Фантастический детектив 2014 (сборник) Золотько Александр

Остальные смотрели молча, и только Найденыш спросил о том, что беспокоило остальных:

– И при чем же здесь покойный Унгер Гроссер?

– В том-то и дело, – подался вперед господин Йоге, заговорщицки снизив голос. – В том-то и дело, добрые господа. Когда фон Вассерберг пытался заполучить Флосса, то Альтеной четверо его людей гуляли.

– И Гроссер был одним из них, – даже пристукнул кружкой Ольц.

Кабатчик кивнул, потупясь.

– Но кто же тогда остальные трое? – спросил вдруг, не поднимая глаз над тарелкой со своим хлебовом, Хуго Долленкопфиус.

Махоня снова вздрогнул и выругался про себя, кляня чернильную душонку последними словами. Одно утешало: Йоге, стоило писарчуку открыть рот, тоже чувствовал себя словно пескарь на сковороде.

– А остальные трое, добрые господа, это Вольфганг Херцмиль, что нынче при войске господина барона, да двое из тех, что снова прибились к Альтене – но под новой властью уже…

– И зовут их Йоханн Клейст и Альберих Грумбах, – произнес задумчиво Дитрих – словно вывод из силлогизма сделав.

Рыжий, белый и черный глянули на него удивленно, корчмарь и вовсе распахнул рот и выкатил глаза, а Махоня чуть не рассмеялся от того, как сошлась вдруг история.

* * *

Так уж вышло, что к капитану Грумбаху Дитрих Найденыш пошел в одиночку. Ольц, купно с рыжебородым Херцером – чтобы маячил сзади и нагонял страх на честных обывателей Альтены, – остался в кабаке: допросить, кто что видел в злополучную ночь. Долленкопфиус, чернильная душонка, взялся порыться в уцелевших архивах магистрата, поискать, что найдется об исчезновении Курта Флосса и его семьи, – и прошелестел, глядя куда-то за Утера: хотел помочь? Помогай же.

А в «Три дуба» отправился Дитрих.

Махоня, шагая за писарем в сторону магистрата, некоторое время видел еще впереди выцветший кафтан Найденыша да выбеленный дождями и солнцем плащ его. Потом Долленкопфиус свернул, и ведьмобой пропал с глаз.

Магистрату Альтены не зазорно было б и во Франкфурте стоять: с острой крышей, башенками, резьбой и статуями. Двери высотой в три человечьих роста. Правда, теперь магистрат был полуразрушен: когда «башмаки» вышибали из города баронских людей, отряд рейтаров обложили как раз здесь, за дубовыми дверьми. Пока же пытались их выдавить да прирезать, здание пожгли и завалили северную стену. Крыша там просела, и никто ее с тех пор не подновлял.

Новая власть облюбовала Сойкову башню с ее подвалами и пыточными, магистрат же обжили вороны да голуби. Еще было здесь пяток «башмаков» с алебардами да древний дедуган-архивариус, на свой страх и риск присматривающий за уцелевшими в погроме да пожаре бумагами. К нему-то и направился Долленкопфиус.

Выслушав их, старикашка скорбно поджал губы и произнес:

– Уж лучше бы вы, добрые господа, вместо того чтобы раз за разом подступаться к тутошним бумагам, придали мне помощника-другого и запретили простецам шастать по ратуше: какая бы власть но установилась, а в жилах ее струится не только кровь войны, но и чернила писцовой работы.

Потом взял фонарь со свечой и повел их каменной волглой лестницей вверх, в южную часть домины.

– И кто же, – не удержался от вопроса Махоня, возбужденный словами старикашки о чернилах как крови державности, – кто же еще обращался к вам, уважаемый, за помощью?

– Сперва бывший господин советник Гольдбахен. А совсем недавно – кто-то из нового войска, уж не знаю, как они там себя называют. Хмурый такой, в справной одежке, но словно бы с чужого плеча. А мы, добрые господа, пришли, – и посветил свечою вперед себя.

Там, в тесной, заставленной глубокими стеллажами комнатке, с единственным столом посредине, в восьмиугольнике стен, были сложены оставшиеся после разорения магистрата бумаги. И было их, как на все беды Альтены, на удивление много.

– Вот, – проскрипел старикан, водрузив фонарь на стол. – Вот, – повторил он, широко разведя руки.

Под потолком по окружности шли узкие, забранные промасленной и провощенной бумагой окна-бойницы. Солнечные лучи в них не врывались – протискивались, оттого фонарь оказался небесполезен.

– Ну что ж, – шевельнул пальцами, словно разминая их, Долленкопфиус, – полагаю, что судебные дела и приговоры не уцелели?

Старикан развел руками в непритворном огорчении.

– Вот ведь удивительное дело, – проговорил писарь, ни к кому конкретно не обращаясь. – В мирное время плоть всегда слабее бумаги, зато в бунташие годы все наизнанку выворачивается. Что ж, поищем тогда в других записях. Нам нужны списки цехов, фискальные списки, копии приходских книг, то, что осталось от судебных бумаг, – пусть не приговоры, но хотя бы исковые листы – и еще, пожалуй, сведения о денежных дарениях в городскую казну и здешние церкви.

Старик-архивариус поглядел на белесого штафирку с измазанными чернилами кончиками пальцев с явным уважением.

А потом они трое нырнули в бурую бумажную пыль и заплесневелые пергаменты.

Рылись в бумагах, что кроты в огороде: подслеповато щурясь в слабом свете на выцветшие чернила, вороша пожелтевшие да побуревшие страницы. Долленкопфиус хмыкал, гукал, мычал под нос радостно, когда находилась особенно важная, как казалось ему, бумага, или фыркал раздраженно, когда поиски заводили в глухой угол – или когда эпистола, до которой он желал бы добраться, отсутствовала.

А Утер, даром что с полгода уже работал с бумагами в «башмачной» управе, только диву давался, сколько следов оставляет простой человек в бумажном море. Всей жизни-то человека – от крестин до могилы, а там следок оставит, здесь – запись, тут – маргиналию на полях или закорюку в разлинованных графах. То грошик даст магистрату, то грошик от магистрата получит. И так вот, буковка к буковке, и выпишется человек на серых листах поганой бумаги да на грубом дешевом пергаменте.

От Курта Флосса, правда, следов осталось негусто. А что остались – подтверждали рассказ кабатчика. Была отметка о внесении Куртом Флоссом денежной выплаты за вступление в цех каменотесов. Был список заздравного слова церкви Святого Ульриха, где упоминалась «чудесная резьба бокового нефа, изображающая Последний Суд и Воскрешенье». Было, наконец, упоминание – на отдельном обгоревшем листе – о посланном в леса под городом отряде альтенской милиции, с пометкой на полях: «расспросить мальчика пока невозможно».

Наконец Долленкопфиус если не умаялся, то проголодался: дух уступил плоти, как в часы нестроения в державе уступала плоти и бумага.

Долленкопфиус отправился обедать в «Титьки», Утер же решил заглянуть в «Три дуба»: во-первых, дотуда было куда ближе, чем до кабака Фрица Йоге, во-вторых же, ему хотелось разузнать у тамошних знакомцев, как прошла беседа Дитриха Найденыша с Альберихом Грумбахом.

Но едва он подошел к Трехгрошовому переулку, где стояла корчма, как Господь, в справедливости Своей, показал, сколь пагубно бывает досужее любопытство. Стоило Утеру ступить в холодную и вонючую тень поперечной улицы, как слева, от подворотни, послышалось неясное: «Ага! На ловца и зверь…» – и сильная рука сграбастала его за шиворот, впечатав лицом в стену.

Утер даже не успел толком испугаться – да и что было бояться? «Башмаки», едва войдя в город, завели внутри стен порядки столь жесткие, что грабители если и не повывелись, то уж точно – попритихли, предпочитая малый верняк пеньковой «веселой вдове». Махоня даже не потянулся и к висящему у пояса ножу – да и не обучился он толком ножом тем владеть, несмотря на весь свой буршеский опыт.

А еще – ему показался знакомым свистящий шепот напавшего на него человека. И буквально через миг Утер понял, что в стену его впечатал не кто иной, как капитан «богородичных деток».

– Господин Грумбах… – начал Утер, полагая, что тот зол, поскольку Махоня до сих пор не подал «башмачному» капитану ни весточки о том, что сумел разузнать. – Господин Альберих, я…

Однако Грумбаху, похоже, не было дела до того, что может сказать ему Утер Махоня: не слушать он желал, но говорить:

– Скажи этому молодому, – шипел Махоне в ухо, – суке этой рваной, что если он, падаль гнойная, станет нос совать куда не следует, то останется не только без носа, но и без хера своего. И хер этот я ему не просто отрежу – я ему щипцами его вырву и жрать заставлю. Я ему устрою семь и семижды семь казней египетских, турецких, валашских, ирландских и Сатана сам знает каких, да не посмотрю, что прислан он Блаженным Гидеоном. Пусть пеняет на себя, дрыном Иосифовым да дыркой Богоматери клянусь. Сделаю петушка каплуном да сдам бродячим комедиантам, чтобы девок он на подмостках играл – и чтобы за девку после представлений служил всякому, кто захочет грошик заплатить за молодую его жопку. Понял? – возил Утера щекой по стене. – Понял, сука?

Ударил напоследок по почкам – раз, другой, добавил ногой, сплюнул густой слюною да удалился во тьму – а может, это Махоня потерял сознание.

* * *

– Что ж, – сказал Дитрих, когда Махоня рассказал ему обо всем, что случилось подле «Трех дубов», – что ж, похоже, мы на верном пути, ежели доброго человека и честного бюргера Альбериха Грумбаха корчит от вопросов, словно Сатану от святой проповеди. Самое время посетить еще одного доброго человека – Йоханна Клейста.

Махоня только вздохнул. Если уж капитан «башмачного» войска повел себя как разбойник из подворотни, то страшно и думать, что сотворит помощник палача. Насадит небось Найденыша на крюк, а Утеру отрежет выступающее да просверлит отсутствующее.

К тому же к Клейсту Найденыш отправился без сотоварищей – только Махоню и взяв с собою.

Йоханн Клейст обитал у восточной стены, в глухом тупичке, вдали от ворот и от пришлых людей. Дома сюда выходили задами, народец забредал лишь по пьяному делу, а деревья росли чахлыми и полумертвыми. Теперь же опускались сумерки, и халупа словно тонула в густеющей под крепостной стеной мгле.

При виде Клейстова гнездышка в глазах у Найденыша мелькнуло нечто – словно далекая зарница, но сразу и исчезло. Взгляд его сделался тверд, а поступь – размашиста. В два шага оказался он у двери – добротной, кстати сказать, двери, двойной толстой доски, привешенной не на кожаных, а на кованых завесах, с веревочной петлей вместо ручки, – и толкнул, не чинясь и не постучав даже.

– Хозяин! Встречай гостей! – проговорил с порога довольно громко: так, что даже спи Йоханн Клейст – тотчас проснулся бы.

Но хозяин не спал: сидел у махонького оконца и, при свете фонаря, починял одежку. Был он ширококостным, но словно изможденным постами да душевным непокоем. Волосы его были острижены в кружок, а окрасом напоминали лежалую солому – и не понять, природный это их цвет либо же просто голова Клейста давно не мыта. В уголках рта его прорезалась скорбная складка, а пальцы были короткими и поросшими светлым волосом.

На вошедших он глядел исподлобья, однако не сказал ни слова – только отложил починяемую одежку да сжал в кулаке короткое шило. А над головой его, в клетке, прыгала иволга – словно шмат солнца за прутьями.

И Утер голову бы дал на отсечение, что Йоханну Клейсту страшно: то, как сидел он, горбясь, как поводил глазами на каждый шорох, как сжимал шило… И напугал его всяко не визит двух молокососов, каковыми, если уж резать правду-матку, они оба и были.

– Кто вы? – каркнул хрипло.

– Меня зовут Дитрихом, а прислан я Блаженным Гидеоном расследовать смерть Унгера Гроссера. А это – мой помощник, приставленный городским советом.

– Вот как, – проговорил Клейст. Шила из кулака он так и не выпустил.

Сесть их тоже не пригласил.

– И чего же вы от меня хотите, расследователи смерти Унгера Гроссера?

– Поговорить о Курте Флоссе и его семействе, – ответил Найденыш, и Утер готов был поклясться, что помощник палача вздохнул с облегчением.

Йоханн Клейст поднялся с табурета, развернулся к ним спиною да зашерудел кочергою в очаге. Снял с угольев котелок, потыкал деревянною ложкой в булькающее внутри варево. Отошел к стене: стукнуло железо, заскрежетал камень о камень. Хозяин же водрузил на стол двухпинтовый, кисло пахнущий кувшин и три долбленых кружки – небольших, хорошо если на пяток добрых глотков.

Потом махнул гостям, чтобы те подсаживались.

Утер огляделся, приставил к столу лавку, сел под стену. Дитрих опустился рядом.

Клейст неторопливо разлил отдающее брагой дешевое пивцо, поднял свою кружку.

Пиво и на вкус было не лучше запаха, однако Утеру доводилось во время буршевой жизни пивать и не такое, оттого он опрокинул жидкость в себя, даже не поморщившись. Дитрих же цедил из кружки неторопливо, оставаясь совершенно равнодушен с лица.

– Значит, – проговорил Клейст, снова наполнив кружки, – значит, пришли вы сюда говорить о Курте Флоссе и его семействе. И отчего же желаете говорить об этом со мною?

Дитрих улыбнулся:

– Оттого, что во время оно ты был на службе у барона Вассерберга, который против Флосса злоумышлял. И на службе с тобой состоял Унгер Гроссер, по прозвищу Кровосос.

– Как и многие другие, – сказал Клейст, глядя на Найденыша, как и в начале их встречи, исподлобья.

– Как и многие другие, – покладисто согласился Дитрих. – Например, Альберих Грумбах, верно?

Клейст хмыкнул и не ответил.

– Я, кстати сказать, не пойму вот что, – Дитрих глотнул палаческого пойла. – Как так вышло, что двое приятелей твоих по службе у барона нынче оказались так высоко в войске восставшего люда, а ты все обретаешься в помощниках у заплечных дел мастера?

Иволга в клетке свистнула и взглянула на Дитриха темным глазом.

– На хлеб мне хватает: работы-то нынче для палача вдосталь, – проговорил Клейст тоном таким равнодушным, что Утер заподозрил – слова Дитриха попали в цель.

Найденыш покивал с пониманием и проговорил:

– И помощником палача ты сделался, как я слышал, за пару лет до того, как Альтена изгнала прочь своего барона. – И добавил равнодушно: – А заупокойные молитвы ты в церквах заказываешь как добрый самаритянин, да?

– Да что ты знаешь!.. – прошипел Йоханн Клейст, а иволга в клетке трепыхнула крыльями, залилась звонко. – Знаешь, как они молят, как кричат, как вопиют о прощении? Я всегда – всегда! – слышу их крики. Здесь! – Он ткнул негнущимся пальцем себя в лоб. – Я думал, что, если буду поближе к ним, все изменится. Что они замолчат. Крики можно заглушить лишь другими криками. Но страданье не перекрыть другим страданием: я знаю. Можно лишь отогнать его. На время. Я закрываю глаза – и вижу. Как дрыгаются ноги резчика. Как Вольфганг натягивает веревку. Слышу, как кричит мать. Как хихикает Гроссер: его уже тогда звали Кровососом, знаете? Пацан – бледный и голый, и Альберих поворачивается и говорит: «Теперь ты, Йоханн; давай». Я слышу, слышу его крик – и крик ее. Здесь, в голове. Можно бить бичом; можно рвать ногти, сверлить кости, зажимать пальцы в тисках; можно лить горящую серу и смолу. Можно слушать, как поет птаха. Тогда голоса уходят, становятся едва-едва слышными. Но лишь на время. Я знаю – знаю! – это.

Он ухватил кувшин, пренебрегши кружкою. Пил – жадно, большими глотками, пиво текло по бороде, по рубахе. Потом остановился, тряхнул головой. Глаза его были даже не безумными – мертвыми.

– А ты попрекаешь меня деньгами и положением, – сказал.

– Значит, вас там было четверо, – проговорил Дитрих, на которого, казалось, все слова Йоханна Клейста произвели впечатление не большее, чем посвист иволги. – И вы нашли Курта Флосса и его семью.

– Нашли! – зашелся хриплым диким смехом Клейст. – Нашли! Спроси его, спроси эту жирную сволочь, как мы их нашли. Он всегда любил золотишко – словно его фамилия тянула к желтой монете, соблазняла. А Флосс как раз закончил резьбу на магистрате – вторую, у западного входа. И все помнили, во что обошлась резьба первая. И этот жирный мудак решил, что нет нужды отдавать резчику деньги, если можно просто напугать его до полусмерти. Напугать нами. А потом нам же и выдать. И ведь не прогадал, сукин сын. А я сижу в грязной лачуге, слушаю кенаря да хлещу пиво – когда не ломаю пальцы и не режу ремни из кожи. А они – таятся, прячутся по углам: я знаю, я видел. И мне страшно. Теперь, когда погиб Гроссер…

Он замолчал вдруг и вскочил на ноги. Стоял, уставясь в темный угол, и лицо его обвисло, словно тряпка. Схватил кружку – рука тряслась, словно в лихорадке, – метнул ее без замаха куда-то между стеной и узким деревянным настилом, что, видно, заменял Клейсту постель. Стукнуло деревом о дерево, раздался писк.

– Крысы… – Помощник палача повалился на табурет, свесив едва ли не до земли худые руки. – Крысы… – повторил.

А у Дитриха на лице было такое выражение, какое бывает, когда в охотничий силок попадется вместо кролика пьянчуга, забредший за каким-то бесом в лесок.

И тут скрипнула дверь, а за порог шагнул некто темный – сердце у Утера сжалось. Пришлец высморкался трубно (иволга заметалась по клетке, одинокое желтое перышко мягко опустилось на стол), отер руки о дверной косяк – и превратился в рыжего и ражего Херцера.

– Ну, а я говорил, – протрубил Херцер, словно глашатай на площади, – куда еще Найденышу податься, как не к третьему приятелю покойного Кровососа! – и добавил тише: – Пойдем, Дитрих, Ольцу надобно сказать тебе кое-что, о чем мы разнюхали по тавернам.

И тогда-то Утер понял, что рыжий пьян: в зюзю, вдрабадан, до положения риз. Пьян, хотя стоит твердо на ногах и внятно говорит разумные слова. И что бурлящая в нем ярость, огненная горячая ненависть, готова выплеснуться, вгрызться в мир – словно огонь в сухостой. И не хотел бы Махоня оказаться у той ненависти на пути.

Потому он безропотно поднялся вслед вставшему с лавки Дитриху и оглянулся на Клейста только от дверей: помощник палача сидел все так же, свесив руки меж коленями. Перед ним стоял недопитый кувшин, а в пальцах вертел и мял он кусок желтой, будто иволгово крыло, ленты.

Они не успели отойти и на полторы сотни шагов, как позади, от домика Йоханна Клейста, раздался крик – словно человека раздирали заживо.

Дитрих выругался и бросился назад, оскальзываясь на булыжниках.

* * *

Потом спазмы утихли – Махоне просто нечем стало блевать.

Все еще на коленях, он утер трясущейся рукою губы, а другой – слезящиеся глаза, но образ, увиденный им с порога, стоял перед внутренним взором. И Махоня опасался, что образ сей будет мучить его немалое время.

Подхваченный ветрами «башмачного» бунта, Утер насмотрелся за последние год-полтора немало, в том числе и такого, на что предпочел бы не глядеть никогда. Однако вид лежащего на полу Йоханна Клейста – раскинутые ноги, распяленный рот, натекшая на полу кровавая лужа, – вид сей оказался жутче многого. Да что там: страшнее всего, что ему приходилось зреть. Теперь-то понимал он, что чувствовал Гюнтер Протт на задах кабака Фрица Йоге.

Он поднялся с колен, стараясь не ткнуться ладонью в собственную блевотину. На пороге, запрокинув голову к звездному небу и широко разевая обросшую рыжей бородою пасть, сидел Херцер. И был он теперь трезв, словно и глотка пива не заливал себе в рот.

Найденыш же остался внутри домика Клейста: стоял, привалясь к косяку, и поводил взглядом по комнатке: по потекам красного, по отброшенному под стену табурету, по луже, натекшей от сбитого со стола кувшина, – пиво мешалось уже с кровью покойного. По сломанной и пустой клетке, откатившейся под самые двери.

Вышел он наружу, только когда заявился, громыхая коваными сапогами, Ортуин Ольц с пятком кнехтов.

– Что здесь, козлом вы драные мудаки, происходит?! – загремел Ольц. – И что этот в глотку пользованный мужеложец мне такое… Дырка Богородицы! – рявкнул с испугом, заглядывая через плечо вставшего на пороге Дитриха Найденыша.

– Мастера Йоханна Клейста, похоже, кто-то посадил на кол, – объяснил Дитрих, чуть подрагивающим голосом. – Как и в случае со смертью Унгера Гроссера, самого кола на месте преступленья нету. И я бы советовал отправить стражу по окрестностям – мы были шагах в полутораста, когда услышали крик.

И тут у домика объявился Альберих Грумбах. Был он в богатом камзоле, разрезы на рукавах и по подолу даже в красном свете факелов и фонарей переливались изумрудно-желтым. Но камзол скроен был не по росту его и не по плоти.

– Что здесь… – начал и он, но увидал в распахнутой двери разбросанные в стороны ноги покойника, пятна крови.

И сразу потянулся за мечом, шагая к Дитриху.

– Ты… – шипел он, а рыжебородый Херцер как-то мигом оказался рядом, приобнял его и накрыл своей лапищей руку на палаше. Грумбах дернулся – раз, другой, но Херцер держал крепко, и капитан «богородичных деток» сдался.

Дитрих покачал головой:

– Если ты полагаешь, что это сделали мы, – ты еще глупее, чем кажешься. Но вот, что убил его тот же, кто порешил твоего приятеля Гроссера, – это почти наверняка.

– Его… – Грумбах уже не выдирался из Херцеровых объятий, а на лице его появился проблеск понимания. – Его убили колом?

Найденыш кивнул.

– Только не грудь протыкали, а на кол насаживали. Скверная смерть.

И уже к Ортуину Ольцу:

– Так мы станем обыскивать окрестности или дадим убийце уйти безнаказанно?

И «башмаки», хоть и немало напуганные кровавым представлением в Клейстовом домике, прянули – по двое, по трое – по окрестностям.

Дитрих, а за Дитрихом и Утер направились следом. Найденыш сейчас похож был на гончего пса, вставшего на след: то, как вскидывал голову, как смотрел, прищурившись, в огни факелов да фонарей, закруживших улочками и закоулками этого угла Альтены.

Но все зря: «башмаки» не отыскали ни следа убийцы, вооруженного окровавленным колом.

И все же Найденыш кружил окрестностями, словно стягивая петлю. Образ этот пришел Махоне в голову, когда они в третий раз прошли мимо спаленной молнией звонницы Святого Килиана.

Потом Дитрих остановился и вскинул руку, дав знак остальным, а кроме Утера, была с ними пара желдаков из «богородичных деток».

– Там, – сказал и нырнул в темноту между звонницей и опорами моста, перекинутого через рукав Дорвассера, речушки, протекавшей восточным краем Альтены.

– Свет сюда! – скомандовал и, когда один из «башмаков» прибежал с фонарем, в колеблющемся огоньке толстой сальной свечи Утер увидел девчушку из «Титек». Она сидела над водой и, напевая что-то под нос, купала свою куклу, сложив ее одежку на полого уходящем к воде спуске. Увидев Найденыша, она слабо улыбнулась и даже сделала жест ручкой: словно намеревалась помахать ему, и лишь в последний момент остановилась.

– Привет, – сказал Дитрих, присаживаясь рядом. – И что же ты здесь делаешь одна?

Девчонка еще раз плеснула водой на куклу, а Махоня сумел ту рассмотреть: руки и ноги на шарнирах, искусно вырезанные черты лица, острая шапочка, остатки краски, коей кукла была некогда раскрашена.

– Я не одна, – сказала девочка чуть слышно, но безо всякого страха или опаски. – Я с Гансом, он обещал меня защитить, – чуть приподняла руку с куклой.

– И отчего же ты здесь? – снова спросил Дитрих.

– Потому что Ганса нужно помыть: уж больно он загрязнился. Вот я и ушла от фрау Гертруды.

– И ты пришла сюда только с Гансом? – серьезно вопросил Найденыш, не сводя с девочки пытливого взгляда.

– Нет, нас провел сюда один господин.

– И где же он?

Девочка молча показала пальчиком под мост.

«Башмаки» без слова, с выставленным оружием, шагнули туда – и свет фонаря выхватил скорчившегося под опорой моста человека: грязного, некогда дородного, теперь же с обвислой на лице кожей и с грязной одежкой на теле. Некогда справная, та за недели и месяцы успела обветшать и загрязниться так, что не различить стало не только узора, но и самого цвета ее.

Человек смотрел на Дитриха и «башмаков» затравленно, а на Махоню – со странной надеждой.

Найденыш повернулся к Утеру.

– Похоже, – сказал, – этот человек тебя знает.

– Как и я его, – кивнул бывший бурш. – Это Арнольд Гольдбахен, некогда – советник магистрата. И я не могу сказать, к добру ли эта встреча.

* * *

Голым Арнольд Гольдбахен выглядел еще жальче, нежели в лохмотьях. Растянутый на пыточном столе, он выворачивал шею, пытаясь следить и за Дитрихом, и за стоящим в ногах Херцером, что был нынче за пыточного умельца. Утер же Махоня, пока Хуго Долленкопфиус продолжал разбирать уцелевшие бумаги из магистрата, был назначен на место писаря.

Бывший советник магистрата, сперва лишенный положения и имущества, а теперь – и последней одежды, всхлипывал. Время от времени по телу его пробегала короткая дрожь. Живот у него ввалился, кожа на некогда пышных телесах висела складками. Смотреть на него было весьма неприятно.

Но еще неприятней оказалось записывать невнятные ответы Арнольда Гольдбахена.

Бывший советник магистрата оставался тверд в одном: напрочь отрицал, что имеет хоть какое-то отношение к смерти Унгера Гроссера и Йоханна Клейста. Рыдал, пускал слюни и сопли, но стоял на своем – воровал, притеснял добрый люд, обманывал и своеволил, но чтобы убить? Ни за что!

Вопросы о настоящем задавал ему все больше Ортуин Ольц. Найденыш же спрашивал лишь о делах минувших: знавал ли Гольдбахен покойных Гроссера и Клейста до того, как Альтена отпала от власти барона фон Вассерберга? Не доводилось ли ему слышать, что произошло с Куртом Флоссом? Не он ли посылал людей, чтобы искать рекомого Флосса и его семью?

И от каждого вопроса Арнольд Гольдбахен попеременно то бледнел, то зеленел, имея вид все более жалкий и все менее говорливый. Наконец он замолчал окончательно и лишь глядел покорно в прокопченный потолок Сойковой башни, где находилось нынче место, откуда новая власть вершила свое правосудие.

Ортуин Ольц смотрел на замолкшего советника, словно снулая рыба: неподвижно и без выражения. Потом, так же без выражения, начал говорить:

– Если подозреваемый, пойманный у места преступления, отказывается говорить и отвечать на поставленные вопросы, судьи имеют право назначить пытку и подвергать оное лицо мучениям, дабы развязать ему язык. Херцер, не покажешь ли подозреваемому Арнольду Гольдбахену инструменты, воздействию которых он будет подвергнут…

И тут Найденыш удивил и Утера, и Ольца. Он чуть поднял руку, давая понять, что хотел бы нечто сказать. Потом встал из-за стола, где сидел подле корпеющего над допросными листами Махони. Приблизился к растянутому на пыточном столе Гольдбахену, присел так, чтобы тот ясно и без напряжения видел его лицо.

– Мне хочется рассказать вам, советник, одну историю. И я хотел бы убедиться, что вы меня не только слышите, но и понимаете.

Гольдбахен чуть заметно кивнул.

Дитрих кивнул в ответ: серьезно, словно вел разговор не с голым нищебродом, привязанным подле пыточного инструмента, а с каким-нибудь епископом, не меньше.

– Некогда, – начал он, неотрывно глядя на Гольдбахена, – жил-был на свете мальчик. Родителей он не знал, а воспитывался при монастыре. Потом его отдали в семью добрых людей – получить профессию, и всякое такое. Но добрые люди продали мальчика в услуженье заезжему господину за восемь марок, однако мальчик сбежал от него. Святые люди открыли ему дарованную силу чуять колдовские трюки. И мальчик дал зарок, что никогда не пройдет мимо черной магии, не покарав ее. Еще поклялся, что если человека обвинят в колдовстве облыжно – то поможет ему. А вы ведь понимаете, что без колдовства в смертях Гроссера и Клейста не обошлось. И я чувствую, что вы виноваты в чем угодно, только не в колдовских делишках. Но Гроссера и Клейста вы хорошо знали задолго до их смерти. Как знали и двух других людей из их компании. И душу вашу с той поры гнетет грех – со времен, когда вы носили соболей и распоряжались жизнью и смертью простых бюргеров. Вы все еще не желаете нам ничего рассказать?

И тут-то Арнольд Гольдбахен сломался. Он затрясся, рот его обвис, а слова потекли, словно винцо из прохудившегося меха, – но не понять было, чью жажду то винцо сумеет утолить.

Дитрих переглянулся с Ортуином Ольцем, тот – с Херцером, и вскоре уже бывший советник магистрата сидел, скорчившись под наброшенной дерюгой, и все говорил, говорил, говорил…

Курт Флосс, говорил он, был беглым резчиком по камню. Чертовски хорошим резчиком по камню. Сбежал от барона фон Вассерберга, прятался в Альтене целый год и один день, а по прошествии срока сделался свободным бюргером, и никто не сумел бы забрать его назад, не вызвав бунта в городе. Была у него жена, Элиза, и сын, Тильманн, Тиль. А потом… потом…

Тут Арнольд Гольдбахен сделался невнятен, раз за разом теряя нить рассказа. И даже когда Херцер принимался многозначительно хмурить рыжие брови – трепетал, но продолжал кряхтеть, пыхтеть да ходить вокруг да около Флоссова исчезновения.

Стало ясным лишь, что Курт Флосс решил бежать из города – и решение свое исполнил. Но что-то в его побеге не задалось. Запинаясь и то и дело замолкая, Гольдбахен лепетал о повозке, кою он, дескать, приуготовил для беглецов, и о волнении своем, когда к условленному времени Флосс с сыном и женой к месту, где ждал их фургон, не вышли.

Отчего он волновался? Нетрудно сказать: к тому времени люди барона рыскали по городу, злые, как черти. Кто знал о повозке? Никто, кроме него да ближайших слуг. Ну, быть может, еще человек-другой в магистрате. Нет, нынче все они или мертвы, или сбежали из города. Отчего он послал людей на поиски? Ну а как же? Христианская ведь душа…

А вот о том, что люди, посланные на поиски, обнаружили, господин Гольдбахен тоже говорил сквозь спазм в горле, но по причинам иным. Похоже, зрелище оказалось таким жутким, что, зная о нем только со слов рейтаров городской милиции, Арнольд Гольдбахен не мог контролировать руки: те тряслись, словно у пьяницы в пост.

Зрелище, открывшееся отряду милиции, было таково: на полянке сразу у тропы нашелся Курт Флосс – мертвый, обезображенный и повешенный. Кто-то раздел его, охолостил, истыкал ножами да отрезал пальцы. Сын его, Тиль, мальчишка лет восьми, сидел рядом: голый, обесчещенный и тронувшийся умом. Он ничего не говорил – ни тогда и никогда после: сидел и баюкал на коленях завернутого в тряпье новорожденного младенца. А вот матери – ни живой, ни в виде тела – так никогда не отыскали.

Гольдбахен рассказывал голосом серым и мертвым, словно силы покинули его, и теперь слово за словом выдавливает он бессилием своим, а Утер Махоня чувствовал, как плечи его сводит мурашками. Слушая мерно шелестящие слова бывшего господина советника, Утер словно вживую видел: труп мертвого мужчины со вспоротым брюхом и обмотанными кишками ногами и жмущегося под деревом голого и избитого мальчугана над новорожденной своею сестрицей.

– И что же сталось с мальчиком? – спросил Дитрих Найденыш.

Гольдбахен пожал плечами:

– Стал городским дурачком – в себя-то он так и не пришел. Золотые руки у мальца были, из дерева мог вырезать что угодно. Как видно, у отца унаследовал талант. А еще, знаете… – Арнольд Гольдбахен искательно заглядывал в глаза Найденышу, походя на забитого пса, не могущего решить, дадут ли ему кость либо снова пнут под ребро, – …еще, знаете, он постоянно ходил в лес, на то место, где его нашли. Словно тянуло его что туда. А может – и тянуло, как знать.

Утер Махоня смотрел на кончик пера, сжимаемого побелевшими пальцами. Смотрел – и не мог поднять взгляда.

* * *

– Кровянка хороша, если размять ее как следует да залить пивом, – рассказывал Херцер, отрезая маленьким ножичком кусочки репы. Отрезав, макал их в сметанный соус и закидывая в окаймленную рыжим волосом пасть.

На столе перед ним стояли опустошенные плошки и кружки; бумаги были сдвинуты на край стола.

Херцер продолжил было разглагольствовать, но Утер, проведший в Сойковой башне без малого все время до позднего пополудня, вдруг почуял, как к горлу подкатывается комок желчи. Все здесь – запахи, звуки, то, что видел глаз и осязали пальцы, – сделалось невыносимо, и Утер бросился стремглав к двери, скатился по трем ступеням, забежал за угол четырехугольного двухэтажного строения, примыкавшего к башне, бухнулся на колени, уперев голову в холодный камень, и с трудом совладал с рвотным позывом. Сидел, дыша ртом и стискивая до боли кулаки.

Потом над головой его с треском распахнулось малое оконце, и знакомый уже голос Ортуина Ольца произнес кому-то не без запальчивости:

– Да, мальчик, это – справедливость. Неприглядна и груба, но встретишь ее – и ты на коленях. Так было и так будет. И мы – не исключения, если собираемся ей служить.

– Вот только, служа ей, понимаешь, что прислуживаешь собственной гордыне, – второй голос оказался голосом Найденыша.

– И ты полагаешь, есть иной путь?

– Я не полагаю – я знаю. Я этот путь видел.

Пренебрежительное фырканье Ольца было словно щелчок пальцами.

– Это где же? При Блаженном Гидеоне-то? Но я слыхал, что и расстрига верит лишь в справедливость, причем – в свою собственную.

– Блаженный Гидеон – не расстрига.

Утер замер. Убежать, не выдав своего присутствия, было невозможно. Оставалось лишь сидеть, молясь Богоматери и святому Ульриху Аугсбургскому, чтобы ни один из беседующих не выглянул в окно.

– Ты ведь понимаешь, что он – наилучший кандидат на Божью справедливость?

– Но это не остановит убийцу и не накажет виновного.

– Если ты прав, смерть грозит лишь одному человеку. К тому же нелучшего разбора даже как для нынешних времен.

– А если я не прав? Или если убийца не остановится? Или если это не месть? Или если я и вовсе иду ложным следом? В том-то и разница между справедливостью и истиной: истина – единственна, а справедливость – для всякого своя собственная.

Скрипнуло дерево – словно один из собеседников вцепился в спинку стула или столешницу.

– Истина порой ослепляет, – проворчал Ольц.

– Слепит, я бы сказал.

– Как ни скажи – а только частенько случается, что после торжества истины остаются лишь обожженные сиянием ее калеки.

– Если я кого и сжигал…

– Да не о тебе же речь! – Голос Ольца сделался досадлив. – Сколько бы ты там ни сжег ведьмовских отродий…

– Восьмерых, – отмерил глухо Дитрих Найденыш, и от голоса его у Утера все скорчилось внутри. – А двое из обвиняемых были мною оправданы и отпущены на свободу.

– И что сталось с ними, освобожденными тобою, после? Живы они в своих городах и селах или же им, оправданным, пришлось бежать от гнева соседей и знакомцев? Потому что истина – жестока и беспощадна. И ей плевать на людей.

– Послушать тебя, так справедливость – не такова.

– Парень! – рявкнул Ортуин Ольц. – Хватит! Я не могу тебя остановить, но я говорю тебе: завтра, если дело не прояснится, я отправлю Арнольда Гольдбахена на пытку. И если он признается – а он признается, – то дело о смерти Унгера Гроссера и Йоханна Клейста будет считаться разрешенным.

– Но я…

– У тебя день.

Тяжелые шаги, скрип двери, стук, шорох.

И голос над головой скорчившегося под окном Махони:

– Утер, раз уж ты все слышал, отправляйся-ка в «Титьки» да найди пару крепких мужиков: пусть прихватят лопаты и ждут меня у Луговых ворот.

И вот тут-то Махоню проняло по-настоящему.

* * *

За старой вырубкой дорога набросила петлю – и вышла к месту, что указал Уго Кирхсратен, когдатошний рейтар альтенской милиции, в свое время нашедший мертвого Курта Флосса.

Место, признаться, было довольно жутким: стояли здесь старые, в три обхвата, дубы да вязы, и все казалось, будто кто-то смотрит злобно в спину. Оба соблазненных звонким талером мужика – Якоб Зевота и Якоб другой, Хольцер, – то и дело оглядывались и мелко крестились да целовали образки со святым Ульрихом да Приснодевой.

– Вот здесь оно было, – кивнул Уго на продолговатую полянку. Лежал здесь плоский камень – и камень еще один, прислоненный к первому и куда сильнее обомшелый. Лес отползал от камней подальше, и стояло подле них лишь молодое, годков десяти, кленовое деревце с раздвоенным у комля стволом, да торчал над камнем выглаженной костью мертвый вяз.

– Вот на ветке его, бедолагу, и повесили. А малец сидел сбоку, вон там, в двух шагах. Я его как увидел, думал: найду, кто сделал, так горло не вспорю даже – перегрызу! Дурное было дело, господин. Как есть дурное.

Сам Уго Кирхсратен был сед, но – словно из моченого дуба вырезан: коренастый да крепкий. Махоня так и видел его с палашом у пояса и в одежке альтенской милиции. Вот он сходит с остальными рейтарами с дороги, вот видит искромсанного висельника – а рядом скорчившегося, голого, окровавленного мальчугана. И младенчика, замотанного в тряпки…

– А место-то приметное, – проворчал Найденыш, подходя к плоскому камню и проводя пальцем по выглаженному боку да по бороздке на нем.

Уго покивал:

– Его у нас Чертовыми Монетами кличут. Бабка моя сказывала, что раньше, до того как Христос на земли наши пришел, здесь всяческое непотребство свершалось. Бесовы пляски да игрища.

Оба Якоба снова закрестились, а тот, что постарше, Зевота, даже и сплюнул через левое плечо, отгоняя нечистого.

Солнце давно перевалило за полдень и, сползая все ниже, путалось в ветвях. Утер подумал, что здесь, в лесу, сумерки наступают раненько да тянуться могут долгонько.

Дитрих между тем мелкими шажками обходил камни, но смотрел только на клен.

Тот и вправду был необычен: хотя остальные деревья стояли зелеными, клен был облачен в ало-багровые листья, словно кровью обрызган. Раздваивался в комле, однако один из стволов был некогда чуть выше развилки обрезан – и теперь прорастал пучком молодых веток.

Потом Дитрих остановился – словно в стену ткнулся. Стоял, удерживая руки на выглаженном базальтовом боку камня. Резко выдохнул, отерев пот с побелевшего разом лица. Повернулся к Уго Кирхсратену.

– А дерево, когда вы нашли Флосса, тут уже было?

Тот пожал плечами.

– А бес его знает. Может, и не было, но голову на то не прозакладываю.

– А не нашлось ли тогда чего странного вокруг?

Страницы: «« ... 678910111213 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«– Дочь моя, – говорит баронесса де Фреваль старшей из своих дочерей в канун ее бракосочетания, – вы...
«Около двух часов ночи,Егор Еремин поставил свою «Ниву» на площадку возле дома, там, где ставил всег...
«На свете найдется немного людей, кто по распутству мог бы сравниться с кардиналом де *** (позвольте...