Темные (сборник) Гелприн Майкл
Нейдж мучительно тяжело думать о том, что ей предстоит сделать. Всякий раз, когда мысль ее, удалившаяся было в умозрительную плоскость, неизбежно возвращается к главному предмету, женщина чувствует, как грудь сжимает стальными обручами. Ноющая, неумолимая боль рождается в сердце, с каждым его ударом растекаясь по телу. Каждый раз, когда она смотрит на спящего ребенка, вымытого и спеленатого, Нейдж чувствует дрожь в руках.
– Я смогу, – говорит она себе. – Я должна. Он и без того обречен. Без имени, без таинства крещения, забытый всеми, он уже умер. Пытаться задержать его здесь – только увеличивать его страдания… Соус. Здесь важен соус.
Впервые для нее это была обратная процедура – не от готового вкуса, не от ощущения во рту, а от компонентов, дедуктивный процесс совмещения деталей для единого результата.
Растопить немного масла в сковороде, медленно, не давая закипеть. Добавить грибы, лук и бекон, все максимально измельченное. Томить под крышкой – совсем немного, пока кипит красное сухое вино. Добавить трюфели, петрушку, специи и вино к грибам, все размешать и томить еще немного, пока трюфели не вберут достаточно влаги. Снять с огня, добавить сливки и желтки, тщательно размешать. Не давать остыть.
Нейдж закрыла глаза, снова и снова представляя себе получившийся соус. Да, именно так. Соус, достойный короля. Собственно, королю он и будет подан.
Она слышит, как рядом шевелится, просыпаясь, младенец. Он спит уже долго и сейчас должен проснуться, чтобы поесть. В этом возрасте, когда от рождения не минуло и месяца, они только спят, едят и испражняются.
Но ребенок молчит. Нейдж поворачивается, чтобы посмотреть, и встречается с ним взглядом. Большие голубые глаза смотрят на нее внимательно и серьезно. В них словно читается немой вопрос: «Как ты поступишь, странная женщина? Что сделаешь со мной?»
Нейдж закрывает глаза. Ей нужно быть сильной. Ей нужно выполнить свою часть сделки.
Рабочие Мэдчестер-стрит взбудоражены. Вчера генерал Дулд призвал их выступить против фабрикантов, которые закупили для себя новые машины в Королевских Механических Мастерских. Дулд говорил, что эти машины станут делать за людей всю работу, и тысячи окажутся на улицах без единой монетки, чтобы купить еды. Он призывал громить проклятые механизмы, громить жестоко и беспощадно. Бездушное железо не должно творить – только живыми людскими руками могут создаваться вещи, таков замысел Всевышнего. Искуситель же изобрел машину, чтобы проклятие его множилось и распространялось, принося кругом лишь горе и лишения. И вот сегодня утром рабочие идут к своим фабрикам, переговариваясь глухо и зло. Иные, воровато озираясь, прикладываются к флягам, которые прячут под сюртуками. Воодушевленные Деном Дулдом, готовые постоять за себя, они не замечают хорошо одетой женщины, которая идет по Мэдчестер-стрит в сторону Крысиного тупика. Женщина несет тяжелую корзину, в которой виднеется небольшой продолговатый сверток и широкое горлышко бутылки, плотно замотанной в шерстяную ткань. Нейдж так же не замечает рабочих. Не замечает она и утреннего холода, который забирается под одежду. Она преисполнена тревогой и ожиданием. Внутри себя она непрерывно молится, надеясь, что Всевышний простит этот страшный грех и поможет ей.
Крысиный тупик молчалив и хмур. Ночь еще не покинула этого места, оно закутано сырой темнотой, словно старыми тряпками. Щербатые окна «Старой пивоварни» смотрят на Тинсоу, как пустые глазницы мертвеца. В этом взгляде – злоба, но женщине все равно.
Она знает, зачем пришла и что на кону. Она проходит в ворота «Старой пивоварни» так, будто явилась навестить родственников. Никто не решается встать у нее на пути.
В этот раз пещера Джека ярко освещена. Несколько больших масляных светильников коптят потолок – бронзовые чаши на длинных подставках. К удивлению Тинсоу, это место вовсе не похоже на логово зверя. Животный запах, как и в прошлый раз, режет обоняние, но сама пещера напоминает ей смесь вавилонского храма и министерского кабинета. Перед ней массивный дубовый стол с резьбой и тончайшим лаковым покрытием, с высоким креслом, покрытым бархатной обивкой. За креслом – барельеф, изображающий крылатых львов и бородатых воинов в длинных халатах с копьями и диадемами.
Джек стоит немного в стороне, у книжного шкафа. Он листает толстый фолиант, и когти его тихо скребут по плотной бумаге страниц.
– Ты все-таки пришла, Нейдж Тинсоу. – Он оборачивается, представая перед ней во всем своем ужасающем величии. Его массивная фигура облечена в дорогой шелковый фрак, белую сорочку и элегантные бриджи. Туфлей нет – едва ли даже самый лучший мастер сможет сделать обувь для этих, похожих на птичьи, лап. Три пальца впереди расходятся почти на фут, и каждый увенчан двухдюймовым когтем. Голени покрывает густая красная шерсть. У ног виден черный ороговевший хвост. Похожее на запятую жало хищным острием указывает на пришедшую.
За широкими плечами мантикора – кожистые крылья, сейчас сложенные и недвижные. Слухи говорят, что, когда Джек расправляет их, между дальними их концами может уместиться повозка.
Обрамленные белыми манжетами кисти – комки красной шерсти, заканчивающиеся черными кривыми когтями.
Наконец Нейдж хватает смелости взглянуть мантикору в лицо. К ее удивлению, оно мало отличается от человеческого. Завитая в кольца черная борода идеальными локонами спадает на грудь. Орлиный нос, ровные брови, волосы, завитые в толстые косы, перетянутые золотыми кольцами. Только глаза чужие – глаза кошки, круглые и ярко-золотые, с узкими вертикальными зрачками.
– Я пришла, Рипперджек. Я пришла исполнить свою часть сделки.
Мантикор смотрит на корзину, которую держит Тинсоу.
– Что у тебя там? – спрашивает он требовательно.
– Ваш обычный завтрак, – говорит Нейдж, сдерживая дрожь в голосе. – Обычный и необычный. Такого вы еще не пробовали.
– Посмотрим. Вот стол – сервируй.
Нейдж замирает, чувствуя, как холодеет в животе. Страх переполняет ее.
– Нет.
Джек склонил голову набок, зрачки его расширились.
– Ты думаешь, я не смогу взять его? Ты думаешь, ты сможешь меня удержать?
В ушах звенит, точно Нейдж оказалась внутри гигантского колокола.
– Не смогу. Но я… не отдам его добровольно.
Джек делает шаг вперед. Крылья его подрагивают, хвост оживает, медленно поднимаясь за спиной.
– Ты затеяла опасную игру, Нейдж Тинсоу. – Его рык становится глухим и утробным. – Смотри не оступись.
Нейдж молчит, парализованная ужасом. Все, что она придумала себе там, в безопасности собственной спальни в Восточном Краю, теперь кажется глупым и бессмысленным. Ее начинает бить крупная дрожь. Джек подступает к ней, скрипят когти о камень пола, с шипением вырывается из глотки дыхание. Ребенок в корзине шевелится и тревожно всхлипывает.
– Я разорву тебя на части. И пока ты будешь истекать кровью, съем твоего младенца.
Нейдж падает на колени, сгибаясь над корзиной, укрывая ее руками. Страх овладевает ею целиком, бесконечно. Джек делает еще шаг. Всхлипывания ребенка сменяются громким плачем.
«Теперь… теперь… – бьется в голове, – иначе будет поздно…»
Она вырывает из манжеты булавку и с силой вгоняет ее в запястье. Боль огненной стрелой пронзает ее, отрезвляя.
Мантикор замирает, удивленный.
– Я… – с трудом поднимает голову женщина, – заплатила вам, Рипперджек.
Молчание повисает в пещере, даже младенец затихает, испуганный. Нейдж поднимается на ноги.
– Я знаю, что ваша пища – страх. Вам не нужна людская плоть, чтобы насытится. Вы убиваете, чтобы страх жил в сердцах людей. Младенцев, которых подносят вам, вы принимаете потому, что с ними идет благоговейный ужас подносящих. Но этот ужас – не настоящий, ведь они знают, что подношение удержит зверя от нападения. Я же дала вам истинный страх. За себя и за этого ребенка.
Она смотрит прямо в огромные золотые глаза.
– Вы довольны, сэр?
Джек запрокидывает голову и издает протяжный, раскатистый рык. Спустя мучительно долгие мгновения женщина понимает, что он смеется.
– Правду говорят: истинный повар не тот, кто в совершенстве знает вкус еды, а тот, кто в совершенстве знает вкус едоков. Ты великолепна, Нейдж Тинсоу, твоя слава хоть и дурна, но правдива. Я принимаю твою плату. Твоя дочь будет дома сегодня к вечеру.
Женщина низко кланяется, стараясь скрыть слезы облегчения.
– Спасибо, сэр! Спасибо вам…
– Иди, – рычит мантикор, – не позволяй себе обмануться. Я не помог тебе, я лишь заплатил за твой труд.
Нейдж кивает и, подхватив корзину, пятится к выходу. Джек отворачивается, возвращаясь к шкафу.
– Стой, – властный рык останавливает Тинсоу, словно замораживая ее изнутри. Она медленно оборачивается.
– Как ты смогла родить в себе истинный страх, если знала, что я не стану убивать ни тебя, ни младенца?
Нейдж не находит в себе сил взглянуть на чудовище.
– Я не знала. Я хотела в это верить, когда выходила из дома, но не смогла сохранить веру, переступив этот порог.
Удовлетворенный рык эхом отражается от каменных сводов.
– Воистину, для людей неведение – величайшее из благ. Теперь иди. И никогда больше не приходи сюда.
– Но, дорогая моя! Я прошу тебя – подумай еще раз. Ты представляешь, что будут говорить люди?
Рандсакса Иль, старшая сестра Нейдж, говорит, не прерывая своего вязания – обычного для нее занятия в последние годы. Нейдж занята младенцем – она держит бутылочку, которую тот сосет с привычной жадностью.
– Развод для женщины твоего положения недопустим. К тому же как ты рассчитываешь найти нового мужа с этим ребенком? Да и работа – кто из этих богатых джентльменов знал, что именно ты готовила те замечательные блюда, которые прославили поварскую чету Тинсоу? Тебя не возьмут главным поваром просто потому, что ты – женщина.
– Оставь это, сестрица, – наконец отвечает Нейдж. – Все уже решено. Я не могу жить с мужчиной, который продал собственную дочь. К тому же у меня есть кем его заменить.
– О! У тебя есть на примете богатый вдовец?
– Боюсь, что нет. Он сирота, и за душой у него ни гроша. Но этот мужчина был дарован мне Всевышним, и отказаться от него было бы преступлением против Вышней воли.
Рандсакса морщится, выражая так крайнее недовольство.
– Ты слишком привязываешься к нему. Он может не пережить этой зимы.
Нейдж качает головой и улыбается ребенку.
– Он переживет. Дважды он должен был покинуть этот мир и дважды спасся. Нет, смерть не скоро придет за ним, Ранди.
Сестра сокрушенно вздыхает.
– Я слышала, вы совершили таинство крещения. Как священник назвал его?
– Джекфри, – улыбается Нейдж.
Рандсакса озабоченно цокает языком.
– Плохое имя. Плохое. Не нужно тебе дразнить его, дорогая моя.
Нейдж Тинсоу молчит – она должна молчать. Никто не узнает, что у дверей церкви жуликоватого вида громила сунул ей записку. Всего три слова было в ней.
«Назови его Джекфри».
Подписи не было. Она не была нужна.
Закатные лучи проникают в открытые окна. Олднон, столица империи Альбони, прощался с еще одним днем.
Дмитрий Тихонов
На краю света
Austr sat in aldna i Jаrnvioi…
Грохот пугает птицу на ближайшей яблоне. Тяжелое ржавое лезвие проламывает лобовое стекло, сносит зеркало заднего вида, сминает капот и все, что под ним. Артем перехватывает колун, двумя ударами пробивает дыру в бензобаке, затем отступает на пару шагов, тяжело выдыхая облачка белого пара. Пустая деревня молчит, как и подобает покойнику. Лишь едва различимое эхо тает где-то вдалеке, возле леса.
АРТЕМ: Вот так, сука! Вот так. Можешь не ждать, я к тебе не вернусь.
Он сплевывает себе под ноги и, закинув колун на плечо, бредет по снегу к дому. Взгляд его скользит по просевшим, потемневшим сугробам вокруг, натыкается на два птичьих крыла. Скорее всего, вороньи – иссиня-черные, с перьями почти в локоть длиной. Они вырваны с корнем, и красные ошметки мяса на краях еще влажно поблескивают. Рядом темнеет несколько кровавых пятнышек. Артем подбирает крылья, внимательно рассматривает их и осторожно сует в карман бушлата. У калитки он останавливается, опускает колун на землю и, прислонившись спиной к забору, говорит в пространство перед собой, оживленно жестикулируя.
АРТЕМ: Конечно, сомнения были. Я – обычный парень, ничто человеческое мне не чуждо. Помню, в то утро вышел на улицу, чтобы наполнить таз для умывания, и понял, что наступила весна. Моя «Нива», та самая, на которой я добрался сюда, показалась из-под снега. Просто стояла там, хоть сейчас садись и возвращайся. Мысли такие сразу появились. Но… это как у алкоголиков, знаете? Нельзя поддаваться. Я справился.
Набрав во дворе дров, он заходит в дом.
Настенные часы с кукушкой показывают половину второго. Артем сидит за столом, накрытым выцветшей клеенкой. Перед ним – три ряда жестяных банок, наполненных черной землей. С помощью деревянной ложечки он делает в каждой небольшое углубление, опускает туда семечко и закапывает его. С другой стороны стола на трехногой, чуть покосившейся табуретке сидит старый лохматый кот и внимательно наблюдает за действиями хозяина. Бледный дневной свет льется сквозь окно, наполняя комнату миллионами танцующих пылинок. Вороньи крылья, очищенные от грязи и снега, сушатся на подоконнике.
АРТЕМ (вполголоса): …и главное – она даже не пыталась понять. Даже не пыталась спросить, поговорить. Ничего не пыталась. Такая психология. Наверно, когда постоянно думаешь о вещах, то и людей начинаешь воспринимать словно вещи. Не стоит заморачиваться, если не подходит – найдешь другую.
Он вздыхает, пристально вглядывается в бесцветный пейзаж за окном, будто ожидая увидеть что-то. Затем поворачивается к коту, грустно улыбается ему.
АРТЕМ: А она все время думала о вещах. Они все там помешаны на вещах. Продают, покупают без перерыва. Огромные дворцы строят для магазинов, представляешь? У стариков дома разваливаются, зато торговые центры на каждом углу. Копошатся в этих крохотных своих квартирках, в тесноте, в бетоне сплошном, целыми днями в бумажках и телевизоре, а в выходной у них праздник – поехать в торговый центр. Пройтись по магазинам. Покупать. Отдыхают так. Веришь?
Кот молчит.
АРТЕМ: Я бы на твоем месте тоже не поверил. Глупость это ведь. Но сам видел. Сам там жил, тонул во всей этой чуши, в бездарности и бесплодности глобальной. Ни на что они больше не способны. Только по-тре-блять. Даже игрушки для детей покупают готовые, штампованные, хотя не должно быть радости большей, чем собственному ребенку своими руками смастерить что-нибудь. Любовь-то она ведь только через труд смысл обретает. А если ты, пока в очереди на кассе стоишь, схватишь с полки первый попавшийся «киндер-сюрприз», никакой любви в этом нет. Фальшивка одна. Сплошное притворство.
Кот зевает, лениво спрыгивает на пол и идет к печке. Артем провожает его взглядом.
АРТЕМ: Вот и я тоже не выдержал. Тоже сбежал от этого всего, укрылся здесь. Звал ее с собой, но, когда пытался объяснить, она смотрела на меня пустыми, абсолютно пустыми глазами. Ничего не понимала. Компьютер у нее включен был, браузер открыт на странице какого-то очередного интернет-магазина. И, пока я говорил, она туда поглядывала то и дело. Я отвлекал ее, понимаешь? От покупок…
Он встает, принимается ходить по комнате из угла в угол, задевает и роняет табуретку, но словно не замечает этого. Руки его двигаются из стороны в сторону, пальцы лихорадочно сжимаются и разжимаются, рот подергивается. Спустя несколько минут он замирает возле стола, делает несколько глубоких вдохов, затем оборачивается к коту, но, не обнаружив его, вновь обращается к невидимой аудитории, словно отвечает на вопросы интервью.
АРТЕМ: И в тот день, в первый день весны – не календарной, а настоящей, – мне хватило всего лишь увидеть свою машину, чтобы ощутить вдруг тоску по прошлой жизни. По городу, по уличным фонарям, по другим людям. По жене. И я едва не сдался. Не хочу оправдываться, но это вполне естественно: на тот момент я прожил в полном одиночестве, в заброшенной деревне уже больше полугода. Без радио, телевидения, сотовой связи и прочих средств связи с миром, к которым привык с детства. Признаю: проявил слабость.
Он кашляет в кулак, замолкает, вновь садится на свое место, берет деревянную ложечку, однако секунду спустя бросает ее, встряхивает головой и улыбается раздраженно, будто услышав неприятное, докучливое возражение.
АРТЕМ: Но, знаете, здесь со слабостями разговор короткий. Ты или учишься давить их в зародыше, или погибаешь. У меня нет времени на внутреннюю борьбу и схватку с искушениями, у меня полно дел. Рассаду помидоров вот надо подготовить, теплицу поставить, курятник расширить, лопату починить. Поэтому пришлось решать вопрос с помощью колуна. Быстро, просто, эффективно. И я не жалею. Ни капли.
На печке появляется кот, снова зевает, пристально смотрит на хозяина. Тот подмигивает ему и наконец возвращается к работе. Ямка. Семечко. Земля. Его серая, прозрачная тень шевелится на полу, в точности повторяя движения человека и только изредка слегка запаздывая.
Настенные часы с кукушкой показывают половину второго.
Ночь. Прах стоит посреди деревенской улицы, обратив то, что некогда было лицом, в сторону двух окон, за которыми горит керосиновая лампа. Он полностью обнажен, на его плечах и груди видны полоски засохшей крови, синие в лунном свете. Прах молчит и не двигается, несмотря на ледяной ветер и пляшущую вокруг тьму. Под снегом в мерзлой почве медленно пробуждается жизнь. А мертвая деревня бормочет что-то в своем нескончаемом бреду, ворошит давно позабытые секреты, воспоминания, сны, впитавшиеся некогда в замшелые камни, в трухлявые доски – и ее медленное, тяжелое дыхание, смешанное с темнотой, полно запахом тлена.
Прах не дышит.
Книга падает на пол. В жарко натопленной комнате Артем, поднявшись со стула, подходит к окну, за которым бьется в неистовом танце непроглядная мгла. Проснувшийся кот внимательно, встревожен-но наблюдает за ним с печки. Огонек в керосиновой лампе чуть подрагивает, заставляет кривляться тени на старых обоях.
АРТЕМ: Показалось?
Тишина. Тени замирают.
АРТЕМ: Ха! Похоже, это просто мое собственное отражение, представляешь? Надо же, ка…
(Вздрагивает.) Нет! Вон он! Вон он! Я вижу… стой!
Не отрывая взгляда от окна, он шарит руками вокруг, пытаясь что-то найти, затем принимается лихорадочно озираться, бормоча сквозь зубы неразборчивые ругательства. В конце концов хватает куртку, сует ноги в сапоги, распахивает дверь и, едва не споткнувшись в сенях о большой спортивный рюкзак, выскакивает в ночь. Тьма облепляет его.
АРТЕМ: Стой, сука… стой…
Несколько секунд он неуверенно топчется на месте, словно пытаясь поймать некую важную, но постоянно ускользающую мысль, затем возвращается в сени, принимается рыться в рюкзаке. Спустя пару минут находит электрический фонарик. Луч желтого света разрезает двор пополам, упирается в калитку, возле которой до сих пор стоит колун. Артем решительно подбирает его и выходит на улицу.
Фонарь освещает пустую дорогу, черные остовы домов на противоположной стороне, прогнившие, провалившиеся клыки заборов, бездонные ямы окон. Падает редкий мокрый снег, и все вокруг слегка припорошено белым. Ровное, нигде не потревоженное покрывало.
АРТЕМ (шепчет): Не оставляешь следов, значит? Хитер.
Он замирает посреди улицы, складывает ладони рупором у рта, направив луч фонаря вверх, и кричит, обращаясь к уродливым курганам домов.
АРТЕМ: Кого ты пытаешься обмануть? Я же знаю, что в деревне никто не живет. Здесь никого нет! Тебя нет!
Крик его, надрывный, отчаянный, полный слез и хриплого страха, обрывается в густую влажную тишину, не оставив эха. Спустя несколько секунд темная худая фигура беззвучно появляется у калитки дома напротив. Мгновенно метнувшийся туда луч фонаря освещает только пустой, перекошенный проем в заборе. Подбежав, Артем обнаруживает, что, хотя за ним тоже не видно никаких следов, дверь в дом широко распахнута.
Осенью, только по прибытии, он тщательно обшаривал все строения в деревне в поисках полезных для хозяйства вещей – и в обязательном порядке заколачивал все двери. Своими собственными руками.
На крыльце Артем неуверенно озирается, затем собирается с духом и, выставив колун перед собой, входит внутрь. Ночь здесь крошится, рассыпается, обнажая куда более абсолютный, непроглядный мрак. Тишина и темнота вокруг совершенны, сродни полному забвению. Луч фонаря разрывает их, создает из ничего предметы: заплесневелые ведра, прогнивший стол, покосившийся комод, деревянный чурбак с вогнанным в него топором… но стоит лучу скользнуть дальше, как все это развоплощается, снова перестает существовать.
АРТЕМ (шепчет): Топор? Зачем здесь, в доме, топор? Рубить? Топор – чтобы рубить. Рубить можно разные вещи, верно? Правильно? Разные вещи. Машину, например. Или дрова. Но кто же в доме рубит дрова? Неправильно. Дома надо рубить то, что нельзя на улице рубить. То, что нельзя рубить, когда люди могут увидеть. То, что нельзя рубить под солнцем. Руки. Головы. Души.
Он спотыкается, опирается рукой о влажную, осклизлую стену, чтобы не упасть. Светит фонарем под ноги – на полу лежит искореженный стул. Что-то беззвучно шевелится в луже под ним. Что-то со слишком большим количеством конечностей. Артем брезгливо морщится, поднимает фонарь и шагает дальше. Больше ни стула, ни стола, ни топора. Они исчезли бесследно.
АРТЕМ (шепчет): Ничего, ничего нет. И не было никогда. Никого. Нигде. Я один тащусь через пустоту с фонарем. Вечность. По шагу за раз, по секунде за раз. Иногда просто… забываешь, начинаешь верить в миражи, созданные волшебным фонарем, светом, который сам по себе – не только частица и волна, но еще и величайший обман в истории вселенной.
Он выходит в дальнюю комнату и видит, что задняя стена в ней почти полностью отсутствует. Сквозь огромный пролом внутрь врывается холодный ветер. Луна снаружи заливает снег серебром, и даже без фонаря легко можно различить двор с остовами кустов и поле за ним. В поле, в полусотне шагов от давно упавшего забора, стоит человек без лица.
АРТЕМ: Вот ты где… погоди!
Он срывается с места, выпрыгивает через дыру наружу, неуклюже бежит через двор. Луч фонаря мечется в темноте, словно клинок обезумевшего божества, то упираясь в землю, то пытаясь дотянуться до неба.
АРТЕМ: Погоди!
Едва не уронив колун, он перебирается через поваленный забор, шарит лучом фонаря по полю, но человек без лица исчез. Поле лежит перед Артемом, белое и неровное, будто застывшее море. Повсюду из-под тающего снега торчат сухие останки прошлогоднего бурьяна. Тянущиеся из-под земли ветки, пальцы, руки, кости. Отчаянный жест природы, не желающей сдаваться наступающей ночи.
АРТЕМ: Ничего, братцы, весна уже рядом. Весна вот-вот придет, вы вытянетесь вновь, подниметесь навстречу солнцу… (Он кашляет, качает головой.) Хотя кого я пытаюсь обмануть здесь, верно? Вы куда лучше меня знаете, что вся эта хрень с летом и солнцем по сути ничем не отличается от моего фонаря. Масштабы, конечно, разные, но принцип один и тот же: свет касается тьмы и порождает иллюзию, которую мы привыкли называть жизнью. А стоит свету погаснуть или просто сменить направление, как иллюзия тут же развеивается. Свет – это ложь, а тьма – единственная возможная правда. Но вы ведь в курсе уже, да? Зима научила вас…
Он замолкает и долго, пристально смотрит вдаль – туда, где на горизонте, на фоне начинающего уже бледнеть неба вырисовывается ровным частоколом черная полоса леса. Там, кажущийся совсем крохотным с такого расстояния, горит огонь. Судя по всему, это костер, разведенный на самой опушке.
АРТЕМ: Ага…
Он выпускает из руки фонарь и направляется сквозь ночь в сторону огня. Под ногами влажно хлюпает. Сапоги вязнут в разбавленной талым снегом жиже. С каждым шагом поднимать ноги становится все труднее. Холодный ветер бьет в лицо, обжигая горло и кожу, выбивая слезы из глаз. Артем моргает и теряет свой ориентир из виду, но, прежде чем отчаяние успевает добраться до его горла, снова обнаруживает впереди огонек. Он знает, что будет идти всю ночь. Но назад поворачивать нельзя. Только не сейчас. Только не когда у него наконец появилась цель.
Облепленные грязью подошвы стремительно тяжелеют. Спустя несколько минут правая нога погружается по щиколотку в грязь, и сапог застревает в ней намертво. Артем, не опуская головы, выдергивает босую ступню и продолжает движение. Ледяная боль впивается в кожу тысячами заточенных зубов, молнией мчится по костям вверх, проникает в мозг. Тучи, сгустившиеся в сознании, проливаются благодатным дождем. Кто-то рыдает внутри, моля о прощении и спасении. Но ведь так и должно быть, верно? Истина достигается и постигается только через боль. Разве не этому его учили?
Несколько минут спустя грязь забирает и второй сапог. Носок остается на ноге, но мгновенно пропитывается влагой. Ступни стремительно немеют, а следом за ними и все тело. Оно просто перестает существовать, сливается с ветром, с небом, с ночью. Артем улыбается, а затем вдруг резко останавливается, замирает на месте. Он пытается продолжить движение, но мир не пускает его. Потеряв равновесие, Артем падает и только в падении понимает, что произошло, – левая нога запуталась в мертвых стеблях какого-то сорняка. Распластавшись посреди поля лицом вниз, он замирает. Ветер засыпает его тело снегом.
Прах стоит над Артемом, повернув белое, растрескавшееся пятно своего лица в сторону леса.
Тишина.
Утро. Разбавленный влажной синевой свет проникает в комнату через окно. Кот сидит на столе, внимательно разглядывая опрокинутые жестянки с помидорной рассадой. Черная земля на клеенке, на стуле и табуретке, на половике, на обложке книги, оброненной хозяином вчера. В комнате гораздо холоднее, чем прошлым вечером.
Внезапно кот настороженно поднимает голову – и мгновением позже во дворе хлопает калитка. Скрипит входная дверь, шелестят шаги в сенях. Что-то тяжелое громко, с металлическим призвуком, опускается на пол. Кот спрыгивает со стола, бежит навстречу. Артем входит в комнату. Он без бушлата, насквозь промокший, ссутулившийся. Молочно-белые ступни обеих ног покрыты разводами сырой грязи.
Артем замирает на пороге, увидев погубленную рассаду. Пытается что-то сказать, но кашляет. Тяжело, надсадно. Утирает рот тыльной стороной ладони.
АРТЕМ: Это все-таки было мое отражение. Представляешь?
Он наклоняется к коту, выжидательно смотрящему ему прямо в глаза, ласково касается пальцами его головы. Затем хватает животное за хвост и с размаху бьет его головой о печь. Испуганный визг резко обрывается, на гладкой белой поверхности остается красное пятно. Резкое движение стоит Артему равновесия, он с трудом удерживается на ногах, морщится от боли. Затем садится на табуретку, кладет кота на стол перед собой.
АРТЕМ: Ты все сделал верно, дружище. Так и должно было получиться в итоге. Ложь обязательно вскрывается, обязательно заканчивается. У нее просто нет других вариантов. Рано или поздно правда восторжествует, и я не собираюсь ждать. Я пойду ей навстречу.
Он снова заходится кашлем. Затем открывает ящик стола, роется в нем некоторое время, достает большой и слегка изогнутый кухонный нож. Осматривает лезвие, пробует его пальцем, кивает удовлетворенно.
АРТЕМ: Правду – ее всегда надо было искать, добывать. Как в сказках. Можно жить-поживать по горло в сплошном вранье, в бессмысленном быту, а можно бросить все и отправиться на поиски правды. Далеко-далеко, за леса и горы, на самый край света. Именно так: на край света! Правда – она всегда там, где заканчивается свет. Где нет солнца, нет лжи, нет ничего… другой вопрос, что, если этот край переступить, то назад уже не вернешься.
Он стягивает мокрый свитер через голову вместе с футболкой, бросает на пол. Берет нож и, придерживая кота левой рукой, вонзает клинок ему в шею. Кровь растекается по клеенке. Артем торопится, пыхтит, режет кожу, с усилием перерезает кости. И говорит, не переставая.
АРТЕМ: Но мне некуда возвращаться. Так что с рассадой ты правильно поступил. Чтобы ничто не держало, чтобы ни на что не оглядываться. Та, которая хранит границу между ложью и правдой, не любит сомневающихся. Сомнения – они от вранья. Когда с самого рождения тебя окружает сплошное вранье, обязательно начнешь во всем сомневаться. Как же иначе? Но меня она примет, я знаю. Слышал ее голос. Она уже ждет меня, несчастного, никому не нужного дурака.
Он все-таки отрезает коту голову и, подняв тело над собой, обливает еще горячей кровью свою впалую безволосую грудь, свои тощие плечи и бледный живот. Лицо его искажает кривая улыбка. Отбросив кота, Артем поднимается из-за стола, опираясь о стену, и долго, мучительно снимает джинсы. Затем, полностью обнаженный, осматривает комнату, замечает вороньи крылья на подоконнике.
АРТЕМ: Вот, значит, как? Ну все правильно. Никаких случайностей.
Перегнувшись через залитый красным стол, он берет крылья и выходит в сени. Здесь стоит ведро, наполовину наполненное белой глиной. Подняв его, Артем направляется к люку, ведущему в подвал, где зимой хранились банки с соленьями, картошка и морковь. Поднимает крышку, несколько мгновений вглядывается в холодную, пахнущую землей, черноту, затем начинает спускаться.
Люк он закрывает за собой, и густая темнота сковывает его движения. Глаза больше не нужны. Они бессмысленны без света, а значит, служат лжи. Осторожно опустившись на утоптанный пол, Артем ставит ведро перед собой и, зачерпывая горстями глину, начинает покрывать ею свое лицо. Сначала – глаза, затем – щеки и лоб. В последний раз вдохнув и выдохнув затхлый могильный воздух, он тщательно залепляет рот и нос и, убедившись, что слой получился плотным и сплошным, медленно опускается на спину, раскинув руки.
Сердце стучит ритмично и глухо, словно большой, обтянутый звериной кожей бубен. Кровь, повинуясь задаваемому ритму, танцует внутри, наполняет тело подобием смысла. Но все это – просто танец, одно большое камлание, которое важно не само по себе, а как путь к достижению истины, дорога, ведущая сквозь пламя и холод к великому спокойствию, с которого все началось и которым однажды непременно закончится. Что касается Артема, то его путь почти завершен.
Шаман бьет в бубен все быстрее, вертится вокруг костра, тряся космами, украшенными пестрыми лентами. Пляска становится все неистовее, все безумнее, все отчаянней. Перемазанные глиной пальцы впиваются в землю, тело выгибается дугой, из последних сил цепляясь за привычную ложь. Плоть не желает сдаваться, сопротивляется истошно, бесконечно. Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается.
Мертвый кот безмолвно скалит клыки. Кровь на его шкуре еще влажная и пахнет холодным железом. Глаза, похожие на бусины из мутно-зеленого стекла, слепо таращатся в никуда.
АРТЕМ: Ты пришел следом за мной?
МЕРТВЫЙ КОТ: Наоборот. Мы ждем тебя уже давно. Здесь слишком холодно. Ты должен быть благодарен.
АРТ…М: За рассыпанную рассаду?
МЕРТВЫЙ КОТ: Мы не трогали твою рассаду. Зачем бы? Кошки не настолько глупы. Это крылья, человече. Это те черные крылья, что ты принес с улицы, разбросали жестянки по комнате.
АР…… М: Крылья? Но…
МЕРТВЫЙ КОТ: Они служат ей. Как и мы теперь. Как и твое новое лицо.
А……… М: Мне тоже предстоит стать ее слугой?
МЕРТВЫЙ КОТ: Сначала нужно стать ею. Ее седым волосом, ее желтым когтем, ее белой костью. Она спит в своем доме посреди пустоты, между вчера и сегодня, там, где воспоминания превращаются в пыль. Спит и ждет тебя.
А…………: Я готов.
МЕРТВЫЙ КОТ: Мы знаем. Следуй за птицей.
Ночь. Люк открывается, и первой оттуда вылетает ворона, сотканная из теней и двух иссиня-чер-ных крыльев. Следом поднимается безымянный. Его новое лицо, лишенное каких-либо черт, покрывают трещины. Его жизнь, бессмысленная вспышка света посреди вечной тьмы, осталась в прошлом. Его телу теперь не страшны ни холод, ни огонь, ни препятствия. Он идет следом за вороной, идет сквозь снег и ветер, сквозь гниль проседающих стен и позабывших себя душ. У безымянного нет глаз, нет обоняния и голоса, даже уши его не слышат ничего, кроме шелеста черных крыл впереди. А это значит, что вокруг и нет ничего, кроме этих крыл. Мир, сотканный из лжи, фантазий и самообмана, растаял, отступил, обнажая обжигающую правду бескрайнего небытия.
Он не видит, что происходит вокруг, но знает. Не осталось сомнений. Не осталось надежд. Она зовет его, и он идет через поле, которое не смог одолеть в прошлый раз, обремененный плотью. Время останавливается, задерживает дыхание, исчезает. Теперь каждый шаг – вечность, теперь вся вечность – мгновение ока.
Она ждет впереди. На опушке старого леса, там, где горел прошлой ночью костер. Там, где с деревьев смотрят сурово почти стертые прошедшими годами лица. Там, где на двух огромных пнях, впившихся в матушку-землю когтями корней, возвышается сруб, грубо сколоченный из неотесанных бревен.
Ее избушка. Ее домовина.
Безымянный приближается, и она, почуяв его, медленно поднимается из гроба. Длинные, поросшие синим мхом пальцы показываются над краями сруба, впиваются в ветхое дерево. Она садится, открывая изъеденную червями спину, поводит давно провалившимся носом, впитывая дух чужой жизни. Она слепа, ибо не нуждается в лицемерном свете, но способна улавливать и различать запахи – обитая на границе двух миров, нужно принадлежать обоим.
Безымянный подходит почти вплотную, и старуха наклоняется к нему, распахивая рот. Он огромен и черен – не могила, но бездонная пропасть, врата на ту сторону, в царство бескрайней пустоты, бескрайней правды. Навь.
Безымянный не сбавляет шага. Ворона, его верный поводырь, исчезает в чудовищной пасти. Где-то далеко позади, среди занесенной снегом жизни пронзительно, по-детски смеется мертвый кот.
В последний момент страх и отчаяние вдруг вспыхивают на тлеющем кострище его души – жажда иных мечтаний, иных свершений, тоска по так и не произнесенным, по так и не услышанным словам вновь запускают сердце, и белую коросту маски пересекает новая трещина, гораздо глубже остальных. Уже понимая всю безнадежность попытки,
уже не успевая удержать
гаснущие обрывки сознания, он старается
остановиться,
отшатнуться от огромных
безгубых челюстей,
и у него почти получа…
Андрей Кокоулин
Свет исходящий
Ближе к вечеру вся Мостыря, побросав дела, тянулась на околицу, и там, сгрудившись на специальной площадке, отбивала поклоны на северо-запад.
В столицу.
Голосили вразнобой, пока зычный Потей Кривоногий не начинал терзать воздух рефреном:
– Мемель Артемос…
Тогда уже звучали более-менее слитно, подстраиваясь, подлаживаясь:
– …светозарный!
– Мемель Артемос…
– …солнцеликий!
– Мемель Артемос…
– …прекрасный!
Нагибались, прямились, ждали сполоха на горизонте.
– Мемель Артемос…
– …отец мудрости!
Иногда и двухсот поклонов не хватало.
Золотой сполох означал: услышаны. Принял Ме-мель Артемос воспевания, одарил отсветом. После только и расходились.
– Мемель Артемос…
– …защита и опора!
Мать дышала тяжело, но сгибалась усердно. Ференц смотрел на нее с жалостью, а в голове по привычке звенело: «Дура одышливая, ну упади на колени, как Тая Губастая или как Шийца Толстобрюхая, все легче будет – нет же, невдомек».
Лицо у матери было темно-красное от прилившей крови.
– Мемель Артемос…
– …любовь и счастье!
На двести семнадцатом наконец свершилось.
Край неба над зубцами леса резко выцвел, искристое золото рассыпалось по нему и быстро погасло.
– Все, уроды, расходимся, – пробасил Потей и пошел с площадки первым.
За ним, устало переругиваясь, разнородной толпой потянулись остальные.
Подставив плечо под скрюченные пальцы, Ференц помог матери отдышаться. Мать перхала, но скоро все тише и тише. Затем отерла губы кулаком.
– Что, косорукий, – спросила, – и мы, что ль, пойдем?
– Чего ж нет?
Ференц не сразу поймал ее под локоть, мать ступила, болезненно скривясь, сделала еще шаг, и они медленно побрели за идущими впереди.