Последние дни Помпей. Пелэм, или Приключения джентльмена Бульвер-Литтон Эдвард
— Ты пришел неожиданно, — сказал Главк, вставая с принужденной улыбкой.
— Так всегда приходит тот, кто знает, что он желанный гость, — отозвался Арбак, садясь и жестом приглашая сесть Главка.
— Я рада наконец видеть вас вместе, — сказала Иона. — Вы словно созданы друг для друга и должны стать друзьями.
— Будь я лет на пятнадцать помоложе, ты могла бы равнять меня с Главком, — сказал египтянин. — И я, можешь мне поверить, был бы счастлив его дружбой. Но что могу я дать ему взамен? Могу ли я сделать ему те же признания, что он мне: рассказать о пирах и венках, о парфянских конях и превратностях игры в кости? Эти развлечения подобают его возрасту, его характеру, его образу жизни, но они не для меня.
Сказав это, хитрый египтянин вздохнул и опустил глаза; но украдкой он поглядел на Иону, чтобы увидеть, как она воспримет эти намеки на обычное времяпрепровождение ее гостя. Выражение ее лица ему не понравилось.
Главк, слегка покраснев, поспешил ответить. Быть может, и он в свою очередь хотел смутить и сконфузить египтянина.
— Ты прав, мудрый Арбак, — сказал он. — Мы можем уважать друг друга, но не можем быть друзьями. Я обхожусь без той тайной приправы, которая, как говорят, придает особый вкус твоим пирам. Но, клянусь Геркулесом, когда я доживу до твоих лет, то, пожелав, подобно тебе, радостей зрелого возраста, я, без сомнения, буду с насмешкой говорить о развлечениях молодости.
Египтянин поднял глаза и бросил на Главка быстрый, пронизывающий взгляд.
— Я тебя не понимаю, — сказал он холодно. — Но, говорят, остроумие тем тоньше, чем непонятней. — Он отвернулся от Главка с едва заметной презрительной усмешкой и, помолчав, обратился к Ионе: — Мне не посчастливилось, прекрасная Иона, застать тебя дома, когда последние два или три раза я приходил к твоему порогу.
— На море было так тихо, что не хотелось сидеть дома, — отвечала Иона с легким смущением.
Ее смущение не укрылось от Арбака. Не показывая виду, что он это заметил, египтянин сказал с улыбкой:
— Ты знаешь, что говорит старинный поэт:[31] «Женщины должны сидеть взаперти и услаждаться беседой».
— Сказавший это был циник, — вмешался Главк, — и ненавидел женщин.
— Он говорил в соответствии с обычаями своей страны, а страна эта— твоя хваленая Греция.
— В разные времена — разные обычаи. Если б наши предки знали Иону, они рассудили бы по-иному.
— Это ты в Риме выучился говорить любезности? — спросил Арбак с плохо скрытым раздражением.
— Уж конечно, за этим никто не поедет в Египет, — отозвался Главк, небрежно играя своей цепью.
— Ну, будет вам, — сказала Иона, торопясь прервать этот разговор, к ее огорчению мало способствовавший сближению, которого она желала. — Арбак не должен быть так суров к своей бедной ученице. Сироту, не знавшую материнской заботы, нельзя винить за независимый характер и почти мужскую свободу, которую она избрала. Притом она позволяет себе не больше того, что в обычае у римских женщин и, вероятно, у греческих. Увы! Неужели только мужчинам дано сочетать свободу и добродетель? Почему лишь пагубное рабство считается единственным способом охранить нас? Поверь мне, мужчины совершили величайшую ошибку, которая дорого им стоила, вообразив, что женщина — не скажу, ниже их, что, может быть, и так — совершенно иное существо, и издав законы, мешающие умственному развитию женщин. Разве эти законы не обратились против них самих? Ведь жены должны быть им друзьями, а иногда и советчицами!
Иона вдруг замолчала, и лицо ее залил нежный румянец. Она испугалась, что увлеклась и зашла слишком далеко; и все же сурового Арбака она боялась меньше, чем доброго Главка, потому что Главка она любила, а не в обычае греков было предоставлять женщинам (или, по крайней мере, наиболее уважаемым из женщин) ту же свободу, какой они пользовались в Италии. Поэтому она обрадовалась, когда Главк сказал серьезно:
— Всегда так думай, Иона, и слушайся своего чистого сердца! Ни одно государство не может пасть от свободы или знания, а женщины любят лишь свободных и поощряют лишь мудрых.
Арбак молчал, потому что не в его интересах было хвалить Главка или порицать Иону. Разговор никак не клеился, и Главк скоро простился.
Когда он ушел, Арбак, придвинувшись ближе к прекрасной неаполитанке, кротко сказал, искусно пряча свою хитрость и злобу:
— Не думай, моя милая ученица, если ты позволишь мне так тебя называть, что я хочу как-то стеснить ту свободу, которую ты можешь только украсить. Хотя, как ты справедливо сказала, она не больше той свободы, которой пользуются римлянки, но ты, незамужняя девушка, все же должна быть осмотрительней. Пусть у ног твоих по-прежнему будут самые веселые, блестящие, умные молодые люди, очаровывай их беседой, достойной Аспасии, музыкой Эринны, но помни о злых языках, которые так легко могут опорочить твое доброе имя. Молю тебя: покоряя сердца, не дай восторжествовать завистникам.
— О чем ты говоришь, Арбак? — спросила Иона с тревогой, и голос ее задрожал. — Я знаю, ты мой друг, ты заботишься о моей чести, о моем благе. Как мне понять тебя?
— Да, я самый искренний твой друг! Позволь же мне говорить как другу, откровенно, не боясь тебя обидеть.
— Я прошу тебя об этом.
— Этот юный повеса Главк… как ты с ним познакомилась? И часто ли вы видитесь?
Сказав это, Арбак пристально посмотрел на Иону, словно хотел заглянуть ей прямо в душу.
Съежившись под этим взглядом, охваченная необъяснимым страхом, девушка ответила смущенно и неуверенно:
— Его представили мне как соотечественника моего отца, а значит, и моего. Мы знакомы всего неделю. Но что значат эти расспросы?
— Прости меня, — сказал Арбак. — Я-то думал, ты знаешь его давно. Так вот, он низкий лгун.
— Как! Что ты говоришь? Какое ужасное слово!
— Оставим это. Я не хочу, чтобы ты возмущалась этим человеком, слишком много для него чести.
— Умоляю тебя, говори. Кого же оболгал Главк? Или, вернее, в чем, тебе кажется, он повинен?
Скрывая свою досаду, Арбак продолжал:
— Ты знаешь, как он проводит время, кто его друзья, какие у него привычки? Кости и пиры — вот чем он увлечен, а среди этих спутников порока, какможет он мечтать о добродетели?
— Ты все еще говоришь загадками. Во имя богов, молю тебя, скажи все, я готова к худшему.
— Хорошо, будь по-твоему. Знай же, моя Иона, что не далее как вчера Главк при всех, в общественных банях, хвастался твоей любовью к нему. Он сказал, что его это забавляет. Правда, надо отдать ему справедливость, он хвалил твою красоту. Кто мог бы ее отрицать? Но он презрительно рассмеялся, когда один из его приятелей, кажется Клодий или Лепид, спросил его, любит ли он тебя настолько, чтобы жениться, и скоро ли он намерен украсить свои двери гирляндами.
— Не может быть! Где слышал ты эту низкую ложь?
— Уж не хочешь ли ты, чтобы я пересказал тебе все насмешки наглых повес по поводу этой истории, которая обошла город? Клянусь, я сам сначала не поверил этому, но, увы, люди, слышавшие все своими ушами, убедили меня, что это правда, хоть мне и не хотелось говорить ее тебе.
Иона откинулась назад, и ее лицо стало белее мраморной колонны, к которой она прислонилась, чтобы не упасть.
— Я негодовал, мне было невыносимо, что твое имя у всех на устах, как имя какой-нибудь простой танцовщицы. И сегодня я поспешил прийти и предупредить тебя. Я застал Главка здесь. Это до того возмутило меня, что я потерял самообладание. Я не мог скрыть свои чувства; да, я был невежлив в твоем присутствии. Простишь ли ты своего друга, Иона?
Иона взяла его за руку, но ничего не ответила.
— Не думай об этом больше, — сказал он. — Но пусть это послужит тебе предостережением: помни, ты должна быть благоразумна. Я знаю, это ни на миг не может задеть тебя. На такое легкомысленное хвастовство Иона не может обратить внимания. Эти оскорбления ранят только тогда, когда исходят от человека, которого мы любим, но не его гордая Иона удостоит своей любви.
— Любви! — пробормотала Иона с судорожным смехом. — Да, конечно.
Любопытно, как в те отдаленные времена, при общественном строе, столь не похожем на современный, любви препятствовали те же мелочные уловки, какие так распространены в наше время: та же изобретательная ревность, та же подлая клевета, та же передача мелких сплетен, которых и теперь так часто бывает достаточно, чтобы разорвать узы самой искренней любви, даже если ей все благоприятствует. Когда корабль плывет по тихому морю, крошечная рыбешка может прилипнуть к килю и остановить его — так гласит предание. То же бывает и с самыми сильными человеческими страстями, и картина была бы неполной, если бы даже в наши времена, богатые любовными увлечениями, мы не описали те тайные и зловещие пружины, которые каждый день действуют и в наших домах, у наших очагов. Именно благодаря этим мелким интригам мы лучше понимаем прошлое.
Египтянин с необычайной хитростью задел самую слабую струну Ионы — он ловко поразил отравленной стрелой ее гордость. Он воображал, что пресек чувство, которое, как он надеялся, за столь краткое время осталось лишь в зародыше, и, спеша переменить разговор, завел речь о брате Ионы. Беседа их продолжалась недолго. Арбак ушел, решившись не предоставлять больше Иону самой себе, но каждый день посещать ее и следить за ней.
Едва он вышел за порог, как Иона, чья женская гордость уже не требовала от нее больше притворства, горько зарыдала.
ГЛАВА VII
Развлечения в Помпеях. Миниатюрное подобиеримских терм
Главк был на седьмом небе от счастья. Из разговора, которым удостоила его Иона, он в первый раз ясно понял, что его любовь не будет отвергнута. Эта надежда наполняла его восторгом, который, как ему казалось, не может вместить мир. Не подозревая, что он оставил в доме Ионы врага, и забыв не только о его уколах, но и о самом его существовании, Главк шел по оживленным улицам и тихо напевал ту самую песенку, которую Иона слушала с таким вниманием. Он свернул на улицу Фортуны и пошел по высокому тротуару. Дома здесь были ярко выкрашены, а через открытые двери видны были красивые фрески. На каждой улице у въезда стояли триумфальные арки. Главк шел теперь мимо храма Фортуны, и портик этого прекрасного храма (построенного, как предполагают, одним из родственников Цицерона, а быть может, и самим великим оратором) придавал веселой улице воз-пышенную торжественность. Этот храм был одним из тмечательных образцов римской архитектуры. Он стоял на высоком фундаменте. Две лестницы вели к площадке, где был утвержден алтарь богини. Оттуда другая широкая лестница вела в портик, с высоких колонн которого свисали гирлянды чудесных цветов. По обе стороны храма стояли статуи работы греческих скульпторов; неподалеку возвышалась триумфальная прка, увенчанная конной статуей Калигулы с бронзовыми трофеями[32] по бокам. Перед храмом собралась оживленная толпа — одни, сидя на скамьях, обсуждали политику империи, другие разговаривали о предстоящих играх в амфитеатре. Кучка молодых людей носхваляла приезжую красавицу, другие беседовали о достоинствах новой пьесы; несколько пожилых людей беседовали о развитии торговли с Александрией; среди них было много купцов, серьезных и рассудительных, в своеобразных восточных одеждах и ярких туфлях, украшенных драгоценными камнями, — они заметно отличались от одетых в туники италийцев, которые оживленно жестикулировали. В те времена, как и теперь, у этих живых и темпераментных людей, кроме языка слов, в большом ходу был выразительный язык жестов; их потомки сохранили его, и ученый Иорио написал очень интересную работу об этой причудливой жестикуляции.
Пробравшись через толпу, Главк вскоре очутился среди своих веселых и беззаботных друзей.
— А! — сказал Саллюстий. — Не видел тебя целую вечность!
— Как же провел ты эту вечность? Каких новых яств отведал?
— Я действовал по науке, — возразил Саллюстий. — Попробовал откармливать мурен и, признаться, отчаялся добиться того совершенства, какого достигали наши римские предки.
— Бедняга! Но почему же?
— А потому, — отвечал Саллюстий со вздохом, — что закон теперь запрещает кормить их рабами. У меня не раз было искушение избавиться от моего толстого домоправителя и бросить его в бассейн. Это придало бы рыбьему мясу самый нежный вкус! Но рабы в наше время — не рабы, им безразличны интересы хозяев, иначе этот Дав[33] охотно пожертвовал бы жизнью, чтобы доставить мне удовольствие.
— Какие новости из Рима? — спросил Лепид, лениво подходя к ним.
— Император устроил роскошный пир для сенаторов, — сказал Саллюстий.
— Добрая душа! — заметил Лепид. — Говорят, он никого не отпускает, не исполнив просьбы.
— Может быть, он позволит мне скормить раба моим рыбкам? — оживился Саллюстий.
— Едва ли, — сказал Главк. — Тот, кто оказывает благодеяние одному римлянину, всегда делает это за счет другого. Будь уверен, что каждая улыбка, которую вызывает милость Тита, исторгает слезы из сотен глаз.
— Да здравствует Тит! — воскликнул Панса, услышав имя императора. — Он обещал назначить квестором моего брата, который промотал свое состояние…
— … и хочет теперь нажиться за счет народа, мой милый Панса, — продолжил Главк.
— Правильно, — согласился Панса.
— Выходит, и от народа бывает польза, — заметил Главк.
— Конечно, — отвечал Панса. — Ну, мне пора, пойду осматривать казначейство, там надо кое-что починить.
И эдил торопливо удалился, а за ним потянулся длинный хвост просителей, которые выделялись в толпе своими тогами.
— Бедный Панса! — сказал Лепид. — У него никогда нет времени развлечься. Благодарение богам, что я не эдил!
— А, Главк! Ну, как живешь? Весел, как всегда! — сказал Клодий, подходя.
— Ты пришел принести жертву Фортуне? — спросил Саллюстий.
— Я каждый вечер приношу ей жертвы, — отозвался игрок.
— Не сомневаюсь. Ни один человек не принес больше жертв!
— Клянусь Геркулесом, здорово ты его поддел! — воскликнул Главк со смехом.
— Вечно ты рычишь, как пес, Саллюстий! — сказал Клодий сердито.
— Ничего удивительного, потому что, когда я с тобой играю, мне всегда выпадает «пес», — отозвался Саллюстий.
— Будет вам! — сказал Главк, беря розу у стоявшей рядом цветочницы.
— Роза — символ молчания, — сказал Саллюстий. — Но я предпочитаю видеть ее только за пиршественным столом.
— Кстати, на будущей неделе Диомед дает большой пир, — сказал Саллюстий. — Ты приглашен, Главк?
— Да, я получил приглашение сегодня утром.
— И я тоже, — сказал Саллюстий, вынимая из-за пояса четырехугольный кусочек папируса. — Смотрите, он приглашает нас на час раньше обыкновенного: значит, будет что-то необычайное.
— Еще бы! Он богат, как Крез, — сказал Клодий, — и перечень яств у него на пиру длинен, как эпическая поэма.
— Ну ладно, пойдемте в термы, — сказал Главк. — Сейчас там весь город, Фульвий, которого вы так любите, прочитает свою новую оду.
Молодые люди не заставили себя просить, и все направились к баням.
Хотя общественные термы, или бани, были предназначены скорее для бедных граждан, чем для богатых, у которых дома были собственные купальни, все же это было излюбленное место встреч и отдыха людей всех сословий, любивших праздность и веселье. Бани в Помпеях, конечно, сильно отличались и своим устройством и внешним видом от огромных и сложно устроенных римских терм; да и вообще есть основания считать, что в каждом городе Римской империи бани отличались некоторым своеобразием архитектуры. Это почему-то смущает ученых, — как будто до XIX века архитекторы и мода не знали капризов! Приятели вошли в бани через главные ворота с улицы Фортуны. У портика сидел сторож, и перед ним стояли два ящика — один для денег, а другой для билетов. Здесь же были скамейки, на которых сидели люди различных сословий; другие, исполняя предписания лекарей, быстро прогуливались вдоль портика, время от времени останавливаясь поглядеть на бесчисленные объявления о зрелищах, играх, распродажах, выставках, написанные краской на стенах. Но больше всего было разговоров о предстоящих играх в амфитеатре, и каждого, кто подходил, засыпали вопросами: не посчастливилось ли Помпеям, и не появился ли какой-нибудь чудовищный преступник, не было ли какого святотатства или убийства, чтобы эдилы могли бросить негодяя на растерзание льву; все прочие, менее редкостные увеселения казались детской забавой в сравнении с таким счастьем.
— Мне кажется, — сказал веселый человек, который был ювелиром, — что император, если он так добр, как говорят, мог бы прислать нам какого-нибудь еврея.
— А почему бы не взять одного из этой новой секты назареев? — сказал какой-то философ. — Я не жесток, но безбожник, который не признает самого Юпитера, не заслуживает милосердия.
— Мне все равно, во скольких богов человек верит, — сказал ювелир, — но отрицать всех богов просто чудовищно.
— И все же я думаю, — возразил Главк, — что эти люди не совсем безбожники. Говорят, они верят в какого-то бога или, вернее, в будущую жизнь.
— Ты ошибаешься, дорогой Главк, — сказал философ. — Я говорил с ними: они засмеялись мне в лицо, когда я завел речь о Плутоне и Аиде.
— О боги! — воскликнул в ужасе ювелир. — Неужели эти злодеи есть и в нашем городе?
— Да, есть, хоть их и немного. Но их секта собирается тайно, и невозможно узнать, кто к ней принадлежит.
Когда Главк отошел, один скульптор, который очень любил свое искусство, с восхищением посмотрел ему вслед.
— Ах, — сказал он, — выпустить бы его на арену — вот это была бы натура! Какие руки и ноги! Какая голова! Ему бы быть гладиатором! Сюжет… да, сюжет, достойный нашего искусства! Отчего его не бросят на растерзание льву?
Тем временем римский поэт Фульвий, которого его современники провозгласили бессмертным и о котором, если бы не этот рассказ, так никто и не вспомнил бы в наш равнодушный век, подошел к Главку:
— А, мой милый афинянин, мой добрый Главк пришел послушать, как я буду читать оду! Какая честь — ведь ты грек, чей язык сам по себе поэзия. Как мне тебя благодарить? Конечно, это пустяк, но я, может быть, буду представлен Титу, если заслужу твою похвалу. О Главк! Поэт без покровителя — все равно что амфора без ярлыка: вино может быть превосходным, но никто его не похвалит! Что говорит Пифагор? «Фимиам — богам, а хвала — людям». А значит, покровитель — это жрец поэта: он доставляет ему хвалу и почитателей.
— Но ведь все Помпеи тебе покровительствуют, и каждый портик — твой алтарь.
— Да, люди здесь очень добры, они не скупятся на похвалы. Но они лишь жители маленького городка… А я надеюсь на лучшее!.. Войдем?
— Конечно. Мы теряем время, а ведь могли бы уже слушать твою оду.
В этот миг из бань в портик вышло человек, двадцать, и раб, стоявший у двери, которая вела в узкий коридор, впустил Фульвия, Главка, Клодия и еще целую толпу друзей поэта.
— Жалкое зрелище в сравнении с римскими термами, — сказал Лепид презрительно.
— Но все же потолочная роспись сделана со вкусом, — заметил Главк, который был в таком настроении, что ему все нравилось, и указал на звезды, усыпавшие потолок.
Лепид пожал плечами, но ему было лень возражать.
Они вошли в просторную раздевальню. Карниз пестрел причудливыми рисунками; сводчатый потолок был отделан белыми квадратными плитками с ярко-красной каймой; безукоризненно чистый пол был выложен белой мозаикой, а вдоль стен стояли удобные скамьи. Здесь не было огромных и многочисленных окон, как в роскошном фригидарии[34] Витрувия. В Помпеях, как и во всей южной Италии, предпочитали умерять блеск знойного солнца и считали, что роскошь неразлучна с полумраком. Два небольших застекленных окна пропускали скупой, мягкий свет; над одним из этих окон красовался большой рельеф, изображавший гибель титанов.
Здесь и уселся Фульвий с величественным видом, а слушатели торопили его начать чтение.
Поэт не заставил себя долго упрашивать. Он вынул из-под одежды свиток папируса и, трижды откашлявшись, чтобы прочистить горло, а также водворить тишину, начал читать великолепную оду, от которой, к великому огорчению автора этой книги, до нас не дошло ни единой строчки.
Судя по рукоплесканиям, которыми его наградили, она бесспорно была достойна его славы; и Главк, гдинственный из всех, не нашел, что она превосходит лучшие оды Горация.
Когда ода была прочитана, те, кто собирался принять лишь холодную ванну, стали раздеваться; они вешали одежды на крюки, торчавшие из стен, брали (богатые — у собственных рабов, а остальные — у рабов, служивших в термах) другие, более просторные одежды и шли в красивое круглое помещение, которое уцелело и доныне, к стыду потомков древних италийцев, которые так не любят мыться.
Более изнеженные через другую дверь вошли в тепидарий,[35] нагретый до приятного тепла передвижным очагом, хотя главным источником тепла был пол, под которым проходили трубы лаконской печи.[36]
Здесь любители купания раздевались и проводили некоторое время, наслаждаясь ароматным теплом. Тепидарий, в соответствии со своим значением в длинном процессе купания, был украшен богаче и лучше остальных помещений: на сводчатом потолке были прекрасные рельефы и роспись; окна из матового стекла пропускали лишь слабый и неверный свет; под массивными карнизами тянулись ряды лепных фигур; стены были ярко-красные, пол — искусно выложенный белыми плитами. Здесь заядлые купальщики, которые посещали баню по семь раз на день, пребывали в состоянии расслабленной неги перед купанием или чаще после него; и многие из этих «мучеников» равнодушно смотрели на входивших, приветствуя знакомых кивком, но боясь утомить себя разговором.
Отсюда посетители опять направлялись в разные места, в зависимости от вкусов: одни шли в потовую баню, соответствовавшую нашим парильням, а оттуда — в теплую купальню; другие, не желавшие тратить столько сил, сразу шли в кальдарий, где был бассейн с горячей водой.
Чтобы завершить картину и дать читателю более или менее полное представление о банях, игравших такую роль в жизни древних, последуем за Лепидом, который неизменно проходил все процедуры, кроме холодной бани, вышедшей незадолго перед тем из моды. Разогревшись в тепидарии, который мы только что описали, помпейский франт направил свои стопы в потовую баню. Пусть читатель сам представит себе, как долго он парился, вдыхая благовония. После этого он отдал себя в руки своих рабов, которые ожидали его у выхода и стерли с него пот чем-то вроде скребницы. Между прочим, туристов теперь всерьез уверяют, будто ими пользовались, только чтобы очищать грязь, тогда как ни единая пылинка не могла сесть на гладкую кожу опытного купальщика. Потом, немного остынув, он погрузился в воду, изобильно усыпанную ароматными травами, и, когда он вышел через дверь в противоположном конце помещения, прохладный душ оросил его с ног до головы. Потом, закутавшись в легкие одежды, он снова возвратился в тепидарии, где нашел Главка, который не ходил в потовую баню. Теперь началось главное, ни с чем не сравнимое удовольствие: рабы стали растирать своих хозяев редчайшими мазями из золотых, хрустальных или алебастровых флаконов, украшенных драгоценными камнями. Один только список всех этих притираний, употреблявшихся богатыми людьми, составил бы целый том, особенно если бы его напечатал модный издатель: майоран, лаванда, нард — словом, всех и не счесть, а за стеной играла тихая музыка, и те, кто предпочитал в купании умеренность, освеженные и полные новых сил, словно помолодев, оживленно беседовали.
— Будь благословен тот, кто изобрел бани! — сказал Главк, растянувшись на одном из бронзовых лож (в тот час устланных мягкими подушками), которые и теперь можно увидеть в том же самом тепидарии. — Будь то Геркулес или Вакх, его не зря почитают богом.
— Но скажи мне, — обратился к нему тучный мужчина, который, пока его растирали, все время стонал и сопел, — скажи мне, Главк… руки тебе надо перебить, раб, три полегче!.. скажи мне… уф, уф!.. что, в Риме бани действительно так великолепны? (Повернув голову, Главк не без труда узнал Диомеда — этот добряк весь побагровел после потовой бани и растирания, которому только что подвергся.) Наверно, они гораздо лучше наших? А?
Пряча улыбку, Главк ответил:
— Вообрази, что весь этот город превращен в бани, тогда ты получишь представление о величине императорских терм в Риме. Но это только величина. Представь себе все развлечения для души и тела, перечисли все гимнастические игры, выдуманные нашими отцами, вообрази, что для всех этих игр отведеныспециальные места, так же как и для любителей литературы, добавь к этому купальни самых больших размеров и самого сложного устройства, окружи всеэто садами, театрами, портиками, гимнасиями — словом, представь себе город богов, состоящий из одних дворцов и общественных зданий, и ты получишь отдаленное представление о знаменитых римских банях.
— Клянусь Геркулесом! — воскликнул Диомед, широко раскрывая глаза. — Да ведь чтобы там искупаться, не хватит целой жизни!
— В Риме это обычное дело, — сказал Главк серьезно. — Многие там и проводят всю жизнь. Они приходят к открытию и остаются до тех пор, пока не запрут ворота. Остальной Рим для них словно не существует, они презирают все на свете, кроме бань.
— Клянусь Поллуксом, ты меня удивил!
— Даже у тех, кто купается только три раза в день, ни на что другое времени не остается. Перед первым купанием они играют в мяч в портике или на специальных площадках. Потом идут в театр рассеяться. Они закусывают под деревьями и думают о втором купании. К тому времени, как баня готова, едауже переварена. После второго купания они идут в один из перистилей, чтобы послушать, как читает стихи какой-нибудь новомодный поэт, или в библиотеку — подремать над сочинениями старинных писателей. А там приходит время ужина, в котором они тоже видят лишь добавление к бане; после этого они купаются в третий раз, считая баню лучшим местом для беседы с друзьями.
— Клянусь Геркулесом, у них есть подражатели и в Помпеях!
Да, но это не оправдание. Заядлые любители римских бань счастливы. Они не замечают ничего, кроме блеска и великолепия; они не заходят в бедные кварталы города; не знают, что на свете есть нищета. Весь мир им улыбается, хмурясь лишь напоследок, когда они отправляются купаться в Коците.[37] Вот они каковы, настоящие философы.
Пока Главк говорил все это, Лепид, зажмурившись и едва дыша, подвергался таинственным процедурам, не позволяя своим рабам пропустить ни одной. После благовоний и притираний его посыпали специальным порошком, чтобы тело больше не разогревалось, а когда этот порошок стерли гладким куском пемзы, он начал одеваться, но не в те одежды, которые снял, а в более нарядные, которые римляне надевают из уважения к предстоящей церемонии ужина, хотя по времени (ужинали они в три часа дня), пожалуй, правильнее будет назвать его обедом. Одевшись, он наконец открыл глаза и глубоко вздохнул, словно возвращаясь к жизни.
В то же время ожил и Саллюстий, протяжно зевнув.
— Пора ужинать, — сказал этот эпикуреец. — Главк и Лепид, пойдемте ужинать ко мне.
— Не забудьте, что я приглашаю вас к себе на будущей неделе! — воскликнул Диомед, который очень гордился знакомством с этими блестящими молодыми людьми.
— Как же, не забудем, — отвечал Саллюстий. — Память, мой милый Диомед, без сомнения, помещается в желудке.
Они вышли на улицу, где было прохладнее.
ГЛАВА VIII
Арбак плутует и выигрывает.
Над шумным городом уже опустился вечер, когда Апекид направился к дому египтянина. Он избегал ярко освещенных людных улиц и шел, понурившись и спрятав руки под одеждой, резко выделяясь своим изможденным видом и торжественным выражением лица среди беззаботных и веселых прохожих.
Однако какой-то серьезный и степенный человек дважды неуверенно приближался к нему, а потом наконец коснулся его плеча.
— Апекид! — сказал он и сделал быстрый знак рукой — это было крестное знамение.
— А, назареянин! — сказал жрец и еще больше побледнел. — Чего тебе?
— Я не хочу прерывать твои размышления, — сказал незнакомец. — Но, когда мы виделись в прошлый раз, ты, мне кажется, не избегал меня, как сегодня.
— Я не избегаю тебя, Олинф, но я измучен, удручен и не могу сейчас разговаривать о том, что тебя интересует.
— О заблудшая душа! — сказал Олинф с горечью. — Ты измучен и удручен, а хочешь отвернуться от освежающего и целительного источника!
— Мать Земля! — воскликнул молодой жрец, прижимая руку к груди. — Где же откроется моим глазам истинный Олимп, на котором живут боги? Должен ли я разделить веру этого человека, поверить, что боги, которым мои предки поклонялись столько веков, — ничто? Должен ли я отринуть, как нечестивую скверну, те алтари, которые были для меня священны? Или же я должен следовать за Арбаком? Как мне быть?
Он умолк и быстро пошел вперед, как будто хотел убежать от самого себя. Но назареянин был из тех упорных, горячих и целеустремленных людей, с помощью которых религия во все времена производила перевороты, утверждая новую веру или изменяя старую.
Поэтому Олинф не дал Апекиду уйти так легко. Он снова настиг его и сказал:
— Нет ничего удивительного в том, Апекид, что я причиняю тебе страдания, потрясаю самые основы твоего разума и ты теряешься в сомнениях и носишься по безбрежному океану неверной, омраченной мысли. Я не удивляюсь этому. Но побудь со мной немного; бодрствуй, молись, и тьма рассеется, буря утихнет, и сам господь, как некогда по водам моря Галилейского, пройдет по присмиревшей пучине, неся спасение твоей душе. Наша религия требует отречения, но она щедро воздает за это. Часы терзаний позволят тебе обрести вечное бессмертие.
— Такими посулами, — сказал Апекид угрюмо, — испокон веку дурачат людей. О, какие заманчивые обещания привели меня в храм Исиды!
— Но спроси у своего разума, — возразил назареянин, — может ли быть истинной религия, которая надругалась над чистотой? Тебя учат почитать ваших богов. Но что это за боги, даже если послушать вас самих? Каковы их деяния, их достоинства? Разве их не изображают как самых ужасных преступников? И все же тебе велят служить им, как святыням. Сам Юпитер — отцеубийца. Вам не велят убивать, но вы почитаете убийцу. Что это, как не насмешка над верой, над самым святым в человеке? Обратись же к единому, истинному богу, в святилище которого я тебя введу. Суровая чистота соединилась в нем с нежной любовью. Даже будь он простым смертным, он все равно был бы достоин стать богом. Вы чтите Сократа — у него есть свои ученики, своя школа. Но как сомнительны добродетели этого афинянина перед светлой, неоспоримой, действенной, непреходящей святостью Христа! Я говорю не только о его человеческом облике. Он принял этот облик как знамение для будущих веков, чтобы явить нам воплощение добродетели, узреть которое жаждал Платон. Христос принес людям подлинную жертву; нимб, окруживший его чело в смертный час, не только озарил землю, нооткрыл нашему взору небо! Я вижу, ты тронут, ты взволнован. Бог проник в твое сердце. Дух божий осенил тебя. Идем же, не противься священному порыву, иди сейчас же, не колеблясь. Немногие из верных уже собрались, чтобы истолковать слово божие. Я отведу тебя к ним. Ты измучен, удручен. Внемли же словамбога: «Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас».
— Не могу, — сказал Апекид. — В другой раз.
— Нет, сейчас же! — торжественно воскликнул Олинф и схватил его за руку.
Но Апекид, еще не готовый отречься от прежней своей веры, от той жизни, ради которой он стольким пожертвовал, помня заманчивые посулы египтянина, вырвал руку и, чувствуя, что необходимо усилие, чтобы преодолеть нерешительность, которую красноречие христианина вселило в его взволнованный и мятущийся ум, подобрал свои одежды и побежал так быстро, что преследовать его было бесполезно.
Задыхаясь от усталости, добрался он наконец до окраины города и увидел одинокий дом египтянина. Когда он остановился, чтобы отдышаться, из-за серебристого облака показалась полная луна.
Поблизости не было больше ни одного дома. Мрачные лозы прикрывали фасад, а позади поднимался целый лес высоких деревьев, спавших в печальном свете луны; еще дальше виднелись туманные очертания гор, и среди них — мрачная вершина Везувия, в то время еще не такая высокая, какой видит, ее современный путешественник.
Апекид прошел под аркой, увитой виноградом, и очутился в широком и просторном портике. Перед портиком, по обе стороны лестницы, замерли египетские сфинксы, и лунный свет делал еще более торжественным спокойствие этих огромных, гармоничных и бесстрастных изваяний, в которых древняя мудрость скульпторов соединила красоту с благоговением; над лестницей зеленели темные массивные листья алоэ, и восточная пальма бросала тень своих длинных и недвижных листьев на мраморные ступени. Эта тишина и таинственное обличье сфинксов вселили в жреца непонятный и непреодолимый ужас, кровь застыла у него в жилах, и, переступая порог, он жаждал услышать хотя бы звук собственных шагов. Он постучал в дверь, над которой была надпись на неизвестном ему языке. Дверь бесшумно отворилась, и раб, высокий эфиоп, ни о чем не спросив и не поздоровавшись, знаком пригласил его войти.
Просторный атрий был освещен высокими бронзовыми светильниками, а стены покрывали крупные иероглифы, начертанные темными, мрачными красками, столь не похожие на яркую и изящную роспись, которой жители Италии украшали свои жилища. В конце атрия другой раб, который хоть и не был африканцем, но казался гораздо темнее смуглых южан, вышел ему навстречу.
— Я пришел к Арбаку, — сказал жрец и сам услышал, как дрожит его голос.
Раб молча склонил голову и, проведя Апекида в Гипсовое крыло дома, проводил его вверх по узкой лестнице, а потом через несколько покоев, в которых царило такое же суровое величие, как и в портике. Наконец Апекид очутился в темной, плохо освещенной комнате, где его ждал египтянин.
Арбак сидел у столика, на котором лежало несколько свитков папируса, исписанного такими же значками, какие были начертаны над входом. Чуть поодаль стоял небольшой треножник, над которым поднимался дымок благовонных курений. Рядом находился большой шар со знаками зодиака, а на другом столике лежало несколько инструментов странной и причудливой формы, назначение которых было Лпекиду неизвестно. Дальний конец комнаты был скрыт занавесью, а через длинное окно в крыше проникал свет луны, печально смешиваясь со светом единственного светильника.
— Садись, Апекид, — сказал египтянин.
Юноша повиновался.
— Ты спрашиваешь меня, — заговорил Арбак после недолгого молчания, во время которого он, казалось, был погружен в раздумье, — ты спрашиваешь или спросишь о самых могущественных тайнах, какие способен постичь человеческий ум; ты хочешь, чтобы я разрешил загадку самой жизни. Мы, как дети, блуждаем в темноте, и лишь на краткий миг в этом печальном и кратком нашем существовании видим свои тени во мраке; наши мысли то погружаютсяв кромешную тьму, пытаясь проникнуть в самую глубь, то в страхе возвращаются назад; мы беспомощно шарим вокруг, боясь в слепоте своей натолкнутьсяна какую-нибудь скрытую опасность; мы не знаем пределов, нас ограничивающих, они то душат нас, то широко раздвигаются и исчезают в вечности. А разтак, вся мудрость неизбежно сводится к решению двух вопросов: «Во что мы должны верить?» и «Что мы должны отвергнуть?» На эти вопросы хочешь тыполучить ответ?
Апекид кивнул.
— Слушай же. Ты не забыл наш сегодняшний разговор?
— Как мог я его забыть!
— Я открыл тебе, что те божества, которым курится фимиам над столькими алтарями, вымышлены. Открыл, что наши обряды и ритуалы — лишь комедия, чтобы обмануть толпу ради ее же блага. Я объяснил тебе, что на этом обмане зиждятся цельность общества, гармония мира, власть мудрых; основа этойвласти — повиновение толпы. И мы поддерживаем этот благодетельный обман — уж если люди должны верить во что-то, пусть верят в то, чему научили их любить отцы и что освящено традицией. Мы, чьи натуры слишком одухотворены для такой грубой веры, стремимся найти для себя нечто более утонченное; но оставим же другим ту опору, которую сами разрушили. Это мудро, это великодушно.
— Продолжай.
— Сделав это, сохранив старые устои для тех, кого мы намерены покинуть, препояшем чресла и отправимся в иные сферы. Выбрось из памяти, забудьвсе, во что ты верил раньше. Будем считать, что твой ум чист, как неисписанный свиток. Огляди мир, присмотрись к его порядку, его законам, его устройству. Что-то должно было его создать — раз есть устройство, значит, был и устроитель: эта уверенность дает нам возможность ступить на твердую почву. Но кто же он? Бог, скажешь ты. Постой, не будем судить поспешно. О силе, создавшей мир, мы знаем только, что она могущественна, непреложна и безразлична к людским судьбам. Люди придумали бога и решили, что он милостив. Откуда же тогда появилось зло? Почему бог допустил. . мало того — создал и увековечил зло? Для того чтобы оправдать это, персы выдумали второго, злого духа. Да и наш египетский Тифон, в сущности, тот же злой демон. Неведомую силу мы превращаем в некое существо и даем незримому признаки и характер зримого. Нет, нужно назвать ее именем, которое не будет нас пугать, и тогда тайна прояснится. Имя это — Необходимость. Необходимость, говорят греки, повелевает богами. Тогда зачем же боги? Они уже ни к чему, откажемся от них сразу. Необходимость правит всем, что нас окружает. Но оставим эту древнюю, невидимую, непостижимую силу и обратимся к той, которая ей подчинена и которую мы, люди, можем узнать и постичь. Имя ей — Природа. Ошибка мудрецов была в том, что они всегда стремились исследовать Необходимость, где все — непроглядная тьма. Если б они ограничили свои исследования Природой, у нее уже давно не было бы от них тайн. Здесь терпеливые наблюдения никогда не остаются без награды. Я исследую землю, воздух, океан, небо и нахожу, что все это таинственным образом связано одно с другим, что луна вызывает приливы и отливы, что воздух повсюду окружает землю, что, изучая звезды, мы измеряем пределы земли, что время делится на эпохи, что бледный свет звезд позволяет нам проникнуть в бездну прошлого, что по ним можно угадывать будущее, — следовательно, не зная, что представляет собой сама Необходимость, мы видим, по крайней мере, то, что ею обусловлено. К какому же выводу приводит нас эта религия (ибо это не что иное, как религия)? Я верую в два божества: Природу и Необходимость. Первую я исследую, перед второй благоговею. Каков же вывод? Все в мире подчинено общим законам; свет солнца радует многих и может принести горе немногим; ночь несет большинству сон, но под ее покровом прячется не только покой, но и убийство; леса украшают землю, но в них скрываются змеи и львы; океан несет на себе тысячи судов, но поглощает одно. Только для общего, а не для всеобщего блага творит Природа и свершает свой роковой путь Необходимость. Я хочу сохранить обман, к которому прибегают жрецы, потому что он полезен для большинства; я хочу дать людям гармонию искусства, которую открываю, науки, которые совершенствую; я ускоряю приход просвещающего знания — этим я служу людям, выполняю общий закон, приближаюсь к великой цели, которую ставит Природа. Для себя я требую исключительного положения. Я требую его для всех мудрых. Я даю миру мудрость, а себе — свободу. Я озаряю жизнь другим и сам наслаждаюсь ею. Да, наша мудрость вечна, но жизнь коротка, так изведай все, что она может дать. Посвяти свою молодость удовольствиям, Свои чувства— наслаждению. Близок час, когда чаша с вином будет разбита и венки увянут. Будь спокоен, Апекид, мой ученик и последователь! Я открою тебе механизм Природы, ее самые глубокие и страшные секреты, я обучу тебя науке, которую глупцы называют магией, и могучим тайнам звезд. Благодаря этому ты исполнишь свой долг перед людьми. Но я поведу тебя и к наслаждениям, о которых чернь даже не мечтает; день, который ты посвятишь людям, сменит ночь, которую ты посвятишь себе.
Едва египтянин умолк, со всех сторон, сверху, снизу полилась нежнейшая музыка, рожденная в Лидии и достигшая совершенства в Ионии.[38] Поток звуков захлестнул все чувства; он обессиливал, покорял своей красотой. Казалось, то были напевы невидимых духов, которые мог бы услышать в золотой век пастух где-нибудь среди долин Фессалии или полуденных лужаек близ Пафоса. Слова, которые готовы были сорваться с губ Апекида, замерли. Ему казалось кощунством нарушить это очарование. Его впечатлительность, его греческая мягкость и тайный пыл его души взяли верх. Он откинулся на своем сиденье, жадно внимая, а хор пел нежную и сладостную песнь…
КНИГА ВТОРАЯ
ГЛАВА I
Помпейские трущобы и герои арены
А теперь направимся в один из тех кварталов, которые были населены не знатными ценителями удовольствий, а их орудиями и жертвами: здесь обитали гладиаторы и призовые бойцы, злодеи и бедняки, жестокие и бессовестные, это были трущобы древнего города.
На узкой, но людной улице стоял большой дом. У дверей его собрались люди, чьи железные мускулы, короткие и могучие, как у Геркулеса, шеи, суровые и смелые лица выдавали героев арены. Снаружи, на большой полке, стояли рядами сосуды с вином и маслом, а прямо над ней, на стене, было грубое изображение пьющего гладиатора — вот как давно существуют вывески. Внутри стояло несколько столиков, разделенных перегородками. За столиками сидели люди: одни пили, другие играли в кости или в более сложную игру, которую некоторые из ученых ошибочно принимают за шахматы. Было утро, и столь необычное для посещения таверны время свидетельствовало, что эти люди томятся от безделья. И все же, хотя дом был расположен среди трущоб, здесь не было и следов той грязи, которую мы нашли бы в современном городе. Веселый нрав помпейских граждан, которые не всегда слушались разума, но неизменно услаждали свои чувства, выразился в яркой росписи стен и в фантастической, но не лишенной изящества форме светильников, чаш и всякой хозяйственной утвари.
— Клянусь Поллуксом, — сказал один из гладиаторов, прислонившись к стене у двери, — вино, которым ты нас поишь, старик Силен, — с этими словами он хлопнул тучного человека по спине, — может разжижить всю кровь в жилах!
Человек, которого он так ласково приветствовал (засученные рукава, белый фартук, ключи и салфетка, небрежно заткнутая за пояс, показывали, что он хозяин таверны), уже достиг почтенных лет, но он был еще такой крепкий, что мог бы посрамить окружавших его силачей, хотя мускулы у него заплыли жиром, щеки обвисли, а растущее брюхо выдавалось вперед под могучей, широкой грудью.
— Не лезь ко мне, грубиян! — проворчал гигант, и голос его был похож на глухой рык рассерженного тигра. — Мое вино отлично сойдет для трупа, которыйскоро будет валяться в сполиарии.
— Каркай, каркай, старый ворон! — сказал гладиатор с презрительным смехом. — Ты еще удавишься со злости, когда увидишь, как я получу пальмовый венок; а когда я возьму приз в амфитеатре, в чем не может быть сомнений, то первым делом поклянусь Геркулесу никогда не брать в рот твое мерзкое пойло!
— Только послушайте его! Послушайте этого скромного Пиргополиника! Ясное дело, он служил под началом Бомбохида Клитоместоридисархида![39] — воскликнул хозяин. — Нигер, Спор, Тетраид, он хвастает, что отберет у вас приз. Клянусь богами, каждый из вас одной рукой может его придушить, или я ничего не смыслю в этом деле!
— Ладно! — сказал гладиатор, багровея от гнева. — Ланиста рассудил бы по-иному.
— Как может он рассудить против меня, наглый Лидон? — сказал Тетраид, нахмурившись.
— И против меня, который победил в пятнадцати поединках! — сказал гигант Нигер, подходя к гладиатору.
— И меня! — проворчал Спор, сверкнув глазами.
— Тьфу! — сказал Лидон, скрестив руки на груди и вызывающе глядя на своих соперников. — Игры скоро начнутся. Поберегите свою храбрость до тех пор.
— Правильно, — сказал угрюмый хозяин. — И, если я прижму большой палец, чтобы тебя помиловали, пусть Парки перережут нить моей жизни![40]
— Веревку, а не нить, хочешь ты сказать, — заметил Лидон насмешливо. — Вот тебе сестерций, купи себе веревку и удавись.
Титан-виноторговец схватил протянутую руку и так стиснул ее, что кровь брызнула из кончиков пальцев на одежды окружающих.
Все разразились хохотом.
— Я научу тебя, желторотый хвастун, разыгрывать передо мной героя! Я не какой-нибудь хилый перс, уж будь уверен. Как! Разве я не выступал наарене двадцать лет без единого поражения? Разве не получил я жезл из рук самого эдитора в знак победы и права почивать на лаврах![41] А теперь мальчишкабудет меня учить?! — Сказав это, он с презрением отшвырнул руку Лидона.
Ни один мускул не дрогнул на лице гладиатора — с той же улыбкой, с какой он до этого насмехался над хозяином, юноша стойко выдержал боль. Но, едва гигант выпустил его руку, он сразу весь подобрался, как тигр перед прыжком, волосы у него встали дыбом, и он с громким, яростным криком бросился на хозяина, который, хоть и был огромен, потерял равновесие и грохнулся на землю с таким шумом, словно скала рухнула, а рассвирепевший противник упал на него.
Еще несколько минут — и хозяину, пожалуй, не понадобилась бы и веревка, которую так любезно предлагал ему Лидон. Но, услышав шум, на помощь прибежала женщина, которая до тех пор была в доме. Эта новая противница была достойна гладиатора: рослая, сухощавая, с руками, способными на объятия отнюдь не ласковые. И неудивительно: нежная подруга виноторговца Бурдона некогда, как и он, сражалась на арене и выступала даже в присутствии самого императора. Говорили, что сам Бурдон, непобедимый на поле битвы, нередко уступал пальму первенства своей милой Стратонике. Едва это «нежное» создание увидело, какая опасность грозит ее худшей половине, она, не имея иного оружия, кроме того, которым снабдила ее природа, накинулась на гладиатора и, обхватив его вокруг пояса длинными, как змеи, руками, внезапным рывком оторвала от тела своего мужа, хотя гладиатор по-прежнему сжимал горло Бурдона. Так иногда какой-нибудь злобный конюх хватает за задние ноги пса и оттаскивает его от поверженного врага, и пес, поднятый на воздух, бессильный, все еще тянется к ненавистному горлу. Тем временем гладиаторы, радостные, довольные, возбужденные видом крови, столпились вокруг дерущихся; ноздри их раздувались, губы кривились в усмешке, глаза были прикованы к окровавленному горлу одного и стиснутым пальцам другого.
— Готов! Готов! — завопили они, взволнованно потирая руки.
— Врете! Какое там «готов»! — вскричал хозяин, могучим усилием освободился от железной хватки и вскочил на ноги, задыхаясь, растерзанный, весь в крови; его выпученные глаза встретили сверкающий взгляд врага, который вырывался — но уже презрительно кривя губы — из рук могучей амазонки.
— Честный поединок! — кричали гладиаторы. — Один на один!
Столпившись вокруг Лидона и женщины, они оттеснили любезного хозяина от учтивого гостя.
Тут Лидон, который стыдился своего беспомощного положения и тщетно пытался стряхнуть с себя разъяренную фурию, выхватил из-за пояса короткий кинжал. Таким угрожающим был его взгляд, так ярко сверкал клинок, что Стратоника, привыкшая лишь к борьбе, которую мы теперь называем кулачным боем, в страхе попятилась.
— О боги! — вскричала она. — Негодяй! Он скрыл оружие! Разве это честно? Разве так поступает настоящий гладиатор? Презираю таких трусов!
С этими словами она повернулась к гладиатору спиной и с беспокойством взглянула на своего мужа.
Но он, привычный к подобным схваткам, быстро оправился. Лицо его уже не было таким багровым, жилы не вздувались на лбу. Он встряхнулся с довольным ворчанием, радуясь, что остался жив, а потом одобрительно оглядел своего противника с головы до ног.
— Клянусь Кастором, — сказал он, — ты сильнее, чем я думал! Я вижу теперь, что ты достойный боец. Дай же мне руку, герой!
— Молодчина, старик Бурдон! — закричали гладиаторы и захлопали. — Тверд как кремень. Дай ему руку, Лидон!
— Охотно, — сказал гладиатор. — Но теперь, отведав его крови, я жажду выпить ее всю до капли.
— Клянусь Геркулесом, — воскликнул хозяин, — вот желание, достойное гладиатора. О Поллукс! Подумать только, чему можно выучить человека! Дажезверь не бывает свирепее!
— Зверь! Глупости! Куда до нас зверям! — воскликнул Тетраид.
— Ладно, — сказала Стратоника, поправляя волосы и одежду. — Раз вы помирились, то нечего шуметь, сидите тихо. Благородные молодые люди, ваши покровители, прислали сказать, что придут сюда посмотреть на вас; они хотят познакомиться с вами получше здесь, а не в школах, прежде чем ставить на вас деньги перед большим состязанием на арене амфитеатра. Они всегда приходят для этого к нам: знают, что мы пускаем сюда только самых лучших гладиаторов города, — хвала богам, у нас здесь избранное общество!
— Да, — сказал Бурдон, выпивая чашу или, вернее, целое ведро вина, — человек, который стяжал такие лавры, как я, умеет ценить храбрость. Лидон, мой мальчик, пей; да будут тебя в старости уважать также, как меня!