Последние дни Помпей. Пелэм, или Приключения джентльмена Бульвер-Литтон Эдвард
— Обычно, да. Но иногда проходит несколько часов, прежде чем оно подействует.
— Ах, какой сладкий запах! — сказала Нидия, беря со стола флакончик с духами.
— Тебе нравится? Флакон украшен драгоценными камнями. Ты не хотела вчера взять у меня браслет, возьми же духи.
— Эти духи будут напоминать слепой девушке щедрую Юлию. Если флакон стоит не слишком дорого…
— О, у меня есть тысяча флаконов подороже. Возьми его, дитя!
Нидия наклонила голову в знак благодарности и спрятала флакон под одеждой.
— А зелье действует одинаково, кто бы ни дал его?
— Даже если его даст самая уродливая старуха на свете, Главку она покажется красавицей, и он никого не будет любить, кроме нее!
Юлия, выпив вино, оживилась. Она громко смеялась, болтала о всякой всячине и только под утро позвала своих рабынь, чтобы ее раздели.
— Я не могу расстаться с этим напитком, пока не придет время пустить его в ход. Покойся же под моей подушкой, светлый дух, и пошли мне сладкие сны!
С этими словами она положила флакон под подушку. Сердце Нидии сильно билось.
— Отчего ты пьешь воду, Нидия? Ведь рядом стоит вино.
— Мне жарко, — отвечала слепая девушка. — Я хочу охладиться. Я поставлю воду подле своей постели: вода освежает в летние ночи, когда роса сна не орошает губы. Прекрасная Юлия, утром Иона будет меня ждать, я уйду от тебя рано, быть может, прежде, чем ты проснешься, поэтому прими мои поздравления.
— Благодарю. Когда мы увидимся снова, Главк уже будет у моих ног.
Они легли, и Юлия, уставшая от тревог и волнений дня, сразу заснула. Но Нидия не смыкала глаз, ее одолевали тревожные мысли. Она прислушивалась к ровному дыханию Юлии; привыкшая улавливать малейший звук, она вскоре убедилась, что Юлия крепко спит.
— А теперь помоги мне, Венера! — сказала Нидия шепотом.
Она тихонько встала, вылила духи, подаренные Юлией, на мраморный пол, несколько раз ополоснула флакон водой, а потом, легко найдя ложе Юлии (ведь ночь была для нее все равно что день), сунула дрожащую руку под подушку и схватила фиал с зельем. Юлия не шелохнулась, ее дыхание овевало горящую щеку слепой девушки. Тогда Нидия, вынув пробку, перелила содержимое в свой флакон, налила в фиал прозрачной воды, на которую, как сказала ей Юлия, так походило зелье, и положила фиал на прежнее место. Потом она прокралась к своему ложу и, обуреваемая беспокойными мыслями, стала ждать рассвета.
Когда взошло солнце, Юлия еще спала. Нидия бесшумно оделась, тщательно спрятала свое сокровище под одеждой, взяла палку и поспешно вышла из дому.
Привратник Медон ласково приветствовал ее, когда она спускалась по ступеням на улицу. Но она этого не слышала; в голове ее вихрем проносились мысли, и каждая мысль была исполнена страстью. Она чувствовала на своем лице свежий утренний воздух, но он не охладил ее горящую кровь.
— Главк, — шептала она. — Все приворотные зелья на свете не заставят тебя любить меня так, как я люблю тебя! Иона!.. Но прочь сомнения! Прочь раскаяние! Главк, моя судьба в твоей улыбке! И твоя тоже! О надежда, о радость! О восторг! Твоя судьба у меня в руках!
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА I
Размышления о религиозном пыле ранниххристиан. Два человека принимаютопасное решение. И стены имеют уши, особенно стены священные
Всякий, кто изучает историю раннего христианства, видит, как необходим был для его распространения тот ревностный, бесстрашный, непримиримый дух, который владел его приверженцами и поддерживал мучеников. Для господствующей религии дух нетерпимости пагубен, а религию слабую и преследуемую, он укрепляет. Христиане должны были презирать и ненавидеть все другие религии, чтобы преодолеть их искусы, должны были твердо верить не только в то, что священное писание — это истина, но и в то, что это единственная истина, которая несет спасение, чтобы найти в себе силы переносить суровость этой религиозной доктрины и подвигнуть себя на нелегкий и опасный труд обращения язычников. Строгий дух секты, признававший добродетель достоянием немногих избранных и лишь им одним суливший блаженство на небесах, считавший других богов исчадиями ада, а другие религии — дьявольским наваждением, естественно, вызывал у христиан стремление обратить в свою веру всех людей, близких их сердцу. Этот круг еще более расширяло стремление приумножить славу божию. Христианин смело навязывал свои догматы, преодолевая скептицизм одних, отвращение других — и мудрое презрение философа, и благочестивый страх толпы. Самая нетерпимость давала ему лучшее орудие для достижения цели: мягкосердечному язычнику начинало в конце концов казаться, что и в самом деле должно быть что-то святое в таком невиданном усердии людей, которые не останавливаются ни перед чем, ничего не страшатся и даже под пыткой и перед лицом смерти не ищут утешения в философии, а отдают себя на волю вечного судии, — ведь это было так не похоже на умозрительные споры философов. Это же рвение сделало церковника в средние века изувером, не знающим сострадания и пощады, но в ранние времена оно делало христианина героем, не знающим страха.
Не последним среди этих решительных, дерзких и упорных людей был Олинф. Едва Апекид прошел обряд крещения, назареянин поспешил разъяснить ему, что он не может больше носить сан и одеяние жреца. Невозможно исповедовать веру в единого бога и продолжать, хотя бы притворно, поклоняться алтарям дьявола.
Но этого мало: неугомонный и порывистый Олинф хотел с помощью Апекида разоблачить в глазах обманутых людей лживость оракулов Исиды. Он решил, что небо послало ему орудие, чтобы вывести из заблуждения толпу и, быть может, подготовить обращение всего города. Они договорились встретиться вечером после крещения в уже описанной нами роще Кибелы.
— Когда в следующий раз будут вопрошать оракула, — сказал Олинф проникновенным голосом, — ты выйдешь к ограде и во всеуслышание расскажешь про обман, а потом предложишь всем войти и своими глазами увидеть грубый, но коварный механизм, про который ты мне рассказывал. Не бойся, бог, который защитил Даниила, защитит и тебя;[68] мы, верные, будем среди толпы, мы поддержим тебя; при первой же вспышке народного возмущения я сам водружу на алтарe пальмовую ветвь, символ евангелия, и в устах зазвучит пламенное слово бога живого.
Апекид, горячий и увлекающийся, охотно согласился. Он был рад сразу же показать свою преданность секте, в которую он вступил, и его благочестивые чувства еще больше укрепляла ненависть к обману, которому он сам так недавно поддался, и желание отомстить обманщикам. В этом лихорадочном увлечении (ведь пылкость необходима для всех безрассудных и возвышенных поступков) ни Олинф, ни Апекид не видели препятствий к осуществлению своего плана, хотя толпа, благоговея перед священными алтарями великой египетской богини, могла не поверить даже разоблачительному свидетельству ее жреца.
Апекид согласился с готовностью, которая обрадовала Олинфа. Они расстались, решив, что Олинф посоветуется с главными членами христианской общины и заручится их поддержкой. Вышло так, что через два дня после этого разговора предстоял один из праздников в честь Исиды. Это был удобный случай для осуществления намеченного плана. Они уговорились встретиться на следующий вечер на том же месте и окончательно обсудить все подробности.
Свой разговор они закончили возле святилища, или небольшой часовни, которую я уже описывал выше, и, как только христианин и жрец ушли, мрачный и уродливый человек появился из-за часовни.
— Я следил за тобой не зря, брат мой, — сказал он. — Ты, жрец Исиды, не для пустой болтовни встретился с этим злобным христианином. Увы! Как жаль, что я не слышал весь ваш разговор! Но и этого довольно. Я понял, что ты хочешь раскрыть толпе священные тайны и завтра вы снова встретитесь на этом же месте, чтобы все решить окончательно. Пусть же Осирис обострит мой слух, чтобы я узнал все про вашу неслыханную дерзость! Тогда я сразу же посоветуюсь с Арбаком. Мы нанесем вам, друзья, удар, не менее сильный, чем вы готовите нам. А пока ваша тайна будет погребена в моей груди.
Бормоча это, Кален — ибо это был он — завернулся в плащ и задумчиво пошел восвояси.
ГЛАВА II
Хозяин, повар и кухня
В тот же день Диомед давал пир для самых избранных из своих друзей. В числе гостей были красавец Главк, прекрасная Иона, эдил Панса, высокородный Клодий, бессмертный Фульвий, щеголеватый Лепид, эпикуреец Саллюстий. Но, кроме них, Диомед ожидал еще старого сенатора из Рима (человека заслуженного и пользовавшегося милостью при императорском дворе) и знаменитого воина из Геркуланума, который сражался в армии Тита против иудеев и сильно нажился во время войн. Друзья часто говорили ему, что отечество в неоплатном долгу перед ним за его бескорыстные ратные труды. Однако этим число гостей не ограничивалось; и, хотя, строго говоря, у римлян в то время считалось дурным тоном приглашать на пир менее трех и более девяти гостей, любители показать себя часто нарушали это правило. Мы знаем из истории, что один из самых знаменитых любителей удовольствий давал пиры для трехсот избранных. Однако Диомед оказался скромнее и удовлетворился лишь тем, что пригласил гостей вдвое больше числа муз. Пирующих было восемнадцать — число, которое и в наше время довольно популярно.
Было утро. Диомед, хотя он разыгрывал из себя благородного и ученого человека, отлично знал по своему опыту в торговле, что под присмотром хозяина слуги гораздо расторопней. Поэтому, не подпоясав тунику на толстом животе, в легких туфлях и с короткой палкой, которой он то грозил, то бил по спине какого-нибудь нерадивого раба, он обходил свою роскошную виллу.
Он не погнушался зайти и в то святилище, где жрецы пира готовили свои жертвы. Когда он вошел в кухню, уши его приятно оглушил звон блюд и сковородок, властные окрики и проклятия. Во всех помпейских домах кухни были маленькие, но тем не менее оснащенные великим множеством всяких очагов, котлов, кастрюль, сковородок, ножей, ложек, без которых настоящий повар, все равно древний или современный, считает совершенно немыслимым что-либо приготовить. А так как топлива тогда, как и теперь, в тех краях не хватало и стоило оно дорого, то требовалась немалая ловкость, чтобы приготовить разнообразные блюда на слабом огне. Удивительное изобретение для этой цели — переносную кухню ветчиной с большой фолиант, где была печь на четыре кастрюли и котелок для кипячения воды, — можно и сейчас увидеть в неаполитанском музее.
В тесной кухне сновало множество незнакомых людей.
— Ого! — буркнул Диомед. — Этот проклятый Конгрион согнал целую когорту поваров себе на подмогу! Толку от них никакого, только лишний расход. Клянусь Вакхом, трижды счастлив я буду, если рабы не выпьют у меня несколько амфор вина. Увы, руки у них загребущие, туники просторные. Горе мне!
Повара тем временем занимались своим делом, видимо не замечая Диомеда.
— Эй, Эвклион, подай сковороду для яичницы! Это у вас самая большая? Да ведь она всего на тридцать три яйца; а в домах, куда меня обычно приглашают, в самую маленькую сковороду, если нужно, пойдет пятьдесят.
«Бессовестный плут! — подумал Диомед. — Говорит так, будто яйца стоят сестерций сотня!»
— Клянусь Меркурием! — воскликнул бойкий поваренок, едва начавший обучаться ремеслу. — Где это виданы такие старые формы для сластей? С этой утварью невозможно показать свое искусство! Да у Саллюстия в самых нехитрых формах для пирожных вся осада Трои: там тебе и Гектор, и Парис, и Елена, да еще маленький Астианакт и троянский конь в придачу!
— Молчи, дурак! — сказал Конгрион, повар Диомеда, который, видимо, главную роль уступил своим собратьям. — Мой хозяин не из тех мотов, которые все хотят устроить по последней моде, сколько бы это ни стоило!
— Ты лжешь, негодный раб! — воскликнул Диомед в гневе. — Ты уже стоил мне достаточно, чтобы разорить самого Лукулла! Ну-ка, подойди, я с тобой поговорю!
Раб, хитро подмигнув своим собратьям, повиновался.
— Ах ты прохвост! — сказал Диомед с гневом. — Как посмел ты созвать всех этих негодяев в мой дом? Да у каждого из них на лбу написано, что он вор!
— Уверяю тебя, хозяин, что это всё самые почтенные люди, лучшие повара в городе, их очень трудно нанять. Но ради меня. .
— Ради тебя, несчастный! — перебил его Диомед. — Сколько украденных у меня денег, сколько утаенных монет, сколько хорошего мяса, проданного потом в городских предместьях, сколько тысяч, уплаченных якобы за поврежденную бронзу и разбитую посуду, ты отдал им, чтобы они работали ради тебя?
— Да нет же, хозяин, ты напрасно меня подозреваешь. Будь я проклят, если..
— Не клянись! — снова перебил его взбешенный Диомед. — А то боги поразят тебя за ложную клятву, и я останусь без повара перед самым пиром!.. Но довольно, мы еще поговорим об этом. Следи покуда хорошенько за своими негодными помощниками и не рассказывай мне завтра басни про разбитые блюда и невесть куда исчезнувшие чаши, не то я исполосую тебе всю спину! И помни: ты заставил меня немало заплатить за этих фригийских рябчиков. Клянусь Геркулесом, этих денег хватило бы скромному человеку на целый год, так смотри же, чтоб рябчики не пережарились. В последний раз, Конгрион, когда я давал пирдрузьям, ты, хвастун, обещал на славу приготовить мелосского журавля, а он вышел твердый, как камень с Этны, словно все пламя Флегетона выжгло из негосоки. Будь же осторожен и умерен, Конгрион. Умеренность — мать великих деяний; если не бережешь я некие деньги, то по крайней мере заботься всегда нем добром имени.
— Такая будет трапеза, какой в Помпеях со времен Геркулеса не видели!
— Легче, легче — опять твои проклятые похвальбы! Но слушай, Конгрион, у мальчишки, который ругал мои формы для сластей, у этого остроязычного новичка, было ли что-нибудь, кроме дерзости, на языке, когда он порочил красоту моих форм? Я не хочу быть старомодным, Конгрион.
— Нет, просто у нас, поваров, такой обычай, — отвечал Конгрион, — порицать кухонную утварь, чтобы подчеркнуть наше искусство. Формы для сластей очень красивые, но я посоветовал бы хозяину при случае купить новые..
— Довольно! — воскликнул Диомед, который, видимо, поклялся никогда не давать своему рабу договорить. — Теперь берись за дело — старайся превзойти самого себя. Пусть все завидуют Диомеду, что у него такой повар, пусть рабы в Помпеях назовут тебя Конгрионом Великим. Ступай!.. Или нет, постой, ты ведь не все деньги потратил, что я дал тебе на расходы?
— Увы, все! За соловьиные языки, римскую колбасу, устрицы из Британии и всякие мелочи, которые и не перечислить, еще не заплачено. Но это не беда. Все верят в долг главному повару богача Диомеда!
— О расточитель! Какие траты! Какое излишества! Я разорен! Но ступай же, поторапливайся. Присматривай, пробуй, старайся, лезь из кожи вон! Пустьримский сенатор не презирает скромного торговца из Помпеи. Иди, раб, и помни про фригийских рябчиков.
Повар исчез, а дородный Диомед прошествовал в более приятные комнаты. Все было как он велел: Фонтаны весело журчали, цветы были свежими, мозаичные полы блестели как зеркало.
— Где моя дочь Юлия? — спросил он.
— Принимает ванну.
— А, хорошо, что мне напомнили! Время не ждет. Надо принять ванну и мне…
ГЛАВА III
Прием и пир в Помпеях
Саллюстий и Главк не спеша шли к дому Диомеда. Несмотря на дурные привычки, у Саллюстия было немало достоинств. Он был бы преданным другом, полезным гражданином, короче говоря — превосходным человеком, если б не вбил себе в голову, что должен быть философом. Воспитанный в школах, где римляне преклонялись перед эхом греческой мудрости, он усвоил те искаженные доктрины, в которые поздние эпикурейцы превратили простое учение своего великого учителя. Он целиком предался наслаждениям и вообразил, что мудрецом может быть лишь веселый пьяница. Однако он был образован, умен и добр, а искренняя непосредственность самих его пороков казалась добродетельной рядом с безнадежной испорченностью Клодия и расслабленной изнеженностью Лепида; поэтому Главк любил его больше прочих, а он, в свою очередь, ценил благородные качества афинянина и любил его почти так же, как холодную мурену или чашу лучшего фалернского.
— Противный старик этот Диомед, — сказал Саллюстий, — но у него есть некоторые достоинства — в винном погребе.
— И очарование — в его дочери.
— Правда, Главк. Но мне кажется, это тебя не очень трогает. По-моему, Клодий хочет занять твое место.
— Желаю ему успеха. Красавица Юлия, конечно, ничьими исканиями пренебрегать не будет.
— Ты слишком строг к Юлии. Но в ней действительно есть что-то порочное — в конце концов, они отлично подойдут друг для друга. По-моему, мы очень снисходительны к этому никчемному игроку!
— Развлечения странным образом объединяют разных людей, — отвечал Главк. — Он меня забавляет..
— И льстит тебе. Да к тому же делает это мастерски! Он посыпает свои хвалы золотой пылью.
— Ты часто намекаешь, что он нечист на руку. Скажи, ты и в самом деле так думаешь?
— Дорогой Главк, римский аристократ должен поддерживать свое достоинство, а это обходится недешево. Клодию приходится мошенничать, как по-следнему плуту, чтобы жить, как подобает благородному мужу.
— Ха-ха! Ну, да я теперь бросил играть в кости. Ах, Саллюстий, когда я женюсь на Ионе, то, надеюсь, искуплю безумства юности. Мы оба рождены для лучшей жизни, мы созданы, чтобы служить в более возвышенных храмах, чем хлев Эпикура.
— Увы! — возразил Саллюстий печально. — Что знаем мы?.. Жизнь коротка, за гробом мрак. Нет иной мудрости, кроме той, которая говорит: «Наслаждайся!»
— Клянусь Вакхом, я иногда сомневаюсь, берем ли мы, наслаждаясь, от жизни все, что она может дать!
— Я человек умеренный, — сказал Саллюстий, — и довольствуюсь малым. Мы поступаем как злодеи, опьяняясь вином, когда стоим у порога смерти, но, если б мы этого не делали, бездна казалась бы такой ужасной! Признаюсь, я был склонен к мрачности, пока не пристрастился к вину, — оно вливает в тебя новую жизнь, мой милый Главк.
— Да! Но каждое утро за ней следует новая смерть.
— Верно, похмелье неприятно. Но, будь это не так, никто не стал бы читать книги. Я читаю по утрам, потому что, клянусь богами, до полудня я больше ни на что не годен.
— Фу, дикарь!
— Подумаешь! Да постигнет судьба Пенфея того, кто не признает Вакха.
— Ну, Саллюстий, при всех твоих недостатках ты лучший пьяница, какого я знаю! Право, если моя жизнь будет в опасности, ты единственный во всейИталии протянешь руку, чтобы меня спасти.
— Может быть, и не протяну, если это случится во время ужина. Нет, серьезно, мы, италийцы, ужасно себялюбивы.
— Таковы все люди, которые лишены свободы, — сказал Главк со вздохом. — Только свобода заставляет человека жертвовать собой ради другого.
— В таком случае, свобода — очень тяжелая вещь для эпикурейца, — заметил Саллюстий. — Но вот мы и пришли.
Так как вилла Диомеда одна из самых болыцих, какие до сих пор раскопаны в Помпеях, и более того — построена по специальному плану для загородных домов, принятому в римской архитектуре, небезынтересно коротко описать расположение комнат, через которые проследовали гости.
Они вошли через тот небольшой вестибул, где мы уже познакомились со стариком Медоном, и сразу миновали колоннаду, которую в архитектуре называют перистилем; ибо главная разница между городским домом и загородной виллой состояла прежде всего в том, что эта колоннада помещалась там, где в городских домах был атрий. Посреди перистиля был открытый двор с бассейном. Из этого перистиля вниз вела лестница к службам; узкий коридор по другую его сторону выходил в сад, с боков к колоннаде примыкали небольшие помещения, предназначенные, вероятно, для приезжих гостей. Еще одна дверь, слева от входа, вела в маленький треугольный портик, примыкавший к домашним баням; за ним была гардеробная, где висели праздничные одежды рабов, а может быть, и хозяина. Через семнадцать столетий были найдены остатки этих древних нарядов: ветхие, истлевшие, они сохранились, увы, дольше, чем предполагал их бережливый хозяин.
Но вернемся в перистиль и попытаемся теперь окинуть взглядом весь дом, следуя за гостями.
Пусть читатель сначала представит себе колонны портика, увитые гирляндами цветов; цоколи колонн были красные, а стены вокруг сверкали разнообразными фресками; за раздернутыми занавесями был таблин, который по желанию закрывался застекленными дверьми, вдвигавшимися в стену. По обе стороны от таблина были небольшие комнаты, в одной из которых хранились драгоценности; все эти комнаты, так же как и таблин, сообщались с длинной крытой галереей, которая обоими концами выходила на террасы, а между террасами, примыкая к средней части галереи, находился зал, где в тот день был приготовлен ииршественный стол. Все эти комнаты, хотя располагались почти на уровне земли, были на один этаж выше сада; а террасы переходили в открытые, поддерживаемые колоннами галереи, которые опоясывали сад.
Внизу, на уровне сада, были комнаты, уже описанные нами, — почти все они принадлежали Юлии.
Диомед встречал гостей в крытой галерее.
Торговец разыгрывал из себя любителя литературы и поэтому питал слабость ко всему греческому; Главку он оказывал особое внимание.
— Ты увидишь, мой друг, — сказал он, взмахивая рукой, — что у меня здесь все в несколько классичесском духе, так сказать, на аттический манер. Зал, в котором мы будем пировать, устроен в подражание грекам. Благородный Саллюстий, говорят, что в Риме таких залов нет.
— О! — отвечал Саллюстий с легкой улыбкой. — У вас в Помпеях умеют подбирать и заимствовать все достойное из Греции и Рима. Вот если бы ты, Диомед, подбирал яства так же хорошо, как архитектурные украшения!
— Ты увидишь, увидишь, мой милый Саллюстий, — сказал торговец. — У нас в Помпеях есть вкус, есть и деньги.
— И то и другое меня радует, — отвечал Саллюстий. — А вот и прекрасная Юлия!
Как я уже говорил, главное различие в обычаях у афинян и римлян заключалось в том, что у первых женщины из скромности почти никогда не принимали участия в развлечениях, у вторых же они были частым украшением пиров; но в таких случаях пиры обычно заканчивались рано.
Красавица Юлия вошла в зал в великолепных белых одеждах, расшитых жемчугом и золотыми нитями.
Едва она ответила на приветствия Главка и Саллюстия, как почти одновременно вошли Панса с женой, Лепид, Клодий и римский сенатор; после них явилась вдова Фульвия; за ней—поэт Фульвий, у которого со вдовой не было ничего общего, кроме имени; потом вошел воин из Геркуланума, сопровождаемый своей «тенью», и менее знатные гости. Ионы еще не было.
У древних принято было хвалить все, что попадалось на глаза, поэтому считалось дурным тоном, войдя в дом, сразу же садиться. Обменявшись приветствиями, которые обычно состояли в рукопожатии, как и у нас, а иногда, при более дружеских отношениях, в объятиях, гости несколько минут осматривали комнаты, любуясь бронзой, картинами, мебелью.
— Какая прекрасная статуя Вакха! — сказал римский сенатор.
— Да что там, это пустяк! — отозвался Диомед.
— Какие чудные картины! — сказала Фульвия.
— Пустяк! — отвечал хозяин.
— Красивые светильники! — воскликнул воин.
— Красивые! — подхватила его «тень».
— Пустяк, пустяк! — твердил торговец.
Тем временем Главк отошел к одному из окон галереи, соединявшей террасы, и Юлия последовала за ним.
— Скажи, Главк, неужели у вас в Афинах принято избегать прежних друзей? — спросила она.
— О нет, прекрасная Юлия!
— И все же, думается мне, Главк поступает именно так.
— Главк никогда не избегает друзей! — ответил грек, подчеркивая последнее слово.
— Может ли Юлия считать себя его другом?
— Такой прелестный друг сделал бы честь императору.
— Ты не ответил на мой вопрос, — сказала влюбленная Юлия. — А правда ли, что ты обожаешь неаполитанку Иону?
— Разве красота не достойна обожания?
— А, хитрый грек, ты ускользаешь от ответа! Но скажи, Юлия в самом деле может быть твоим другом?
— Я благословлю богов и отмечу белым камешком тот день, когда она окажет мне эту честь.
— Но, даже когда ты говоришь это, в глазах твоих беспокойство, ты бледнеешь, невольно отворачиваешься— тебе не терпится поспешить навстречу Ионе.
Ибо в этот миг вошла Иона, и Главк действительно выдал свои чувства, что не укрылось от ревнивой красавицы.
— Разве восхищение одной женщиной делает меня недостойным дружбы другой? Неужели и ты поддерживаешь клевету, которую возводят поэты на твой пол?
— Не знаю. Во всяком случае, я постараюсь убедить себя в том, что ты прав. Главк, еще одно слово. Ты женишься на Ионе, это правда?
— Если судьбе будет угодно осчастливить меня.
— Прими же от меня в знак нашей дружбы подарок для твоей невесты. . Нет, нет, не отказывайся! Ты знаешь, таков обычай — друзья, поздравляя жениха и невесту, дарят им маленькие подарки.
— Юлия! Я не могу отказаться от знака твоей дружбы. Я приму подарок как доброе знамение от самой Фортуны.
— Если так, то после пира, когда гости уйдут, спустись ко мне в комнату, и ты получишь его из моих рук. Смотри же, не забудь! — сказала Юлия и подошла к жене Пансы, отпустив Главка к Ионе.
Вдова Фульвия и супруга эдила были заняты высоким и серьезным спором.
— О Фульвия! Уверяю тебя, по последним сведениям, завитые волосы начинают выходить в Риме из моды. Теперь носят высокие прически, как у Юлии, или в виде шлема, как у меня, надеюсь, это производит впечатление. Уверяю тебя, Веспию (Веспием звали героя из Геркуланума) моя прическа очень нравится.
— И никто давным-давно не причесывается на греческий манер, как Иона.
— А, пробор спереди и пучок сзади? Да это просто смешно! Похоже на статую Дианы! И все же Иона хороша, правда?
— Да, мужчины так говорят. Она выходит замуж за афинянина, желаю ей счастья. Но, сдается мне, она недолго будет ему верна. Эти чужеземки не отличаются верностью.
— А, Юлия! — сказала Фульвия, когда дочь торговца подошла к ним. — Ты еще не видела тигра?
— Нет.
— Как же, ведь все дамы ходили на него смотреть. Он такой красавец!
— Надеюсь, для него и для льва найдется какой-нибудь преступник, — отвечала Юлия. — Твой муж, — она повернулась к жене Пансы, — должен действовать решительней.
— Увы, законы у нас слишком мягкие, — отвечала дама с прической шлемом. — Так мало преступлений, и к тому же гладиаторы избаловались! Самые храбрые бестиарии соглашаются сражаться только против кабана или быка, а как доходит дело до льва или тигра, они считают, что это слишком серьезная игра.
— Надо одеть их в женское платье, — сказала Юлия с презрением.
— А видели вы новый дом Фульвия, нашего любимого поэта? — спросила жена Пансы.
— Нет. А он красивый?
— Очень! В лучшем вкусе. Но говорят, моя дорогая, что у него там такие неприличные картины! Он не показывает их женщинам. Фу, какой дурной тон!
— Эти поэты всегда со странностями, — сказала она. — Но он интересный человек. И какие чудесные стихи пишет! Наша поэзия, к счастью, расцветает, и старый хлам уже просто невозможно читать.
— Совершенно верно, — сказала дама с прической шлемом. — Насколько больше силы и энергии в современной поэтической школе!
В это время к дамам подошел воин.
— Когда я вижу такие хорошенькие лица, то готов примириться с тем, что сейчас нет войны, — сказал он.
— Ах! Вы, герои, такие льстецы! — отвечала Фульвия, торопясь принять любезность на свой счет.
— Клянусь этой цепью, которой меня собственноручно наградил император, — сказал воин, играя короткой цепью, висевшей у него на шее как воротник, вместо того чтобы спускаться на грудь по моде мирных людей, — клянусь этой цепью, ты ко мне несправедлива! Я человек прямой, как и подобает солдату.
— А как ты находишь помпейских дам вообще? — спросила Юлия.
— Клянусь Венерой, они прекрасны! Правда, все они ко мне благосклонны, и это удваивает их очарование в моих глазах.
— Мы любим воинов, — сказала жена Пансы.
— Я это знаю. Клянусь Геркулесом, даже неловко быть слишком знаменитым в этих городах. В Геркулануме некоторые залезали на крышу моего атрия, чтобы взглянуть на меня через водосток. Восхищение сограждан приятно, но в конце концов оно становится тягостным.
— Правда твоя, Веспий! — воскликнул поэт, подходя к ним. — Я это чувствую.
— Ты! — сказал величественный воин, оглядывая тщедушного поэта с невыразимым презрением. — А в каком легионе ты служил?
— Ты можешь увидеть мои трофеи на форуме, — сказал поэт, бросая на женщин многозначительный взгляд. — Я был среди соратников самого великого мантуанца.[69]
— Я не знаю никакого полководца из Мантуи, — сказал воин сурово. — В какой кампании ты участвовал?
— В Геликонской.[70]
— Никогда не слыхал.
— Ах, Веспий, он просто шутит, — сказала Юлия со смехом.
— Шутит! Клянусь Марсом, со мной шутки плохи!
— Да ведь сам Марс был влюблен в мать шуток,[71] — сказал поэт, немного встревоженный. — Знай же, о Веспий, что я поэт Фульвий. Это я делаю воинов бессмертными!
— Да сохранят нас боги! — шепнул Саллюстий Юлии. — Если Веспия сделать бессмертным, какой образец назойливого хвастуна получат от нас потомки!
Воин, казалось, был смущен. Но тут, ко всеобщему облегчению, гостей пригласили к столу.
Мы уже рассказывали, как пировали в Помпеях, и не станем занимать читателя, подробно описывая блюда и перечисляя их названия.
Диомед, большой любитель церемоний, назначил особого раба рассаживать гостей по местам.
Пиршественный стол был составлен из трех: один в середине и два с боков под прямым углом к нему. Гости располагались только с внешней стороны столов; внутреннее пространство оставалось свободным для слуг. На одном конце сидела Юлия как хозяйка; на другом — Диомед. На углу среднего стола поместился эдил, на противоположном углу — римский сенатор; это были почетные места. Других гостей рассадили так, что молодые (мужчины и женщины) сидели отдельно от пожилых. Это было очень удобно, но те, кто хотел считаться молодым, легко могли обидеться.
Иону посадили рядом с Главком. Ложа были отделаны черепаховыми пластинами и покрыты сверху пуховыми покрывалами с дорогой вышивкой. Стол был украшен резьбой по бронзе, слоновой кости и серебру. Здесь были изображения богов, ларов и священной солонки. Над столом и ложами висел роскошный балдахин. На каждом углу стояли высокие светильники, ибо, хотя был еще день, в комнате царил полумрак. По залу были расставлены треножники с благовонными курениями, а на капителях колонн красовались большие вазы и всякие серебряные украшения. Обычай требовал непременных возлияний в честь богов, и Весту как царицу богов домашнего очага обычно чествовали первой.
Когда эта церемония была завершена, рабы усыпали ложа и пол цветами и на голову каждому гостю задели венок из роз, связанных липовым лыком, перевитых лентами и плющом и украшенных аметистом,[72] — каждое из этих растений считалось средством против опьяняющего действия вина; только венки женщин не были ими украшены, потому что женщине считалось неприличным пить вино на людях. Диомед счел нужным назначить царя или распорядителя пира — этот важный титул иногда присваивался по жребию, а иногда, как теперь, хозяином дома. Диомед долго колебался. Старый сенатор был слишком угрюм и немощен, чтобы справиться с такими обязанностями; эдил Панса вполне подходил для этого, но предпочесть низшего по рангу было бы оскорблением для сенатора. Взвешивая достоинства остальных гостей, богач поймал беззаботный взгляд Саллюстия и вдруг назвал имя веселого эпикурейца.
Саллюстий принял эту честь с подобающей скромностью.
— Я буду милостивым повелителем для тех, кто пьет усердно, — сказал он. — К непокорным же буду суровее самого Миноса. Берегитесь!
Рабы поднесли каждому из гостей таз с ароматной водой, и этим омовением начался пир. Стол ломился от закусок.
Пока разговор не стал общим, Иона и Главк могли потихоньку перешептываться, а это было для них приятней, чем слушать лучших ораторов мира. Юлия не спускала с влюбленных горящего взгляда.
Но от Клодия, сидевшего в середине, откуда ему хорошо видна была Юлия, не укрылась ее досада, и он поспешил этим воспользоваться. Он обратился к ней через стол с обычными любезностями. Клодий был благородного происхождения и недурен собой, а тщеславная Юлия не настолько была влюблена в Главка, чтобы остаться равнодушной.
Бдительный Саллюстий все время неусыпно следил за рабами; он поднимал чашу за чашей с такой быстротой, словно решился исчерпать огромные погреба, которые еще и сейчас сохранились под домом Диомеда. Достойный торговец начал уже жалеть о своем выборе, так как пришлось открывать одну амфору за другой. Рабы, все юные (младшие, которым не было еще и десяти лет, разливали вино, а другие, постарше лет на пять, разбавляли его водой), казалось, разделяли рвение Саллюстия; Диомед покраснел, когда заметил, с каким удовольствием поддерживали они старания царя пира.
— Прости меня, сенатор! — сказал Саллюстий. — Я вижу, ты уклоняешься от возлияний; твоя тога с пурпуровой каймой тебя не спасет — пей!
— Клянусь богами, — сказал сенатор, кашляя, — я уже весь в огне. Ты мчишься с такой быстротой, что сам Фаэтон по сравнению с тобой ничто. Я слаб, любезный Саллюстий: придется тебе освободить меня.
— Ни за что, клянусь Вестой! Я равно беспристрастен ко всем своим подданным — пей!
Бедный сенатор принужден был повиноваться законам пира. Увы! Каждая чаша приближала его к стигийским болотам.[73]
— Легче, легче, любезный царь! — стонал Диомед. — Мы уже начинаем…
— Измена! — воскликнул Саллюстий. — Я не потерплю за этим столом сурового Брута, не потерплю вмешательства в мои повеления!
— Но здесь женщины…
— Пускай полюбят пьяниц. Разве Ариадна не была влюблена в Вакха?
Пир продолжался; языки развязались, гости зашумели. Последняя перемена блюд — десерт был уже на столе; рабы разносили воду с миррой и иссопом для омовения. Тем временем напротив гостей поставили круглый столик, и из него вдруг, словно по волшебству, забила благоуханная струя, обрызгивая стол и пирующих; после этого балдахин был отдернут, и гости увидели, что под потолком протянут канат, и один из тех танцовщиков, которыми Помпеи так славились, стал показывать свое искусство прямо у них над головами.
Этот призрак скакал как безумный, и достаточно было ему поскользнуться, чтобы размозжить голову кому-нибудь из зрителей; но пирующие смотрели на это зрелище с интересом и хлопали, когда танцовщик совершал особенно трудный прыжок и ухитрялся при этом не упасть на гостя, который ему особенно понравился. Особое предпочтение он оказал сенатору, совсем было соскользнув с каната и ухватившись за него рукой в последний миг, когда все уже думали, что голову римлянина постигнет та же участь, что и голову поэта, которую орел принял за черепаху. Наконец танцовщик остановился, и Иона, не привыкшая к таким зрелищам, вздохнула с облегчением. Снаружи раздалась музыка. Тогда он стал танцевать еще быстрее; мелодия переменилась, и он снова замер, словно был заколдован, и музыка не могла рассеять чары. Он представлял больного какой-то необычайной болезнью, который танцует и не в силах остановиться, — только определенная мелодия может его излечить. Наконец музыканты, видимо, нашли эту мелодию; танцовщик сделал прыжок, соскочил с каната на пол и скрылся.
Одно искусство пришло на смену другому: музыканты, сидевшие на террасе, заиграли тихую, нежную мелодию, и из-за стены едва слышно донеслось пение..
Солнце тем временем стало клониться к закату, но гости, пировавшие уже несколько часов, не замечали этого в затемненном зале. Уставший сенатор и воин, которому нужно было еще вернуться в Геркуланум, встали, подав этим сигнал для общего разъезда.
— Еще минуту, друзья мои, — сказал Диомед. — Если вы хотите так скоро оставить меня, то по крайней мере должны принять участие в нашей последней игре.
Подозвав одного из слуг, он что-то шепнул ему. Раб вышел и вскоре вернулся с небольшой чашей, в которой лежали навощенные таблички, тщательно запечатанные и с виду совершенно одинаковые. Каждый из гостей должен был купить табличку, уплатив самую мелкую серебряную монету; весь интерес этой лотереи (любимого развлечения императора Августа, который ее и ввел) заключался в неравноценных, а иногда и совсем неуместных выигрышах, указанных на табличках. Так, например, поэт с кислым видом вытянул свое стихотворение (ни один аптекарь еще не проглатывал с меньшей охотой собственную пилюлю); воину достался ларчик со шпильками, что дало пищу для острот насчет Геракла и прялки;[74] вдова Фульвия выиграла большую чашу для вина, Юлия — мужскую застежку, а Лепид — коробку для рукоделия. Самый подходящий выигрыш достался игроку Клодию, который покраснел от досады, когда ему поднесли меченые игральные кости. Общее веселье несколько омрачило событие, которое сочли дурным знаком: Главку достался самый ценный выигрыш — мраморная статуэтка Фортуны греческой работы, но, подавая ему статуэтку, раб уронил ее, и она разбилась.
Все содрогнулись и невольно вскрикнули, призывая богов отвести беду.
Один только Главк, хотя он, вероятно, был суеверен не менее остальных, остался невозмутим.
— Милая Иона, — шепнул он нежно неаполитанке, которая сама побледнела как мрамор, — я принимаю это знамение. Оно означает, что, дав мне тебя, Фортуна не может больше дать ничего — она разбила свое изображение, благословив меня твоим.
Чтобы рассеять впечатление, которое произвел этот случай на собравшихся, Саллюстий, украсив свою чашу цветами, поднял ее за здоровье хозяина. Затем была поднята чаша за императора; и наконец — прощальная чаша в честь Меркурия, чтобы он ниспослал всем приятные сны, после чего Саллюстий отпустил тетей.
Экипажами и носилками в самих Помпеях пользовались редко, потому что город был небольшой, а улицы узкие. Почти все гости, надев сандалии, которые они сняли при входе в пиршественный зал, и за-нсрнувшись в плащи, отправились домой пешком в сопровождении своих рабов.
Тем временем Главк, видя, что Иона ушла, двинулся к лестнице, которая вела вниз, и рабыня проводила его в комнату, где уже ждала Юлия.
— Главк! — сказала она потупясь. — Я вижу, что ты действительно любишьИону. Она и в самом деле прекрасна.
— Юлия так очаровательна, что может позволить себе быть великодушной, — отвечал грек. — Да, я люблю Иону. Желаю тебе, чтобы среди всех твоих поклонников нашелся один столь же искренний.
— Я буду молить об этом богов. Смотри, Главк, эти жемчуга я дарю твоей невесте. Да пошлет ей Юнона здоровье, чтобы она долгие годы могла их носить. — С этими словами она протянула ему шкатулку с ожерельем из довольно крупных и ценных жемчужин.
В Помпеях было принято делать такие подарки перед свадьбой, и Главк мог без колебаний принять ожерелье, хотя про себя независимый и гордый афинянин решил отплатить Юлии подарком втрое ценнее. Когда он начал благодарить, Юлия остановила его и налила вина в небольшую чашу.
— Ты много выпил с моим отцом, — сказала она, улыбаясь. — Выпей же одну чашу со мной. Желаю здоровья и счастья твоей невесте!
Она едва коснулась губами края чаши и передала ее Главку. Обычай требовал, чтобы Главк осушил ее до дна, что он и сделал. Юлия, не зная о том, что Нидия ее обманула, смотрела на него горящими глазами. Хотя колдунья сказала ей, что зелье может подействовать не сразу, она надеялась восторжествовать мгновенно и была разочарована, когда увидела, что Главк спокойно поставил чашу и продолжал говорить с ней тем же ровным, но вежливым тоном, что и раньше. И, хотя она удерживала афинянина, сколько позволяло приличие, его поведение ничуть не изменилось.
«Зато завтра, — подумала она, подавляя разочарование, — горе Главку!»
И поистине — горе ему!