Запретная правда о русских: два народа Буровский Андрей
Насчет чашки и ложки мужики, скорее всего, «загнули», – очень уж им не хотелось покупать рекрута, тратить денежки, если можно сдать «негодного» односельчанина.
Староста был грамотный, все как есть отписал А.В. Суворову. И получил ответ, от которого не один день поеживался… Суворов принял решение прямое, как его героические переходы, простое и крутое, как штурм Измаила: пусть деревня построит бобылю избу, заведет ему хозяйство. Жены нет?! Как это нет – пусть староста выдаст за него свою дочку! Чтоб не писал староста барину, чего не надо, и чтобы поделился своим относительным богатством, помог экономически подняться еще одному плательщику оброка.
Однажды Суворов приехал в свое имение. Собирал грибы, ходил в церковь, беседовал со стариками – в общем, был с крестьянами прост и доступен, как и с солдатами… Только вот все абсолютно распоряжения управляющего он подтвердил. Полностью. Крестьяне-то бросились к барину, жалуясь на притеснения и несправедливости. Суворов же разбираться не стал, отказался «вникать». Даже добавил кое-что….
Оказалось, в Ундоле скопилось много холостых парней, «бобылей». В те времена для ведения полноценного хозяйства нужны были и мужские, и женские руки, и бобыли наносили ущерб – и самим себе, и крестьянской общине, и барину. Суворов действовал решительно и энергично. Для начал велел собрать бобылей:
– Почему не женаты?!
– Невест не хватает, батюшка…
Невест и правда не хватало. По неизвестной причине в соседних деревнях было больше девиц на выданье, а вот в Ундоле – избыток парней. Эти девицы принадлежали другим помещикам, они денег стоили, и их неохотно выдавали замуж за ундольских…
– Купить невест! – велел Суворов.
На первой же ярмарке на деньги Суворова купили невест. К приезду невест Суворов велел священнику облачиться, собрал бобылей и ждать возле церкви… Вот едут телеги, везут невест.
– Здорово, невесты! – кричит Суворов.
Что отвечают девицы, история умалчивает.
– С телег долой! По росту стройся! – опять командует великий полководец.
Невесты построились по росту, так же по росту построились и женихи.
– Невесты, под руки женихов бе-ери! В церковь шагом арш!
Что характерно, священник все это безобразие венчал. А у молодоженов после венца возникла одна-единственная проблема: не все запомнили в лицо своих мужей и жен. Но из положения вышли легко: опять построились по росту, и сразу все стало понятно.
Легко найти разницу между поступками Суворова и Салтычихи. Но в главном эта кошмарная баба и Суворов действуют одинаково. Русские туземцы для них – только лишенные права на личное отношение к чему-то средство решать проблемы и удовлетворять желания помещика. Салтычиха хотела пытать и убивать. Ширятин – разводить борзых собак. Суворов хотел наладить приносящее доход хозяйство. Лично он не был злобен и жесток, скорее снисходителен и добр. Но отношение принципиально то же самое.
В какой степени бесправны были крепостные, показывает распространение в XVIII – начале XIX века крепостных гаремов. Явление это совсем не такое редкое, как может показаться. Известна анекдотическая, но совершенно реальная история, когда в 1812 году, во время встреч Александра I с московским дворянством и купцами, некий помещик в пылу патриотического энтузиазма закричал царю: «Государь, всех бери – и Наташку, и Машку, и Парашу!» Это возложение гарема на алтарь Отечества легко счесть эксцессом… Но за этим эксцессом стоят достаточно страшные явления.
Известный мемуарист Я.М. Неверов описывает, как функционировал гарем в доме его родственника, помещика П.А. Кошкарова.
«…У Петра Алексеевича был гарем… 12–15 молодых и красивых девушек занимали целую половину дома и предназначались только для прислуги Кошкарова; вот они-то и составляли то, что я назвал гаремом… Собственно женская половина барского дома начиналась гостиной… Здесь же обыкновенно проводили время все члены семьи и гости, и здесь стояло фортепиано. У дверей гостиной, ведущей в зал, стоял, обыкновенно, дежурный лакей, а у противоположных дверей, ведущих в спальню Кошкарова, – дежурная девушка, и как лакей не мог переступить порог спальни, так и девушка не могла перешагнуть порог зала… Не только дежурный лакей или кто-то из мужской прислуги, но даже мужские члены семьи или гости не могли пройти далее дверей, охраняемых дежурной девушкой… Обыкновенно вечером, после ужина, дежурная девушка, по его приказанию, объявляла громко дежурному лакею: «барину угодно почивать», что было знаком для всей семьи расходиться по своим комнатам… а лакеи вносили тотчас в гостиную с мужской половины простую деревянную кровать и, поставив ее посреди комнаты, тотчас удалялись, а дверь из гостиной в зал запиралась, и девушки из спальной выносили пуховик, одеяло и прочие принадлежности для постели Кошкарова, который в это время совершал вечернюю молитву по молитвеннику, причем дежурная держала свечу, а в это время все девушки вносили свои койки и располагали их вокруг кровати Кошкарова, так как все непременно должны были, кроме Матрены Ивановны, начальницы гарема, спать в одной с Кошкаровым комнате… Раз в неделю Кошкаров отправлялся в баню, и его туда должны были сопровождать все обитательницы его гарема, и нередко те из них, которые еще не успели, по недавнему нахождению в этой среде, усвоить все ее взгляды и в бане старались спрятаться из стыдливости, – возвращались из бани битыми».
«Все без исключения девушки были не только грамотные, но и очень развитые и начитанные, и в распоряжении их состояла довольно большая библиотека, состоявшая, конечно, почти исключительно из беллетристических произведений. Для девушки грамотность была обязательна, иначе она не смогла бы исполнять обязанностей чтицы при Кошкарове, партнерки в вист и т. д., а потому каждая вновь поступившая тотчас же начинала учиться чтению и письму» [19. С. 363–364].
П.А. Кошкаров в свои 70 лет очень ревностно охранял свои права владельца гарема, и когда одна из девушек, Анфимья, пыталась бежать со своим любимым, их обоих наказали крайне жестоко. Анфимью после сильной порки пытали, «посадив на стул» – то есть приковав к неудобному креслу, на котором она не могла даже наклонить голову: шею подпирали острые спицы. То есть ее пытали с помощью специальных орудий, в нарушение даже формально действовавших законов, и продолжалось это целый месяц.
А «в тот же день, когда совершилась экзекуция над Анфимьей… после чаю приведен был на двор пред окна кабинета бедный Федор. Кошкаров стал под окном и, осыпая его страшной бранью, закричал: «Люди, плетей!» Явилось несколько человек с плетьми, и тут же на дворе началась страшная экзекуция. Кошкаров, стоя у окна, поощрял экзекуторов приказами: «Валяй его! Валяй сильнее!», что продолжалось очень долго, и несчастный сначала страшно кричал и стонал, а потом начал притихать и совершенно притих, а наказывавшие остановились. Кошкаров закричал: «Что встали?! Валяй его!» – «Нельзя, – отвечали те. – Умирает». Но и это не могло остановить ярость Кошкарова гнева. Он закричал: «Эй, малый, принеси лопату». Один из секших тотчас побежал на конюшню и принес лопату. «Возьми г… на лопату», – закричал Кошкаров. При слове «возьми г… на лопату» державший ее зацепил тотчас кучу лошадиного кала. «Брось в рожу мерзавцу, и отведи его прочь!» [16. С. 106–107].
Конечно, Кошкаров нарушил закон: нельзя было убить крепостного и нельзя было его пытать. Но и тут у юристов наверняка возникли бы вопросы: как трактовать настолько зверскую порку: как прямое убийство? Как пытку? Как легкое превышение полномочий? Как случайность? Как видите, даже здесь все можно повернуть очень по-разному, многое зависит от адвоката, от настроения судей…
Но вот уж завести гарем Кошкаров был в своем полнейшем праве: ведь нигде в своде законов Российской империи, в указах царей, в решениях Сената не значилось, что заводить крепостные гаремы запрещается. А что не запрещено – то разрешено, это старая истина.
Кстати, Кошкаров имел репутацию очень прогрессивного, умного, образованного человека. Так сказать, ярко выраженного русского европейца. На первый взгляд ни с содержанием гарема, ни с запоротым насмерть парнем это как-то не особенно сочетается. Но только на первый взгляд…
Само «европейство» уже отделяло помещика от крепостных. Почти весь XVIII век книжное образование на русском языке было еще невозможным. В 1736 году Ломоносов уехал учиться в Германию – вовсе не потому, что был страшным германофилом: просто в России не было ни одного университета.
В 1755 году в Москве открылся первый университет на территории бывшей Московии. С 1801 года в Российской империи работало уже несколько университетов, но, как правило, уровень преподавания в них был ниже, чем в немецких. Юноши уезжали в Геттинген и в Гаале точно так же, как Ломоносов, вовсе не от дефицита патриотических чувств.
По-русски было непросто не только учиться, но читать книги, принимать участие в общественной жизни. В XVIII веке ни художественной, ни научно-философской литературы на русском языке еще не существовало; так, отдельные авторы. Даже в самом конце XVIII века французские и немецкие книжки на полках библиотек теснили редкие томики Хераскова, Ломоносова, Сумарокова, Новикова. Пушкин и Лермонтов, Толстой и Гончаров еще не родились на свет. Литературного процесса на русском языке еще нет.
Наука на нем почти не делается: даже в Российской академии наук из 300 академиков этнических русских – 2 человека в 1740 году, 6 человек в 1770 г. и только к 1800 г. – аж целых 30 человек.
Общественная жизнь? Политика? Она или в Европах, или в Петербурге… Даже не в Москве, тем более – не в провинциальных городах.
К тому же все политические теории, общественные интересы связаны с идеями французских просветителей и немецких философов, с жаркими спорами в гостиных Петербурга или в усадьбах – уж конечно, построенных и организованных по-европейски. Народ и не имел никакого представления о модных идеях и сам в него совершенно не укладывался.
Общие жизненные интересы? Их тоже не было. Душевная жизнь европейски образованного барина, помнившего бульвары Парижа, получавшего письма из Бадена и Женевы, спорившего о последнем романе Жанэ и о «Фаусте» Гёте, была предельно далека от любых душевных движений крестьянина. Не только потому, что крестьянин не читал Гёте, а еще и потому, что сами основы душевного устройства барина и его кучера оказывались различны.
Одни и те же слова русского языка имеют для них разный смысл. Одни и те же события осмысливаются не просто по-другому, а в других категориях.
Для барина убийство Петра III – сугубо политическое деяние, совершенное пусть и незаконно, но правильными людьми и с правильными целями. Для мужика на первый план выходит не политика, а семейная сторона преступления: жена мужа убила. Новиков передает разговор некоего помещика с кучером.
– Екатерина – великая государыня!
– Эх, барин… Так если всякая мужа убивать станет – и людей вообще не останется…
Судя по разговору, отношения барина и мужика достаточно дружеские. Но оценки… оценки событий абсолютно различны.
Не говоря о том, что совершенно различен житейский опыт, даже материальная культура дворянина – и всего остального народа. Дворянин и крестьянин – люди одного народа, но вместе с тем люди разных цивилизаций. И ничего с этим никак нельзя поделать.
Любой дворянин психологически ощущал себя человеком из другого мира, случайно заброшенным в Россию. Но, конечно же, эта отдаленность имела свои разные степени.
Консерватор на то и консерватор, чтобы признавать мир таким, каков он есть. Князь Щербатов вовсе не считал мужиков ровней, но ему и в голову не приходило их переделывать и перевоспитывать.
К тому же консерваторы – люди жизнелюбивые. Для них имеет значение все чувственное, эмоциональное: песня девушек вечером, пылящее сельское стадо, веселый шум престольного праздника, садящееся за пруд солнце. Все это хочется сохранить.
Консерватор еще и семьянин. Завести гарем… Гм…
Очень многие русские офицеры хорошо знают и уважают своих солдат. Очень многие помещики находятся в прекрасных отношениях со своими крестьянами, и даже считают их в чем-то лучше «своего брата» – например, честнее в денежных расчетах.
Чем прогрессивнее человек, чем более «передовые» у него убеждения – тем последовательнее он отказывает туземцам, в первую очередь крестьянам, именно в праве на бытие. На то, чтобы быть такими, каковы они есть. Они «неправильные» уже тем, что туземцы.
Чем «прогрессивнее» барин, тем в большей степени крестьяне для него – только некий материал для выработки будущего человека – русского европейца. Эти туземные люди – как бы и не совсем люди. Не ровня в экономическом или социальном смысле – но не только. Подлинно человеком для него является только «свой» – европеец, прогрессист, книжник, духовно живущий в мире красивых абстракций.
Раз так, то и крестьяне для него – не личности со своими желаниями и чаяниями, не люди, хотя бы в чем-то такие же, как он сам. А орудия труда или удовлетворения его желаний.
Кошкаров, может быть, «по-своему» и образованный и, может быть, даже добрый человек. Но крепостные для него – в лучшем случае заготовки людей. Сама мысль, что эта «заготовка» обладает собственными желаниями и волей, ему непонятна и неприятна. Он и подумать не желает о том, что Федор и Анфимья могут любить друг друга и стремиться к счастью так же, как люди его круга.
Известно много случаев гибели помещиков от рук крестьян. Типичных причин две – истязания людей, которых мужики просто не выдержали. И нарушения помещиком правил, незыблемых для крестьян. Чаще всего речь шла об отнятии жены у мужа или о принуждении к сожительству. Во втором случае все помещики были очень передовые люди. Как Струйский с его домашним тиром и неплохой типографией.
Влияние крепостного права, чудовищного бесправия, фактического рабства нескольких поколений на народный характер великороссов практически не изучено – видимо, уж очень болезненная это, неприятная тема. У меня по этому поводу нет никакой строгой научной информации, только такие же рассуждения, которые может проделать любой из читателей. Поделюсь только одним наблюдением, которое уже невозможно повторить: деревня, о которой я расскажу, находилась в зоне заражения, образовавшейся после чернобыльского взрыва. Но в 1981 году, до Чернобыля, на юге Брянщины, в этом углу РСФСР, зажатом между Украиной и Белоруссией, было и густое население, и множество деревушек, близко расположенных друг от друга.
Эта деревушка (называть я ее не буду) состояла из двух очень непохожих частей. На одном берегу тихой речки – крепкие добротные дома с кирпичными завалинками, большими садами, с погребами, в которые спускаешься по лестнице, а внутри горит электричество. Дома эти были построены совсем не «по-деревенски», а состояли из нескольких комнат, устроенных совершенно «по-городскому».