Восемь лучших произведений в одной книге Гайдар Аркадий
Шлепая по грязи, ругаясь и отплевываясь, Федя заорал нам, чтобы мы собирались.
Никому из нас не хотелось по дождю, по слякоти тащиться из-за каких-то телефонистов на Выселки. Ругали ребята Шебалова, обзывали телефонистов шкурами, пустозвонами, нехотя седлали мокрых лошадей и нехотя, без песен тронулись к окраине деревушки.
Вязкая, жирная глина тупо чавкала под ногами. Ехать можно было только шагом. Через час, когда мы были только еще на полдороге, хлынул ливень. Шинели разбухли, глаза туманились струйками воды, сбегавшими с шапок. Дорога раздваивалась. В полуверсте направо, на песчаной горке, стоял хутор в пять или шесть дворов. Федя остановился, подумал и дернул правый повод.
— Отогреемся, тогда поедем дальше, — сказал он. — А то на дожде и закурить нельзя.
В большой просторной избе было тепло, чисто прибрано и пахло чем-то очень вкусным, не то жареным гусем, не то свининой.
— Эге! — тихонько шепнул Федя, шмыгнув носом. — Хутор-то, я вижу, того, еще не объеденный.
Хозяин попался радушный. Мигнул здоровой девке, и та, задорно глянув на Федю, плюхнула на стол деревянные миски, высыпала ложки и, двинув табуретом, сказала, усмехаясь:
— Что ж стали-то? Садитесь.
— А что, хозяин, — спросил Федя, — далеко ли отсюда еще до Выселок?
— В лето, когда сухо, — ответил старик, — тогда мы прямой тропкой через болото ходим. Тут вовсе не далеко, полчаса ходьбы всего. Ну, а сейчас там не пройдешь, завязнуть недолго. А так по дороге, по которой вы ехали, часа два проедешь. Тоже скверная дорога, особенно у мостика через ключ. Верхами ничего, а с телегой плохо. Зять у меня нынче вернулся оттуда, так оглоблю сломал.
— Сегодня оттуда? — спросил Федя.
— Сегодня, с утра еще.
— Что там, не слыхать белых?
— Да нет, не слыхать пока.
— Пес его, Шебалова, задери. Говорил я ему, что нету. Раз с утра не было, значит, и сейчас нету. Весь день такой дождина, кого туда понесет? Давай раздевайся, ребята. Не за каким чертом лезть дальше. Только ноги коням вывертывать.
— Ладно ли, Федька, будет? — спросил я. — А что Шебалов скажет?
— Что Шебалов? — ответил Федя, решительно сбрасывая тяжелую, перепачканную глиной шинельку. — Скажем Шебалову, что были, мол, и никого нету!
За обедом на столе появилась бутылка самогонки. Федя разлил по чашкам, налил и мне.
— Пейте, — сказал он, чокаясь. — Выпьем за всемирный пролетариат и за революцию! Пошли, Господи, чтобы на наш век революции хватило и белые не переводились! Дай им доброго здоровья, хоть порубать есть кого, а то скучно было бы без них жить на свете. Ну, дергаем!
Заметив, что я не решаюсь поднять чашку, Федя присвистнул:
— Фью!.. Да ты что, Борис, али не пил еще никогда? Ты, я вижу, не кавалерист, а красная девушка.
— Как не пил! — горячо покраснев, соврал я и лихо опрокинул чашку в рот.
Пахучая едкая жидкость обволокла горло и ударила в нос. Я наклонил голову и ожесточенно впился губами в размяклый соленый огурец. Вскоре мне стало весело. Вытащил Федя из кожаного чехла свой баян и заиграл что-то такое, от чего сразу стало хорошо на душе. Потом пили еще, пили за здоровье красных бойцов, которые бьются с белыми, за наших товарищей коней, которые носят нас в смертный бой, за наши шашки, чтобы не тупились, не осекались и беспощадно белые головы рубили, и за многое другое еще в тот вечер пили.
Больше всех пил и меньше всех пьянел наш Федя. Черные пряди волос прилипли к его взмокшему лбу; он яростно растягивал мехи баяна и мягким задушевным тенором выводил:
- Как за Доном за рекой красные гуляют…
А мы нестройно, но с воодушевлением подхватывали:
- Э-эй… пей, гуляй, красные гуляют…
И опять Федя заливался, качал головой и жмурил влажные глаза:
- Им товарищ — острый нож,
- Шашка-лиходейка…
А мы с хвастливым, бесшабашным молодечеством вторили речитативом:
- Шаш-шка-ли-хо-дей-ка…
И разом дружно:
- И-эх! Пра-ап-падем мы ни за грош…
- Жизнь наша ко-пей-ка-а-а-а-а!
Напоследок Федя взял такую высокую ноту, что перекрыл и наши голоса и свой баян, опустил голову, раздумывая над чем-то, потом тряхнул кудрями так яростно, точно его укусила в шею пчела, и, стукнув кулаком по столу, потянулся опять к чашке.
Уезжали мы уже поздно вечером. Долго не мог я попасть ногой в стремя, а когда взобрался на коня, то показалось мне, что сижу не в седле, а на качелях. Голову мутило и кружило. Накрапывал мелкий дождь, кони слушались плохо, ряды путались, и задние наезжали на передних. Долго шатало меня по седлу, и наконец я приник к гриве коня, как неживой.
Утром болела голова. Вышел на двор. Было противно на самого себя за вчерашнее. В торбе у моего коня овса не было. Вернувшись вчера, я рассыпал овес спьяна в грязь. Зато у Федькиного жеребца в кормушке было навалено доверху. Я взял ведерко и отсыпал немного своему коню. В сенях встретил двоих разведчиков; оба злые, глаза мутные, посоловелые.
«Неужели же и у меня такое лицо?» — испугался я и пошел умываться. Мылся долго. Потом вышел на улицу. За ночь ударили заморозки, и на затвердевшую глину развороченной дороги западали редкие крупинки первого снега. Нагнал меня сзади Федя Сырцов и заорал:
— Ты что, сукин кот, из моей кормушки своему жеребцу отсыпал? Я тебя за этакие дела по морде бить буду!
— Сдачи получишь, — огрызнулся я. — Что твоему коню — лопнуть, что ли? Ты зачем себе лишний четверик при дележке забрал?
— Не твое дело, — брызгаясь слюной и ругаясь, подскочил ко мне Федя, размахивая плетью.
— Убери плеть, Федька! — взбеленившись, заорал я, зная его самодурские замашки. — Ей-богу, если хоть чуть заденешь, я тебе плашмя клинком по башке заеду!
— А, ты вот как!
Тут Федька разъярился вконец, и уж не знаю, чем бы кончился наш разговор, если бы не появился из-за угла Шебалов.
Шебалова Федя не любил и побаивался, а потому со злостью жиганул плетью по спине вертевшуюся под ногами собачонку и, погрозив мне кулаком, ушел.
— Поди сюда, — сказал мне Шебалов.
Я подошел.
— Что вы с Федькой то в обнимку ходите, то собачитесь? Зайдем-ка ко мне в хату.
Притворив за собой дверь, Шебалов сел и спросил:
— На Выселках и ты с Федькой был?
— Был, — ответил я и смутился.
— Не ври! Никто из вас там не был. Где прошатались это время?
— На Выселках, — упрямо повторил я, не сознаваясь.
Хоть я и был зол на Федьку, но не хотел его подводить.
— Ну ладно, — после некоторого раздумья сказал Шебалов и вздохнул. — Это хорошо, что на Выселках, а я, знаешь, засомневался что-то, Федьку не стал и спрашивать: он соврет — недорого возьмет. Байбаки его тоже как на подбор — скаженные. Мне со второго полка звонили. Ругаются. «Мы, говорят, послали телефонистов в Выселки, поверили вам, а их оттуда как жахнули!» Я отвечаю им: «Значит, уже опосля белые пришли»; а сам думаю: «Пес этого Федьку знает, вернулся он что-то поздно, и вроде как водкой от него несет».
Тут Шебалов замолчал, подошел к окну, за которым белой россыпью отсеивался первый неустойчивый снежок, прислонился лбом к запотевшему стеклу и так простоял молча несколько минут.
— Беда мне прямо с этими разведчиками, — сказал он, оборачиваясь. — Слов нету, храбрые ребята, а непутевые! И Федька этот тоже — никакой в нем дисциплины. Выгнал бы — да заменить некем.
Шебалов посмотрел на меня дружелюбно; белесоватые насупившиеся брови его разошлись, и от серых, всегда прищуренных для строгости глаз, точно кругами, как после камня, брошенного в воду, расплылась по морщинкам необычная для него смущенная улыбка, и он сказал искренне:
— Знаешь, ведь беда как трудно отрядом командовать! Это не то что сапоги тачать. Сижу вот целыми ночами… к карте привыкаю. Иной раз в глазах зарябит даже. Образования нет ни простого, ни военного, а белые упорные! Хорошо ихним капитанам, когда они ученые и сроду на военном деле сидят, а я ведь приказ даже по складам читаю. А тут еще ребята у нас такие. У тех дисциплина. Сказано — сделано! А у нас не привыкли еще, за всем самому надо глядеть, все самому проверять. В других частях хоть комиссары есть, а я просил-просил — нету, отвечают: «Ты пока и так обойдешься, ты и сам коммунист». А какой же я коммунист?.. — Тут Шебалов запнулся. — То есть, конечно, коммунист, но ведь образования никакого.
В дверь ввалились грузный Сухарев и чех Галда.
— Я сольдат в расфетку даль, я сольдат… к пулеметшик даль… Я сольдат… на кухонь, а он нишего не даль, — возмущенно говорил крючконосый Галда, показывая пальцем на красного злого Сухарева.
— Он на кухню дал, — кричал Сухарев, — картошку чистить, а я ночную заставу только к полудню снял! Он к пулеметчикам дал, а у меня из второго взвода с утра ребята мост артиллеристам чинить помогали. Нет, как ты хочешь, Шебалов. Пусть он людей для связи дает, а я не дам!
Сжались белесоватые брови, сощурились дымчатые глаза, и не осталось и следа смущенной, добродушной улыбки на сером, обветренном лице Шебалова.
— Сухарев, — строго сказал он, опираясь на свой палаш и оглушительно звякнув своими рыцарскими шпорами, — ты не дури! У тебя одну ночь не поспали, ты и разохался. Ты ж знаешь, что я нарочно Галде передохнуть даю, что ему особая задача будет. Он ночью на Новоселово пойдет.
Тут Сухарев разразился тремя очередями бесприцельной брани; крючконосый Галда, путая русские слова с чешскими, замахал руками, а я вышел.
Мне было стыдно за то, что я соврал Шебалову. «Шебалов, — думал я, — командир. Он не спит ночами, ему трудно. А мы… мы вон как относимся к своему делу. Зачем я соврал ему, что наша разведка была в Выселках? Вот и телефонистов из соседнего полка подвели. Хорошо еще, что никого не убило. А ведь это уж нечестно, нечестно перед революцией и перед товарищами».
Пробовал было я оправдаться перед собой тем, что Федя — начальник и это он приказал переменить маршрут, но тотчас же поймал себя на этом и обозлился: «А водку пить тоже начальник приказал? А старшего командира обманывать тоже начальник заставил?» Из окна высунулась растрепанная Федина голова, и он крикнул негромко:
— Бориска!
Я сделал вид, что не слышал.
— Борька! — примирительно повторил Федя. — Брось кобениться. Иди оладьи есть. Иди… У меня до тебя дело… Жри! — как ни в чем не бывало сказал Федя, подвигая ко мне сковородку, и с беспокойством заглянул мне в лицо. — Тебя зачем Шебалов звал?
— Про Выселки спрашивал, — прямо отрезал я. — Не были вы, говорит, там вовсе!
— Ну, а ты?
Тут Федя заерзал так, точно его вместе с оладьями посадили на горячую сковороду.
— Что я? Надо было сознаться. Тебя только, дурака, пожалел.
— Но-но… ты не очень-то, — заносчиво завел было Федя, но, вспомнив, что он еще не все выпытал у меня, подвинулся и спросил с тревожным любопытством: — А еще что он говорил?
— Еще говорил, что трусы вы и шкурники, — нагло уставившись на Федю, соврал я. — «Побоялись, говорит, на Выселки сунуться да отсиделись где-то в логу. Я, говорит, давно замечаю, что у разведчиков слабить стало».
— Врешь! — разозлился Федя. — Он этого не говорил.
— Поди спроси, — злорадно продолжал я. — «Лучше, говорит, вперед пехоту на такие дела посылать, а то разведчики только и горазды, что погреба со сметаной разведывать».
— Вре-ешь! — совсем взбеленился Федя. — Он, должно быть, сказал: «Байбаки, от рук отбились, порядку ни черта не признают», а про то, что разведчикам слабо стало, он ничего не говорил.
— Ну и не говорил, — согласился я, довольный тем, что довел Федьку до бешенства. — Хоть и не говорил, а хорошо, что ли, на самом деле? Товарищи надеются на нас, а мы вон что. Соседний полк из-за тебя в обман ввели. Как на нас теперь другие смотреть будут? «Шкурники, скажут, и нет им никакой веры. Сообщили, что нет на Выселках белых, а телефонисты пошли провод разматывать — их оттуда и стеганули».
— Кто стеганул? — удивился Федя.
— Кто? Известно, белые.
Федя смутился. Он ничего еще не знал про телефонистов, попавших из-за него в беду, и, очевидно, это больно задело его. Он молча ушел в соседнюю комнату. И по тому, что Федя, сняв свой хриплый баян, заиграл печальный вальс «На сопках Маньчжурии», я понял, что у Феди дурное настроение.
Вскоре он резко оборвал игру и, нацепив свою обитую серебром кавказскую шашку, вышел из хаты.
Минут через пятнадцать он появился под окном.
— Вылетай к коню! — хмуро приказал он через стекло.
— Ты где был?
— У Шебалова. Вылетай живей!
Немного спустя наша разведка легкой рысцой протрусила мимо полевого караула по слегка подмерзшей, корявой дороге.
Глава тринадцатая
На том перекрестке, где мы свернули вчера на хутор, Федя остановился и, отозвав в сторону двух самых ловких разведчиков, долго говорил им что-то, указывая пальцем на дорогу, и наконец, выругав и того и другого, чтобы крепче поняли приказание, вернулся к нам и велел сворачивать на хутор. На хуторе, ни одним словом не напоминая хозяину о вчерашнем, Федя стал расспрашивать его о прямой дороге через болото на Выселки.
— Не проехать вам там, товарищи, — убеждал хозяин. — Коней только потопите. Целую неделю дождь шел, там и пешком-то не всякий проберется, а не то что верхами!
Когда вернулись двое высланных вперед разведчиков и донесли, что Выселки заняты белыми и на дороге застава, Федя, не обращая внимания на увещевания хозяина, приказал ему собираться. Хозяин пуще забожился, что пройти через болото никак не возможно. Хозяйка заплакала. Краснощекая девка, дочь, та, что вчера весело перемигивалась с Федей, рассерженно огрызнулась на него за то, что он наследил сапогами по полу. Но Федю ничто не пробирало, и он стоял на своем. Я хотел было спросить насчет его планов, но он в ответ не выругался даже, а только взглянул на меня искоса и зло усмехнулся.
Вскоре мы выехали из хутора. Хозяин на плохонькой лошаденке ехал впереди, рядом с Федей. Сразу свернули в березняк. Под ногами лошадей из упругого, разбухшего мха выдавливалась мутная вода. Дорога все ухудшалась. Глубже вязли лошади; мшистые кочки почерневшими островками кое-где высовывались из залитого водой луга.
Спешились и пошли дальше. Так шли до тех пор, пока не очутились возле старой гати, о которой предупреждал нас хозяин. Перед нами была узкая полоска, покрытая густой жижей всплывших прутиков и перегнившей соломы.
— Н-да, — пробурчал Федя, искоса поглядывая на прихмурившихся товарищей, — дорожка!..
— Потопнем, Федька!
— А недолго и потопнуть, — поддакнул старик-провожатый. — Гать худая, настилка сгнила, тут и в хорошую-то погоду кое-как, а не то что в этакую мокрятину.
— Тут конь ни вплавь, ни вброд. Чисто чертова каша.
— Но! — подбодрил Федя, искусственно улыбаясь. — Расхлебаем и чертову!
Он дернул за повод упиравшегося жеребца и первым ухнул по колено в пахнувшую гнилью жижу. За ним медленно по двое потянулись и мы. Вода, кое-где покрытая паутинкой утреннего льда, заливала за голенища сапог. Невидимая тоненькая настилка колебалась под ногами. Было жутко ступать наугад, и казалось мне, что вот-вот под ногой не окажется никакой опоры и я провалюсь в вязкую, засасывающую ямину.
Кони храпели, упрямились и вздрагивали. Откуда-то из тумана, точно с того света, донесся Федин вопрос:
— Эй, там! Все целы?
— Ну, ребята, кажется, зашли, что дальше некуда. Воротиться бы лучше, — стуча от холода зубами, пробормотал рыжий горнист.
Внезапно из тумана вынырнул Федя.
— Ты мне, Пашка, панику не наводи, — тихо и сердито предупредил он. — А будешь ныть, так лучше заворачивай и езжай один назад. Папаша, — обратился он к старику, — лошади у меня под брюхо. Долго еще?
— Тут-то недолго. Сейчас — как на взъем — посуше пойдет, да место-то перед этим самое гиблое. Вот если пройдем сейчас, то, значит, уж кончено, — пройдем и дальше.
Вода дошла до пояса. Остановившись, старик снял шапку и перекрестился.
— Теперечка, как я пойду, так вы по одному за мной вровень, а то тут оступиться можно.
Старик нахлобучил шапку и полез дальше. Шел он тихо, часто останавливался и нащупывал шестом невидимый под водой настил.
Коченея от морозного ветра, подмоченные снизу водой болота, сверху — всосавшимся в одежду туманом, растянувшись по одному, за полчаса прошли мы не больше ста метров. Руки у меня посинели, глаза надуло ветром и колени дрожали.
«Черт Федька! — думал я. — То вчера по грязной дороге ехать не хотел, а сегодня в трясину завел».
Донеслось спереди тихое ржание. Туман разорвася, и на бугре мы увидели Федю, уже сидевшего верхом на коне.
— Тише, — шепотом сказал он, когда мы, мокрые, продрогшие, столпились вокруг него. — Выселки за кустами, в сотне шагов. Дальше сухо.
С гиканьем, с остервенелым свистом ворвалась в деревеньку наша продрогшая кавалерия с той стороны, откуда нас белые никак не могли ожидать. Расшвыривая бомбы, пронеслись мы к маленькой церкви, возле которой находился штаб белого отряда.
В Выселках мы захватили десять пленных и один пулемет. Когда, усталые, но довольные, возвращались мы большой дорогой к своим, то Федя, ехавший рядом со мною, засмеялся зло и задорно:
— Шебалов-то!.. Утерли мы ему нос. То-то удивится!
— Как утерли? — не понял я. — Он и сам рад будет.
— Рад, да не больно. Досада его возьмет, что все-таки хоть не по его вышло, а по-моему, и вдруг такая нам удача.
— Как не по его, Федька? — почуяв что-то недоброе, переспросил я. — Ведь тебя же Шебалов сам послал.
— Послал, да не туда. Он в Новоселово послал Галду там дожидаться. А я взял да и завернул на Выселки. Пусть не собачится за вчерашнее. Ну, да ему теперь крыть нечем. Раз мы и пленных и пулемет захватили, то ему ругаться уж не приходится.
«Удача-то удачей, — думал я, поеживаясь, — а все-таки как-то не того. Послали в Новоселово, а мы — в Выселки. Хорошо еще, что все так кончилось. Вдруг бы не пробрались мы через болото, тогда что? Тогда и оправдаться нечем!» Еще не доезжая до села, где стоял наш отряд, мы заметили какое-то необычайное в нем оживление. По окраине бежали, рассыпаясь в цепь, красноармейцы. Несколько всадников проскакало мимо огородов.
И вдруг разом из села застрочил пулемет. Рыжий горнист Пашка, тот самый, который советовал повернуть с болота назад, грохнулся на дорогу.
— Сюда! — заорал Федя, повертывая коня в лощину.
Прозвенела вторая очередь, и двое задних разведчиков, не успевших заскочить в овраг, полетели на землю.
Нога у одного из них застряла в стремени, конь испугался и потащил раненого за собой.
— Федька! — крикнул я, догадываясь. — Ведь это наш «кольт» шпарит. Ведь наши не ожидают тебя с этой стороны. Мы же должны быть в Новоселове.
— А я вот им зашпарю! — злобно огрызнулся Федор, соскакивая с коня и бросаясь к захваченному нами у белых пулемету.
— Федька, — деревенея, пробормотал я, — что ты, сумасшедший?! По своим хочешь? Ведь они же не знают, а ты знаешь!
Тогда, тяжело дыша, остервенело ударив нагайкой по голенищу хромового сапога, Федька поднялся, вскочил на коня и открыто вылетел на бугор. Несколько пуль завизжало над его головой, но как ни в чем не бывало Федька во весь рост встал на стремена и, надев шапку на острие штыка, поднял ее высоко над своей головой.
Еще несколько выстрелов раздалось со стороны села, потом все стихло. Наши обратили внимание на сигнализацию одинокого, стоявшего под пулями всадника.
Тогда, махнув нам рукой, чтобы мы не двигались раньше времени, Федька, пришпорив жеребца, карьером понесся к селу. Обождав немного, вслед за ним выехали и мы. На окраине нас встретил серый, окаменевший Шебалов. Дымчатые глаза его потускнели, лицо осунулось, палаш был покрыт грязью, и запачканные шпоры звенели глухо. Остановив разведку, он приказал всем отправляться по квартирам. Потом, скользнув усталым взглядом по всадникам, велел мне слезть с коня и сдать оружие. Молча, перед всем отрядом, соскользнул я с седла, отстегнул шашку и передал ее вместе с карабином нахмурившемуся кривому Малыгину.
Дорого обошелся отряду смелый, но самовольный набег разведки на Выселки. Не говоря уже о трех кавалеристах, попавших по ошибке под огонь своего же пулемета, была разбита в Новоселове не нашедшая Феди вторая рота Галды, и сам Галда был убит. Обозлились тогда красноармейцы нашего отряда и сурового суда требовали над арестованным Федей.
— Эдак, братцы, нельзя. Будет! Без дисциплины ничего не выйдет. Эдак и сами погибнем и товарищей погубим. Не для чего тогда и командиров назначать, если всяк будет делать по-своему.
Ночью пришел ко мне Шебалов. Я рассказал ему начистоту, как было дело, сознался, что из чувства товарищества к Феде соврал тогда, когда меня спрашивали в первый раз, были мы или нет на Выселках. И тут же поклялся ему, что ничего не знал про Федькин самовольный поступок, когда повел он нас вместо Новоселова на Выселки.
— Вот, Борис, — сказал Шебалов, — ты уже раз соврал мне, и если я поверю тебе еще один раз, если я не отдам тебя под суд вместе с Федором, то только потому, что молод ты еще. Но смотри, парень, чтобы поменьше у тебя было эдаких ошибок! По твоей ошибке погиб Чубук, через вас же нарвались на белых и телефонисты. Хватит с тебя ошибок! Я уж не говорю про этого черта Федьку, от которого беды мне было, почитай, больше, чем пользы. А теперь пойди ты опять в первую роту к Сухареву и встань на свое старое место. Я и сам, по правде сказать, маху дал, что отпустил к Федору. Чубук, тот… да, возле того было тебе чему поучиться… А Федор что?.. Ненадежный человек! А вообще, парень, что ты то к одному привяжешься, то к другому? Тебе надо покрепче со всеми сойтись. Когда один человек, он и заблудиться и свихнуться легше может! По-настоящему тебе в партию бы надо, чтобы знал свое место и не отбивался.
— Да я бы сам рад, разве бы я не хотел в партию… Да ведь не примут, — огорченно и тихо ответил я.
— Не примут! А ты заслужи, добейся, чтоб приняли. Будешь подходящим человеком, отчего же и не принять?
И в ту же ночь, выбравшись через окно из хаты, в которой он сидел, захватив коня и четырех закадычных товарищей, ускакал Федя по первому пушистому снегу куда-то через фронт на юг. Говорили, что к батьке Махно.
Глава четырнадцатая
Красные по всему фронту перешли в наступление.
Наш отряд подчинен был командиру бригады и занимал небольшой участок на левом фланге третьего полка.
Недели две прошло в тяжелых переходах. Казаки отступали, задерживаясь в каждом селе и хуторе.
Все эти дни были у меня заполнены одним желанием — загладить свою вину перед товарищами и заслужить, чтобы меня приняли в партию.
Но напрасно вызывался я в опасные разведки. Напрасно, стиснув зубы, бледнея, вставал во весь рост в цепи, в то время когда многие даже бывалые бойцы стреляли с колена или лежа. Никто не уступал мне своей очереди на разведку, никто не обращал внимания на мое показное геройство.
Сухарев даже заметил однажды вскользь:
— Ты, Гориков, эти Федькины замашки брось!.. Нечего перед людьми бахвалиться… Тут похрабрей тебя есть, и те без толку башкой в огонь не лезут.
«Опять „Федькины замашки“, — подумал я, искренне огорчившись. — Ну, хоть бы дело какое-нибудь дали. Сказали бы: выполнишь — все с тебя снимется, будешь опять по-прежнему друг и товарищ».
Чубука нет. Федька у Махно. Да и не нужен мне Федька. Дружбы особой нет ни с кем. Мало того, косятся даже ребята. Уж на что Малыгин всегда, было раньше, поговорит, позовет с собой чай пить, расскажет что-нибудь — и тот теперь холодней стал…
Один раз я слышал из-за дверей, как сказал он обо мне Шебалову:
— Что-то скучный ходит. По Федору, что ли, скучает? Небось, когда Чубук из-за него пропал, он не скучал долго!
Краска залила мне лицо.
Это была правда: я как-то скоро освоился с гибелью Чубука, но неправда, что я скучал о Федоре, — я ненавидел его.
Я слышал, как Шебалов зазвенел шпорами, шагая по земляному полу, и ответил не сразу:
— Это ты зря говоришь, Малыгин! Зря… Парень он не спорченный. С него еще всякое смыть можно. Тебе, Малыгин, сорок, тебя не переделаешь, а ему шестнадцатый… Мы с тобой сапоги стоптанные, гвоздями подбитые, а он как заготовка: на какую колодку натянешь, такая и будет! Мне вот Сухарев говорит: у него-де Федькины замашки, любит-де в цепи вскочить, храбростью без толку похвастаться. А я ему говорю: «Ты, Сухарев, бородатый… а слепой. Это не Федькины замашки, а это просто парень хочет оправдаться, а как — не знает».
На этом месте Шебалова вызвал постучавший в окно верховой. Разговор был прерван.
Мне стало легче.
Я ушел воевать за «светлое царство социализма». Царство это было где-то далеко; чтобы достичь его, надо было пройти много трудных дорог и сломать много тяжелых препятствий.
Белые были главной преградой на этом пути, и, уходя в армию, я еще не мог ненавидеть белых так, как ненавидел их шахтер Малыгин или Шебалов и десятки других, не только боровшихся за будущее, но и сводивших счеты за тяжелое прошлое.
А теперь было уже не так. Теперь атмосфера разбушевавшейся ненависти, рассказы о прошлом, которого я не знал, неотплаченные обиды, накопленные веками, разожгли постепенно и меня, как горящие уголья раскаляют случайно попавший в золу железный гвоздь.
И через эту глубокую чужую ненависть далекие огни «светлого царства социализма» засияли еще заманчивее и ярче.
В тот же день вечером я выпросил у нашего каптера лист белой бумаги и написал длинное заявление с просьбой принять меня в партию.
С этим листом я пошел к Шебалову. Шебалов был занят: у него сидели наш завхоз и ротный Пискарев, назначенный взамен убитого Галды.
Я присел на лавку и долго ждал, пока они кончат деловой разговор. В продолжение этого разговора Шебалов несколько раз поднимал голову, пристально глядел на меня, как бы пытаясь угадать, зачем я пришел.
Когда завхоз и ротный ушли, Шебалов достал полевую книжку, сделал какую-то заметку, крикнул посыльному, чтобы тот бежал за Сухаревым, и только после этого обернулся ко мне и спросил:
— Ну… ты что?
— Я, товарищ Шебалов… я к вам, товарищ Шебалов… — ответил я, подходя к столу и чувствуя, как легкий озноб пробежал по моему телу.
— Вижу, что ко мне! — как-то мягче добавил он, вероятно, угадав мое возбужденное состояние. — Ну, выкладывай, что у тебя такое.
Все то, что я хотел сказать Шебалову, перед тем как просить его поручиться за меня в партию, все заготовленное мною длинное объяснение, которым я хотел убедить его, что я хотя и виноват за Чубука, виноват за обман с Федькой, но, в сущности, я не такой, не всегда был таким вредным и впредь не буду, — все это вылетело из моей памяти.
Молча я подал ему исписанный лист бумаги.
Мне показалось, что легкая улыбка соскользнула из-под его белесоватых ресниц на потрескавшиеся губы, когда он углубился в чтение моего пространного заявления.
Он дочитал только до половины и отодвинул бумагу.
Я вздрогнул, потому что понял это как отказ. Но на лице Шебалова я не прочел еще отказа. Лицо было спокойное, немного усталое, и в зрачках дымчатых глаз отражались перекладины разрисованного морозными узорами окна.
— Садись, — сказал Шебалов.
Я сел.
— Что же, ты в партию хочешь?
— Хочу, — негромко, но упрямо ответил я.
Мне показалось, что Шебалов спрашивает только для того, чтобы доказать всю невыполнимость моего желания.
— И очень хочешь?
— И очень хочу, — в тон ему ответил я, переводя глаза на угол, завешанный пыльными образами, и окончательно решив, что Шебалов надо мною смеется.
— Это хорошо, что ты очень хочешь, — заговорил опять Шебалов, и только теперь по его тону я понял, что Шебалов не смеется, а дружески улыбается мне.
Он взял карандаш, лежавший среди хлебных крошек, рассыпанных по столу, подвинул к себе мою бумагу, подписал под ней свою фамилию и номер своего билета.
Сделав это, он обернулся ко мне вместе с табуреткой, шпорами и палашом и сказал совсем добродушно:
— Ну, брат, смотри теперь. Я теперь не только командир, а как бы крестный папаша… Ты уж не подведи меня…
— Нет, товарищ Шебалов, не подведу, — искренне ответил я, с ненужной поспешностью сдергивая со стола лист. — Я ни за что ни вас, ни кого из товарищей не подведу!
— Погоди-ка, — остановил он меня. — А вторую-то подпись надо… Кого бы еще в поручители?.. А-а!.. — весело воскликнул он, увидев входящего Сухарева. — Вот как раз кстати.
Сухарев снял шапку, отряхнул снег, неуклюже вытер об мешок огромные сапожищи и, поставив винтовку к стене, спросил, прислоняя к горячей печке закоченевшие руки:
— Зачем звал?
— Звал за делом. Насчет караула… На кладбище надо будет ребят в церковь определить… Не замерзать же людям… Сейчас поп придет, тогда сговоримся. А теперь вот что… — Тут Шебалов хитро усмехнулся и мотнул головой на меня: — Как у тебя парень-то?
— Что как? — осторожно переспросил Сухарев, ухмыляясь во все свое красное, обветренное лицо.
— Ну… солдат какой? Ну, аттестуй его мне по форме.
— Солдат ничего, — подумав, ответил Сухарев. — Службу хорошо справляет. Так ни в чем худом не замечен. Только шальной маленько. Да с ребятами после Федьки не больно сходится. Сердиты у нас дюже ребята на Федьку, чтоб его бомбой разорвало.
Тут Сухарев высморкался, вытер нос полой шинели; лицо еще больше покраснело, и он продолжал сердито:
— Чтоб ему гайдамак башку ссек! Такого командира, как Галда, загубил! А какой ротный был! Разве же ты найдешь еще такого ротного, как Галда? Разве ж Пискарев… это ротный?.. Это чурбан, а не ротный… Я ему сегодня говорю: «Твои дозоры для связи… Я вчера лишних десять человек в караул дал», а он…
— Ну, ну! — прервал Шебалов. — Это ты мне не разводи… Это ты теперь Галду хвалишь, а раньше, бывало, всегда с ним собачился. Какие еще там десять лишних человек? Ты мне очки не втирай. Ну, да ладно, об этом потом… Ты вот что скажи… Парень в партию просится. Поручишься за него? Что глаза-то уставил? Сам же говоришь: и боец хороший и не замечен ни в чем, а что насчет прошлого, — ну, об этом не век помнить!
— Оно-то так! — почесывая голову и растягивая слова, согласился Сухарев. — Да ведь только черт его знает!
— Черт ничего не знает! Ты ротный, да еще партийный. Ты лучше черта должен знать, годится твой красноармеец в коммунисты или нет.
— Парень ничего, — подтвердил Сухарев, — форс только любит. Из цепи без толку вперед лезет. А так ничего.
— Ну, не назад все же лезет. Это еще полбеды! Так как же, смотри сам… Подписываешь ты или нет?
— Я-то бы подписал, этот парень ничего, — повторил осторожно Сухарев. — А еще кто подпишет?
— Еще я!.. Давай садись за стол, вот заявление.
— Ты подписал!.. — говорил Сухарев, забирая в медвежью лапу карандаш. — Это хорошо, что ты… Я же говорю, парень — золото, драли его только мало!
Глава пятнадцатая
Уже несколько дней шли бои под Новохоперском. Были втянуты все дивизионные резервы, а казаки всё еще крепко держали позиции.
На четвертый день с утра наступило затишье.
— Ну, братцы! — говорил Шебалов, подъезжая к густой цепи отряда, рассыпавшегося по оголенной от снега вершине пологого холма. — Сегодня после обеда общее наступление будет… Всей дивизией ахнем.