Последние дни Помпей. Пелэм, или Приключения джентльмена Бульвер-Литтон Эдвард
ГЛАВА IV
Приворотное зелье. Его действие
Придя домой, Главк застал у себя в саду Нидию. Слепая девушка пришла, надеясь, что он вернется рано. Измученная страхом, тревогой и ожиданием, она решила при первой же возможности дать ему выпить приворотного зелья и в то же время надеялась, что такой случай не представится.
Вся в огне, с громко бьющимся сердцем она ждала Главка до самого вечера. Он прошел через колоннаду, как раз когда зажглись первые звезды и небо оделось и багрянец.
— Дитя мое, ты ждешь меня?
— Нет, я просто поливала цветы и присела отдохнуть.
— Сегодня был жаркий день, — сказал Главк, садясь на скамью у колоннады.
— Очень.
— Позови Дава. Я выпил много вина, мне жарко, пускай принесет чего-нибудь освежающего.
Нидии неожиданно представилась возможность, которую она искала: он сам, по собственной воле, давал ей случай осуществить замысел. Она дышала быстро н тяжело.
— Я сама приготовлю тебе летний напиток, который любит Иона, — сказала она. — Мед со слабым вином, охлажденный снегом.
— Спасибо! — сказал он. — Если Иона его любит, этого достаточно; даже яд был бы для меня благодетелен.
Нидия нахмурилась, но сразу же улыбнулась. Она ушла и вскоре принесла напиток. Главк взял у нее чашу. Чего не отдала бы Нидия за счастье прозреть хоть на один час и увидеть, как ее надежды претворятся в действительность, увидеть первые проблески воображаемой любви; торжественней, чем это делают персы, поклониться восходу солнца, которое, как верила ее доверчивая душа, должно сверкнуть сквозь ее унылую ночь! Как не похожи были в этот миг мысли и чувства слепой девушки на чувства и мысли тщеславной красавицы! Какие ничтожные и пустые страсти обуревали Юлию! Какая жалкая досада, какая мелкая мстительность, какая жажда презренного торжества составляли то чувство, которое она громко называла любовью! Но в диком сердце девушки из Фессалии была лишь чистая, всепобеждающая, неизменная страсть — противоречивая, не женская, безумная, и все же без примеси грубых побуждений. Любовь для нее была дорожежизни — могла ли она упустить возможность добиться взаимности!
Она прислонилась к стене, и лицо ее, только что залитое краской, теперь побелело как снег; судорожно сжав руки, приоткрыв губы, потупив глаза, она ждала, что скажет Главк.
Главк поднес чашу к губам и уже выпил около четверти, как вдруг взглянул на Нидию, и его так поразила происшедшая в ней перемена, застывшее страдальческое, незнакомое выражение ее лица, что он перестал пить и, все еще держа чашу у рта, воскликнул:
— Нидия, Нидия, что с тобой! Ты больна? Ах, твое лицо красноречивее слов. Что у тебя болит, дитя?
Он поставил чашу и встал, чтобы подойти к ней, как вдруг холодная боль пронзила его сердце, голова закружилась и затуманилась. Земля ускользала из-под его ног, он словно шел по воздуху, могучая неземная радость вторглась в его душу, он чувствовал себя слишком легким, чтобы ходить по земле, ему хотелось летать, ему даже казалось, что у него выросли крылья. Против воли он разразился громким, диким смехом. Он хлопнул в ладоши, подпрыгнул—он был словно пифия[75] в экстазе, а потом его странный восторг исчез так же внезапно, как и появился, хоть и не без следа. Главк теперь чувствовал, что кровь шумит и кипит в его жилах; казалось, она вздымается, ликует, бурлит подобно реке, которая, выйдя из берегов, мчится к океану. У него громко стучало в ушах, он чувствовал, как кровь приливает к голове, жилы на висках вздуваются, словно не могут сдержать ее яростный натиск, а потом мгла застлала ему глаза, и сквозь эту мглу он видел сверкающие стены, а нарисованные на них фигуры двигались, скользя, словно призраки. Но удивительнее всего, что он не чувствовал себя больным, не поник под бременем сумасшествия, обрушившегося на него. Чувства его словно обновились, они стали свежими и чистыми, как будто в него влилась новая юность. Он падал в пропасть безумия, не подозревая об этом!
Нидия не ответила на его вопрос — она лишилась дара речи, когда его дикий и ужасный смех пробудил еe от страстного ожидания. Она не могла видеть его нурных движений, его шатких, нетвердых шагов, но она слышала его речь — отрывистую, бессвязную, безумную. В ужасе она бросилась к нему, шаря руками н пустоте, коснулась его колен, а потом, упав на землю, обняла их, плача от волнения и страха.
— О скажи мне что-нибудь! Скажи! Ты меня не возненавидел? Говори же!
— Клянусь светлой богиней, прекрасная земля этот Кипр! О! Жилы наполняются вином вместо крови! Теперь они вскрыли вены вон тому фавну, чтоб показать, как кровь бурлит и сверкает. Пойди сюда, старый, веселый бог! Ты верхом на козле, да? Какая у него длинная, шелковистая шерсть! Он стоит всех парфянских коней. Но, скажу я тебе, твое вино слишком крепко для нас, смертных. Ах, до чего ж хорошо! Ветви не колышутся. Зеленые волны леса пленили ипотопили под собою Зефир! Ни ветерка, листва неподвижна, и я вижу сны, я сплю, сложив крылья на недвижном вязе; смотрю вниз и вижу, как голубойпоток искрится в свете тихого полдня. Фонтан, фонтан бьет! Ах, светлый источник, ты не застишь солнце Греции, хотя тянешься к нему своими серебристымируками. Но кто там крадется через заросли? Она скользит, как луч лунного света… На голове у нее венок из дубовых листьев, в руке — перевернутая ваза, из которой сыплются мелкие пурпурные ракушки и льется сверкающая вода. Ах, погляди на это лицо! Такого еще не видели глаза смертного. Гляди! Мы одни. Только я и она в огромном лесу. На ее губах нет улыбки — она подходит сурово и печально. А! Беги, это нимфа! Это одна из диких ореад! Кто увидит ее, сходит с ума! Беги! Ой, она на меня сейчас поглядит!
— О Главк, Главк! Ты не узнаешь меня? Перестань так кричать, не то твои слова убьют меня!
Новая перемена произошла в пылающем и помраченном мозгу несчастного афинянина. Он положил руки на мягкие волосы Нидии; он гладил ее, с тоской смотрел на нее, а потом, так как в разорванной цепи его мыслей еще уцелело несколько звеньев, ее лицо, видимо, напомнило ему Иону, и от этого его безумие стало еще ужаснее, оно теперь было окрашено страстью, и он закричал:
— Клянусь Венерой, Дианой, Юноной, что, хотя теперь у меня вся земля на плечах, как у моего земляка Геракла (да, тупой Рим, все великие были из Греции, и, если б не мы, у тебя не было бы богов!), я сброшу ее в хаос за одну улыбку Ионы. О прекрасная, любимая, — сказал он нежно и жалобно, — ты меня не любишь! Ты жестока ко мне! Египтянин оклеветал меня, и ты не знаешь, какие ужасные часы провел я под твоим окном, не знаешь, как бродил я до рассвета, надеясь, что ты, мое солнце, наконец взойдешь, а ты не любишь меня, ты меня покинула! Не покидай же меня хоть теперь! Я чувствую, что мне недолго осталось жить. Дай мне полюбоваться на тебя перед смертью. Я из светлой земли твоих отцов, я бродил по холмам Филы, я собирал гиацинты и розы в оливковыхрощах на берегах Илисса. Ты не можешь покинуть меня, потому что наши отцы были братья. Говорят, эта страна прекрасна, безмятежна, но я увезу тебяс собой… О! Черная тень, зачем встаешь ты между мной и моей любимой! На твоем челе печать смерти, на твоих губах улыбка, которая убивает. Твое имя Орк, но на земле тебя зовут Арбаком. Видишь, я тебя знаю! Прочь, черная тень, твои чары бессильны!
— Главк! Главк! — прошептала Нидия, разжав руки и падая в тоске, раскаянии и горе на землю.
— Кто звал меня? — спросил он громко. — Иона! Это она! Ее похитили, надо спасти ее. Где мой стиль? А, вот он! Я спешу на помощь, Иона! Сейчас, сейчас!
С этими словами афинянин одним прыжком проскочил портик, промчался через дом и побежал по освещенным звездами улицам быстрыми, хоть и неверными шагами, что-то громко бормоча. Ужасное зелье жгло ему кровь — его действие, видимо, еще усилилось от выпитого перед тем вина. Привыкшие к ночным гулякам горожане, подмигивая, с улыбкой давали ему дорогу; они, разумеется, думали, что он одержим Вакхом, которого не зря так почитали в Помпеях; но те, что успели разглядеть его лицо, вздрагивали от непонятного страха, и улыбка исчезала с их губ. Бессознательно направляясь к дому Ионы, он пробежал по оживленным улицам, пересек почти пустынный квартал и очутился в безлюдной роще Кибелы, где Апекид накануне разговаривал с Олинфом.
ГЛАВА V
Различные действующие лица встречаются. Потоки, которыетекли врозь, сливаются воедино.
Арбак, которому не терпелось узнать, дала ли Юлия его ненавистному сопернику ужасное зелье и что из этого вышло, решил пойти к ней вечером и удовлетворить свое любопытство. Как уже было сказано, мужчины в те времена часто носили при себе таблички и стиль для письма, а приходя домой, снимали их вместе с поясом. По существу, под видом письменных принадлежностей римляне носили при себе острое и грозное оружие. Таким стилем Кассий поразил в Сенате Цезаря. Надев пояс и плащ, Арбак вышел из дому, опираясь на длинную палку, потому что все еще нетвердо стоял на ногах, хотя надежда и жажда мщения вместе с его собственным искусством врачевателя помогли ему восстановить свои природные силы, и направился к вилле Диомеда.
Как прекрасны лунные ночи в Италии! День здесь так быстро переходит в ночь, что сумерки едва уловимы. На миг небо тронет багрянец, по морю скользнут розовые блики, тень вступит в борьбу со светом, и вот уж загорелись бесчисленные звезды, взошла луна, и над землей властвует ночь.
Яркий, но мягкий лунный свет озарял древнюю рощу, посвященную Кибеле. Могучие деревья, которые росли здесь с незапамятных времен, отбрасывали на землю длинные тени, и сквозь их ветви проглядывали звезды, густо усеивавшие тихий небосвод. Маленький храм, белевший посреди рощи, на фоне темной листвы, был исполнен какой-то жуткой торжественности, он напоминал о святости этого места.
Кален, держась в тени деревьев, быстро прошел через рощу, добрался до часовни и, осторожно раздвинув густые ветви позади нее, надежно спрятался; спереди была часовня, сзади — деревья, так что ни один случайный прохожий не мог его увидеть. И снова все затихло; лишь издали доносились возгласы пирующих или музыка, звучавшая на улицах, потому что в те времена, как и теперь, италийцы в летние ночи долго гуляли, наслаждаясь после знойного дня прохладой и лунным светом.
С холма, на котором раскинулась роща, сквозь деревья было видно огромное, словно окрашенное пурпуром море, подернутое вдали рябью, белые домики Стабий и Лактарийский хребет, смутно вырисовывавшийся на прекрасном южном небе. Но вот в дальнем конце рощи появился Арбак, спешивший к дому Диомеда, и в тот же миг на пути его встретился Апекид, который шел на свидание с Олинфом.
— А, это ты, Апекид! — сказал Арбак, сразу узнав его. — В последний раз мы расстались врагами. С тех пор я очень хотел увидеться с тобой, потому что всееще считаю тебя своим учеником и другом.
Услышав голос египтянина, Апекид вздрогнул, резко остановился и посмотрел на Арбака; презрение пересилило чувство обманутого доверия.
— Подлый обманщик! — сказал он наконец. — Значит, ты вырвался из когтей смерти! Но не вздумай снова заманивать меня в свои гнусные сети. Ретиарий, у меня есть против тебя оружие!
— Тише! — сказал Арбак шепотом, и только дрогнувшие губы да краска, появившаяся на смуглых щеках, выдали, как оскорбили слова жреца гордость этого надменного потомка фараонов. — Тише, говорю тебе! Нас могут услышать, а если кто-нибудь, кроме меня, подслушает твои слова…
— Ты мне грозишь? А что, если меня услышит весь город?
— Тогда духи моих предков не позволят мне пощадить тебя. Меня охватило безумие ревности, и я жестоко поплатился за него. Прости меня. Я, никогда не просивший прощения ни у одного смертного, смиряю свою гордость. Мало того: я готов искупить обиду, я готов жениться на твоей сестре. Подумай, что этот легкомысленный грек в сравнении со мной? У меня несметные богатства, происхождение столь древнее, что перед ним все ваши греческие и римские имена кажутся вчерашними, знания — но про это тебе все известно. Отдай за меня сестру, и я всей своей жизнью искуплю минутную ошибку.
— Египтянин, если бы даже я согласился, все равно моей сестре ты противен. Конечно, я сам грешен и могу простить тебе, что ты сделал меня орудием обмана, но никогда не прощу, что ты, грязный лжец, принудил меня разделить твои пороки. Трепещи! Близок час, когда ты и твои лживые идолы будут разоблачены. Твоя подлая жизнь будет извлечена на свет, все узнают про поддельных оракулов, храм Исиды станут презирать, имя Арбака — произносить с ненавистью. Трепещи!
Румянец на лице египтянина сменился мертвенной бледностью. Оглядевшись, он удостоверился, что поблизости никого нет, а потом устремил на Апекида черные глаза с такой злобой и угрозой, что человека, не обуреваемого ревностным желанием служить богу, это ужасное лицо привело бы в ужас. Но молодой прозелит не дрогнул и ответил взглядом, исполненным гордого вызова.
— Апекид, — сказал египтянин дрожащим и сдавленным голосом, — берегись! Что ты замыслил? Говоришь ли ты под влиянием внезапного гнева, без умысла, или у тебя уже готов план? Подумай, не спеши с ответом.
— Я говорю по вдохновению истинного бога, рабом которого теперь стал, — смело отвечал христианин, — и знаю, что по его воле людская отвага уже сочла днитвоего лицемерия и дьявольского служения! Солнце не взойдет и трех раз, как ты узнаешь все. Трепещи, злобный колдун, и прощай.
Все свирепые и темные страсти, унаследованные Арбаком от его предков, но обычно как-то скрытые под лицемерной приветливостью или философской невозмутимостью, вырвались на волю. Мысли вихрем завертелись в его голове; перед ним был союзник Главка, человек, который даже для его законного брака с Ионой воздвиг неодолимое препятствие, разрушивший все его планы, очернивший его имя, угрожавший осквернить святыню, которой он служил, хоть и не верил в нее, упрямый и неукротимый разоблачитель его обманов и пороков. Его любовь, его слава, более того— самая жизнь оказалась в опасности; видимо, был даже назначен день и час, когда осуществится какой-то замысел против него. Теперь он узнал, что Апекид принял христианство! Ему был известен неукротимый дух прозелитов этой веры. Так вот он каков, его враг! Египтянин схватился за стиль — Апекид был беззащитен перед ним. Они стояли возле часовни. Арбак еще раз огляделся; вокруг не было ни души, тишина и безлюдье побуждали его действовать.
— Умри же, безумец! — пробормотал он. — Прочь с моего пути!
И в тот миг, когда Апекид повернулся, чтобы уйти, Арбак занес стиль и, протянув руку над его левым плечом, дважды вонзил острое оружие ему в грудь.
Апекид молча, без единого стона, упал, пораженный в сердце, возле священной часовни.
Мгновение Арбак смотрел на него со свирепой радостью. Но он тотчас понял всю опасность, которой подверг себя. Он тщательно вытер оружие о траву и об одежду своей жертвы, потом плотно закутался в плащ и хотел уже уйти, как вдруг увидел человека, который, странно пошатываясь, шел по дорожке. Мягкий свет луны упал на его лицо, белое как мрамор. Египтянин узнал Главка. Несчастный обезумевший грек пел какую-то бессвязную и дикую песню, состоявшую из обрывков гимнов и священных од.
«Ага! — подумал египтянин, мгновенно поняв, в чем дело. — Значит, адское зелье подействовало и судьба послала тебя сюда, чтобы разом поразить обоих моих врагов!»
Быстро, даже раньше, чем эта мысль мелькнула у него в голове, он спрятался за часовню, и из укрытия, как тигр из логова, следил за своей второй жертвой.
Египтянин узнал Главка.
Он увидел блуждающий и беспокойный блеск в красивых глазах афинянина, судорожно искаженное, бледное, как у статуи, лицо и бескровные губы. Ясно было, что как ни помрачены его чувства, но когда он подошел к трупу Апекида, из груди которого медленно текла на траву темно-красная струя, это жуткое зрелище заставило его остановиться. Он постоял немного, приложил руку ко лбу, словно собираясь с мыслями, и проговорил:
— Как! До чего ж крепко ты спишь, Эндимион! Что нашептала тебе Луна? Я ревную, пора проснуться.
И он нагнулся, чтобы поднять тело.
Забыв про свою слабость, египтянин выскочил из укрытия, сильным ударом сбил Главка с ног, так что тот упал на труп христианина, и закричал во всю силу своих легких:
— Эй, люди! Помогите! Сюда, сюда! Убийство, убийство возле самой святыни! Помогите, держите убийцу!
И он наступил на грудь Главка. Но это была напрасная предосторожность: под действием зелья, оглушенный падением, грек лежал неподвижно и только иногда бессвязно бредил.
Арбак все кричал, призывая на помощь, и, быть может, какое-то раскаяние, какие-то угрызения совести — ибо, несмотря на свои преступления, он еще не утратил всех человеческих чувств — закрались в его душу; беспомощность Главка, его бессвязные речи, его поврежденный ум произвели на египтянина даже большее впечатление, чем смерть Апекида, и он сказал чуть слышно:
— Бедная плоть! Бедный рассудок! Где же теперь душа этого юноши? Я мог бы пощадить тебя, мой соперник, бывший соперник, но судьба моя должна свершиться, я должен пожертвовать тобой ради своего спасения.
И, чтобы заглушить голос совести, он закричал еще громче, выхватил стиль из-за пояса у Главка, испачкал его в крови убитого и бросил рядом на землю.
Тут, тяжело дыша, подбежали несколько человек и окружили их. У некоторых были факелы, ненужные в эту лунную ночь; кроваво-красные, они зловеще сверкали, трепеща на фоне темных деревьев.
— Поднимите труп, — сказал египтянин, — и хорошенько стерегите убийцу.
Они подняли тело и в ужасе, в священном негодовании узнали жреца своей обожаемой Исиды; но еще больше, пожалуй, поразились они, когда увидели, что убийца — блестящий и всеми любимый афинянин.
— Главк! — в один голос вскричали они. — Возможно ли?
— Я скорей поверил бы, что сам египтянин сделал это, — шепнул один своему соседу.
Но вот сквозь растущую толпу властно протиснулся центурион.
— Как! Пролита кровь! Кто убийца?
Зрители указали на Главка.
— Он? Клянусь Марсом, он скорее похож на жертву. Кто его обвиняет?
— Я, — сказал Арбак, надменно выступая вперед, и драгоценные камни, украшавшие его одежду, сверкнув перед глазами центуриона, сразу убедили этогодостойного воина в надежности свидетеля.
— Прости меня… Как твое имя? — спросил он.
— Арбак. Меня хорошо знают в Помпеях. Проходя через рощу, я увидел этого грека и жреца — они о чем-то разговаривали. Меня удивили порывистые движения грека, его нелепые жесты и громкий голос. Мне показалось, что он или пьян, или сошел с ума. Вдруг он занес стиль. Я бросился к нему, но не успел остановить удар. Он дважды пронзил свою жертву, потом наклонился над ней, и тут я в ярости и негодовании сбил его с ног. Он не сопротивлялся, и это еще больше убеждает меня, что он был не в своем уме, когда совершил преступление, потому что я только недавно оправился после болезни и мой удар был слаб, а Главк, каквидишь, молод и силен.
— Он открыл глаза, шевелит губами, — сказал центурион. — Говори, арестованный, что можешь ты ответить на обвинение?
— Обвинение? Ха-ха! Это ловко: когда старая ведьма напустила на меня змею и Геката стояла рядом, ухмыляясь от уха до уха, что мне было делать? Но я болен, мне дурно, змея ужалила меня. Отнесите меня в постель и пошлите за лекарем. Сам старик Асклёпий придет ко мне, если вы скажете ему, что я грек. О, пощадите, пощадите, я горю! Мозг горит! — И с душераздирающим стоном афинянин снова упал.
— Бредит, — сказал центурион с жалостью. — Он потерял рассудок и в безумии убил жреца. Кто-нибудь видел его сегодня?
— Я видел его утром, — сказал один из толпы. — Он проходил мимо моей лавки и поздоровался со мной. Он казался здоровым и в своем уме, не хуже любого из нас.
— А я видел его полчаса назад, — сказал другой.: — Он шел по улице и что-то бормотал, странно размахивая руками, — точь-в-точь как говорил египтянин.
— Показания подтверждаются. Видимо, это правда. Во всяком случае, нужно отвести обвиняемого к претору. А жаль, он так молод и богат! Но преступление ужасно: убить жреца Исиды, да еще в священном облачении, возле нашей самой древней часовни!
Эти слова заставили толпу осознать весь ужас совершившегося кощунства. Все содрогнулись в благочестивом страхе.
— Неудивительно, что земля тряслась, если она носит такое чудовище! — сказал один.
— За решетку его, за решетку! — закричала толпа. А один голос, пронзительный и радостный, перекрыл все остальные:
— Зверям теперь не нужен гладиатор! Эй, эй! Веселья сладок зов!
Это был голос молодой женщины, которая недавно разговаривала с Медоном.
— Правда, правда, ведь скоро игры! — закричало несколько человек, и при этой мысли всякая жалость к обвиняемому исчезла.
Молодой и красивый, он как нельзя больше подходил для арены.
— Найдите какие-нибудь доски или носилки для убитого, — сказал Арбак. — Жреца Исиды нельзя нести в храм на руках непосвященных, точно мертвого гладиатора.
Труп Апекида почтительно положили на землю, лицом вверх, и несколько человек отправились на поиски досок, чтобы отнести тело, не прикасаясь к нему.
В этот миг толпа заколыхалась, чья-то высокая фигура протиснулась сквозь нее, и перед египтянином нетал Олинф. Сначала он с невыразимой печалью и ужасом взглянул на окровавленную грудь и лицо, на котором застыла мука смерти.
— Убиенный! — сказал он. — Любовь к богу привела тебя сюда. Они узнали про твою благородную цель и смертью твоей отвратили свой позор.
Тут он резко обернулся, и глаза его остановились на надменном египтянине.
Он даже слегка вздрогнул, его лицо выразило отвращение и ужас перед этим страшным злодеем. Христианин смотрел на Арбака, как птица на василиска, — долго и безмолвно. Но потом, поборов невольный испуг, Олинф протянул правую руку и громко сказал:
— Апекид убит! Где же убийца? Выходи, египтянин! Именем бога живого я говорю: «Ты тот человек».[76]
На смуглом лице Арбака промелькнула едва заметная тревога, которая тут же сменилась негодованием и презрением, когда зрители, на миг остолбенев от этих смелых и решительных слов, стали подступать все ближе к двум людям, которые были в центре внимания.
— Я знаю, кто меня обвиняет, — гордо сказал Арбак. — Нетрудно догадаться, почему он возводит на меня клевету. Граждане Помпеи, знайте, что этот человек — самый рьяный из назареян, или христиан, не знаю, как они там называются! Неудивительно, что он в своей злобе смеет обвинять египтянина в убийстве жреца египетской богини.
— Знаем его! Знаем этого пса! — кричали в толпе. — Это Олинф, христианин или, вернее, безбожник! Он не признает богов!
— Тише, братья, — сказал Олинф с достоинством. — Убитый жрец перед смертью принял христианскую веру — он раскрыл мне темные дела этого египтянина и лживость оракулов Исиды. Он готовился заявить об этом во всеуслышание. Этот юноша — чужеземец, он никому не причинил зла, у него не было врагов. Кто мог пролить его кровь, как не человек, который боялся его свидетельства? Это египтянин Арбак!..
Центурион опять протиснулся вперед.
— Прежде всего, есть ли у тебя, Олинф или как там тебя зовут, какие-нибудь доказательства виновности Арбака, кроме этих необоснованных подозрений?
Олинф молчал, а египтянин презрительно рассмеялся:
— Ты утверждаешь, что убитый жрец Исиды — один из секты назареян, или христиан?
— Да.
— Тогда поклянись этой святыней, этой статуей Кибелы, этим самым древним святилищем в Помпеях, что убитый принял твою веру!
— Жалкий человек! Я не признаю ваших идолов! Ненавижу ваши храмы! Как же могу я клясться Кибелой?
— Смерть безбожнику! Земля разверзнется и поглотит нас, если мы будем терпеть этих злодеев в священной роще! Смерть ему!
— Бросить их на растерзание зверям! — добавил женский голос в толпе. — Одного — льву, а другого — тигру!
— Если ты, назареянин, не веришь в Кибелу, какого же из наших богов ты признаешь? — спросил центурион, не обращая внимания на крики.
— Никакого!
— Послушайте, что он говорит! — закричали в толпе.
— О жалкие слепцы! — продолжал христианин, возвышая голос. — Как можно верить в идолов из дерева и камня? Неужели вы воображаете, что они могут видеть и слышать или же помогать вам? Разве этот немой кумир, вырезанный руками человека, — богиня? Вот, убедитесь в ее ничтожестве и в своем безумии!
Он бросился к часовне и, прежде чем кто-либо понял его намерение, низверг деревянную статую с пьедестала.
— Глядите! — крикнул он. — Ваша богиня не может даже отомстить за себя. Разве достойна она почитания?
Больше ему не дали сказать ни слова — таким грубым и дерзким было кощунство, совершенное к тому же в столь священном месте, что даже самые равнодушные пришли в ярость. Все, как один, бросились на Олинфа, и, если б не вмешательство центуриона, его разорвали бы на части.
— Тише! — крикнул центурион громким и властным голосом. — Пусть этот осквернитель святыни предстанет перед законным судом. Мы и так понапрасну потеряли много времени. Отведите к судьям обоих преступников. А тело жреца положите на носилки и отнесите в его дом.
В этот миг вперед выступил человек в облачении жреца Исиды.
— Я требую, чтобы прах был отдан храму в согласии с обычаем.
— Повинуйтесь жрецу, — сказал центурион. — Как убийца?
— Без сознания или спит.
— Не будь его преступление таким тяжким, я пожалел бы его. Ну, идемте.
Арбак повернулся и встретился взглядом со жрецом — это был Кален; и в его взгляде было что-то настолько значительное и зловещее, что египтянин пробормотал про себя:
«Неужели он видел?»
Молодая женщина выскочила из толпы и поглядела на Олинфа в упор.
— Клянусь Юпитером, крепкий малый! Любо-дорого глядеть! Говорю вам, одного сожрет тигр, а другого — лев!
— Ого-го! — закричала толпа. — Одного — лев, а другого — тигр! Вот так удача! Ура!
ГЛАВА VI,
из которой читатель узнает о дальнейшей судьбе Главка.
Испытание дружбы. Вражда утихает, любовь тоже, потому что
одна из любящих слепа
Была уже поздняя ночь, а улицы и площади в Помпеях все еще кишели народом. Но лица праздных гуляк были серьезней обычного. Они переговаривались, собираясь большими группами, испытывая жуткое и вместе с тем приятное чувство от этого разговора, потому что обсуждали вопрос жизни и смерти.
Какой-то молодой человек быстро прошел через красивый портик храма Фортуны и довольно сильно толкнул толстого Диомеда, который направлялся домой, в свою пригородную виллу.
— Эй! — жалобно крикнул торговец, с трудом сохраняя равновесие. — Что у тебя, глаз нет? Или ты думаешь, я бесчувственный? Клянусь Юпитером, ты чуть дух из меня не вышиб; еще один такой удар, и моя душа отправится прямо в Аид.
— А, Диомед! Это ты! Прости меня. Я задумался о превратности жизни. Наш бедный друг Главк… Ох! Кто бы мог подумать!
— Но скажи мне, Клодий, его действительно будут судить в Сенате?
— Да. Говорят, преступление так ужасно, что сам Сенат должен вынести приговор. Главка приведут туда под стражей ликторов.
— Значит, его судят публично?
— Конечно. Где ты был, что не знаешь этого?
— Я уехал в Неаполь по делам на другое утро после преступления и только что вернулся. Как это неприятно — ведь в тот самый вечер он был у меня в доме.
— Без сомнения, он виновен, — сказал Клодий, пожимая плечами. — А так как это преступление неслыханное, Сенат поторопится вынести приговор до начала игр.
— До начала игр! О боги! — вскричал Диомед, вздрагивая. — Неужели его бросят на растерзание зверям? Ведь он так молод и богат!
— Твоя правда. Но ведь он грек. Будь он римлянин, нашлись бы тысячи смягчающих обстоятельств. Иные из этих чужеземцев рождаются богатыми, но в трудную минуту мы не должны забывать, что они, в сущности, рабы. Конечно, мы, представители высших классов, всегда мягкосердечны, и будь наша воля, он наверняка отделался бы легко: ведь, между нами говоря, кто такой этот жалкий жрец Исиды? Да и сама Исида! Но толпа суеверна, она требует крови преступника. Опасно противиться общественному мнению.
— А этот святотатец — христианин, или назареянин, или как их там называют?
— Бедняга! Если он принесет жертву Кибеле или Исиде, его помилуют, если нет — он будет растерзан тигром. По крайней мере, я так думаю. Но все решитсуд. Ведь пока урна пуста, грек еще может избежать роковой «тэты».[77] Но довольно об этом мрачном деле. Как поживает прекрасная Юлия?
— Хорошо.
— Передай ей привет. Но постой! Я слышу, в доме претора скрипнула дверь. Кто вышел оттуда? Клянусь Поллуксом, это египтянин! Что ему нужно было у нашего друга претора?..
Арбак, пройдя узкую улицу, подошел к дому Саллюстия, как вдруг увидел темную фигуру — у дверей лежала какая-то женщина, закутанная в плащ.
Она была так неподвижна и призрачна, что всякий, кроме Арбака, почувствовал бы суеверный страх, решив, будто видит одного из мрачных лемуров, которые любят посещать пороги домов, прежде им принадлежавших. Но этот вздор был не для Арбака.
— Встань! — сказал он, касаясь ногой лежащей. — Ты не даешь мне пройти.
— А! Кто это? — воскликнула она и встала с земли; лунный свет озарил бледное лицо и широко раскрытые, но незрячие глаза Нидии. — Кто ты? Мне знаком твой голос.
— Слепая девушка! Что ты здесь делаешь в этот поздний час? Фу! Разве подобает это твоему полу и возрасту? Ступай домой.
— Я знаю тебя, — сказала Нидия тихо. — Ты египтянин Арбак. — И, словно повинуясь внезапному порыву, она упала к его ногам, обхватила его колени и воскликнула в исступлении: — О страшный и могущественный человек! Спаси его, спаси! Он не виноват — это все я! Он здесь, в этом доме, больной, умирающий, и я всему причина! Меня не пускают к нему, гонят прочь. Исцели его! Ты ведь знаешь какую-нибудь траву, чары, которые противодействуют другим чарам, потому что он сошел с ума от приворотного зелья.
— Тише, дитя! Я знаю все. Ты забыла, что я вместе с Юлией ходил в пещеру колдуньи. Это Юлия дала ему зелье, но ты должна молчать, чтобы не запятнать ее имя. Не упрекай себя — чему быть, того не миновать. А я пойду к преступнику, его еще можно спасти. Пусти меня!
С этими словами Арбак вырвался из рук отчаявшейся девушки и громко постучал в дверь.
Через несколько секунд он услышал, как отодвигаются тяжелые засовы, и привратник, приоткрыв дверь, спросил, кто пришел.
— Это я, Арбак. У меня к Саллюстию важное дело, которое касается Главка. Я пришел от претора.
Привратник, зевая и кряхтя, впустил египтянина. Арбак прошел в триклиний, где Саллюстий ужинал со своим любимым вольноотпущенником.
— Арбак? В этот поздний час? Выпей чашу вина.
— Нет, милый Саллюстий. Я осмелился обеспокоить тебя по делу, а не ради удовольствия. Как твой узник? В городе говорят, что он опомнился.
— Увы! Это правда, — отвечал добрый, но беззаботный Саллюстий, вытирая глаза. — Но его душа и тело так истерзаны, что я едва узнаю в нем веселого гуляку, который был мне приятелем. Всего удивительнее, что он не может объяснить причину своего внезапного безумия; он лишь смутно помнит, что произошло. И, несмотря на твое свидетельство, мудрый египтянин, он торжественно клянется, что невиновен в смерти Апекида.
— Саллюстий, — серьезно сказал Арбак, — поступок твоего друга во многом заслуживает снисхождения. И, если мы добьемся от него признания его вины, если он расскажет, что заставило его совершить убийство, можно будет надеяться на милосердие Сената. Ведь ты знаешь, Сенат имеет власть смягчать законы или, напротив, делать их еще суровее. Я был у высшего представителя власти в городе, и он разрешил мне поговорить сегодня ночью с глазу на глаз с афинянином. Ведь завтра, сам знаешь, будет суд.
— Ну что ж, — сказал Саллюстий, — ты будешь достоин своего имени и славы, если сможешь что-нибудь узнать у него. Попытайся. Бедный Главк! У него был такой хороший аппетит, а теперь он ничего не ест.
И добрый эпикуреец совсем растрогался при этой мысли. Он вздохнул и приказал рабам налить еще вина.
— Ночь проходит, — сказал египтянин. — Проводи меня к пленнику.
Саллюстий кивнул и повел его в каморку, которую охраняли два сонных раба. Дверь отперли. По просьбе Арбака Саллюстий ушел, и египтянин остался наедине с Главком.
Высокий красивый светильник, какие были в моде в то время, одиноко горел возле узкого ложа. Его свет падал на бледное лицо афинянина, и Арбак, увидев, как оно изменилось, пожалел свою жертву. Румянец исчез, щеки ввалились, губы были бескровны и искривлены; яростной была борьба между разумом и безумием, жизнью и смертью. Молодость и сила Главка победили, но юность крови и души, самая жизнь, бившая ключом, исчезли.
Египтянин тихо сел подле ложа; Главк лежал молча, не замечая его. Наконец после долгого молчания Арбак заговорил:
— Главк, мы были врагами. Теперь я пришел к тебе один, поздней ночью как друг и, быть может, спаситель.
Как прыгает конь, почуяв тигра, так Главк, едва заслышав резкий голос своего недруга, вскочил, дрожа и задыхаясь от волнения. Их взгляды встретились, и некоторое время они смотрели друг другу прямо в глаза. Афинянин то краснел, то бледнел, а смуглые щеки египтянина стали чуть светлее. Наконец Главк с глухим стоном отвернулся, приложил руку ко лбу, откинулся назад и пробормотал:
— Неужели я еще сплю?
— Нет, Главк, ты не спишь. Клянусь своей правой рукой и головой моего отца, ты видишь перед собой человека, который готов тебя спасти. Слушай же! Я знаю, что ты сделал, но знаю и причину твоего поступка, о которой ты сам не подозреваешь. Ты совершил убийство, это так, — кощунственное убийство. Не хмурься, не дрожи — я видел это собственными глазами. Я могу тебя спасти, могу доказать, что ты лишился рассудка и действовал бессознательно. Но ради своего спасения ты должен сознаться. Подпиши вот это признание, что ты убил Апекида, и ты избежишь рокового приговора.
— Что я слышу? Я убил Апекида? Разве я не видел, что он лежал на земле мертвый, весь в крови? И ты хочешь меня убедить, что я это сделал? Ты лжешь! Вон отсюда!
— Не торопись, Главк. Твое преступление доказано. Вполне понятно, ты не помнишь того, что совершил в безумии, ведь в здравом уме одно зрелище этого злодеяния заставило бы тебя содрогнуться. Но я сейчас освежу твою измученную память. Помнишь, вы шли с Апекидом и спорили из-за его сестры; он всегда был нетерпим и, сделавшись назареянином, хотел обратить и тебя. Вы поссорились. Он поносил твой образ жизни и клялся, что не позволит Ионе выйти за тебя замуж, и тогда ты в гневе и безумии ударил его стилем. Ну вспомни же! Прочитай этот папирус, там все написано. Подпиши его, и ты спасен.
— Варвар, дай мне этот лживый папирус, я его изорву! Я — убийца брата Ионы! Мне признаться, что я коснулся хоть волоса на голове того, кого она любила! Да я скорей тысячу раз умру!
— Берегись, — прошипел Арбак. — Иного выбора у тебя нет: или ты подпишешь признание, или угодишь в пасть льву!
Посмотрев на Главка, египтянин с радостью заметил при этих словах явные следы волнения. Легкая дрожь прошла по телу афинянина, губы его искривились, страх и сомнения отразились на лице и в глазах.
— Великие боги, — сказал он тихо, — как превратна судьба! Только вчера жизнь улыбалась мне — Иона была моя, молодость, здоровье, любовь осыпали меняспоими дарами, а теперь — боль, безумие, позор, смерть! И за что? Что я сделал? Ах, может быть, я все еще безумен?
— Подпиши это и ты спасен! — сказал египтянин тихим, вкрадчивым голосом.
— Никогда, искуситель! — воскликнул Главк в бешенстве. — Ты меня еще не знаешь. Ты не знаешь гордую душу афинянина! Лик смерти мог испугать меня на миг, но теперь страх прошел. А бесчестье страшно вовеки! Кто добровольно опозорит свое имя, чтобы спасти жизнь? Кто променяет спокойствие души на угрызения совести? Кто примет бесчестье и погубит себя в глазах людей и любимой женщины? Если несколько жалких лет жизни можно купить лишь ценой такой низкой трусости, не надейся, египетский варвар, что им станет тот, кто ступал по той же земле, что Гармодий, и дышал тем же воздухом, что Сократ. Уйди! Оставь меня жить с чистой совестью или умереть без страха!
— Подумай хорошенько! Клыки льва, вопли жестокой толпы, глазеющей на твои предсмертные муки, на изуродованные члены. Твой труп даже не похоронят; позор, которого ты хочешь избежать, заклеймит тебя на веки вечные.
— Ты бредишь! Не я, а ты сумасшедший! Позор не в том, что подумают другие, — важно быть чистым в собственных глазах. Уйдешь ты наконец? Мнепротивно смотреть на тебя! Я всегда тебя ненавидел, а теперь презираю!
— Что ж, я уйду, — сказал Арбак. Уязвленный и озлобленный, он был не в силах подавить жалость и восхищение перед своей жертвой. — Я уйду. Мы встретимся еще дважды — на суде и в амфитеатре. Прощай!
Египтянин медленно встал, подобрал полы своей одежды и вышел. Он зашел на минуту к Саллюстию, который бодрствовал над чашей, и глаза у него уже были хмельные.
— Он все еще безумен или запирается. Нет ни какой надежды спасти его.
— Не говори так, — сказал Саллюстий, который не чувствовал неприязни к обвинителю афинянина, так как не очень верил в добродетель и был скорее тронутнесчастьями своего друга, чем убежден в его невиновности. — Не говори так, мой милый египтянин! Такой добрый кутила должен быть спасен, если есть хоть малейшая возможность. Вакх против Исиды!
— Посмотрим, — сказал египтянин.
Засовы снова загремели, и дверь отворилась; Арбак очутился на улице. Бедная Нидия вскочила на ноги.
— Ты спасешь его? — воскликнула она, стискивая руки.
— Дитя, пойдем со мной. Я прошу тебя ради него, мне нужно с тобой поговорить.
— И ты его спасешь?
Слепая девушка не дождалась ответа, как ни напрягала слух. Арбак уже ушел далеко по улице; она поколебалась и молча пошла за ним.
— Эту девушку надо держать взаперти, — пробормотал египтянин задумчиво, — не то она проболтается про зелье. Ну, а уж тщеславная Юлия не выдаст себя, она будет молчать.
ГЛАВА VII
Похороны у древних
Пока Арбак ходил разговаривать с Главком, горе и смерть царили в доме Ионы. Наутро над убитым Апекидом нужно было совершить торжественные похоронные обряды. Покойного перенесли из храма Исиды в дом его ближайшей родственницы, и Иона разом узнала про смерть брата и про обвинение против ее жениха. Сильная боль притупляет чувства, и так как рабы ничего ей не сказали, она не знала подробностей о судьбе Главка, не знала о его болезни, безумии и о предстоящем суде над ним. Она узнала только про обвинение и сразу с негодованием его отвергла; более того: услышав, что обвинитель — Арбак, она не могла уже отделаться от мысли, что убийца — сам египтянин. Но смерть брата требовала от нее совершения обрядов, которым древние придавали огромное значение, и не дала этой уверенности выйти за стены комнаты, где лежал покойный. Увы! Ионе не довелось исполнить тот трогательный долг, который обязывает ближайшего родственника ловить последний вздох любимого человека, когда душа его расстается с телом; ей пришлось лишь закрыть его остекленевшие глаза и искривленный рот, а потом бодрствовать возле тела брата, когда, помытый и натертый благовониями, он лежал в праздничных одеждах на ложе, отделанном слоновой костью, усыпать это ложе листьями и цветами, менять кипарисовую ветвь у порога. И в этих печальных обязанностях, в слезах и молитвах Иона забылась. Одним из самых прекрасных обычаев древних было хоронить молодых на рассвете, при первых лучах зари, потому что, стремясь смягчить жестокость смерти, они воображали, будто Аврора, любящая молодых, уносит их в своих объятиях; и, хотя на похоронах убитого жреца этот миф не мог служить утешением, обычай все же оыл соблюден.
Звезды одна за другой гасли на сером небе, и ночь медленно отступала перед утром, когда печальная процессия выстроилась у дома Ионы. Длинные и тонкие факелы, казавшиеся бледными в первых лучах зари, освещали лица, на которых застыло торжественное и напряженное выражение. И вот послышалась медленная и скорбная музыка, которая соответствовала печальному обряду, и поплыла далеко по пустынным и безмолвным улицам; и хор женских голосов (плакальщиц, так часто изображаемых римскими поэтами) запел под аккомпанемент свирели и миссийской флейты погребальную песнь.
- Твой дом украшен ветвью кипариса —
- Не розами прекрасными обвит.
- Здесь смерть и холод смертный. Покорись им!
- Ступай, о странник! Ждет тебя Коцит.
- Напрасно мы зовем тебя — не хочет
- Смерть отступить. Напрасно кличем мы!
- Твои венки увянут в Доме Ночи,
- Цветы засохнут в Царстве Вечной Тьмы.
- Ни песни удалой, ни разговора,
- Ни солнечной полдневной красоты…
- Ты Данаид печальных встретишь скоро
- И алчных псов! И повстречаешь ты
- Сизифа в споре с вечною горою —
- На скалах, с вечным камнем на плечах,
- Чудовищного сына Каллирои[78]
- И Лидии правителя.[79] Впотьмах
- Бредут они. Искривлены их лица
- И призрачен фигур ужасных ряд. .
- Давно ждет челн. Пора и в путь пуститься.
- Челн ждет давно.[80] Закончим же обряд.
- Спеши! Не мешкай! Средь деревьев сонных
- Приют ушедших, город погребенных.
- Скорбящие, ступайте по домам!
- Ступайте все — велит умерший вам.
Когда звуки пения замерли, провожающие стали по обе стороны дверей; тело Апекида вместе с ложем, застланным пурпуровым покрывалом, вынесли из дому ногами вперед. Распорядитель печальной церемонии, сопровождаемый факельщиками в черном, подал знак, и процессия двинулась.
Впереди шли музыканты, играя медленный марш. Эту тихую, торжественную музыку то и дело перекрывали громкие тоскливые завывания похоронной трубы; следом шли наемные плакальщицы, распевавшие погребальные песни; женские голоса смешивались с голосами мальчиков, чей юный облик еще больше подчеркивал контраст между жизнью и смертью: зеленый лист рядом с увядшим. Но шуты, актеры и даже главный среди них, чьей обязанностью было представлять умершего (без них обычно не обходились похороны), не были допущены сюда, чтобы не будить ужасные воспоминания.
За плакальщицами шли жрецы Исиды в своих белоснежных одеждах, босиком, держа в руках пучки колосьев, а следом несли изображения умершего и его мфинских предков. За носилками шла, окруженная своими рабынями, единственная родственница покойного, с непокрытой головой, распустив волосы, бледная как мрамор, но задумчивая и тихая. Лишь изредка ни ходила она из мрачного оцепенения, закрывала лицо руками и рыдала; она не проявляла свою печаль пронзительными причитаниями, отчаянными жестами, как делали люди, горевавшие менее искренне. В тот век, как и во все остальные, истинное горе было глубоким и тихим.
Процессия, пройдя улицу, вышла за городские ворота и очутилась у неогороженного кладбища, которое можно видеть и сейчас.
Как алтарь, сложенный из неоструганных сосновых досок, меж которыми помещались горючие материалы, высился погребальный костер; а вокруг стояли, поникнув, темные и мрачные кипарисы, которые всегда сажали подле могил.
Как только носилки были опущены на этот костер, провожающие стали по обе его стороны. Иона подошла к покойному и несколько минут неподвижно и безмолвно стояла возле него. С лица Апекида уже сошло выражение муки, которое оставила на нем насильственная смерть. Навеки улеглись страхи и сомнения, утихло кипение страстей, исчез благочестивый трепет, надежда и страх перед будущим — от всего этого освободилась грудь юноши, стремившегося к святой жизни. Что же осталось в ужасной безмятежности этого непроницаемого чела и бездыханных губ? Сестра смотрела на него, и все стояли не шевелясь; было что-то ужасное и вместе с тем умиротворяющее в этом молчании. И вдруг резко и внезапно его нарушил громкий, страстный крик — это вырвалось наружу долго сдерживаемое отчаяние.
— Брат мой! Брат мой! — кричала несчастная Иона, упав на труп. — Ты не обидел и мухи, могли ли у тебя быть враги? Неужели ты убит? Проснись! Мы вместе выросли! Неужели нам суждено так разлучиться? Ты не умер — ты спишь. Проснись же, проснись!