Там, где кончается волшебство Джойс Грэм
Он сел за стол, достал бумаги и принялся писать.
– Мне так не кажется. Она пожаловалась, что у вас в балках крысы водятся.
– У нас действительно там крысы! Бывает, что они забираются под крышу!
– Ее необходимо отвезти в больницу. Чем ты ей здесь поможешь? – Он показал на все наше свисающее с потолка богатство: пучки пиретрума, вербены, крестовника, укропа, зверобоя. – Ты этим будешь ее лечить?
Я возразила, что не допущу, чтобы ее забрали, и Блум вздохнул. Он заявил, что не готов ходить к нам ежедневно, в особенности если его рекомендациями пренебрегают. Добавил, что если мне его советы не нужны, то нечего звонить. Сказал, что Мамочке необходимо сдать анализы.
– Анализы? На что?
– На то, чтобы я мог ответить на твой вопрос. По-моему, ты забываешь, что ей семьдесят семь лет. Хочешь, оставь ее здесь и пичкай своим вонючим зверобоем, лапками летучей мыши, да хоть чертом в ступе. Или я ее забираю. Но бегать туда-обратно каждый день я не намерен. Решай.
И он защелкнул портфель.
Клик-клак.
Наверное, позволив Блуму увезти ее в больницу, я совершила худший поступок в жизни. А что мне было делать? Сопротивляться? Возможно. Тут Мамочка еще так странно выступила: дала уговорить себя даже раньше, чем я сама созрела. Короче, приехала «скорая» и забрала ее. Она взглянула на меня с носилок – нет, не с укором; ни боли, ни обиды в этом взгляде не было. Одна растерянность. Они отвезли ее к черту на кулички – аж в Лестер, поскольку Блум сказал, что только там ей смогут оказать надлежащую помощь. По-прежнему не поясняя, о какой именно помощи речь.
Я навещала ее каждый день и оставалась в больнице столько, сколько разрешалось, хотя от запаха антисептика у меня раскалывалась голова. Чтобы сэкономить, я каталась в Лестер автостопом. Поймать машину было не сказать чтобы просто, но у меня обычно получалось. По ходу дела я заметила одну странность. Не успевала я сесть на пассажирское сиденье и сказать, что еду в Королевский госпиталь, как водители тут же принимались изливать мне душу. Мне ничего не приходилось делать: ни спрашивать, ни говорить. Мужчины – а все водители за редким исключением были мужчинами – рассказывали о проблемах со здоровьем, о стрессах на работе и даже о неурядицах в семейной жизни. И довозили меня прямо-таки до госпиталя. Даже когда я предлагала выйти на светофоре или где-то еще, они упорно подвозили меня к самому входу. Бывало, захлопну дверцу, обернусь, а водила все еще рассказывает.
Больных можно было посещать с трех до шести вечера. Иногда Мамочка встречала меня в полном рассудке, и мы болтали как ни в чем не бывало. Она мне говорила, что ей приготовить дома, и я тайком протаскивала лекарственные смеси в больницу. А иногда она меня не узнавала. Еще бывало: узнает меня, но не понимает, где находится. Как будто оторвалась от реальности и пребывает где-то не здесь.
– Осока, развяжи мне ноги, прошу тебя. Зачем они связали мне ноги?
– Мамочка, успокойся. У тебя не связаны ноги. Ну посмотри сама.
– Я плохо сплю. Та женщина на соседней койке без конца царапает стену. Так убивается по своему малютке, что уже все ногти стерла в кровь.
Я посмотрела на соседнюю кровать: она стояла пустая с тех пор, как Мамочка сюда попала.
– Осока, не оставляй меня здесь в полнолуние, когда госпожа светит в окно. Если бы ты слышала, как они воют! Всю ночь напролет. Если бы ты только слышала! Ну развяжи мне ноги, умоляю.
За этим часто следовали слезы. Она все повторяла, сколько всего мне нужно от нее узнать, сколько всего, о чем она молчала, мне нужно узнать. В такие моменты она просила меня прижаться ухом поплотнее к ее губам и начинала нашептывать. Все-все, что знала. Случалось, так проходили три часа: она нашептывала, а я молчала. Мамочка прерывалась, только когда к нам подходила медсестра или кто-то еще из больничного персонала. А потом снова принималась шептать. Сидеть на стуле несколько часов подряд, согнувшись, было тяжко, но я терпела и слушала.
Когда после подобных бдений я выходила на улицу, уже смеркалось. Добраться автостопом до дому в такое время суток было еще сложнее, чем при свете дня. Я помню, как однажды вечером никто не останавливался, а дело шло к дождю. Я попыталась воздействовать на водителей с помощью мысли, но, как обычно, это не сработало. Возможно, меня вконец изматывали разговоры с Мамочкой и сил не оставалось ни на что другое, но, так или иначе, ничего не получалось. Тогда я задрала повыше юбку, подколола ее заколкой, и вышло нечто напоминающее мини-юбку, как у безумных современных девчонок. Представляю, как взбесилась бы Мамочка.
Чуть ли не следующая машина остановилась. И я подумала: выходит, мини-юбка, будь она неладна, тоже обладает силой. Когда я села в машину, водитель так ударил по газам, что меня впечатало в сиденье. Эдакий прыщавый пижонишка с коком на голове. Я знала, как помочь ему с прыщами, но он не дал мне шанса. Откашлявшись, пижонишка изрек:
– Как делищи?
– Делищи хорошо.
Он ухмыльнулся, но я смотрела строго на дорогу. Он снова прочистил горло:
– Куда путь держишь?
– В Кивелл.
– Я прямо через него проеду.
– Отлично. Здорово.
Он неустанно дергал переключатель передач на поворотах и подъемах. Мне показалось, он это делает нарочно, чтобы тереться пальцами о мои коленки. Он в третий раз прокашлялся.
– Откуда едешь?
– Из больницы. Молочница замучила.
И после этого он больше не терся о мои коленки. Безмолвно высадил меня в Кивелле и умчался восвояси.
Тем же вечером, надев пальто, я села на крылечко перед нашим домом и долго вглядывалась в ночное небо, выискивая спутники и попивая бузиновую настойку, пока не отрубилась. Мамочка не одобряла пьянства, но я, сказать по правде, начинала видеть в нем определенные преимущества. Во-первых, звезд становилось вдвое больше. Я слышала, что русские посылали в космос обезьян и собак, но не вернули их обратно, в отличие от Валентины. Оставили там умирать и дальше вертеться вокруг Земли до бесконечности. Интересно, будут ли они там разлагаться. Наверное, не будут, вряд ли. Мумифицированные собаки и обезьяны, вращающиеся по орбите. От этой мысли снова захотелось выпить.
Я и представить себе не могла, что жизнь моя так сильно изменится, когда Мамочка попадет в больницу. Мамочка почти двадцать лет стеною ограждала меня от мира и указывала в нем дорогу. Прокладывала мой жизненный маршрут, как тропку среди непаханых лугов. Я говорила, как Мамочка, одевалась, как Мамочка, я даже двигалась и держалась, как Мамочка.
Во многом именно из-за нее я умудрилась остаться в стороне от быстро меняющейся действительности. В отличие от большинства моих ровесниц, я не гналась за прихотливой модой шестидесятых, не бредила косматыми поп-звездами, не истязалась переменами в политике и не подстраивалась под новый ритм общественной жизни. Технический прогресс почти не проникал в наш мирок, рост общего благосостояния нас тоже не коснулся. Мы с Мамочкой, по сути, жили так же, как люди жили лет пятьдесят тому назад. А может быть, и больше.
Что говорить: мы были очень похожи, но между нами существовало одно принципиальное различие. Мне не хватало Мамочкиной веры, во мне ее было маловато. Она об этом знала. Знала и прощала. Но, размышляла я, потягивая бузинную настойку и выискивая в небе спутники, она же сама учила, что верований в мире столько, сколько звезд на небе. А звездам, я знала, нет числа.
8
Воскресным утром ко мне зашел Билл Майерс, без формы.
– Можно я ее навещу? Побалую виноградом? – спросил он.
– Не стоило даже спрашивать, – сказала я. – Ей только в радость. Она лежит в двенадцатой палате. А виноград предпочитает черный.
– Значит, в двенадцатой?
– Какое это имеет значение?
– Да никакого, – промолвил он и отвернулся. – Никакого. – А я подумала: зачем же он врет?
Перед его уходом я спросила:
– Что будет с теми уродами, которые ее избили?
– Их здесь никто не знает, – печально улыбнулся Майерс. – Они, похоже, не местные.
– Конечно нет. Их кто-то надоумил, и даже понятно из-за чего. Найти их явно не составит труда.
Тон Майерса вдруг изменился. Послышались стальные нотки.
– Осока, не вороши ты это дело.
– Но разве честно, если они останутся безнаказанными?
– Как только тронешь, вскроются и другие вещи, а тебе оно, поверь, не нужно.
Он явно предупреждал меня об опасности, а я не знала, как реагировать.
Тут Билл смягчился:
– Понимаешь, есть вещи, которые можно делать в открытую, а есть такие, что только из-под полы.
– То есть ты с ними все-таки разберешься?
– Ну, мне пора. Я загляну к Мамочке, когда поеду в Лестер.
Я посмотрела из окна, как полицейский размашисто шагает по саду. У калитки он столкнулся с Джудит, придержал для нее дверцу. Они обменялись парой слов, Джудит даже над чем-то посмеялась.
Я пересказала Джудит беседу с Майерсом. Спросила, что она думает.
– Он прав, – ответила Джудит. – Оставь пока. Сейчас не время.
Затем на полуразвалившемся фургоне подъехал хиппи. Я уже знала, что его зовут Чез Девани. По треску ручника я сразу сообразила, что это он, – явился наполнять помятые молочные бидоны водой из нашей колонки, ведь Мамочка ему позволила. Он лихо выпрыгнул из кабины драндулета и тут же заприметил меня. На нем была все та же потертая кожаная куртка, только теперь на голое тело. Да кем он себя мнит, черт подери?
– Всё путем? – крикнул он. – Я про воду.
«Путем»? Хотела бы я, чтобы все было путем.
– Пожалуйста, – усмехнулась я.
Но не успел он приступить, как из дому высунулась любопытная Джудит. По-свойски взяв меня под руку, она спросила:
– Кто это?
Затем облизнула губы, и губы заблестели от розовой помады, которую она, готова поспорить, нанесла всего секундой раньше. Глаза ее тоже заблестели, но только из-за Чеза. А этот, хорош гусь, перестал качать и вальяжно облокотился о колонку. Я рассердилась. Хотела сказать им, что сейчас не время для подобной канители: ведь Мамочка в больнице. Не время строить глазки и надувать губки, не время расплываться в глупейших улыбочках, забывать о том, что ты качаешь воду, и уж точно не время шляться в кожаной куртке на голое тело. Но вместо этого я почему-то произнесла:
– Чез, это Джудит. По-моему, она, как и ты, немножко хиппи.
Он осмотрел ее с ног до головы.
– Вы ведь учительница?
– Не обращайте внимания на ее болтовню. Она хиппи от снежного человека не отличит.
– Я видел вас в школе. Хочу туда малыша отдать.
– Во-о-от значит как, – бесцеремонно протянула Джудит, поставив нас обеих в идиотское положение. – Так вы не против традиционного образования? И не планируете открыть на ферме хиппанскую школу?
– Если составить список вещей, против которых я ничего не имею, он выйдет очень длинным.
– Прямо список? Выходит, вы умеете читать и писать?
– Писать? Это да… С этим я справлюсь, – сухо парировал он. – Я магистр философии.
– Что ж, – заявила Джудит, сильнее сжав мне руку, – мы бы с удовольствием еще послушали про ваши ученые степени, но у нас масса дел. Я верно говорю, Осока?
И прежде чем я успела что-то возразить, она опытной рукой утащила меня в дом.
– Что ты творишь? – спросила я, когда мы остались одни.
– Да потому что нечего стоять таращиться, в таких случаях надо уходить.
– Что?! Кто таращился?
– Кто-кто? Ты! Прямо вся обмякла. Мы из-за этого выглядели как маленькие девочки.
– Мы? Как можем мы как-то выглядеть из-за того, что я что-то сделала? И ничего я не обмякла!
Она пропустила мой возглас мимо ушей, сама же встала у окна и наблюдала за ним из-за занавески.
– Он грязный.
– Они все грязнули. Мамочка так их и называет.
– Я не про то. Интересно, чем там они на ферме занимаются.
Я подошла к ней и встала рядом.
– По-моему, он слишком самовлюбленный. Тебе не кажется?
И ровно в эту секунду Чез поднял голову.
– Осока, ну ты даешь! Теперь он знает, что мы за ним наблюдали. Какая же ты все-таки!..
Когда Чез уехал, я продолжила уборку. Воспользовавшись отсутствием Мамочки, решила выгрести из дома весь хлам и встретить ее в идеальной чистоте. Мне очень хотелось, чтобы она увидела: я способна позаботиться о доме и о себе.
По мнению Джудит, уборка нашему дому уже не помогла бы: лучше сразу под снос. За огородом, у компостной ямы, мы развели костер и побросали в него всю старую одежду, тряпки, коврики и прочий мусор. Джудит зачем-то кинула в огонь змеиный корень.
Дым повалил столбом. У меня тут же заслезились глаза, а вот на Джудит он, похоже, не действовал. Она, как в трансе, смотрела на него не отрываясь. В ней было что-то неземное, отрешенное. Порой ее тревожные глаза подергивались дымкой: наверное, в эти минуты она смотрела вглубь себя. Так и стояла она в клубах белого дыма, позабыв обо всем на свете.
– Джудит, что ты там видишь?
– Дорогу. Трудности. Страх и чудесное избавление. Горящие панталоны, – произнесла она и бросила в костер очередную пару дырявого исподнего.
А тем же вечером я, как обычно, ловила на А47 попутку в Лестер, и ничего-то у меня не получалось. Задирать юбку не хотелось, поэтому я решила сосредоточиться. Увидев на горке синий «моррис-мини», я вскинула большой палец и мысленно велела водителю остановиться. Что он и сделал. Я села в машину. Водитель тут же заявил, что он торговец. Я даже не успела поинтересоваться, чем он торгует, как он уже выкладывал, что у него, оказывается, дочь моего возраста, которая хочет эмигрировать в Австралию, а значит видеться они будут крайне редко. Я понимала, как ему тяжело, но промолчала. Просто дала ему выговориться. В какой-то момент он даже смахнул с лица слезинку. Время в пути пролетело незаметно. И хоть за всю дорогу я не произнесла ни слова, он страшно благодарил меня и уверял, что ему стало намного легче.
Когда я вошла в палату, сердце у меня упало. Мамочкина кровать была огорожена ширмами. Я оттолкнула ширму. На кровати рядом с Мамочкой лежал мужчина в костюме. Я просто остолбенела. Это был Уильям. Он скинул обувь и свернулся калачиком, примостив голову у Мамочки на груди. Как будто она его успокаивала. Не знаю, разрешают ли вообще такое в больнице.
Мамочка посмотрела на меня:
– Дай нам еще несколько минут.
Я вышла на улицу и села на травку рядом с приемным покоем скорой помощи. Два фельдшера и медсестра курили и ржали над каким-то анекдотом. Тут же прогуливалась парочка отчаянно перебинтованных персонажей с пробитой головой. Когда фельдшеры с медсестрой пошли обратно, я тоже решила, что можно возвращаться.
Уильям уже куда-то пропал. Мамочка сидела на кровати и выглядела лучше, чем обычно.
– Где Уильям? Что он здесь делал? – Хотя в действительности я хотела знать, кто он такой.
– Осока, мы очень, очень старые друзья. Такие старые, что даже не верится. Скажи мне лучше, как у тебя дела. Как ты справляешься с хозяйством в одиночку?
– Я? Я в полном порядке. Что они тут с тобою делают? Когда отпустят?
– Никто мне ничего не говорит. Тычут в меня то здесь, то там. Взяли уже и кровь, и мочу, и костную ткань. Залезли даже в задницу, докторишки хреновы. Я им сказала: вы вряд ли там найдете что-то новое. Но они молчат как рыбы.
Я, как могла, старалась развлечь ее рассказами. Нельзя сказать, что это было просто: ведь я все время ездила к ней, а больше в моей жизни особо ничего не происходило. Я рассказала, что заезжал грязнуля, что Джудит строила ему глазки.
– Профурсетка, – опять сказала Мамочка.
Я ей не стала говорить, что Джудит читала дым, хотя она, наверное, и так об этом знала. Когда я подошла к поездке с продавцом, явилась медсестра и убрала ширмы.
– Кто их сюда поставил? – спросила она, очень строго глядя на меня.
Я лишь похлопала глазами.
9
На следующий день я драила дом. Я терла, мыла и мела, как не в себе. Открыла настежь двери и окна, устроив показательный сквозняк, и приговаривала: «Вон, чертята, вон отсюда!» Короче, делала все те же глупости, которые обычно делала Мамочка. Примерно в середине дня раздался громкий стук в распахнутую входную дверь.
Перебежав из задней части дома в переднюю, я сразу же сообразила, что это кто-то из стоуксовских работничков. У них всегда такой казенный вид: фуражка, длинный плащ. Но тут я пригляделась и с ужасом под всей этой одеждой узнала Артура Макканна. Он выглядел так, будто хотел провалиться под землю от стыда. Но вместо этого протянул мне письмо.
– Ты что, работаешь на Стоуксов?
– Осока, прочитай письмо. Боюсь, оно тебе не понравится.
Я разорвала конверт. Внутри был счет за неуплаченную аренду.
– Так много?!
– Вы не платили за аренду больше года.
– Откуда же я знала! Ведь этим занималась Мамочка.
– Это уж ваше дело, но там еще говорится, что у тебя всего четыре недели, чтобы погасить задолженность.
– Четыре недели! Где мы найдем такую кучу денег? Тут что-то не так.
– Прости, Осока. Я, как услышал, сразу же вызвался сам отнести письмо. Если не заплатить, они вас выставят на улицу.
– Четыре недели!
– Они и так считают, что проявляют небывалую щедрость.
– Щедрость? Как же! Дождались, сволочи, когда Мамочка слегла в больницу, и давай.
– Осока, чего тут говорить. Конечно, они гады, я бы так никогда не сделал, но такой уж расклад. Не знаю почему, но я подумал, что лучше я принесу письмо, чем кто-нибудь другой. Я все ж таки тебя знаю. Чуток.
Он надул щеки и потихонечку выпустил из них воздух: «пфф». После чего по-старомодному коснулся козырька фуражки и удалился по тропинке через сад. Когда он открывал и закрывал калитку, петля с негодованием взвизгнула, словно ее обидели.
Наверное, тогда я впервые в жизни осознала, насколько беспомощна без Мамочки. Я не была трусихой и умела трудиться, но Мамочка дубовой дверью с чугунными засовами хранила меня от окружающего мира. Я знала, что мы платим за аренду, но не знала сколько; я понятия не имела, легко ли Мамочке даются эти выплаты и с какой частотой их нужно осуществлять. И уж о чем я точно не догадывалась, так это о последствиях в случае неуплаты. Еще ребенком я однажды видела, как приставы выносят мебель из другого, тоже принадлежащего Стоуксам дома, но считала, что такая кара может постичь только людей ленивых, но уж никак не злополучных.
Сколько я себя помню, деньгами у нас всегда ведала Мамочка. Если мне что-то требовалось, я спрашивала у нее, и, если она могла, она мне покупала, а если нет, я больше не просила. Любую заработанную мелочь я тут же отдавала ей. Дело не в том, что я не знала цену деньгам – попробовал бы кто-нибудь меня надурить, – мне просто никогда не приходилось ими распоряжаться и даже задумываться на эту тему. Не приходилось. А теперь придется.
Я понимала, что нужно будет разузнать у Мамочки, как наши дела, но вряд ли можно было придумать более неподходящий момент для таких расспросов. Ее бы эта новость сразила наповал. Тогда я приняла решение уладить все сама. На полке стояла жестяная банка из-под чая, с изображением коронации. Достав ее, я высыпала на стол четыре десятишиллинговые бумажки и несколько монет. Прикинула, что можно заработать, если набрать побольше стирки и шитья. Снова взглянула на цифру, указанную в письме, но, сколько ни гляди, а меньше она не становилась.
Потом я перерыла дом, выискивая ценности, которые можно было бы продать, если совсем приспичит. Конечно, пришлось бы спрашивать у Мамочки, но их было так мало, что не о чем говорить. Пара военных сувениров. Мамочкина золотая цепочка с кулоном и серебряная табакерка. Просто кот наплакал. Но даже за эти крохи что-то можно было выручить в ломбарде Маркет-Харборо.
На сердце стало чуточку светлее, когда в дверь постучалась маленькая миленькая мышка с пронзительными карими глазами и попросила испечь ей торт. Звали эту мышку Эмили Протероу, хотя в ближайшем будущем она планировала переименоваться в Эмили Кросс, и торт ей требовался свадебный.
Еще одним талантом Мамочки являлась выпечка, а в выпекании свадебных тортов ей просто не было равных. Естественно, все женщины в округе, хоть мало-мальски заслуживающие этого названия, могли состряпать торт. Но тут-то был не просто торт, а свадебный торт. Торт всей жизни. И когда заходила речь о торте свадебном, все говорили: главное – что ты в него положишь. А не у всех есть то, что в него кладется.
Вот и считалось, что торт Мамочки Каллен приносит молодоженам удачу на долгом извилистом пути семейной жизни. Что он поддерживает семью во времена лишений, подкармливает во времена невзгод. В те годы в округе можно было насчитать не меньше сотни женщин, хранивших в банках, подальше от мышей и долгоносиков, завернутый в бумагу кусок свадебного торта, который они должны были располовинить и вшить в погребальные одежды того из супругов, кто уйдет первым. Все потому, что раньше люди сочетались браком не только на всю жизнь, но и на всю смерть.
Теперь это в прошлом, теперь уже никто так не живет.
И все же к правилам, распространяющимся на свадебный торт Мамочки Каллен, по-прежнему относились трепетно. Один корж оставляли до крещения первенца. На свадьбе каждому гостю преподносили по куску. Невесте и жениху – кусок. Всякому, кто даже гостем не являлся, а, скажем, прислуживал за столом или помогал одевать невесту, – кусок. Священнику кусок, даже если он был зануда, как все они. И еще один кусок откладывали, чтобы разделить потом. На долгую дорогу в темноту. Потому что, как говорилось в Мамочкином своде правил, коль есть любовь, ее нужно длить до бесконечности.
Мамочка обожала свадебные торты. За труд ей, разумеется, платили, но она отдавала сторицей, вкладывая в свои шедевры всю душу. Вот почему, увидев на пороге Эмили, я капельку струхнула от перспективы соревнования с Мамочкой, но все-таки сказала, что Мамочка на днях вернется и мы, конечно, испечем для Эмили торт.
– Просто… Мамочка Каллен пекла торт для моей мамки на ее свадьбу, и вот же они прожили счастливо и относились друг к другу хорошо, даже в тяжелые времена, – объясняла Эмили, сидя у камина и ломая от стеснения руки. – Я так расстроилась, услышав, что Мамочка в больнице, думаю: ну вот, торта не будет… Я эгоистка! Я знаю! Теперь ты будешь думать, что я ужасная. А потом вспомнила про тебя и решила: наверняка уж Мамочка научила ее кой-чему, если не всему, что знала, и вот…
Она ужасно нервничала. Я положила ей руку на запястье, чтобы остановить словесный поток.
– Послушай, Эмили, я испеку тебе мой самый лучший торт, – пообещала я. Не уточнив, что он же будет первым.
Я видела довольно часто, как Мамочка готовит свадебные торты. И если б дело было только в рецептуре, креме, тесте и времени выпекания, я бы ни секунды не волновалась. Но Мамочка меня и близко к ним не подпускала. Вдруг торт не выйдет, ведь так же криво может пойти и брак. Огромная ответственность! А вера? Что, если в тесто попадут мои сомнения? Вдруг доля скепсиса придаст торту излишнюю воздушность или, напротив, плотность?
Эмили оторвала меня от размышлений:
– У меня уже и маленький есть.
– Да что ты! Какой срок?
– Небольшой. Я думала, может, ты дашь чего от тошноты.
– Имбирь, возьми имбирь и гравилат заваришь.
– Гравилат хорошая штука. Мамочка называет его «заячьей лапкой».
Я улыбнулась и встала:
– Да. – И бросила в пакетик щепотку молотого имбиря и столько же молотого гравилата.
– А ты нам свяжешь первые пинетки? Мои связала Мамочка, и мамка говорит, я уже в год пошла.
Мой бог, думала я, в ней веры больше, чем во мне.
– Свяжу, конечно.
Я протянула ей пакетики, но девушка их не взяла.
– Нет, – заявила она. – Мамочка говорит, что пакетик можно брать, только когда заплатишь. Она сама так говорит.
Я разозлилась. У Мамочки действительно имелся свод мудреных правил, как и за что платить: до, после, свернуть бумажку в трубочку, оставить так. Бредятина.
– Я делаю все немного по-другому, чем Мамочка, понятно?
Эмили в ужасе уставилась в пол. Я сжалилась над бедняжкой и сказала:
– Не сильно по-другому, только чуточку. По-моему, так даже лучше. – И снова протянула ей пакеты.
На этот раз она их взяла.
– Конечно же, тебе виднее. Сколько я должна?
– Так, дай подумать. За торт – мне надо посчитать. Два коржа? В следующий раз скажу. Все остальное – как всегда. Оставь на камине сколько можешь.
Она повеселела. Потом показывает мне большой палец и говорит:
– У меня еще одна маленькая просьба. Так бы хотелось убрать ее до свадьбы.
Вот стервозина, подумала я. Ну сколько можно! И чуть было не сказала, что я не удаляю бородавки, но ведь она как пить дать возразила бы, что Мамочка этим занимается.
– Ты принесла фасолинку?
– А как же! – с гордостью воскликнула девушка и вытащила из кармана стручок обыкновенной фасоли.
Я внутренне задрожала, но виду не подала.
– Поднеси палец к свету.
Она согнула палец, а я коснулась бородавки указательным пальцем и, не отрывая его, сосчитала до трех; потом взяла стручок фасоли и подержала указательный палец теперь уже на нем, считая до трех; затем вынесла фасолинку на улицу, похоронила ее и приказала ей погибнуть вместе с бородавкой. Эмили тоже вышла и очень скоро, не без моих стараний, оказалась за калиткой. Я обещала ей, что вышью оберег – магический пакетик с травами, который защищает малыша в утробе. По-моему, она обрадовалась, во всяком случае снова нервно затараторила, хотя меня уже занимали совсем другие мысли. Я думала о торте. Без посторонней помощи мне не обойтись. Вернувшись в дом, я первым делом посмотрела, что на каминной полке.
Эмили оставила двухшиллинговую монету. Вздохнув, я кинула ее в банку из-под чая.
Мне понравилось, как у Джудит звенел дверной звонок: первая нотка замерла, а пауза перед следующей тянулась целую вечность. За дверью работал пылесос, поэтому я позвонила еще раз. В конце концов Джудит открыла. При виде меня глаза у нее загорелись, и я обрадовалась. Входная дверь вела в гостиную, в которой работал телевизор.
Джудит взяла мое пальто. Она жила одна. Я поразилась, какая у нее чистота. Она угостила меня чаем с печеньем гарибальди. Оно так выглядит, как будто в него насовали дохлых мух, и мне всегда становится немножко дурно, когда рядом его кто-то ест.
– Мне надо закончить уборку, – сказала Джудит и, включив пылесос, принялась елозить по ковру, на котором, клянусь, не было ни одной соринки.
Но я не возражала. Я присела. Поскольку сами мы жили без телевизора, меня он буквально гипнотизировал. За шумом пылесоса я пыталась разобраться, что происходит. Показывали фильм про больницу. Больница выглядела так же безупречно, как жилище Джудит, в отличие от той, где лежала Мамочка.
В конце концов, несколько раз проплыв передо мной с исступленной сосредоточенностью, Джудит выключила пылесос. Свернула шланг и сказала:
– Уильям считает, тебе не следовало отправлять ее в больницу.
– А что мне оставалось делать?
– Он думает, что ей оттуда уже не выйти.
– Откуда ему знать? – отрезала я.
Она убрала пылесос в шкаф и села рядом. Мы молча смотрели телевизор. Медсестра была влюблена в доктора. Стояла такая тишина, что слышно было, как мы моргаем. Потом я вдруг сказала – как будто между делом, – что нас собираются выселить из дома. Джудит резко повернулась ко мне. Я рассказала про задолженность по аренде.
– Что ж, – после паузы произнесла она. – Придется тебе жить, как мы. Работать. Всем одиноким женщинам непросто в этом мире.
Тут она с треском разломила гарибальди и с такой решительностью обмакнула располовиненное печенье, начиненное дохлыми мухами, в чай, что расплескала его. А я тогда подумала: м-да, Джудит, руки так и чешутся надавать тебе по щекам (когда-нибудь ты точно схлопочешь).
– Но я и так работаю. Я много всего делаю. Стираю, шью, пеку.
– Ты скоро обнаружишь, что этого недостаточно, – произнесла Джудит. – А пока надо придумать, как тебе помочь.
Я поплотнее сжала губы и снова уткнулась в экран. Мне совершенно не хотелось, чтобы Джудит меня опекала.
– К тому же, – сообщила я, – мне заказали свадебный торт. С этого тоже немножко заработается, не бог весть сколько, конечно: они бедные люди.
– Еще бы, – вставила Джудит, – были б не бедные, пошли бы в кондитерскую.
– Не знаю, удастся ли к этому времени вылечить Мамочку…
– Торт свадебный, говоришь? – прервала меня Джудит. – Ты вообще соображаешь, что делаешь?
– Придется справиться самой. Все-таки деньги какие-никакие. Просто хочется, чтобы он получился такой же, как у Мамочки.
– Похвально. Но стоит ли экспериментировать на чужом свадебном торте? Это же немыслимая ответственность! Хотя ты, наверное, много раз видела, как она его печет.
– Да, видела, – проронила я. – Но тут вся соль не в том, что видишь. А в том, что нашептываешь.
Все просто. Слишком просто. Джудит молчала. Потом она сказала:
– Как жаль, что ничего не записано. Умрет человек, и все, кранты. Надо бы записать, а?
Не знаю почему, но я вдруг услышала, как невольно проговариваю Мамочкины слова: «Что не записано, того не отнять». Я рассказала ей о дядечке из Кембриджа, Беннете, как он приперся к нам, весь расфуфыренный.
– Да ты что?! – воскликнула Джудит. – И что же вы ему сказали?
– Послали куда подальше.
Джудит вернулась к рассуждениям на тему, что все необходимо записать, и я ей не мешала. Тем временем история с сестрой и доктором достигла кульминации, и разговор прервался. Я была только «за». Телевизор – такая штука: смотришь, и голова становится пустой. На фоне всех переживаний последних дней мне это было очень кстати. Потом показывали новости; в одном из репортажей рассказывали о ракетах «Джемини» и о выходе космонавта в открытый космос.
– Вот чем я хотела бы заниматься, – заявила я.
– Чем? – изумилась Джудит.
По окончании новостей мы посмотрели эпизод другого сериала, «За гранью возможного»[2]. Некрупные растения, похожие на кустики шалфея, но с другой планеты, прыгали людям на лицо. Как именно они прыгали, не уточнялось: оставалось додумывать самим. Но только люди эти потом менялись, хотя никто об этом даже не подозревал.