть не успела – дверь сама открылась. Из нее, будто из-за отодвинутого холста с нарисованным очагом, выплыла кукольно прекрасная дама с голубыми волосами.
– Здравствуйте, – пролепетала Иза в оторопи от явления престарелой Мальвины.
– Добрый день, – приподняла та подрисованные брови. Быстрым взглядом окинула незваную гостью с головы до ног. – Вы куда?
– Сюда, – глуповато ответила Иза на глуповатый же вопрос, страдая, что в измочаленной юбке и потертых спортивных тапочках выглядит обдергайкой.
– Поступать?
– Я… мне нужно поговорить с деканом…
Мальвина указала на объявление:
– Здесь сказано: «Прием окончен».
– Совсем?..
– Вы опоздали.
Поправив упавший на глаза локон (просто седой и подсиненный), дама всмотрелась в Изу пристальнее, и голос ее смягчился:
– Небывалый нынче конкурс. Не расстраивайтесь, прием в вузы не везде завершился.
Иза сказала «спасибо» и поплелась куда глаза глядят, а они заплакали. Пришлось забрести под первую же арку.
Тень замкнутых полукругом домов обрывалась на залитой солнцем детской площадке. Она была почему-то необитаема, но возле песочного дворца с увядшей веточкой-шпилем сохранились следы сандалий маленького зодчего. В углу бордюра подрагивал пуховый катышек, забытый последним тополевым ветром.
Лениво полз жаркий, совершенно безнадежный день. В такой день хорошо загорать на берегу родной протоки, а не сидеть с разбитыми надеждами в чужом дворе чужого города. Провал с поступлением убил Изу. Возможно, не навсегда, но на неопределенное время. Мрачные мысли плыли в мозгу караванами и порознь, как паузки по реке в туман. Думать о неудаче было больно, что все-таки подтверждало – жизнь не ушла. Иза бросила караваны на середине реки и со сладко-прощальной обреченностью посмотрела на себя сбоку. Ей случалось видеть свое «я» со стороны, когда обстоятельства складывались не в ее пользу. Жалея теперь это «я», Иза одновременно иронизировала над ним и даже немного злорадствовала. Ведь мечтала же сняться в кино и прославиться? Мечтала. Получила славой по шее? Поделом. Не виновата Москва в том, что не хочет завоевываться ничьей славой. Полно бродит таких мечтательниц с подрезанными крылышками по столице нашей необъятной родины.
Солнечный проем арки притворялся отрезком сцены. По ней спешили куда-то несостоявшиеся балерины, поэты, космонавты, капитаны дальнего плавания, объединенные коллективной надеждой на светлое завтра. На подвижных декорациях проносились грузовики, трамваи и юркие, воплощенные в чью-то реальность мечты-автомобили. Голубые автобусы напоминали своим цветом, что не у всех все сбывается. Железо катилось хозяйской полосой, и ни одна лошадка с телегой не нарушала заданный светофором бег…
На полупорожних грунтовых дорогах за границей Сибири транспорт был на треть гужевой. Все мамины деньги отдала бы Иза за то, чтобы оказаться сейчас на одной из родных дорог. Но как глянуть в глаза тем, с кем попрощалась? Что им сказать? Вот она – я, несолоно хлебавши возвратилась домой?
А разве у нее есть дом? Нет нигде.
Время менялось без участия Изы, и неспешный ход минут отдалял ее от конца света. Она ждала той …надцатой, когда пережитое уколет-уколет – и улетучится, даст место новым мыслям. Эта минута в конце концов наступила после того, как подумалось: мечта – не потеря того, что было, а расстраиваться из-за того, чего не было, по меньшей мере глупо. Можно попробовать устроиться на работу по лимиту прописки здесь, а можно и в Каунасе. Иза когда-то решила забыть о городе, где погибла вся папина родня, но раз такое дело… Адрес каунасского друга родителей записан в блокноте, подать телеграмму – непременно встретит, поможет с жильем. В стране всюду нехватка молодых рабочих рук. А мечта пусть как следует вызреет за год-два и докажет, что она непреходящая.
Из окна дома напротив донеслась песня из кинофильма «Девчата». Старый клен приглашал кого-то на прогулку. Иза привязала влажный от слез носовой платочек к шпилю песочного дворца. Высохнет платок, взовьется флагом – дуй, ветер! Повзрослеет маленький зодчий и возведет настоящий дворец. Возраст Изы тоже «репетиционный» – семнадцать лет! На душе сразу стало легко и просторно. Переночевать решила в гостинице при железнодорожном вокзале, а утром взять билет в Каунас.
В кошельке сохранилось прилично копеек на музеи и мороженое, выглядывал даже краешек новенькой хрустящей пятерки. Юбка жеваная? Ну и что! Среди шести миллионов москвичей никому нет дела до непрезентабельного вида Изольды Готлиб. И она, ни к кому, ни к чему не привязанная, вольна пригласить себя на прогулку до вечера, куда ей заблагорассудится.
Арка-сцена приняла зрительницу под округлые своды, придержала у поворота и пропустила в действие. Иза перешла незримую линию раздела, чтобы рассмотреть столицу глазами человека, не ждущего от нее для себя никакой выгоды и готового восхищаться всем увиденным. В зеркальной витрине отразилась задорная девчонка с длинной косой. В правой руке она несла необременительный чемодан, в левой – только что купленное эскимо и придерживала локтем сумочку цвета беж на ремешке. Девчонка подмигнула Изе: не все потеряно, даже если люди не летают!