Форсайты Доусон Зулейка
– Прочитай мне.
Майкл расправил газетный лист и, пока она медленно пила свой кофе, стал читать.
«От Сэра Майкла Монта, Баронета, члена парламента от Мид-Бэкса» – до чего же они обожают всякие титулы.
Майкл вводил в свою речь ту искусно отмеренную долю иронии и серьезности, которая помогала ему оставаться в здравом уме после стольких лет занятия политикой.
«Сэр,
Недавно мне довелось встретиться с человеком, знакомым мне со времен войны, служившим во Франции под моим началом. Сказать, что эта встреча доставила мне удовольствие, нельзя, так как я натолкнулся на него в тот момент, когда он просил на улице милостыню. Сначала он не хотел поведать мне, что с ним произошло, – на удивление, этот человек еще сохранил остатки гордости, – однако, добившись от него в конце концов рассказа, я почувствовал себя обязанным взяться за перо, хотя чего я надеюсь достигнуть этим, кроме как зафиксировать узнанное на бумаге, судить не берусь».
– Напыщенный осел! – заметил Майкл, прервав чтение.
«Этот человек самоотверженно подвергал свою жизнь смертельной опасности ради других не один раз – это могут с полным правом утверждать, говоря о себе, многие представители нашего поколения, – но дважды, поскольку только недавно вернулся из Испании, где сражался, без сомнения, доблестно, но на стороне, потерпевшей поражение. Вернулся совершенно разбитым. Не имеет ни жилья, ни работы и лишен почти всяких средств к существованию; помогают ему жить только надежда и скудные подачки.
Мы уже давно потеряли всякое представление о том, что такое страна, обеспечивающая достойную жизнь своим героям, но я убежден, что никто из нас не имеет права на достойное существование в стране, не способной предоставить нормальную жизнь простым смертным».
– Дальше идет Уилфрид и… «Остаюсь», – ну и прочая чепуха…
Он положил газету и грустно посмотрел на нее.
– Ну что ж, свой долг ты выполнил.
– Ты так считаешь?
– А разве нет? Ты съездил к нему, и теперь это. Ты же сам говорил, что больше ничего сделать не можешь.
– Знаю. Но сделать то, что можешь, – не совсем то, что сделать то, что должен.
– Майкл, твои слова звучат как переведенный с латыни дешевый школьный лозунг.
Упрек был мягким, но Майкл быстро решил, что в данном случае сдержанное согласие уже включает в себя добрую долю мужества.
– Неужели! Боюсь, что виной тому мое постоянное местонахождение. Когда ты только и делаешь, что обращаешься к кому-то: «Мой друг, достопочтенный член парламента…» – и то же самое слышишь в ответ… я часто думаю, как хорошо бы накинуть тогу.
Флер поставила чашку и положила на стол салфетку.
– Ну, мне пора отправляться. Тебе не кажется, что кухарка чересчур щедра с солью?
Майкл считал, что пересолена была только его овсянка. Он почувствовал легкое прикосновение ее губ к щеке – при этом на него пахнуло от ее платья восхитительной свежестью – и проводил ее улыбкой. С ее стороны было очень мило прослушать чтение письма и продолжать выказывать интерес к его делам, хотя, принимая во внимание его пеструю карьеру, наверное, ей не так-то легко. Начиная с фоггартизма (иными словами, детской эмиграции), его первой, окончившейся неудачей, попытки борьбы в парламенте за правое дело, – затем он боролся за очистку трущоб, отстаивал пацифизм, когда еще считалось неприличным проповедовать его, потом была работа во всевозможных комитетах, и так до настоящего времени, когда он сам не мог бы сказать, за что, собственно, ратует, – Флер всегда была рядом с ним, то защищая его, то утешая. Если в личной жизни их брак не совсем оправдал надежды, то – и в этом Майкл был уверен – в областях профессиональной и светской он превзошел эти надежды во много раз. И за это он был искренне благодарен ей – мечтать о большем было бы чересчур.
За те несколько минут, которые потребовались Майклу, чтобы попросить принести ему еще кофе и просмотреть в газете главные новости, Флер уже ушла из дома; парадная дверь захлопнулась, как раз когда он, закончив передовицу, потянулся за сахарницей. Ушла рано, даже для себя, но она что-то говорила накануне вечером о каком-то заседании… Майкл тотчас устыдился, что, погруженный в собственные заботы, не потрудился запомнить. Не мешало бы следить за собой в этом отношении. Склонный к самоуничижению, Майкл был твердо убежден, что, если Флер когда-нибудь станет скучно с ним, под угрозой окажется самая основа их брака. Он понимал, что последнее время искушает в этом отношении судьбу. Что касается себя самого, то первым долгом надо постараться не схватить сегодня замечания за невнимание в парламенте. Проснитесь-ка, Монт-старший, вон там, на задней скамейке! Он энергично помешал кофе и снова взялся за газету.
Возможно, тот факт, что он до этого искал в газете свою фамилию, был причиной того, что Майкл сразу же увидел ту, другую. Глаза привычно выхватили из текста фамилию Форсайт, на этот раз напечатанную заглавными буквами. И находилась она в колонке, озаглавленной «Смерти»!
Его первая мысль, незавершенная и неясная, была, что он должен был бы знать, кто это; поддавшись настроению, в котором он часто находился последнее время, он стал укорять себя за то, что не может вспомнить человека, носящего это имя. И тут же, пока он водил глазами по строчкам, как привидение на пиру, возникла вторая и более законченная мысль.
«Форсайт, Энн, урожденная Уилмот. В воскресенье … июня в своем поместье в Грин-Хилле. Сев. Уонсдон, Суссекс. Скоропостижно. В возрасте 34 лет».
Тридцать четыре – поколение Флер! Какая-нибудь родственница? И вдруг совершенно непроизвольно представил себе стройную темноволосую молоденькую женщину с русалочьими глазами, так мягко, с легкой американской запинкой выговаривающую слова. Господи Боже! Да это же Энн Форсайт, жена Джона, – конечно, это она! Майкл продолжал читать, чувствуя, как его охватывает паника, как теплеют ладони, держащие газету, которую он неизвестно зачем поднес ближе к глазам. Да, так оно и есть: «Горячо любимая жена Джона Форсайта и обожаемая мать Джолиона и Энн».
Двое детей – мальчик и девочка, как у них самих! Сердце Майкла сжалось, однако сначала собственная отвратительно недостаточная память не хотела ничем помочь ему. Он старался, но никак не мог восстановить в памяти черты лица того человека – лица обожаемого кузена Флер. Помнил он лишь, что тот был белокур и хорош собой, с рано обозначившимся фамильным подбородком, который, однако, не портил его. Если бы Майкл хотел найти себе оправдание, он мог бы утешиться тем, что хоть одно воспоминание будет преследовать его до могилы – лицо Флер в тот момент, когда она поняла, что окончательно потеряла человека, которого любила по-настоящему; этого воспоминания было достаточно, чтобы заслонить собой многие другие. И все же в то время Майкл чувствовал, что не способен отозваться на ее горе! Потеря оставила Флер безутешной, но это была ее собственная потеря, тогда как потеря ее кузена не могла не затронуть чего-то в сердце Майкла, и оно сжалось. Потерять тогда, много лет назад, Флер, а теперь еще и жену! Не всякий сможет сохранить после этого рассудок.
В гостиной зазвонил телефон. Он бросился к нему с такой поспешностью, словно ждал, что главное несчастье еще впереди.
– Вы видели «Таймс», дорогой?
Звонила Уинифрид.
– Я да, но Флер еще не видела.
– Я бы узнала об этом раньше, но Вэл и Холли во Франции. Вэл только что звонил. Они возвращаются сегодня. Какой ужас! Ее сбросила лошадь. Бедняжка, она была моложе Флер.
Майкл понимал, что ирония Уинифрид по этому поводу была неумышленной.
– Вы скажете Флер? – спросила она.
– Да, конечно, так будет лучше, чем если она сама прочтет. Но она уже вышла, и я не знаю, увижу ли ее до того, как она увидит газету.
Голос Уинифрид на другом конце провода звучал далеко-далеко:
– Такая смерть!
– Пожалуйста, если вы будете разговаривать с Холли, передайте ей мое… наше глубокое сочувствие.
– Конечно, голубчик, – что еще нам остается.
В последних словах Уинифрид Майкл нашел крупицу утешения и для себя. Может, действительно все это так просто? Всем будет жалко тех, кого непосредственно коснулась эта трагедия. И Флер будет жаль, не меньше, чем остальным, но пройдет немного времени, и жизнь пойдет дальше «fin d’histoire»[25]. От всей души желая, чтобы так оно и было, Майкл, тем не менее, решил перед уходом в парламент отнести газету в свой кабинет и припрятать ее там.
Закончив разговор, Уинифрид какое-то время продолжала сидеть, держа телефонную трубку в руке. Обычно она не была суеверна, но совпадение во времени этой скоропостижной смерти – слышимость из Франции была скверная, и она так и не поняла, что, собственно, произошло, – с ее посещением Хайгейтского кладбища так просто отмести было нельзя. Ей казалось, что это не просто несчастный случай и все предвещает еще какую-нибудь беду. Впервые за всю ее сознательную жизнь Уинифрид испытывала свойственный ее отцу нервный пессимизм. Плохо, если все начнется снова между ее племянницей и мальчиком молодого Джолиона – так она все еще называла в мыслях Джона, хотя его отец умер около двадцати лет тому назад. Нет, это невозможно. Флер слишком разумна, Майкл слишком любит ее, дети слишком дороги им обоим. Ну и потом, надо надеяться, думала Уинифрид безо всякого недоброжелательства, что мальчик любил свою жену – неужели он сможет взять и жениться на ком-то еще и затем долгое время не сметь поднять ни на кого глаз. Так было всегда и так и будет. Она состарилась, поглупела – вот ей постоянно что-то и мерещится. Не желая видеть в себе известную семейную черточку, Уинифрид предположила, что безотчетные страхи говорят о том, что она начинает впадать в маразм – это она-то, всю жизнь славившаяся своим «sang-froid»[26]. Но все равно ей было не по себе от этого совпадения и хотелось, чтобы оно если и означало что-то, то хорошо бы не это.
Она вздрогнула, как молоденькая овечка, – не успела положить трубку, а телефон снова зазвонил, не дав ей додумать.
– Тетя Уинифрид?
– А кто говорит? – Ожидая снова услышать голос Вэла, она не сразу узнала голос говорившего.
– Это Роджер, тетя. Как вы себя чувствуете?
Говорил «очень молодой» Роджер Форсайт, старший сын ее покойного кузена молодого Роджера, в настоящее время единственный из семьи совладелец адвокатской и нотариальной конторы «Кэткот, Кингсон и Форсайт».
– А, Роджер. Спасибо, ничего.
– У вас голос какой-то не свой. Вы правда ничего?
– Да! – Суеты вокруг себя она не допустит.
– Дело в том, что я должен сообщить вам плохую весть. Не знаю, может, не стоит делать это по телефону. Может, я лучше зайду?
Газета, – Роджер, без сомнения, уже видел ее.
– Не беспокойся – я уже знаю. Ты видел объявление в «Таймс», я полагаю.
– Нет… – В голосе Роджера прозвучало сомнение. – Интересно, кто мог поместить его?
– Ее семья, без сомнения. – Уинифрид начинала раздражаться. Обычно Роджер все понимал с лету – тоже, наверное, слишком много работает.
– Но, тетя, у нее же никого не было – я отчасти потому и звоню вам.
Поскольку все это могло привести только к досадной путанице в голове, совершенно нетерпимой в такой момент, Уинифрид призвала на помощь давно присущее ей умение сохранять спокойствие в минуты всеобщей смятенности и решительно прервала своего более молодого родственника:
– Роджер… Роджер!
Он замолчал.
– Не можешь ли ты просто сказать мне, о ком именно ты говоришь?
– О Смизер.
– Смизер?
– О вашей бывшей горничной.
– Да, да! – Дальше больше. А Роджер обычно такой понятливый. – Это я знаю, мой милый. Так что же с ней случилось?
– Она умерла, тетя. В конце прошлой недели, в воскресенье.
Уинифрид сильнее прижала телефонную трубку к уху. На память пришла фраза, не раз слышанная от отца, – фраза, повторить которую она никогда не испытывала желания. Роджер услышал, как на другом конце провода она прошептала: «Ну вот, так я и знала».
День обещал быть таким занятым, так много дел требовало внимания Флер, что браться за них нужно было с раннего утра. Ни одно из них не было важным – во всяком случае, настолько важным, чтобы полностью захватить ее, – все же она была даже рада, что, благодаря им, будет занята большую часть дня.
Сейчас ей нужно было присутствовать на первом из двух назначенных на сегодняшнее утро заседаний благотворительных обществ. Благотворительное общество, основанное для помощи детям в Восточной Европе, сочло нужным созвать внеочередное заседание безо всякого предупреждения, чтобы обсудить положение дел в Чехословакии – если эта страна еще называется так. Очевидно, ни у кого из присутствующих не было полной уверенности на этот счет, и секретарше было поручено отметить это в протоколе. Вообще-то, на их попечении находились румынские дети, но, как выяснилось, некоторые небеспричинно встревоженные матери бросились увозить своих ребятишек за границу, что, естественно, сильно осложнило финансовое положение общества. Все присутствующие на заседании дамы воспринимали, по-видимому, создавшуюся ситуацию как личное оскорбление – право же, со стороны германского канцлера было низко вторгнуться на территорию, которую они рассматривали почти что как свою. Неужели правительство Великобритании не могло что-то предпринять еще тогда, в марте? Флер возмутили устремленные на нее взгляды. Она была здесь не единственная жена парламентария; муж Эмили Эндовер был членом палаты лордов и занимал пост в каком-то министерстве.
И тем не менее, наблюдая комитетских дам, собравшихся за одним с ней столом, Флер жалела, что не может разделить их чувства по поводу зла, причиненного не им, а кому-то другому. Глаза у иных просто горели желанием что-то сделать, совершить Поступок! Все это пустые затеи, и больше ничего!
Затем она примеряла осенние костюмы – кошмарное занятие в жару, когда легкая шерстяная ткань воспринимается кожей через белье, как дерюга.
На втором заседании благотворительные дамы, трудившиеся на внутреннем фронте, рассматривали квартальный финансовый отчет Дома призрения для престарелых женщин в Доркинге, открытого Флер, когда она поняла, что занятие благотворительностью предоставляет прекрасную возможность использовать запас энергии, сохранившейся со времени Всеобщей забастовки 1926 года, когда она организовывала столовую, которой сама и управляла. На заседании Флер намылила – во всяком случае, устно – головы членам комитета за непорядки в ведении бухгалтерских книг, чего они не так уж заслуживали. При ее сегодняшнем настроении ей было противно самое невинное напоминание о забастовке того года. Можно подумать, что она сама постоянно не напоминала себе о ней. Тогда она снова встретила Джона, выращивавшего до этого персики в Северной Каролине и явившегося «прямо с парохода»: под руку с молоденькой женой-американкой. Несмотря ни на что, Флер почти что удалось удержать его. А потом был пожар в Мейплдерхеме, стоивший жизни ее отцу, было обещание, данное ею умирающему. Она обещала, как ребенок: «Я больше не буду, папочка!»
Желание совершить Поступок! Пустая затея, и больше ничего!
Позднее она зашла к Уинифрид, но только оставила карточку. Миллер по секрету сообщила ей, что миссис Дарти в парикмахерской.
Она позавтракала в своем клубе «1930», где не разговаривала ни с кем, кроме швейцара и официанта, а за едой просматривала «Дэйли мэйл».
После завтрака она зашла в магазин Гудса, где выбрала новый кофейный сервиз, отложила серебряный прибор для будущего ребенка Динни, на котором нужно будет впоследствии выгравировать монограмму, и купила графин для виски агенту Майкла, который в будущем месяце собирался выйти в отставку из-за болезни печени; подарок – идея Майкла – придется ему весьма кстати.
Поворачивая ключ в дверном замке на Саут-сквер, Флер мечтала об одном – как можно скорее сменить жаркое платье на открытое летнее и, скинув туфли на каблуках, походить в домашних тот час, что оставался у нее до следующей деловой встречи, и очень удивилась, услышав, что кто-то поспешно отворяет ей дверь изнутри.
Тимс робко присела перед хозяйкой, затем сделала еще один реверанс, повернувшись к двери, ведущей в гостиную.
– Мистер Баррантес, мадам, – сказала она, – он уже три раза заходил, и вид у него был такой озабоченный, что завернуть его еще раз мне как-то не по душе было. Прошу прощения, мадам! – Тимс сделала еще один реверанс.
В правила домашнего обихода входило категорическое запрещение Флер впускать кого бы то ни было в дом в ее отсутствие. Но на подносе лежали визитные карточки аргентинца, говорившие о том, что он действительно уже приходил. Две карточки, одна для нее и другая для Майкла, на обеих верхний правый уголок был аккуратно загнут внутрь. До чего же корректен! Явиться с визитом сразу же после того, как побывал на званом обеде, в этом было что-то старомодное. Но он приходил три раза? Нет, очевидно, ему что-то нужно! Тут же лежала записанная школьным почерком горничной телефонограмма: «Звонила миссис Дарти, будет звонить еще». Флер скользнула взглядом по всему этому и кивком отослала Тимс, которая заспешила прочь, довольная тем, что ее отпустили без замечания.
Флер медленно сняла шляпу и перчатки и под взглядами смуглых гогеновских женщин, никогда не имевших подобных предметов одежды, положила их на стоявший в холле старинный сундук. Приглаживая волосы перед зеркалом в черепаховой оправе, Флер видела через плечо, как смуглянки лениво тянутся за доступными плодами островной жизни. А почему бы и нет: их мир был прост, в нем существовало лишь повелительное наклонение: «смотри, тянись, хватай, владей, держи крепко», сослагательное было им неведомо. Она тоже потянулась, и не один раз, а дважды, и схватила… тень, а не нечто ощутимое! Ладно, неважно – теперь она тоже может целый час ничего не делать и ни о чем не думать! Интересно, каков будет следующий маневр аргентинца и как она должна реагировать на него, вяло подумала Флер, входя в гостиную.
– Я хотел сказать, что я в полном вашем распоряжении, – сказал Баррантес, как только Флер переступила порог и он увидел, что она одна. Он стоял у окна, и на его выразительное и печальное лицо вдруг упал, красиво осветив, солнечный луч. Казалось, что он шагнул в эту выдержанную в строго современном стиле комнату прямо с запрестольного образа работы Эль Греко. – Если я могу что-то для вас сделать, вам достаточно сказать мне.
Флер смотрела на него, ничего не понимая, с холодным выражением лица – защита против его крадущегося всепроникающего очарования. Он неудачно выбрал день, чтобы покорить ее сердце своей угодливостью.
– И прошу вас принять мои глубокие соболезнования… – прибавил он, – они идут от самого сердца…
Соболезнования? По какому поводу? Ведь никто же не умер.
– Ваши соболезнования? – повторила она. – Но по поводу чего?
– О, Madre de Dios![27] – сказал он тихо, отведя в сторону глаза, потемневшие и обеспокоенные. – Вы не слышали?
– Что я не слышала? Скажите мне, пожалуйста.
– Это было в утренней газете. Я думал…
– Скажите мне!
– Ваш троюродный брат Джон Форсайт…
– Нет!!! – Это слово она прошептала – прокричало его ее сердце.
– …умерла его жена. Энн Форсайт умерла в воскресенье.
Энн Форсайт умерла в воскресенье. Эти простые, ничем не прикрашенные слова беспорядочно забились у нее в голове, точь-в-точь как испуганные кем-то курицы в курятнике, когда они, отчаянно гомоня, начинают метаться, сшибаясь на лету и порождая все большее смятение среди остальных его обитателей.
– …я не представлял себе, что вы можете не знать, – сказал он, когда она опустилась на диван. Сделала она это непроизвольно; к дивану подвел ее Баррантес. Теперь он сидел рядом, как-то боком, одним коленом чуть не касаясь ковра, – как всегда, воплощенная почтительность.
– Я не… Я не знала. – Флер уже полностью овладела собой, осознав, что известие это не способно затронуть ни ее сердца, ни чувств. Однако мысль судорожно работала.
Пока этот человек сидит рядом, бесполезно пытаться определить, какое значение может иметь это событие, – а то, что для нее значение оно иметь будет, можно было не сомневаться. Она должна остаться в одиночестве и подумать.
– Простите меня, – сказал он мягко.
По его проницательному взгляду – тяжелые веки и густые пушистые ресницы приподнялись немного, открыв большие темные глаза, – она поняла, что допустила промах, так ответив ему. Известие явно потрясло ее – что уж тут притворяться, он умел видеть больше, чем ему показывали, но как объяснить ему то, что она ничего не знала.
– Благодарю вас. За себя и за своего кузена. Наши семьи встречаются не часто, но я знаю, он тяжело воспримет эту потерю.
Еще одна ложь, граничащая с правдой, – да, она, конечно, жалеет Джона, и ему, конечно, тяжело, – что же касается потери…
– Не смогу ли я чем-нибудь?..
– Нет!.. – Необходимо оборвать этот разговор, прежде чем она вынуждена будет пускаться еще в какие-то объяснения; это единственный путь. Флер быстро встала – хотя ей показалось, что аргентинец оказался на ногах прежде, чем она. До чего же нервирует это непрестанное предвосхищение любого действия, и притом без всякого усилия, без спешки!
– Мне нужно будет сделать несколько визитов. Я очень благодарна вам, сеньор Баррантес, за то, что вы сказали мне, и ценю ваше участие.
Она протянула руку и позволила ему чуть-чуть задержать ее в своей. На этот раз, смотря на нее, а не на ее руку, он ответил:
– Я сказал то, что принято говорить в таких случаях, но сказал от души.
И, в последний раз склонив голову, исчез.
Глава 13
Флер продолжает думать
Не успела изящная тень Александра Баррантеса покинуть вслед за его элегантной фигурой гостиную Флер, как он тут же улетучился из ее мыслей. Сохранилось от его визита лишь принесенное им известие. В комнате снова стало тихо и спокойно. Флер беспомощно опустилась в одно из глубоких кресел, подперла кулаком выдающийся подбородок и дала волю мыслям, быстро завертевшимся в голове.
Эта Энн – имя вспомнилось само собой, для Флер оно ничего не значило, – которой достался Джон, потому что Флер сама упустила его, умерла, ее больше нет. Флер подумала, что даже не знает причины ее смерти. И тут же пришла к заключению, что из всех возможностей вероятны только две – несчастный случай или внезапная болезнь. Если бы это было что-то другое, какие-нибудь давнишние нелады со здоровьем, она обязательно уловила бы, что что-то не так, на ужине в пятницу; при всей скрытности и осторожности Холли скрыть это было бы невозможно. Кроме того, Холли и Вэл в субботу утром уехали во Францию, и их отъезд временно отрезал Уинифрид от того, что делается в Грин-Хилле. Установив этот факт, Флер отмела раздражающую мысль, – а не скрывают ли от нее что-то, – подозрительность, свойственная многим членам их семьи.
Как собаку на дичь, она напустила свои мысли на единую цель, вышелушив суть дела из плотной оболочки второстепенных соображений. Сутью был Джон, одна-единственная интересовавшая ее дичь, – он, и только он. Несчастный случай или болезнь были малозначительной подробностью, значение имела лишь реакция Джона на них. Поскольку это произошло внезапно, Джон, безусловно, потрясен. Он был впечатлительным, глубоким, лояльным – слово «любящий» было здесь неуместно – и, конечно, остро воспримет потерю; потребуется немало времени, прежде чем он сможет оправиться. Холли, вернувшись, конечно, будет помогать ему – Холли и Джон очень близки, несмотря на то, что они всего лишь сводные брат и сестра, – ну и потом, Уонсдон находится всего лишь в нескольких милях от Грин-Хилла. Сама она будет связана с ними через Уинифрид, через Уинифрид она будет «au fait»[28], не выказывая при этом излишнего интереса. Именно в этот момент Флер начала понимать, сколь велик был ее интерес. И повторила про себя: «Ее больше нет».
Произнеся мысленно эти слова, она почувствовала, как сильно напряжены ее нервы. Означает ли все это, что она снова сможет заполучить Джона? Не слишком ли ее занесло? Так человек, стоящий у подножия горы, пытается представить себе вид, который откроется ему с вершины, – туманная, далекая перспектива, едва ли вообще достижимая. Долгосрочная стратегия, столь высоко ценимая политиками и дипломатами, никогда не была сильной стороной Флер. Достижения ее относились скорей к сфере тактики. Она мастерски разыгрывала карты, бывшие у нее на руках, и сейчас поспешно их оценивала. Безусловно, главными ее козырями были: безупречное поведение после того, как роману с Джоном пришел конец; она оказала неоценимую поддержку мужу в его парламентской карьере; прекрасная хозяйка, она сумела создать для него и для себя твердое положение на зыбучем песке, именуемом «светское общество»; она произвела на свет второго ребенка – все это были факты чрезвычайно ценные. Даже обещание, данное умирающему отцу, даже его она считала берущей картой. Но еще большую ценность, чем все эти карты – вместе взятые или в отдельности, – имел тот факт, что никто (насколько она знала, абсолютно никто) не мог допустить и мысли, что она воспользуется хотя бы одной из этих карт, даже если кто-то рискнет заподозрить ее в желании остаться в игре.
Этот нелицеприятный смотр своим возможностям и достаточно утешительные выводы подтолкнули Флер к действиям. Надо позвонить Уинифрид – наверное, она звонила по этому поводу. Но прежде всего надо просмотреть газету. Беглый осмотр гостиной, холла и Испанской столовой показал, что газета, обычно оставляемая Майклом в одной из этих трех комнат, отсутствовала.
Флер позвонила горничной, все еще взволнованной после допущенной ошибки с аргентинцем. Нет, мадам, она не убирала газеты. Тимс сделала реверанс и, поджав губы, вышла из комнаты, решив сохранить выражение лица невинно оклеветанной, до тех пор пока не спустится вниз и не расскажет обо всем кухарке.
Флер рассеянно покусывала палец. Значит, Майкл взял «Таймс» с собой. Зная, что в вестминстерский кабинет ему приносят еще один экземпляр, она пришла к заключению, что он прочел объявление о смерти и решил скрыть его от нее. До чего же, право, скучна эта их всеобщая привычка! Что ж – придется и ей включиться в эту игру.
Взглянув на часы, Флер увидела, что час отдыха – увы, несостоявшегося – истек. Она пошла наверх, переоделась, причесалась, освежила макияж, задержалась на секунду перед пемброкским столом и снова покинула дом – и все это время она думала, думала, думала.
– Алло?
– Уинифрид, это Флер. Какой ужас с женой Джона.
Сама того не зная, Уинифрид имела удовольствие внимать в этот момент специальному «благотворительному» голосу, к которому Флер прибегала в тот день уже не впервые: спокойному, участливому, сдержанно-озабоченному, очаровательно-благожелательному и в то же время деловитому. Уинифрид, как и многие спонсоры до нее, первоначально не желавшие поддаваться уговорам, была убаюкана ее тоном. Нет, все-таки Флер у нас умница!
– Да, дорогая, и так внезапно.
Флер вежливо осведомилась, известны ли Уинифрид подробности, сама она узнала только из газеты.
Это было своевременно. Уинифрид только что закончила часовую беседу с сыном, который недавно вернулся в Уонсдон.
– Они пробыли в пути целый день, Представляешь, и у Вэла очень разболелась нога. Так вот, ее, по-видимому, сбросила лошадь – шарахнулась от чего-то, – и она неудачно упала. Внутреннее кровоизлияние, насколько я понимаю.
– Какой кошмар! – воскликнула Флер непроизвольно.
– Хорошо еще, что она была не одна. Молодой Джон ехал рядом, он отнес ее домой. Представляешь?
Флер сказала, что представляет, и это была правда.
– Вэл говорит, ему всегда казалось, что у ее лошади глаза какие-то шалые. Но что делать? Бедный мальчик!
Флер со всем согласилась. Действительно, делать нечего, действительно, Джона жалко.
На этом разговор мог бы и закончиться, если бы Уинифрид не вздумала добавить:
– Но, тем не менее, с приездом матери ему станет легче.
Это вполне заурядное сообщение Флер восприняла как удар с размаха по уху. Словно полузабытый призрак возник вдруг, чтобы погреметь своими цепями – цепями законного владельца, который уже раз преграждал ей дорогу. У призрака было прелестное лицо Ирэн, матери Джона, несчастной первой жены ее отца и одушевленной причины, почему они с Джоном не смогли пожениться.
– Я думала, она в Париже.
– Вэл и Холли привезли ее с собой. Они с Холли поехали прямо в Грин-Хилл…
Вернулась, чтобы заявить на него права, думала Флер, чтобы не дать его мне.
А Уинифрид все журчала:
– …милый Вэл, он так не любит оставаться в Уонсдоне в одиночестве, но он, разумеется, понимает.
Флер ответила ей под стать все тем же «благотворительным» голосом:
– Без сомнения. Какие, по-твоему, цветы…
Но мысли ее были далеко, далеко.
Ужиная в одиночестве, Флер лишь чуть-чуть поковыряла вилкой еду, тогда как мысли ее продолжали беспорядочно крутиться в голове. Затем она перешла в гостиную, какое-то время следила за тем, как угасает закат за парком в Сити, и так много раз, что не хотелось и считать, прослушала, как бьют каждые четверть часа куранты Биг Бена, словно провожая уходящие в вечность часы. Проходили через холл служанки, убиравшие со стола и тушившие повсюду свет. До нее донесся даже приглушенный смех: решив, наверное, что хозяйка уже удалилась на покой, они шутили насчет чего-то. Сидя в неосвещенной гостиной, Флер наблюдала, как постепенно расплываются очертания разных предметов, а затем и вовсе утрачивают форму, начинают перемещаться, подыматься в воздух и парить там – темные бесформенные тени вперемешку с более светлыми. Даже двери гостиной растаяли, стали частью иллюзорных стен, сливаясь с ними, уходя куда-то вглубь, меняя место и цвет, становясь то серыми, то черными, то снова серыми. В детстве ей не раз снился сон, что она ищет дверь и не находит. То же чувство испытала она и сейчас во мраке гостиной. Флер даже беззвучно всплакнула один раз.
Глава 14
Задумывается и Майкл
Майкл всегда недолюбливал клубную жизнь – хотя пользовался репутацией весьма компанейского человека, – в последнее же время он стал испытывать к клубам откровенное отвращение. Возможно, виной тому были годы, проведенные в стенах главнейшего клуба страны – Вестминстера. А может, его ироничный взгляд обнаруживал в невозмутимой инертности государства микроскопическое отражение всех его невзгод и читал на его стенах запоздалый некролог всему прочно сложившемуся образу жизни. Еще в бытность свою начинающим издателем он с большим удовольствием проводил время в «Айсиуме» в обществе политических журналистов, своих сверстников, – «реформаторов и подрывателей основ», которых Уилфрид называл «чернильная братия». Но его членство там закончилось вместе с юностью. Сейчас он был членом клуба «Ремув»[29], рекомендацию туда дал ему не очень-то склонный к подобным жестам тесть, продемонстрировавший тем самым, что доволен зятем, и Майклу, естественно, пришлось воспользоваться его любезностью. Никаких особенных достоинств баронет здесь не находил и продолжал платить членские взносы только потому, что клуб предоставлял весьма полезную иной раз возможность встретиться с нужными людьми из обеих палат в любое время суток. Во всех других отношениях клуб был ему совершенно не нужен.
Царство дремлющих покойников, думал Майкл в тот самый вторник, входя вечером в вестибюль мимо дорических колонн. Отдавая шляпу швейцару, он невольно подумал, что не видит большой разницы между этим заведением и тем, которое посетил в воскресенье в Хайгейте; интересно, в чем заключается эта разница? Не в оформлении и, уж во всяком случае, не в разговорах. И здесь и там изобиловали скрижали, постаменты и фризы; здесь был увенчанный лаврами генерал, там старый епископ рядом с низложенным королем – и все это всего лишь скульптуры! Фактически каждая эмблема этой нелепой помпезности говорила о необходимости хранить приоритетную роль мужчин. Ну что это за неоклассическая чепуха!
Он пришел сюда в поисках Эберкромби – члена парламентского комитета по делам помощи бывшим ординарцам, но, как выяснилось, его уже и след простыл.
– Вчера-то мистер Эберкромби здесь точно был, сэр Майкл… весь вечер, – сказал ему швейцар.
– Старина Перси? Как же, был. И под хмельком! – подтвердил другой член парламента, забиравший у швейцара шляпу и случайно услышавший знакомое имя.
Майкл продолжил поиски в библиотеке и выяснил там, что, по общему мнению, эта мегера миссис Эберкромби готова была нынче вечером мобилизовать всю его команду, лишь бы удержать мужа дома. По общему убеждению, вторичный побег ему вряд ли мог удаться.
Спускаясь по широкой мраморной лестнице, Майкл прошел мимо кого-то из членов клуба и почувствовал вдруг, что его схватили за плечо. Он быстро повернулся, решив, что уронил что-то и его хотят предупредить об этом. Но плечо сжималось все сильнее, более того, ему, очевидно, сознательно причиняли боль. Он поднял глаза и увидел худое, с заостренными чертами лицо человека немногим старше его самого, смутно напоминавшее кого-то, некогда хорошо знакомого. От природы жесткое выражение лица делали тем более неприятным налитые злобой глаза.
– Мэллион!
Это был Чарлз, старший брат Уилфрида, вступивший после смерти отца во владение гемпширским поместьем и унаследовавший его титул. Он стоял ступенькой выше Майкла и, будучи и без того выше ростом, использовал свое положение с максимальным для себя преимуществом. Говоря, он буквально нависал над Майклом.
– Как вы осмелились? – резко, с угрозой в голосе прошипел он.
– На что осмелился? Пожалуйста, отпустите мою руку.
Рука была отброшена с такой силой, что в суставе что-то хрустнуло.
– Какая гадость! Какое вероломство! Неужели вы его и в могиле не оставите в покое!
– О чем вы? Какое вероломство? – холодно переспросил Майкл, хотя понимал, что речь идет о его письме и процитированных в нем стихах.
Сцена на лестнице уже привлекла внимание нескольких человек, которые, задрав головы, прежде склоненные к телеграфному аппарату в холле, смотрели на них.
Майкл, понизив голос, сказал:
– Боюсь, что ваше поведение мало соответствует окружающей обстановке.
– Вы совершенно открыто поставили Уилфрида на одну доску с этими гнусными коммунистами!
Дезерт, которому было немногим более пятидесяти, говорил слишком для себя заносчиво и был сильно взвинчен. Несомненно, ему, типичнейшему представителю консервативных кругов, был нанесен ощутимый моральный удар. Вот и еще один повис по какой-то причине на канатах, подумал Майкл; сам он, однако, крепко держал себя в руках.
– Я уверен, что Уилфрид так это не воспринял бы, – просто сказал он, – и вряд ли его это задело бы…
– Ничего, кроме презрения, вы у него не вызвали бы.
– Вот уж не соглашусь.
– Он был моим братом…
– И моим лучшим другом…
В ответ над его головой раздался сдавленный рык.
– Если ваши симпатии на стороне большевиков, это, по всей вероятности, ваше дело, но от имени нашей семьи я требую, чтобы вы взяли свои слова обратно!
– Если вы не прекратите своих заявлений, мне, возможно, придется потребовать того же самого от вас, – ответил Майкл.
Посмотрев вниз, он увидел, что один из задравших кверху голову людей был только что вошедший и видевший всю эту сцену Эберкромби. Повернувшись к новоиспеченному лорду Мэллиону и снова заметив злобные огоньки в его глазах, Майкл вдруг интуитивно понял, что это всего лишь эпизод в задуманной пьесе, ему пока неизвестной. Чем бы ни была вызвана ярость этого человека, он явно переигрывал.
– Вы заплатите за это, Монт.
– Как вам угодно.
На какой-то, очень напряженный, момент его обличитель уставил свирепый взгляд прямо в глаза Майклу, а затем кинулся вверх по лестнице, как спугнутый ночной вор.
Те двадцать минут, которые требовались, чтобы дойти до Саут-сквер, мысли Майкла были полностью заняты инцидентом в клубе. Только тут он вспомнил тревожный сигнал, с которого начался день, и стал гадать, знает ли Флер о случившемся, и если знает, то что. Холл был освещен, как обычно, – горели бра по обе стороны двери: Флер, уходя спать до его возвращения из парламента после ночных заседаний, всегда оставляла их зажженными. Но кладя шляпу на старинный сундук, Майкл вдруг почувствовал, что что-то таится во встретившей его тишине, словно что-то нависшее над ними могло в любой момент оборваться и упасть или взорваться, а может, и то и другое. Сначала он прошел мимо двери, ведущей в гостиную, но потом вернулся и заглянул в широкую дверь, за которой притаилась неосвещенная пустота. Ощущение чего-то непривычного в воздухе обострилось, когда глаза, освоившиеся с темнотой, нашли то, что искали. Да, она была здесь – почти черный силуэт, вправленный в темный вакуум погруженной во мрак комнаты. Знает! Он направился к ней.
Она сидела в уголке дивана совершенно неподвижно, похожая на брошенную марионетку, и едва взглянула на него, когда он опустился на диван рядом с ней.
– Я очень сожалею! – сказал Майкл первые слова, пришедшие на ум. Но ему и правда было жаль – вот только чего? Жаль, что она потеряла родственницу – вернее даже, свойственницу, – с которой была едва знакома и которую не любила? Вряд ли. А может, он просил прощения за то, что вообще женился на ней, тогда как единственно, чего она хотела, – это принадлежать другому, и своим присутствием постоянно напоминал, что ее желание так и не осуществилось? Или за то, что он связывает ее теперь, когда ее обожаемый кузен свободен, а она нет? Майкл не знал. Но сожалел.
Флер немного повернула к нему лицо. В проникающем с улицы гнетущем свете оно казалось призрачным – маска цвета слоновой кости с черными пятнами глаз. Непонятно было – плакала она перед этим или нет, однако интуиция подсказывала – да, плакала.
– Да, – сказала она наконец тихим, отрешенным голосом.
Майкл подождал, не скажет ли она еще что-нибудь, но это было все. Тишина и темнота снова поглотили ее, и, поднявшись, он вышел из комнаты.
В слабо освещенном двумя бра холле Майкл снова подошел к картине Гогена. Сколько раз он проходил мимо нее, вобрав перед уходом уголком глаза краски – и отметив какую-то деталь в положении руки, в изгибе талии по возвращении. А вот теперь он захотел вдосталь налюбоваться ею, как человек, давно купивший билет на выставку и не успевший насладиться чувственным восприятием ее.
Как все великие произведения искусства, картина по-разному воспринималась глазами зрителей, в разное время находивших в ее красоте каждый свой смысл и свой повод для восхищения. Когда после внезапной смерти отца Флер картина впервые появилась у них, она олицетворяла в каком-то смысле преемственность поколений. Непреклонные, крупные женщины, со смуглой и теплой кожей, бесстрастным и безмятежным выражением лица, без труда срывающие спелые фрукты с поникших под их тяжестью ветвей, осознанно утверждали жизнь – так, по крайней мере, считал Майкл. А вот теперь, стоя перед знаменитым полотном, таким внушительным даже при тусклом освещении, он засомневался. Само название картины словно вдруг поставило перед ним какую-то новую загадку. «D’ou venons nous, que sommes nous, et ou allons nous».
Оно звучало как обычное упражнение в учебнике его сына. «Откуда мы приходим, кто мы и куда идем?» – «Обсудите, исходя из того, что мирные времена для нашего поколения кончаются». И еще название это можно было полностью отнести и к ним самим, к их с Флер отношениям, изменившимся и, как он надеялся, устоявшимся после пережитых ими тяжелых дней.
Услышав историю романа жены с ее кузеном Джоном Форсайтом, Майкл прежде всего испытал мучительную жалость и желание как-то утешить ее. Он сознавал, что, став ее мужем, лишь подобрал осколки ее сердца, и с радостью занялся бы этим снова, позволь она ему. Но готовность Майкла помочь осталась невостребованной, и гордость, от которой не застрахованы даже самые бескорыстные, заставила его смолчать. Ему досталась роль стороннего наблюдателя, пока измученное создание, которое он так любил, забившись в норку, зализывало свои раны. Он помнил, как она три дня не выходила из своей комнаты после похорон отца, а когда наконец вышла, кожа у нее на лице походила на алебастр, придавая ей какую-то призрачность. Он знал, что оплакивает она не только отца, но и вторичную потерю своей истинной любви. Рыдания, доносившиеся из ее комнаты по ночам, разрывали ему сердце – это плакала надежда, удушаемая подушкой.
Он никогда не переставал любить Флер и в те трудные молчаливые дни любил ее ничуть не меньше, чем когда они только что поженились. И до сих пор любил, хотя, не будучи Парисом, не брался судить за что – за красоту, за силу воли или за ум. Но постоянство сердца не помешало переменам, происшедшим в его душе.
После того как он узнал об их романе, подтвердила, что он был, Холли, когда, набравшись храбрости, он в лоб спросил ее об этом; сама же Флер никогда ни словом не обмолвилась при нем на эту тему, – так вот, когда Майкл узнал, что все, что могло произойти, произошло, он неожиданно испытал чувство освобождения. Окончательно осмыслив то, что открылось ему, Майкл почувствовал, что он – подобно Атланту – сбросил с плеч груз, который так долго носил, не представляя себе возможности освободиться от него. Однако, спустя какое-то время, он – тоже подобно Атланту – почувствовал, что отсутствие груза беспокоит его, а вовсе не радует. И хотя теперь в своем сердце он уже не был арендатором, который может быть выселен в любой момент, неведомое прежде чувство, что они с Флер в чем-то равны, как ни странно, приводило его в смущение. Без всякого сомнения, его новоприобретенная свобода неминуемо предполагала, что ту же свободу обретет и она.
В последующие тринадцать лет Флер ни разу не дала ему повода усомниться в своей восстановленной верности, а сам он никогда не пытался откопать такой повод, но относительно того, что действительно творится в ее сердце, он по-прежнему имел весьма смутное представление. «Il у a toujours un qui baise, et l’autre qui tend la joue»[30].
С Майклом теперь дело обстояло не совсем так. Но каково было ей, как обстояли ее сердечные дела, он просто не знал.
Испытывая все то же давно знакомое чувство утраты и недостижимости цели, которое представлялось ему в хорошие минуты забрезжившим вдали за горизонтом рассветом, а в плохие – мнимой потребностью вытянуть ампутированную конечность, Майкл задвинул засов на входной двери, потушил бра и, включив свет на лестничной площадке, пошел наверх.
Глава 15
Джун
Чем щедрее осыпало лето своими зелеными и благоуханными дарами наше полушарие, тем ироничнее казалось, что все наиболее трудные моменты жизни Джун Форсайт приходились именно на ее собственный месяц или где-то по соседству от него.
О романе ее «маленького» брата Джона с Флер – дочерью ее двоюродного брата Сомса, стоявшего, по мнению Джун, у истоков худшей из ее бед, она впервые узнала в июне 1920 года. В том же месяце в 1926 году ей стало известно о том, что с приходом зрелости любовь эта вновь вспыхнула и запылала ярким пламенем. И окончательная катастрофа наступила тогда же, в конце жаркого короткого лета. А за сорок лет до этого, тоже в июне, был прием по случаю ее помолвки в доме Старого Джолиона, ее деда, на Стэнхоп-Гейт. Как горда она была тогда! Как влюблена в своего жениха, молодого архитектора Филипа Босини, познакомиться с которым была созвана вся родня. Как прекрасно держался Фил, как независимо!.. и сколь смутной была улыбка на прелестном лице ее лучшей подруги Ирэн, жены Сомса, когда Джун представила ей Фила. Спустя год он стал любовником Ирэн, а не ее.
Еще кое-какие картины прошлого промелькнули в памяти Джун, пока она запирала в субботу вечером свою маленькую картинную галерею. По характеру она не была склонна подолгу задерживаться мыслью и огорчаться по поводу упущенных возможностей, поэтому она сосредоточилась на том, как несправедлива порой бывает жизнь. Она нечасто вспоминала те события, но сегодня почему-то – может быть, из-за того, что кто-то купил пастель, нарисованную ее отцом, – обрывочные воспоминания снова посетили ее. Обычно в таких случаях в ней подымался гнев – пламя его до сих пор полыхало у нее в сердце, хотя далеко не столь ярко, как прежде; цвет ушел из него, как и из ее некогда рыжих волос, – праведный гнев, что молодым людям могут препятствовать в их поисках счастья.
Вопрос о том, были ли эти события как-то связаны с ее месяцем и были ли они случайным совпадением или над ней тяготело проклятие, никогда не вставал перед ней. Да и тот факт, что в этом году июнь, вступив уже в свою вторую неделю, до сих пор ничем плохим себя не проявил, не показался ей знаком беды, предвестником того, что на горизонте маячат неприятности.
Поэтому, когда Джун села в автобус на Гайд-парк-Корнер, который должен был отвезти ее домой в Чизик, ничто, кроме мелких житейских досад, не возбуждало в ней раздражения. Всегда в разгар выставки на нее нападала паника: а вдруг ей не удастся продать достаточно картин очередного таланта, которого она пропихивала в гении, однако с таким расчетом, чтобы материальная заинтересованность не наложила сомнительную тень на произведения чистого искусства. Кроме того, ее постоянно раздражало, что ее помощник по управлению галереей был таким безнадежным дураком. В автобусе было жарко, и любимые обиды, которые она упорно холила и лелеяла, еще больше усиливали ощущение жары. Она твердой рукой постучала по спине сидевшего перед ней и ехавшего без взрослых мальчика приблизительно того же возраста, что ее племянник, и велела ему открыть окно. Мальчик хотел было огрызнуться – «тоже еще командирша выискалась», но, увидев выражение ее горящих глаз, быстро передумал. Он невольно вспомнил кусачего терьера их соседей в Хаммерсмите и беспрекословно открыл окно. Джун коротко поблагодарила его и принялась обмахиваться перчатками.
Когда парк остался позади и Кенсингтон-Гор перешел в Хай-стрит, Джун задумалась, не следует ли ей отказаться от галереи. Эта мысль возникала у нее периодически и становилась предметом споров с самой собой, разрешавшихся после того, как она всесторонне и серьезно все обдумывала, и вновь возникала, лишь когда она успевала начисто забыть все свои «за» и «против». Автобус ритмично попыхивал, преодолевая свой маршрут, и шляпа Джун, пристроившаяся поверх замысловатого устройства из оранжевато-седых волос, покачивалась в такт. Направляясь к выходу, мальчик из Хаммерсмита, порядком удивив и себя и Джун, притронулся к козырьку своего картуза. Его место заняла продавщица из магазина с анемичным лицом и растрепанными волосами. По ее облегченному вздоху можно было понять, что сесть ей удалось впервые за весь день.