Последние дни Помпей. Пелэм, или Приключения джентльмена Бульвер-Литтон Эдвард

Эдуард Бульвер-Литтон

Последние дни Помпей

Сокр. пер. с англ. Виктора Хинкиса, прим. Симона Маркиша.

КНИГА ПЕРВАЯ

ГЛАВА I

Два благородных помпеянина

— А, Диомед! Какая встреча! Ты будешь сегодня вечером на пиру у Главка? — сказал невысокий молодой человек в тунике, надетой с небрежным изяществом, на женский манер, как носили благородные прожигатели жизни.

— Увы, дорогой Клодий, он меня не пригласил, — ответил Диомед, полный и уже немолодой мужчина. — Клянусь Поллуксом, это обидно! Говорят, он задает лучшие пиры в Помпеях.

— Да, у него славно, только, по мне, вина всегда мало. Какой же он эллин, если жалуется, что наутро у него с похмелья болит голова!

— Боюсь, что у него есть другая причина экономить, — сказал Диомед, поднимая брови. — При всем своем тщеславии и расточительности он, мне кажется, вовсе не так богат, как хочет казаться, и, скорее, бережет амфоры с вином, чем голову.

— Тем более надо пользоваться его щедростью, пока у него есть сестерции. А в будущем году, Диомед, найдется новый Главк.

— Говорят, он не прочь и в кости сыграть.

— Он не прочь доставить себе любое удовольствие, и, пока ему доставляет удовольствие давать пиры, мы его любим.

— Ха-ха-ха! Хорошо сказано, Клодий! Кстати, видел ты мои винные погреба?

— Как будто нет, друг мой Диомед.

— Непременно приходи как-нибудь ужинать. У меня в садке недурные мурены, и я познакомлю тебя с эдилом Пансой.

— Только, пожалуйста, без церемоний. «Персов роскошь мне ненавистна»,[1] я человек скромный. Но уже поздно; я иду в термы. А ты куда?

— К квестору — по общественным делам, а потом в храм Исиды. Прощай!

— Хвастун, бездельник, невежа! — пробормотал Клодий, ленивой походкой двигаясь дальше. — Думает, его пиры и винные погреба заставят нас забыть, чтоон сын вольноотпущенника! Ладно, мы так и сделаем, окажем ему честь, выигрывая у него деньги. Эта разбогатевшая чернь — золотое дно для нас, веселой знати!

С этими словами Клодий вышел на Домицианову улицу, запруженную колесницами и полную веселого, шумного оживления, какое в наши дни можно увидеть на улицах Неаполя.

Колокольчики быстро обгонявших друг друга экипажей весело и мелодично звенели, и Клодий то и дело кивал или улыбался знакомым, ехавшим в красивых, роскошных экипажах; ни один бездельник не был так известен в Помпеях, как он.

— А, Клодий! Как тебе спалось после вчерашнего выигрыша? — окликнул его звонким, приятным голосом молодой человек с самой красивой и элегантнойколесницы.

Она была украшена бронзовыми рельефами в греческом духе—сценами Олимпийских игр; везли ее кони редчайших парфянских кровей; их стройные ноги, едва касаясь земли, словно неслись по воздуху, но одно прикосновение колесничего, который стоял позади молодого хозяина, и они остановились как вкопанные, будто внезапно обратились в камень — живые изваяния, подобные одному из животрепещущих чудес Праксителя.

Хозяин их был строен, красив и имел то правильное телосложение, которое некогда служило образцом для афинских скульпторов; светлые, спадающие густыми прядями волосы и совершенная гармония черт выдавали его греческое происхождение.

Он не носил тоги, которая во времена императоров перестала быть национальной римской одеждой и вызывала насмешки модников, а его туника была из лучшего тирского пурпура, и застежка, которая скрепляла ее на плече, сверкала изумрудами; на шее у него была золотая цепь, оканчивавшаяся на груди головой змеи; изо рта у змеи свисало большое кольцо с печатью тончайшей работы; широкие рукава туники были оторочены златотканой материей; пояс из той же материи с вытканными на нем причудливыми узорами заменял карманы, и за него были заткнуты носовой платок, кошелек, стиль и навощенные таблички.

— А, мой милый Главк! — приветствовал его Клодий. — Рад видеть, что проигрыш так мало тебя опечалил. Право, кажется, будто тебя одушевляет сам Аполлон: лицо твое так и светится счастьем. Можно подумать, что ты выиграл, а не проиграл.

— Не все ли равно — выиграть или проиграть эти презренные металлические кружки! Разве должно это влиять на наше настроение, любезный Клодий? Клянусь Венерой, пока мы молоды и можем увенчать себя цветами, пока кифара ласкает нам слух и волнует нашу кровь, которая так быстро бежит по жилам, до тех пор будем мы наслаждаться солнечным теплом и светом и заставим само седое время быть лишь казначеем наших радостей. Не забудь же, сегодня вечером ты мой гость.

— Возможно ли забыть приглашение Главка!

— А куда ты теперь?

— Собираюсь зайти в термы; но еще целый час до открытия.

— Я отпущу колесницу и пройдусь с тобой. Ну, ну, Филий! — И он погладил одного из коней, который прижал уши и тихо заржал, отвечая на ласку. — Сегодня ты можешь отдохнуть. Не правда ли, он красив, Клодий?

— Достоин Аполлона или Главка, — отвечал благородный прихлебатель.

ГЛАВА II

Слепая цветочница и модная красавица. Признание афинянина. Читатель знакомится с египтянином Арбаком.

Болтая о всякой всячине, молодые люди неторопливо шли по улицам. Они очутились теперь в квартале самых роскошных лавок, сверкавших внутри яркими, но гармоничными фресками, которые поражали своим разнообразием и прихотливостью.

Повсеместно, искрясь в солнечных лучах, били фонтаны, смягчая летний зной; всюду виднелись прохожие или, вернее, праздношатающиеся, почти все одетые в тирский пурпур; оживленные толпы собирались вокруг самых богатых лавок; сновали рабы, неся на головах бронзовые ведра самой изящной формы; у стен длинными рядами стояли молодые крестьянки с корзинами спелых плодов и цветов, пленявших древних итальянцев больше, нежели их потомков (для которых поистине latet anguis in herba,[2] отрава таится в каждой фиалке и розе); часто попадались таверны, заменявшие праздным людям современные кафе и клубы. На мраморных полках рядами стояли сосуды с вином и маслом, а возле них были ложа, защищенные от солнца тентами из пурпура и манившие усталого отдохнуть, а ленивого предаться безделью. Весь этот блеск и волнующее оживление оправдывали афинское пристрастие Главка к земным радостям.

— Не говори мне о Риме! — сказал он Клодию. — Наслаждения за его несокрушимыми стенами утомляют своей пышностью и великолепием; даже приимператорском дворе, даже в Золотом доме Нерона[3] и в блеске нового дворца Тита великолепие кажется скучным — глаз устает, душа изнывает; и, крометого, любезный Клодий, видя чужую пышность и богатство, тяжело вспоминать оскудение своего отечества. Здесь же мы беззаботно предаемся наслаждениюи пользуемся всеми преимуществами роскоши без утомительной пышности.

— Поэтому ты и избрал Помпеи для своего летнего дома?

— Да. Я предпочитаю их Байям. Слов нет, они очаровательны, но мне не по душе ученые педанты, которые приезжают туда и собирают жалкие крохиудовольствий.

— Но ведь ты любишь ученых. Я уж не говорю о поэзии — твой дом буквально дышит Эсхилом и Гомером, драмой и эпосом.

— Да, но римляне слишком слепо подражают моим афинским предкам. Даже на охоту рабы тащат за ними Платона, и, упустив кабана, они углубляются в книги и папирусы, чтобы не терять времени. Когда танцовщицы услаждают их персидским изяществом, какой-нибудь лоботряс из вольноотпущенников с каменным лицом читает им Цицероновы «Об обязанностях». О жалкие крохоборы! Наслаждение и познание нельзя смешивать, они несовместимы. Из-за этого педантизма римляне теряют все и доказывают равнодушие и к тому и к другому. Ах мой милый Клодий, как мало знают твои соотечественники истинную гибкость Перикла, истинное очарование Аспасии! На днях я посетил Плиния: он сидел в беседке и писал, а несчастный раб играл на флейте. Его племянник (ох, избавь меня от таких философствующих шутов!) читал описание чумы из Фукидида и самодовольно кивал в такт музыке, тогда как его губы произносили омерзительные подробности этого ужасного описания. Этому щенку не претило одновременно слушать любовную песню и читать описание чумы.

— Да ведь любовь и чума — это почти одно и то, — заметил Клодий.

— Я так и сказал ему, чтобы как-то оправдать его шутовство, но юнец не понял иронии и с укоризненным видом ответил, что музыка ласкает лишь ухо, тогда как книга (заметь, описание чумы!) возвышает сердце. «Ах! — прохрипел его толстый дядюшка, отдуваясь, — мой мальчик истый афинянин, он всегда сочетает приятное с полезным». О Минерва, я едва удержался от смеха! А потом этот желторотый софист получил при мне известие о смерти своего любимца вольноотпущенника. «Неумолимая смерть! — вскричал он. — Раб, дай мне томик Горация. Этот дивный поэт прекрасно утешает нас в подобных несчастьях!» Ну скажи сам, любезный Клодий, способны ли эти люди любить? Даже рассудочная любовь едва ли им доступна. А как редко у римлянина бывает сердце! Он — только хитро устроенная машина, а не существо из плоти и крови.

Хотя Клодий втайне был уязвлен этими словами в адрес своего соотечественника, он притворился, будто сочувствует Главку, отчасти потому, что он по натуре был прихлебателем, отчасти потому, что среди беспутных молодых римлян принято было относиться с некоторым презрением к колыбели собственной славы; в моде было подражать грекам и в то же время смеяться над своей неловкостью в подражании.

Беседуя, они остановились перед толпой, которая собралась посреди площади, на пересечении трех улиц. В тени портиков красивого и легкого храма стояла девушка; на правой руке у нее висела корзинка с цветами, в левой был маленький трехструнный музыкальный инструмент, под тихий и нежный аккомпанемент которого она пела какую-то странную, почти варварскую песню. После каждого куплета она грациозно покачивала корзинкой, предлагая слушателям купить цветов, и сестерции сыпались к ней в корзину — то ли в похвалу пению, то ли из сочувствия к певице, потому что она была слепа.

— Я знаю эту бедняжку, она из Фессалии, — сказал Главк. — Я еще не видел ее после возвращения в Помпеи. Давай послушаем.

  • Люди, купите цветы!
  • Я слепая, издалёка родом.
  • На земле и пыль — сестра красоты,
  • А цветы на ней — пестрым хороводом.
  • Цветы хранят земной аромат,
  • В них голубая роса, как на золотом блюде.
  • Я срезала их час тому назад.
  • Купите мои цветы, люди!
  • Час назад, всего лишь час!
  • И светило солнце, и, может, летали пчелы…
  • Люди, я срезала их для вас —
  • И легкий лист, и бутон тяжелый.
  • Ваш мир — клубок солнечных дорог.
  • Там растут деревья с зелеными волосами.
  • Если бы кто-нибудь в мире мог
  • Заглянуть во тьму перед моими глазами!..
  • Я хочу видеть тех, кого люблю,
  • Навстречу шагам их я протягиваю руки —
  • И только звук бездонный ловлю.
  • Мир вокруг меня — звуки!
  • Купите, купите цветы!
  • Не хотят они, чтоб ими владела
  • Ночи дочь, исчадье темноты,
  • И до моей боли нет им дела.
  • Мне ли, незрячей, их краса?
  • Пусть на них смотрят зоркие глаза.
  • Зеленые стрелы, оранжевые нити…
  • Купите цветы, купите![4]

— Дай-ка мне букетик фиалок, милая Нидия, — сказал Главк, протиснувшись сквозь толпу и бросив в корзину горсть мелких монет. — Ты поёшь еще лучше, чем раньше!

Услышав голос афинянина, слепая девушка подалась было вперед, но вдруг замерла и густо покраснела.

— Ты вернулся, — сказала она тихо и повторила, как бы про себя: — Главк вернулся!

— Да, дитя, меня не было в Помпеях довольно долго. Мой сад, как и раньше, ждет твоей заботы. Надеюсь, ты завтра же побываешь там. И помни, ни одну гирлянду в моем доме не сплетут ничьи руки, кроме рук прелестной Нидии.

Девушка радостно улыбнулась, но ничего не ответила, а Главк, небрежно приколов к груди букетик фиалок, выбрался из толпы.

— Я вижу, ты даешь этой девочке работу, — сказал Клодий.

— Да. Правда, она мило поет? Мне жаль эту бедную рабыню! К тому же она родом из той страны, где высится обитель богов, — Олимп хмурился над ее колыбелью. Она из Фессалии.

— Но ведь это страна ведьм.

— Ты прав. Но я-то всех женщин считаю ведьмами, а в Помпеях, клянусь Венерой, самый воздух словно напоен любовным зельем: таким хорошеньким кажется мне каждое женское личико.

— Кстати, вон личико, с которым немногие могут соперничать в Помпеях, — это Юлия, дочь старого богача Диомеда! — сказал Клодий, когда к ним приблизилась молодая женщина под густым покрывалом, направлявшаяся в сопровождении двух рабынь к термам. — Привет тебе, прекрасная Юлия! — воскликнул Клодий.

Юлия не без кокетства приоткрыла гордый римский профиль, и из-под покрывала ярко блеснул темный глаз; природная смуглота ее лица была искусно смягчена румянами.

— Что я вижу — Главк вернулся! — сказала она, бросив на афинянина многозначительный взгляд, и добавила, понизив голос: — Неужели он забыл прежних друзей?

— Прекрасная Юлия, даже сама Лета, исчезая в одном месте, вновь выходит на поверхность в другом. Зевс запрещает нам забывать более чем на миг, но Венера еще строже: она не позволяет даже столь краткого забвения.

— У Главка всегда находятся красивые слова.

— И не мудрено, если его слушает такая красивая женщина.

— Надеюсь скоро увидеть вас обоих у моего отца, — сказала Юлия, поворачиваясь к Клодию.

— Этот счастливый день мы отметим белым камешком,[5] — отозвался Клодий.

Юлия медленно опустила покрывало, бросив робкий и в то же время вызывающий взгляд на афинянина; в этом взгляде были нежность и упрек.

Друзья пошли дальше.

— Да, Юлия действительно очень хороша, — сказал Главк.

— Но в прошлом году ты не сказал бы это так равнодушно.

— Ты прав. Я был ослеплен и принял искусную подделку за истинную драгоценность.

— Пустяки! — возразил Клодий. — В сущности, все женщины одинаковы. Счастлив тот, кто женится на хорошенькой и возьмет за ней богатое приданое. Чего еще желать?

Главк вздохнул.

Они вышли на менее оживленную улицу, откуда перед ними открылся прекрасный простор моря, которое у этих благодатных берегов словно отрекается от своей грозной славы — так кротки и ласковы ветры, овевающие его грудь, такими яркими и богатыми красками расцвечивают его розовые облака, так благоуханно дыхание суши над его пучиной. Глядя на это море, легко поверить, что Афродита вышла из него, чтобы владычествовать над землей.[6]

— Еще рано идти в термы, — сказал грек, чья поэтическая натура была необычайно восприимчива к красоте. — Давай оставим ненадолго людный город и полюбуемся на море, пока полуденное солнце улыбается в его волнах.

— С радостью, — сказал Клодий. — Но, кстати сказать, берег залива — самое оживленное место нашего города.

Помпеи являли собой миниатюрное воплощение цивилизации того времени. В тесном пространстве, ограниченном городскими стенами, были сосредоточены, так сказать, образцы всех даров, какие роскошь может предложить могуществу. В маленьких, но богатых лавках, в крошечных дворцах, в термах, на форуме, в театре и цирке, в кипучей жизни, уже носившей, однако, печать упадка, в утонченности и пороках людей отразилась вся Римская империя. Это был как бы игрушечный город в стеклянном ларце, где, словно по прихоти богов, была представлена величайшая империя земли, который они затем скрыли от времени, чтобы вновь явить потомкам как чудо. Вот подтверждение того, что нет ничего нового под солнцем.

Прозрачный залив был весь усеян торговыми кораблями и раззолоченными прогулочными лодками богатых горожан. Рыбачьи челны быстро сновали взад и вперед, а вдали виднелись высокие мачты флота, которым командовал Плиний. На берегу какой-то сицилиец, неистово размахивая руками и корча невероятные гримасы, рассказывал кучке рыбаков и крестьян невероятную историю о потерпевших крушение моряках и добрых дельфинах, — точно такую же можно услышать и в наши дни по соседству, в порту Неаполя.

Выведя приятеля из толпы, грек нашел уединенное местечко, и они, пройдя по гладко окатанной гальке, присели на выступ скалы, наслаждаясь прохладным ветерком, который носился над водой, приплясывая тысячами невидимых ног. Все вокруг располагало к молчанию и задумчивости. Клодий, прикрыв глаза ладонью от палящего солнца, подсчитывал выигрыши прошлой недели; а грек, опершись на локоть и не прячась от солнца — этого божества, которое покровительствовало его народу и светом поэзии, радости или любви наполняло жилы, — смотрел вдаль и, быть может, завидовал ветерку, который уносился к берегам Греции.

— Скажи, Клодий, — заговорил наконец грек, — ты когда-нибудь влюблен?

— Да, много раз.

— Тот, кто любил много раз, не любил никогда, — сказал Главк. — Есть лишь один настоящий Эрот, хотя поддельных сколько угодно.

— Эти подделки — тоже неплохие божки, — заметил Клодий.

— Согласен, — отвечал грек. — Я благоговею даже перед тенью Любви, но еще больше — перед ней самой.

— Значит, ты всерьез влюбился? Тебя посетило то чувство, которое описывают поэты, — когда лишаешься аппетита, забываешь про театр и пишешь элегии? Вот никогда не подумал бы! Ловко же ты умеешь притворяться.

— Ну нет, до этого не дошло, — сказал Главк с улыбкой. — Или, вернее, я могу повторить вслед за Тибуллом:

  • Кто во власти любви, ступай куда пожелает,
  • И безопасен и чист…

Я не влюблен; но мог бы влюбиться, если б судьба не разлучила меня с ней. Эрос возжег бы свой светильник, но жрецы не налили туда масла.

— Но кто же она? Попробую догадаться. Не дочь ли Диомеда? Клянусь Гераклом, она в тебя влюблена и даже не скрывает этого. Она и собой хороша и богата! Она увьет двери своего мужа лентами из чистого золота.[7]

— Нет, я не хочу продавать себя. Дочь Диомеда красива, это так, и, не будь она внучкой вольноотпущенника, я мог бы даже… но нет… у нее только и есть, что красивое лицо; она совсем не женственна, и на уме у нее одни удовольствия.

— Ты неблагодарен. Но скажи, кто же тогда эта счастливица?

— Сейчас ты все узнаешь, милый Клодий. Несколько месяцев назад я был в Неаполе, городе, который люблю, потому что он до сих пор сохранилгреческий дух и следы своего происхождения и все еще заслуживает имени «Партенопея» за свой благоуханный воздух и живописные берега.[8] Я зашел в храм Минервы, чтобы вознести молитвы, не за себя, а за тот город, которому больше не улыбается Паллада.[9] Храм был пуст. Воспоминания об Афинах нахлынули на меня. Думая, что я один в храме, преисполненный благоговением, я не заметил, как мои молитвы хлынули из сердца и сорвались с уст. Я молился со слезами, и вдруг молитвы мои были прерваны глубоким вздохом. Я быстро обернулся — позади меня стояла женщина. Она тоже молилась, подняв покрывало; и, когда взгляды наши встретились, мне показалось, что небесный свет, который излучали эти темные ласковые глаза, осветил мне душу. Никогда, милый Клодий, не видел я такого чудного лица: какая-то грусть смягчала и в то же время возвышала его черты, нечто неизреченное, что изливается из глубин души, придавало ей неземную и благородную красоту — такой наши скульпторы изображали Психею. Слезы катились у нее из глаз. Я сразу догадался, что она тоже родом из Афин и моя молитва за Афины тронула ее сердце. Я обратился к ней дрогнувшим голосом. «Ты тоже из Афин, прекрасная дева?» — спросил я. Услышав мой вопрос, она покраснела и приспустила покрывало. «Прах моих отцов, — ответила она, — покоится на берегах Илисса; сама я родилась в Неаполе, но сердце мое принадлежит Афинам, городу моих предков». — «Давай же вместе принесем жертвы», — сказал я. Вошел жрец, и мы, стоя рядом, вместе совершили священный обряд, вместе коснулись колен богини, вместе возложили на алтарь гирлянды из оливковых ветвей. Не знаю почему, но я испытывал к ней удивительное чувство, какую-то почти благоговейную нежность. Мы, пришельцы из далекой, поверженной страны, стояли вдвоем в этом храме божества нашей родины, и удивительно ли, что сердце мое устремилось к моей соотечественнице — ведь я с полным правом могу называть ее так. Мне казалось, что я знаю ее уже много лет; и простой обряд чудесным образом повлиял на наши чувства и заставил нас забыть о времени. Молча покинули мы храм, и я хотел уже спросить, где она живет и могу я посетить ее, но тут на ступенях храма к ней покипел юноша, похожий на нее лицом, и взял ее за руку. Обернувшись, она простилась со мной. Толпа разделила, и больше я ее не видел. Дома меня ждали письма, и я вынужден был уехать в Афины: родственники угрожали мне тяжбой из-за наследства. Когда дело было улажено, я снова вернулся в Неаполь. Я обошел весь город, но не отыскал своей соотечественницы и, надеясь рассеяться и забыть это чудесное видение, поспешил в Помпеи, чтобы окунуться в веселье и роскошь. Вот и все. Я не влюблен, но не могу ее забыть и жалею о разлуке.

Клодий хотел что-то сказать, но тут галька зашуршала под медленными и величественными шагами. Приятели обернулись и сразу узнали подошедшего.

Это был высокий, худощавый, но крепкий и мускулистый человек лет сорока. Бронзовая кожа выдавала его восточное происхождение, но в чертах лица было что-то греческое (особенно в подбородке, в губах и во лбу), и только крючковатый, орлиный нос и твердые, торчащие скулы отличали его от греков, чьи лица даже в зрелом возрасте сохраняют красивую юношескую округлость. Глаза, большие и черные, как ночь, ярко блестели. Глубокое, задумчивое и слегка печальное спокойствие, казалось, застыло в его гордом и повелительном взгляде. Его осанка и выражение лица были невозмутимы и надменны, а что-то диковинное в покрое и неяркой расцветке широких одежд еще больше усиливало впечатление от этого равнодушия и надменности. Клодий и Главк, приветствуя его, украдкой невольно скрестили пальцы: они слышали, что у египтянина Арбака дурной глаз.

— Видно, это зрелище и в самом деле очень красиво, — сказал Арбак с холодной, но любезной улыбкой, — если веселый Клодий и общий любимец Главк покинули ради него оживленный город.

— А разве вообще природа так непривлекательна? — спросил грек.

— Для любителей развлечений — да.

— Ты судишь сурово, но едва ли справедливо. Удовольствия хороши, когда они разнообразны; шумные развлечения учат нас ценить одиночество, а одиночество — развлечения.

— Так рассуждают молодые философы Сада,[10] — сказал египтянин. — Они принимают бессилие за мудрость и, пресытившись всеми другими радостями, воображают, будто познали радость одиночества. Но не в таких пресыщенных душах будит природа восторги, через которые только и открывается вся ее чистая и несказанная красота: природу нужно обожать со всем пылом страсти, которая не должна угаснуть, а вам это в тягость, для вас это непосильное бремя. Да, молодой афинянин, сияющая Селена[11] явилась Эндимиону не средь шумных и многолюдных увеселений, а в тишине, среди гор и пустынных долин.

— Прекрасное сравнение! — вскричал Главк. — Но здесь оно вовсе не к месту. Угаснуть! Это слово пригодно для стариков, но не для юных. Я, во всяком случае, ни на миг не знал пресыщения!

Арбак снова улыбнулся, но такой холодной и отталкивающей была эта улыбка, что даже равнодушному Клодию стало не по себе. Не отвечая на горячие слова Главка, египтянин сказал тихо и печально:

— Что ж, в конце концов, ты прав, наслаждаясь минутой, пока жизнь тебе улыбается: розы быстро вянут, аромат исчезает. Главк, мы чужие здесь, вдалеке от праха отцов, — что же остается нам, кроме наслаждений или тоски? Для тебя — одно, а для меня, пожалуй, — другое.

Блестящие глаза грека вдруг затуманились слезами.

— Ах, не говори, Арбак! — вскричал он. — Не говори о наших предках! Забудем о том, что были иные свободы, кроме римских! И иная слава! Напрасно стали бы мы призывать ее призрак с полей Марафона и из фермопильских теснин![12]

— Твое сердце протестует, когда ты говоришьэто, — сказал египтянин. — Прощай!

Сказав это, он подобрал полы своих одежд и медленно удалился.

— Сразу стало легче дышать, — сказал Клодий. — Подражая египтянам, мы иногда приносим череп на наши пиры. Право, в присутствии такого вот мрачного египтянина самое лучшее фалернское покажется кислятиной.

— Странный человек! — задумчиво сказал Главк. — Он словно умер для удовольствий и безразличен ко всему. Про него ходит столько сплетен, но он ведет таинственную жизнь, и никто не может за глянуть к нему в душу.

— Ах! Говорят, в его мрачном доме бывают тайные празднества, не имеющие никакого отношения к культу Осириса. К тому же, я слышал, он очень богат. Нельзя ли залучить его к нам и приохотить к игре в кости? Вот уж поистине развлечение из развлечений! Лихорадка надежд и разочарований! Вечная, неисчерпаемая страсть! Как ты прекрасна, о игра!

— Я вижу, на Клодия снизошло вдохновение! — воскликнул Главк со смехом. — Оракул в нем заговорил голосом поэта, ну и чудеса!

ГЛАВА III

Происхождение Главка. Описание домов в Помпеях. Классический пир

Небеса благословили Главка всем, кроме одного: они дали ему красоту, здоровье, богатство, ум, благородное происхождение, горячее сердце, поэтическую натуру, но лишили его наследия отцов — свободы. Он родился в Афинах римским подданным. Еще в юности, унаследовав крупное состояние, он предался страсти к путешествиям, столь естественной для молодости, и испил до дна пьянящий напиток наслаждений среди пышности и роскоши императорского двора.

Он был второй Алкивиад, но не знал честолюбия. Таков обычно удел человека, наделенного живым воображением, молодостью, богатством, талантами, если отнять у него стремление к славе. Про его дом в Риме говорили все кутилы, но им интересовались и любители искусств; скульпторы Греции с радостью отдавали весь свой талант, украшая портики и экседры в доме молодого афинянина. Его жилище в Помпеях — увы, яркие краски теперь поблекли, фрески осыпались! — утратило главную свою красоту, исчезло его изящество, его чудесные украшения, и все же, когда оно снова увидало свет дня, какие восторги, какое восхищение вызвали мельчайшие детали его убранства, роспись, мозаика! Страстно влюбленный в поэзию и драматургию, которые напоминали ему о мудрости и героизме его народа, Главк украсил свое жилище картинами, на которых были изображены сцены из Эсхила и Гомера. Археологи, приняв вкусы хозяина дома за его призвание, сочли его поэтом, и, хотя ошибка давно обнаружена, традиция все еще живет, и дом афинянина Главка по-прежнему называют «Домом трагического поэта», как его назвали при раскопках.

Прежде чем описывать этот дом, необходимо дать читателю общее представление о домах в Помпеях. Как мы увидим, их планировка очень похожа на то, что описано Витрувием, хотя, разумеется, различие вкусов сказалось во многих мелочах, что всегда вызывало недоумение у археологов. Мы постараемся сделать свое описание возможно более живым и ясным.

Входящий обычно попадал через узкий вестибул в зал, иногда украшенный колоннами, но чаще без них; с трех сторон было по двери, которые вели в спальни (одна предназначалась для привратника, другая, самая лучшая, для гостей). В конце зала, по обе его стороны, если дом был просторный, находились два небольших помещения, скорее, ниши, чем комнаты, — здесь обычно жили женщины; а посреди, в цветном, в шахматную клетку полу непременно был неглубокий квадратный бассейн для дождевой воды, именуемый имплювием, куда вода стекала сквозь отверстие в крыше; это отверстие по желанию можно было закрывать тентом. Около имплювия, особо почитаемого древними, иногда (но в Помпеях реже, чем в Риме) стояли изображения богов — хранителей дома; гостеприимный очаг, столь часто упоминаемый римскими поэтами и посвященный Ларам,[13] в Помпеях почти всегда представлял собой переносную жаровню, а у стены, чаще всего на самом видном месте, стоял огромный деревянный сундук, украшенный бронзовыми или железными полосами и прикрепленный надежными скобами к каменной плите так прочно, что никакому грабителю не под силу было сдвинуть его с места. Предполагают, что в этом сундуке хозяин хранил деньги; однако ни в одном из таких сундуков, раскопанных в Помпеях, денег не нашли, так что, возможно, их иногда ставили просто для красоты.

В этом зале (или, выражаясь языком древних, атрии) обычно принимали деловых посетителей и незнатных гостей. В «приличных» домах при атрии был особый раб-служитель, занимавший привилегированное положение среди других рабов. В бассейн ничего не стоило свалиться, но ходить посередине атрия запрещалось, точь-в-точь как у нас по газонам, — достаточно было места по краям. Напротив входа, в противоположном конце атрия, было помещение, называемое «таблин», — с полом, выложенным богатой мозаикой, и красиво расписанными стенами. Здесь обычно хранились семейные записи или документы, связанные с общественными обязанностями хозяина; по одну сторону таблина нередко помещалась столовая, или триклиний, по другую — своего рода хранилище для драгоценностей, где держали всякие редкости и дорогие украшения; здесь же непременно был узкий коридор для рабов, чтобы они могли пробираться в дальнюю часть дома, не появляясь в хозяйских покоях. Двери всех этих покоев выходили на квадратную или прямоугольную колоннаду, которую принято называть перистилем. Если дом был небольшой, он заканчивался этой колоннадой; и тогда, как бы ни был он мал, в середине дворика непременно разбивали сад, где на постаментах устанавливали вазы с цветами; под колоннадой, справа и слева, были двери, которые вели в спальни, а также во второй триклиний (у древних для еды обычно отводилось не меньше двух комнат; одна летняя, а другая зимняя, или, возможно, одна для будничных трапез, другая — для торжественных пиров), и, если хозяин любил литературу, — в кабинет, громко именовавшийся библиотекой, ибо крохотной комнатки было достаточно, чтобы вместить несколько свитков папируса: у древних это считалось изрядной коллекцией книг.

В конце перистиля обычно помещалась кухня. Если дом был большой, он не заканчивался перистилем, и посредине был тогда не сад, а, скажем, фонтан или бассейн с рыбами, в конце же, прямо напротив таблина, обыкновенно помещалась вторая столовая, по обе стороны которой шли спальни, а иногда тут же была картинная галерея, или пинакотека. Все эти помещения, в свою очередь, сообщались с квадратным или прямоугольным пространством, обычно с трех сторон огражденным колоннадой, как перистиль, и очень на него похожим, только подлиннее. Это и был, собственно, сад, или виридарий, почти всегда украшенный фонтаном или статуями и пестревший яркими цветами: в дальнем его конце стоял домик садовника; если семья была большая, по обе стороны колоннады помещались еще комнаты.

В Помпеях второй или третий этаж редко служил жильем для хозяев, он строился лишь над небольшой частью дома, и там были комнаты для рабов — в этом отличие помпейской планировки от планировки более великолепных римских домов, где главная столовая, ценакул, помещалась во втором этаже. Сами комнаты обычно были небольшие; в этом теплом климате гостей чаще всего принимали в перистиле (или портике), в атрии или в саду, и даже банкетные залы, изысканно украшенные и убранные, были невелики, потому что в древности люди искусства, любившие общество, но не толпу, редко приглашали на пир более девяти человек сразу, так что в просторных комнатах не было нужды. Но вся анфилада, если смотреть от входа, вероятно, производила большое впечатление: можно было сразу окинуть взглядом атрий с богатой мозаикой и росписью, таблин и изящный перистиль, а если дом распространялся дальше — банкетный зал на противоположной стороне перистиля и, наконец, сад с фонтаном или мраморной статуей посредине.

Теперь читатель имеет представление о домах в Помпеях; в некоторых отношениях они напоминали греческие, но в основном были построены по римскому образцу. Почти каждый дом в чем-нибудь отличался от остальных, но общая планировка была одинакова. Всюду непременный атрий, таблин и перистиль, сообщающиеся между собой; всюду стены красиво расписаны; и всюду видно, что обитатели этих домов любили утонченные радости жизни. Однако вкус их представляется нам сомнительным: они любили броские, кричащие цвета, фантастические рисунки; основания колонн часто красили в ярко-красный цвет, а верх оставляли некрашеным; если сад был маленький, стены его нередко разрисовывали, чтобы он казался больше, деревьями, птицами, храмами — дешевая уловка, к которой, однако, прибег и сам Плиний, непримиримо строгий во всем, что касалось изящества, и самодовольно гордившийся своим садом.

Дом Главка был одним из самых маленьких и в то же время одним из самых красивых и совершенных среди частных домов в Помпеях.

За дверью начинался длинный и узкий вестибул, где на полу была выложена мозаичная собака и обычная надпись: «Cave canem», что значит «Берегись собаки». По обе его стороны помещались две довольно большие комнаты; поскольку в жилой части дома не хватало места для деловых встреч, эти две комнаты предназначались для приема посетителей, которые ни по своему положению, ни по праву близкой дружбы с хозяином не имели доступа во внутренние покои.

Вестибул вел в атрий, где при раскопках нашли потрясающей силы роспись, которой не постыдился бы и Рафаэль. Теперь плиты с росписью перенесены в Неаполитанский музей; знатоки и сейчас восхищаются ими — на них изображено расставание Ахилла и Брисеиды.[14] Все считают, что фигуры и лица Ахилла и бессмертной рабыни написаны с большой силой, страстью и выразительностью.

В конце атрия узенькая лестница вела наверх, в помещение для рабов; кроме того, там помещались две или три маленькие спальни, на стенах которых были изображены похищение Европы, битва амазонок[15] и тому подобные сюжеты.

Дальше был таблин, в обоих концах которого висели великолепные занавеси из тирского пурпура, обычно неплотно задернутые. На одной из стен был изображен поэт, читающий стихи друзьям, а на полу выложена на редкость изящная мозаичная картина: режиссер дает наставление актерам.

За этим залом был перистиль, которым дом (как и все небольшие дома в Помпеях) заканчивался. Каждая из семи колонн перистиля была увита гирляндами; посредине, в саду, в белых мраморных вазах на высоких цоколях цвели редчайшие цветы. В левой половине сада была небольшая, посвященная Пенатам часовенка, вроде тех, какие можно увидеть при дороге в католических странах; перед ней стоял бронзовый треножник; по левую сторону колоннады были две небольшие спальни, по правую — триклиний, где уже собрались гости.

Этот покой неаполитанские археологи обычно называют «комнатой Леды». В прекрасной книге сэра Уильяма Джелла читатель найдет гравюру с пленительного изображения Леды, протягивающей малютку своему супругу, благодаря чему комната и получила свое название. Комната выходила прямо в благоухающий сад. Вокруг стола кипарисового дерева, идеально отполированного и инкрустированного причудливыми серебряными узорами, стояли три ложа, которые в Помпеях предпочитали полукруглым сиденьям, только-только входившим тогда в моду в Риме; на этих бронзовых ложах, украшенных золотом и серебром, лежали роскошные вышитые покрывала, которые мягко опускались под тяжестью тела.

— Скажу по чести, — заметил эдил Панса, — твой дом, Главк, хоть он немногим больше шкатулки для застежек, — настоящая драгоценность. Как прекрасно нарисовано расставание Ахилла и Брисеиды! Какой стиль! Какие лица!

— Похвала Пансы — большая честь, — серьезно сказал Клодий. — Как чудесно расписаны стены в его собственном доме! Вот уж поистине кисть Зевксида…

— Право, ты льстишь мне, любезный Клодий, — промолвил Панса, чей дом был знаменит в Помпеях скверной росписью, ибо эдил был патриотом своегогорода и покровительствовал только местным художникам. — Ты льстишь мне; но, клянусь Поллуксом, там, конечно, есть неплохие краски, не говоря уж о рисунке, а на кухне, друзья… Ах! Это все я придумал..

— Что же там изображено? — спросил Главк. — Я еще не видел твоей кухни, хотя часто отведывал яства, там приготовленные.

— Повар, любезный мой афинянин, повар, возлагающий плоды своего искусства на алтарь Весты, а на заднем плане — превосходная мурена на вертеле, писанная с натуры. Тут потребовалась выдумка!

В этот миг появились рабы, неся большой поднос с закусками. Среди блюд с аппетитными фигами, свежими травами, охлажденными снегом, анчоусами и яйцами были поставлены в ряд небольшие чаши с вином, разведенным водой и слегка приправленным медом. Когда все это очутилось на столе, молодые рабы поднесли каждому из пяти гостей (ибо их было только пятеро) серебряный таз с благовонной водой и салфетки с пурпуровой каемкой. Но кичливый эдил вынул собственную салфетку, которая, правда, была не из такого тонкого полотна, но зато с каймой вдвое шире, и вытер руки с самодовольством человека, который привык к общему восхищению.

— Какая у тебя прекрасная салфетка! — сказал Клодий. — Кайма широкая, как пояс!

— Пустое, мой Клодий, пустое! Говорят, что широкая кайма — последняя римская мода. Но Главк более моего сведущ в таких вещах.

— Будь благосклонен к нам, о Вакх! — сказал Главк, благоговейно склоняясь перед прекрасным изваянием этого бога, возвышавшимся посреди стола, по углам которого стояли Лары и солонки.

Гости присоединились к молитве, а потом, окропив стол вином, совершили обычное возлияние. Все снова опустились на ложа, и пир начался.

— Пусть эта чаша будет последней в моей жизни, если я лгу! — сказал молодой Саллюстий, когда после первых чаш на столе появились богатые яства и рабвыплеснул в его кубок полный до краев киаф. — Пусть эта чаша будет последней, но лучшего вина я не пил в Помпеях!

— Принеси сюда амфору, — сказал Главк рабу, — и прочти, что на ней написано.

Раб поспешно развернул свиток, привязанный к амфоре, и прочел, что вино хиосское, пятидесятилетней выдержки.

— Как приятно охладил его снег! — сказал Панса. — В самую меру.

— Совсем как человек, который охлаждает свой пыл как раз настолько, чтобы потом воспылать двойным жаром! — воскликнул Саллюстий.

— Когда будет травля диких зверей? — спросил Клодий у Пансы.

— Она назначена на девятый день после августовских ид, — ответил Панса. — На другой день после Вулканалий. У нас есть прекрасный молодой лев.

— Но кого же он растерзает? — спросил Клодий. — Увы, сейчас так мало преступников! Боюсь, Панса, что тебе придется бросить на растерзание льву какого-нибудь невинного!

— Я много думал об этом, — серьезно ответил эдил. — Позорный закон запрещает нам бросать хищным зверям наших собственных рабов. Мы не можем делать что хотим со своей собственностью, а это, скажу вам, все равно что лишить нас ее.

— Не так было в добрые времена республики! — вздохнул Саллюстий.

— К тому же мнимое милосердие к рабам приносит столько разочарований бедноте: ведь эти люди так любят жестокие зрелища вроде поединка между человеком и зверем! И вот из-за проклятого закона они теряют невинное удовольствие — разве что боги пошлют нам хорошего преступника.

— Только очень недальновидный правитель станет мешать мужественным развлечениям народа, — сказал Клодий.

— Ну, благодарение Юпитеру и Паркам, у нас теперь нет Нерона, — сказал Саллюстий.

— Вот уж действительно был тиран: на десять лет закрыл наш амфитеатр!

— Удивительно еще, что не начался бунт, — сказал Саллюстий.

— Дело было близко к этому, — промямлил Панса: его рот был набит мясом дикого кабана.

Беседа на миг была прервана звуками флейты, и два раба внесли большое блюдо.

— Ага! Какое еще лакомство припас ты для нас, Главк? — вскричал молодой Саллюстий, и глаза его заблестели.

Саллюстию было всего двадцать четыре года, но в жизни он знал только одно наслаждение — хорошо поесть; должно быть, всеми остальными удовольствиями он уже пресытился; и все же сердце у него было доброе.

— Я узнал его, клянусь Поллуксом! — воскликнул Панса. — Это амбракийский[16] козленок. Эй! — Он щелкнул пальцами — так обычно подзывали рабов. — Мы должны совершить возлияние в честь нового гостя!

— Я надеялся, — сказал Главк со вздохом, — предложить вам устрицы из Британии, но те же ветры, что когда-то были беспощадны к Цезарю, лишили насустриц.[17]

— А они и впрямь так вкусны, эти устрицы? — спросил Лепид, для удобства еще больше распуская на животе свою тунику.

— Ну, признаться, я подозреваю, что именно дальность расстояния делает их столь лакомыми; им недостает сочности устриц из Брундизия. Но в Римени один ужин без них не обходится.

— Бедные бритты! В конце концов, и от них есть какая-то польза, — сказал Саллюстий, — они доставляют нам устриц.

— Лучше бы они доставили нам гладиатора, — сказал эдил, человек практический, который все время думал об амфитеатре.

— Клянусь Палладой! — воскликнул Главк, когда любимый раб венчал его густые волосы новым венком. — Я люблю дикие зрелища, когда зверь дерется со зверем. Но, когда человека, такое же существо из плоти и крови, как и мы, безжалостно гонят на арену, на растерзание, это ужасно: меня тошнит, я задыхаюсь, готов сам броситься на арену и защитить его. Крики толпы для меня ужаснее голосов эринний, преследующих Ореста. Я рад, что на этот раз, вероятно, не будет кровавого зрелища!

Эдил пожал плечами. Молодой Саллюстий, самый добродушный человек в Помпеях, широко раскрыл глаза от удивления. Красавец Лепид, который мало говорил, боясь, что от этого у него на лице появятся морщины, воскликнул: «Клянусь Геркулесом!» Прихлебатель Клодий пробормотал: «Клянусь Поллуксом!», и шестой из пирующих, который был «тенью» Клодия, во всем обязанный вторить своему более богатому приятелю, когда не мог превозносить его — прихлебатель у прихлебателя, — тоже пробормотал: «Клянусь Поллуксом!»

— Вы, италийцы, привыкли к таким зрелищам, а мы, греки, более милосердны, — продолжал Главк. — О тень Пиндара! До чего прекрасна истинно греческая игра — состязание человека с человеком, честный поединок, радостный и вместе с тем печальный триумф: так радостно бороться с благородным врагом, и так печально видеть его поверженным!.. Но вам меня не понять.

— Козленок удивительно вкусный, — сказал Саллюстий.

Раб, который резал мясо и очень гордился своим искусством, только что разрезал козленка в такт музыке, которая начала играть тихо и медленно, а потом зазвучала все быстрее и быстрее.

— Повар у тебя, конечно, из Сицилии? — спросил Панса..

— Да, из Сиракуз.

— Не хочешь ли поставить его на кон? — предложил Клодий. — Сыграем между двумя переменами блюд.

— Что ж, лучше кости, чем травля дикими зверями; но я не буду играть на моего сицилийца — что можешь ты поставить против него?

— Мою Филлиду, красавицу танцовщицу!

— Я не покупаю женщин, — сказал грек, небрежно поправляя венок.

Музыканты, сидевшие в атрии, закончили аккомпанемент к разрезанию козленка; теперь мелодия зазвучала тише, веселей и в то же время осмысленней, и музыканты запели оду Горация, которая начинается словами: «Персов роскошь мне ненавистна», столь трудную для перевода: она считалась подходящей для пира, который, хоть и кажется нам теперь таким изысканным, был довольно скромным для того времени, когда так любили пышность и великолепие. Ведь это был пир в частном доме, а не при дворе; правда, у благородного мужа, но не у императора или сенатора.

— Эх, старик Гораций! — сказал Саллюстий с сожалением. — Он неплохо воспевал пиры и женщин, но ему далеко до наших нынешних поэтов.

— Например, до бессмертного Фульвия, — сказал Клодий.

— Да, до бессмертного Фульвия, — подхватила его тень.

— А Спурена, а Гай Мутий, который пишет по три поэмы в год, — разве способны были на это Гораций или же Вергилий? — сказал Лепид. — Все старые поэты делали одну ошибку: брали за образец скульптуру, а не живопись. Простота и невозмутимость — вот к чему они стремились. Но мы, нынешние люди, полны огня, страсти, энергии. Мы не знаем покоя, мы хотим быть подобными краскам живописи, ее стремительности, ее движению. О бессмертный Фульвий!

— Между прочим, — сказал Саллюстий, — вы читали новую оду Спурены в честь Исиды? Она великолепна — в ней столько истового благочестия!

— Мне кажется, Исида — самое почитаемое божество в Помпеях, — сказал Главк.

— Да, — отозвался Панса. — Перед ней сейчас все преклоняются; ее статуя изрекает самые поразительные оракулы. Я не суеверен, но должен сознаться, чтоона не раз серьезно помогала мне своими советами. И жрецы ее так благочестивы! Не то что великолепные и гордые жрецы Юпитера и Фортуны! Они ходятбосиком, не едят мяса и почти всю ночь молятся в уединении!

— Жрецы Исиды действительно пример для всех! Увы, в храме Юпитера многое нужно изменить, — сказал Лепид, который готов был изменить все, кромесамого себя.

— Говорят, египтянин Арбак посвятил жрецов Исиды в какие-то глубокие таинства, — сказал Саллюстий. — Он кичливо объявил себя потомком Рамсесов и утверждает, что в его роду с незапамятных времен сохраняются священные и сокровенные знания.

— Без сомнения, у него дурной глаз, — сказал Клодий. — Стоит мне взглянуть на этот лик Медузы, не произнеся заклинания, и я непременно лишаюсь любимой лошади или же в кости мне пять раз кряду выпадают «псы».[18]

— Вот уж это поистине чудо, — сказал Саллюстий хмуро.

— Ты про что, Саллюстий? — воскликнул игрок, краснея.

— Про то, что я разорился бы, если б часто играл с тобой.

Клодий только презрительно улыбнулся.

— Не будь Арбак так богат, — сказал Панса важно, я бы воспользовался своей властью и учинил следствие по доносу, в котором его называют астрологом и колдуном. Агриппа,[19] когда был эдилом Рима, изгнал из города всех этих злодеев. Но он богат, а ведь долг эдила — охранять богатых!

— А что ты думаешь о новой секте, у которой, говорят, есть прозелиты даже в Помпеях, об этих приверженцах еврейского бога — Христа?

— Ах, они просто пустые мечтатели! — сказал Клодий. — Среди них нет ни одного благородного мужа; их прозелиты — жалкие и невежественные бедняки!

— Все равно их следовало бы распять за богохульство, — сказал Панса с горячностью. — Они не признают Венеры и Юпитера! Назареянин[20] — ведь это все равно что безбожник. Вот погодите, я до них доберусь!

Вторая перемена блюд была убрана, пирующие поудобнее возлегли на ложах — начался перерыв, во время которого их услаждали пение и звуки аркадской свирели.[21] Главк, поглощенный музыкой, меньше всех был расположен прервать молчание, но Клодий решил, что они попусту теряют время.

— За твое здоровье, любезный Главк, — провозгласил он с ловкостью опытного пьяницы, делая по глотку после каждого слова. — Вчера тебе не повезло в игре — сегодня ты должен быть вознагражден. Вели подать кости.

— Как хочешь, — отвечал Главк.

— Играть в кости летом? Я же все-таки эдил, — сказал Панса начальственным тоном.[22]

— Но ведь мы будем играть в твоем присутствии, почтенный Панса, — возразил Клодий, встряхивая стаканчик с костями. — Твое присутствие отменяет все запреты. Ведь пагубна не сама игра, а злоупотребление ею.

— Какая мудрость! — пробормотала его тень.

— Так уж и быть, я отвернусь, — сказал эдил.

— Подожди, любезный Панса, сначала выпьем, — сказал Главк.

Клодий неохотно согласился и зевнул, скрывая свою досаду.

— «Пасть раскрыл на золото», — прошептал Лепид, цитируя «Клад» Плавта.

— «Знаю я полипов этих: тронут чуть и держат уж», — подхватил Саллюстий словами из той же комедии.

На столе появилась третья перемена блюд — всевозможные фрукты, орехи, сласти, пироги и всякие лакомства в самых разнообразных и причудливых формах; вино, которое рабы до сих пор разливали, обходя гостей, теперь поставили на стол в больших стеклянных кувшинах, и на каждом была наклейка, свидетельствовавшая о возрасте и качестве содержимого.

Страницы: 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Не так давно увидела свет первая книга воспоминаний московской писательницы Н. Шнирман «Счастливая д...
Завершающий роман эпической трилогии, начатой книгами «Огнем и мечом» и «Потоп», экранизированный кл...
Сборник эротических новелл, которые уведут читателя в мир любви, страсти и глубоких переживаний геро...
В этой книге впервые дается характеристика всех видов гороскопов и нумерологических систем. Даны схе...
Роксолана, попавшая в гарем могущественного султана Османской империи Сулеймана I Великолепного, пле...
Казалось бы, разные люди, разные преступления, разные события действуют в романе и между ними нет ни...