Внесите тела Мантел Хилари
Том изображает, что держится за бока.
Эдвард вскидывает брови:
– Смейся, если тебе хватит духу. Он решит, ты смеешься, что он пустил слюни.
Король начинает храпеть. Заваливается влево, опасно нависает над подлокотником.
Уэстон говорит:
– Давайте вы, Кромвель. Вы из нас самый большой человек.
Он с улыбкой мотает головой.
– Наш король, храни его Господь, не молодеет, – важно произносит старый сэр Джон.
Джейн встает. Шелест плотно расшитого атласа. Склоняется над королевским креслом, трогает руку Генриха – быстро, в одно касание. Король резко садится, хлопает глазами.
– Я не спал. Просто прикрыл веки.
Когда король уходит спать, Эдвард Сеймур говорит:
– Мастер Кромвель, сегодня я с вами поквитаюсь.
Откинувшись в кресле, с кубком в руке:
– Чем я вам досадил?
– Шахматная партия. Кале. Знаю, вы помните.
Поздняя осень 1532 года. День, когда король впервые лег с королевой. Прежде чем отдаться Генриху, Анна стребовала клятву, что тот на ней женится сразу по возвращении в Англию. Однако шторма задержали корабли в Кале, и король не терял времени даром, стараясь заделать ей наследника.
– Вы поставили мне мат, мастер Кромвель, – говорит Эдвард, – но лишь потому, что сумели меня отвлечь.
– Чем же?
– Спросили про мою сестру Джейн. Сколько ей лет и все такое.
– Вы решили, я к ней приглядываюсь?
– А это правда? – Эдвард улыбается, чтобы смягчить грубоватый вопрос. – Между прочим, она еще не просватана.
– Ставьте фигуры, – говорит он. – Начнем с того хода, на котором вы отвлеклись?
Эдвард тщательно не выказывает удивления. О памяти Кромвеля ходят невероятные слухи. Он улыбается про себя, зная, что сумел бы правдоподобно расставить фигуры: ему известно, как играют люди с таким складом характера. Говорит:
– Начнем по новой. Мир не стоит на месте. Итальянские правила вас устроят? Не люблю, когда партия растягивается на неделю.
Сеймур начинает довольно смело, но уже через несколько ходов, зажав в пальцах белую пешку, откидывается на спинку кресла и заводит речь о блаженном Августине. От блаженного Августина переходит к Мартину Лютеру.
– Это учение вселяет в меня страх. Будто Господь сотворил нас на погибель. Что Его бедные создания, за исключением единиц, рождаются на муки в земной жизни и в вечной. Иногда мне страшно, что Лютер прав, и все же я надеюсь, что нет.
– Толстый Мартин смягчил свои взгляды. По крайней мере так говорят.
– Что, из тысячи спасутся двое, а не один? Или наши добрые дела не вполне бесполезны в очах Божьих?
– Не стану говорить от его имени. Почитайте Филиппа Меланхтона, я пришлю вам его новую книгу. Надеюсь, он посетит нас в Англии. Мы ведем переговоры с его окружением.
Эдвард прижимает головку пешки ко рту, словно хочет постучать ею по зубам.
– Неужто король позволит?
– Брата Мартина король в Англию не пустит – даже имени его слышать не желает. Филипп помягче, а нам полезно, очень полезно заключить союз с теми из немецких князей, кто любит слово Божие. Императору в острастку.
– А что это для вас? – Конь Эдварда скачет по квадратам. – Дипломатия?
– Я всецело за дипломатию. Она дешевле войны.
– А говорят, что вы и сами любите слово Божие.
– Это не тайна. – Он хмурится. – Вы хорошо подумали, Эдвард? У вас королева под ударом. Я не хотел бы еще раз услышать, что сбил вас с мыслей разговорами о спасении вашей души.
Эдвард криво улыбается:
– А как сейчас ваша королева?
– Анна? Она на меня серчает. Как глянет в мою сторону, чувствую – голова шатается на плечах. Королеве насплетничали, что я раз-другой благожелательно отозвался о Екатерине, нашей бывшей королеве.
– Это правда?
– Я всего лишь восхищался твердостью ее духа, которую никто отрицать не может. И опять-таки королева считает, будто я излишне расположен к принцессе Марии. Я хотел сказать, к леди Марии, как мы теперь должны ее называть. Король по-прежнему любит старшую дочь, говорит, ничего не может с собой поделать, Анна же хочет, чтоб король признавал только одну дочь – Елизавету. Она думает, мы чересчур мягки с леди Марией. Та-де должна признать себя внебрачным ребенком.
Эдвард крутит белую пешку в пальцах, оглядывает ее с сомнением, ставит на место.
– А разве еще не признала? Я был уверен, что вы ее давно заставили.
– Мы сочли, что лучший способ решить этот вопрос – закрыть на него глаза. Она знает, что не унаследует трон, и, по-моему, не стоит давить на нее дальше. Поскольку император – племянник Екатерины и кузен леди Марии, я стараюсь его не злить. Карл держит нас за глотку, понимаете? Анна же не понимает, что людей надо улещивать. Думает, вполне довольно, что она нежна с Генрихом.
– А вы должны быть нежны с Европой.
Смех у Эдварда скрипучий, глаза говорят: вы очень со мной откровенны, мастер Кромвель; почему?
– К тому же… – Его пальцы зависают над черным конем. – На взгляд королевы, я слишком возвысился. Король сделал меня своим викарием по делам церкви, Анна же хочет, чтобы к уху Генриха имели доступ только она сама, ее брат, монсеньер ее отец – и даже отцу от нее достается. Она называет его трусом, который даром теряет время.
– И он терпит? – Эдвард смотрит на доску. – Ой.
– А теперь смотрите внимательно. Желаете доиграть до конца?
– Наверное, я сдамся. – Вздох. – Да. Я сдаюсь.
Он, Кромвель, смахивает с доски фигуры, подавляет зевок.
– И заметьте, я ни разу не упомянул вашу сестру Джейн. Так чем вы оправдаетесь на сей раз?
Поднимаясь в спальню, он видит, что Рейф с Грегори скачут перед большим окном, подпрыгивают и возят подошвами, глядя на что-то незримое у себя под ногами. Сперва он думает, они играют в мяч без мяча, затем, приглядевшись, понимает: они топчут что-то длинное и тонкое. Лежащего человека. Давят каблуками, с разворотом, чтоб побольнее.
– Полегче, – говорит Грегори. – Не сломай ему шею. Пусть прежде хорошенько помучается.
Рейф поднимает голову, картинно утирает пот. Грегори упирается руками в колени, переводит дух, трогает жертву башмаком.
– Это Фрэнсис Уэстон. Все думают, он укладывает короля в постель, а на самом деле он здесь у нас. В призрачной форме. Мы подкараулили его и поймали в волшебную сеть.
– Мы его наказываем. – Рейф наклоняется. – Эй, сэр, теперь жалеете о своих словах? – Плюет на ладони. – Что дальше с ним делать будем, а, Грегори?
– Выбросим в окошко.
– Осторожно, – говорит он. – Король любит Уэстона.
– Значит, будет любить и с расплющенной головой, – говорит Рейф.
Они с Грегори, отталкивая друг друга, принимаются месить Уэстона ногами. Рейф открывает окно, оба нагибаются, хватают невидимое тело и взваливают на подоконник. Фантомная одежда цепляется, Грегори налегает посильнее, призрачный Уэстон головой вниз летит на камни под окном. Мальчишки провожают его глазами.
– Отскочил, как мяч, – замечает Рейф.
Оба отряхивают ладони, улыбаются.
– Доброй ночи, сэр, – говорит Рейф.
Позже Грегори сидит в изножье его кровати – встрепанный, в одной рубашке, возит босой ногой по ковру.
– Так, значит, ты женишь меня на Джейн Сеймур?
– В начале лета ты думал, что я женю тебя на вдовице с оленьим парком.
Грегори все поддразнивают – Рейф Сэдлер, Томас Ризли, другие юноши в доме. Кузен Ричард Кромвель.
– Да, но о чем вы беседовали с ее братом последний час? Сперва играли в шахматы, а потом говорили, говорили, говорили. Болтают, что тебе самому она нравилась.
– Когда?
– В прошлом году. Она тебе в прошлом году нравилась.
– Если и так, я давно забыл.
– Мне сказала жена Джорджа Болейна. Леди Рочфорд. Сказала, у тебя, наверное, будет мачеха из Вулфхолла. – Грегори хмурится. – Если Джейн нравится тебе самому, лучше меня на ней не женить.
– Думаешь, я соблазню твою молодую жену? Как сэр Джон?
Он кладет голову на подушку, говорит: «Уймись, Грегори». Закрывает глаза. Грегори славный мальчик, хотя все латинские глаголы, которым его учили, все звучные строки великих авторов влетели в одно ухо и вылетели из другого. Впрочем, если вспомнить юного Джона Мора – сын человека, прославленного на всю Европу своей ученостью, не может без запинки повторить «Отче наш». Грегори метко стреляет из лука, прекрасно сидит в седле, блещет на турнирной арене, у него безукоризненные манеры. Он почтительно говорит со старшими, не шаркает, не переминается с ноги на ногу, учтив и мягок с нижестоящими. Не шляется расхристанный, не засматривается на свое отражение в окнах, не вертит головой в церкви, не перебивает стариков, не заканчивает за них сто раз слышанные истории. Если кто-нибудь чихнет, говорит «будьте здоровы».
Будьте здоровы, сэр или мадам.
Грегори вскидывает голову:
– Томас Мор. Присяжные. Это правда так было?
Уэстон не сильно преувеличил – разве что в деталях. Он, Кромвель, говорит:
– У меня не было топора.
Он устал, он говорит с Богом: «Направь меня». Иногда в такие мгновения между бодрствованием и сном перед ним мелькает кардинал – огромный, в алой сутане. Если бы покойник предсказывал будущее! Но нет, старый патрон говорит только о мелочах – домашних, конторских. Куда я задевал письмо от герцога Норфолка? – спрашивает он кардинала; на следующий день, рано утром, письмо находится.
Он говорит мысленно: не с Вулси, с женой Джорджа Болейна. «Я не собираюсь жениться. Мне некогда. Я был счастлив с женой, но Лиз умерла, и с ней умерла эта часть моей жизни. Кто, скажите на милость, дал вам право рассуждать о моих намерениях? Мадам, у меня нет времени на ухаживания. Мне пятьдесят. В мои годы только глупец заключает долговременные контракты. Если мне нужна женщина, проще нанять ее на час».
Однако он старается не говорить «в мои годы», по крайней мере когда бодрствует. В хорошие дни он надеется, что протянет еще лет двадцать. Часто думает, что проводит Генриха в последний путь, хотя, строго говоря, это преступление: есть закон, запрещающий рассуждать о сроке монаршей жизни. Впрочем, Генрих только и знает, что искать опасных приключений на свою голову. Было несколько неприятных случаев на охоте. Еще принцем, несмотря на запрет участвовать в турнирах, он выезжал на арену со щитом без герба, в шлеме, скрывающем лицо, и доказывал раз за разом, что ему нет равных. С французами бился доблестно и, как любит говорить, воинственен по природе; наверняка бы остался в истории Генрихом Отважным, если бы Томас Кромвель разрешил ему воевать. Однако Томас Кромвель считает войну непозволительной роскошью, и не только из-за денег: что будет с Англией, если Генриха убьют? Король прожил с Екатериной двадцать лет, осенью будет три года его браку с Анной. Весь итог – по дочери от обеих и целое кладбище младенцев: выкидышей, крещенных в крови, и доношенных, умерших в первый же день, неделю, месяц после рождения. Вся смута, связанная с разводом, была напрасна. У Генриха по-прежнему нет сына-наследника. Есть бастард, Гарри герцог Ричмонд, славный юноша шестнадцати лет, но что проку от бастарда? Что проку от ребенка Анны, двухлетней Елизаветы? Можно принять особые законы, по которым (если, не дай Бог, Англия осиротеет) трон перейдет к Ричмонду. У Томаса Кромвеля прекрасные отношения с юным герцогом, но династия еще слишком молода, для нее это чрезмерный риск. Плантагенеты некогда правили страной и мечтают вернуться вновь, для них Тюдоры – самозванцы. Древние английские семейства готовы в любую минуту заявить права на престол, особенно теперь, когда Генрих порвал с Римом. Внешне они склонились перед Тюдором, но втайне продолжают плести заговоры. Он, Кромвель, почти слышит, как они перешептываются за деревьями.
В здешних лесах вы можете отыскать себе невесту, сказал старый Джон Сеймур. Стоит закрыть глаза, и она мелькает тенью, в одеянии из паутины, в каплях ночной росы. Босые ноги опутаны корнями, волосы-перья колышутся меж ветвей; она манит пальцем – скрученным листом. Указывает на него, засыпающего. Внутренний голос глумится над ним: ты думал, что отдохнешь в Вулфхолле. Думал, не будет ничего, кроме обычных дел, войны и мира, голода и предательских интриг, народного ропота, недорода, морового поветрия в Лондоне и короля, проигрывающего в карты свою рубашку. К этому всему ты был готов.
На краю внутреннего зрения, за прикрытыми веками, что-то возникает. Оно проступит с утренним светом: нечто дышащее, подвижное, неразличимое пока в роще или в купе дерев.
Прежде чем окончательно заснуть, он воображает шляпу короля, райской птицей прикорнувшую на темных ветвях.
На следующий день, чтобы не утомлять дам, с охоты возвращаются рано.
Для него это удачный случай снять охотничье платье и засесть за депеши. Он надеялся, что король соблаговолит выслушать хотя бы главные из скопившихся дел, но Генрих говорит:
– Леди Джейн, вы прогуляетесь со мной по саду?
Она тут же вскакивает, хмурится непонимающе. Губы шевелятся, словно мистрис Сеймур повторяет про себя слова короля: Джейн… со мной… по саду?
О да, конечно, почту за честь. Ее рука, нежный лепесток, трепещет над рукавом Генриха, затем ложится на вышивку.
В Вулфхолле три сада. Они называются Большой сад, Сад старой госпожи и Сад молодой госпожи. Никто не смог ответить на вопрос, что это были за госпожи; и старая, и молодая умерли давным-давно, разница между ними стерлась. Он вспоминает свой сон: невеста из палой листвы, невеста из мха.
Он читает. Пишет. Что-то настойчиво скребет в голове, требует внимания. Он встает, смотрит из окна на садовые дорожки. Переплет частый, стеклышки кривые, приходится крутить головой, пока хоть что-нибудь различишь. Он думает: я могу прислать Сеймурам своего мастера, пусть посмотрят на незамутненный мир. У него работает целая артель голландских стекольщиков. Прежде они служили у кардинала.
Внизу прогуливаются Генрих и Джейн. Генрих огромный, Джейн похожа на марионетку, ее голова не достает королю до плеча. Генрих, высокий, широкоплечий, сразу привлекает к себе все взгляды – и привлекал бы, даже не сделай его Господь своим помазанником.
Сейчас Джейн за кустом. Генрих кивает ей, что-то говорит, в чем-то убеждает. А он, Кромвель, смотрит, чешет подбородок, думает: вроде бы у короля голова стала больше. Возможно ли это в таком возрасте?
Ганс заметил бы, надо его спросить, когда вернемся в Лондон. Скорее всего мне померещилось, возможно, из-за кривого стекла.
Небо затянулось тучами. В стекло бьет тяжелая капля. Он моргает. Капля растекается, сбегает по окну струйкой. Джейн снова видно. Король положил могучую лапищу на ее руку, прижимает к своему локтю. Губы короля по-прежнему шевелятся.
Он возвращается за стол. Читает, что строители укреплений в Кале бросили инструменты и требуют шесть пенсов в день. Что его новый плащ зеленого бархата отправят в Уилтшир со следующим гонцом. Что кардинал Медичи отравлен собственным братом. Зевает. Что на острове Танет скупщики взвинтили цену на зерно. Он бы предпочел повесить скупщиков, но им покровительствует местный аристократишка, который рассчитывает нажиться на голоде, так что действовать надо осторожно. Два года назад в Саутуорке семерых лондонцев задавили в драке из-за хлеба. Позор для Англии, что королевские подданные голодают. Он берет перо, делает пометку.
Очень скоро – дом небольшой, все звуки слышны – внизу отворяется дверь, раздается голос короля и тихий озабоченный гул… промочили ноги, ваше величество? Тяжелая поступь короля, а вот Джейн куда-то бесшумно ускользнула. Наверняка ее утащили к себе мать и сестры – узнать, что говорил король.
Генрих входит. Он отодвигает стул, встает, поворачивается к двери. Генрих машет рукой – работайте, мол.
– Ваше величество, московиты захватили триста миль Польши. Пишут о пятидесяти тысячах убитых.
– О? – говорит король.
– Надеюсь, они пощадили библиотеки. Ученых. В Польше замечательные ученые.
– Мда? Что ж, я тоже надеюсь.
Он возвращается к депешам. В Лондоне чума… король вечно боится подхватить заразу. Иноземные правители спрашивают в письмах, правда ли, что Генрих собирается отрубить голову всем своим епископам. Разумеется, нет, у нас теперь превосходные епископы, все согласны с желаниями короля, все признали Генриха главой английской церкви, и вообще, что за невежливый вопрос? Как можно ставить под сомнение праведность королевского суда? Да, епископ Фишер казнен, и Томас Мор тоже, но эти двое сами вынудили доброго короля пойти на крайние меры; если бы они не упорствовали в своих изменнических взглядах, то были бы сейчас живы, как вы и я.
С июля он написал множество таких писем. Получалось не очень убедительно, даже для него самого. Он чувствует, что повторяет доводы вместо того, чтобы их развивать. Нужны новые фразы… Генрих ходит по комнате у него за спиной.
– Ваше величество, императорский посол Шапюи испрашивает дозволения посетить вашу дочь леди Марию.
– Нет, – отвечает Генрих.
Он пишет Шапюи: «Запаситесь терпением, я вернусь в Лондон и все устрою».
Ни слова от короля, только шаги, дыхание, скрип буфета, на который Генрих оперся локтем.
– Ваше величество, пишут, что лорд-мэр Лондона почти не выходит из дома, так его замучила мигрень.
– Ммм?
– Ему делают кровопускания. Что ваше величество об этом думает?
Пауза. Генрих смотрит рассеянно.
– Кровопускания? От какой болезни, простите?
Странно. Генрих боится чумы, но всегда с удовольствием слушает про чужие мелкие хвори. Скажи, что у тебя кашель или болит живот, король собственными руками составит микстуру и будет стоять рядом, пока ты ее пьешь.
Он откладывает перо. Поворачивается, заглядывает монарху в глаза. Очевидно, Генрих мыслями все еще в саду. Такое выражение, как сейчас у короля, он, Кромвель, видел раньше. Правда, не у людей. Генрих выглядит как телок, которого мясник ударил по голове.
Это их последняя ночь в Вулфхолле. Он спускается в парадную гостиную очень рано, с охапкой бумаг. В млечном свете застыло бледное видение: Джейн Сеймур в плотно расшитом атласном платье. Она не поворачивается к вошедшему, но видит его уголком глаза.
Если он и питал к ней интерес, теперь все прошло. Месяцы проносятся мимо, словно осенние листья, уносимые в зиму. Лето позади. Дочь Томаса Мора сняла отцовскую голову с пики на Лондонском мосту. Наверное, положила на блюдо и молится на нее. Он иной человек, чем в прошлом году, и чувства того человека – не его чувства. У него новая жизнь, новые мысли, новые чувства. Джейн, говорит он, наконец-то вам позволят снять ваше лучшее платье – вы рады, что мы уезжаем?
Джейн смотрит прямо вперед, как часовой. За ночь небо расчистилось, день снова будет погожий. Утреннее солнце розовит поля. Туманная дымка тает, очертания деревьев обретают подробности. Дом просыпается. Лошади, выведенные из конюшни, ржут и переступают на месте. Хлопает задняя дверь, на втором этаже скрипят половицы. Джейн как будто не дышит. Ее плоская грудь не вздымается. Ему хочется отступить в ночь, слиться с темнотой, оставить Джейн на ее посту.
II
Вороны
Лондон и Кимболтон, осень 1535 г.
Стивен Гардинер! Идет навстречу ему к монаршим покоям, под мышкой фолиант, свободная рука рубит воздух. Гардинер, епископ Винчестерский: налетел грозой, когда у нас в кои-то веки погожий день.
Стивен входит в комнату, и мебель бросается врассыпную. Стулья пятятся, табуретки приседают. Библейские фигуры на шпалерах зажимают руками уши.
При дворе его ждешь. Внутренне готов. Но здесь? Когда мы просто охотимся и якобы отдыхаем?
– Приятная неожиданность, милорд епископ. Рад лицезреть вас в таком добром здравии. Двор вскоре тронется в сторону Винчестера, и я не надеялся увидеть вас до тех пор.
– Я упредил вас ночным маршем, Кромвель.
– Так мы в состоянии войны?
Лицо епископа говорит: вы знаете, что да.
– Это вы отправили меня в ссылку.
– Я? Помилуйте, Стивен. Я каждый день о вас скучаю. И к тому же не в ссылку. Вас лишь временно удалили от двора.
Гардинер облизывает губы:
– Вы увидите, как я провел это время.
Когда Гардинер потерял место королевского секретаря, Кромвель (новый королевский секретарь) посоветовал епископу уехать в свою епархию, дабы не мозолить глаза королю и молодой королеве. «Милорд Винчестер, вам крайне желательно высказать обдуманное суждение о супрематии короля, просто чтобы исключить сомнения в вашей преданности. Твердое заявление, что его величество – глава английской церкви, и, если хорошенько подумать, так было всегда. Взвешенное мнение, изложенное со всей определенностью, что Папа – чужеземный правитель и не обладает властью в этой стране. Письменная проповедь или открытое письмо. Дабы развеять любые недоразумения касательно ваших взглядов. Дать пример другим церковникам, избавить посла Шапюи от нелепой мысли, будто вы подкуплены императором. Вашу декларацию должен услышать весь христианский мир. Кстати, почему бы вам не уехать в свою епархию и не написать книгу?»
И вот Гардинер здесь, похлопывает рукопись, словно треплет по щеке пухлого младенца.
– Королю понравится моя книга. Я назвал ее «Об истинном послушании».
– Вам стоит показать ее мне, прежде чем отдать печатнику.
– Король сам изложит вам ее содержание. Здесь говорится, почему клятвы, данные папскому престолу, недействительны, а наша присяга королю как главе церкви – истинна. Главный упор сделан на то, что Бог сам наделяет Своего помазанника властью.
– А не Папа.
– Ни в коем случае не Папа. Власть снисходит от Бога без всякого посредника, а не востекает от подданных к королю, как вы некогда утверждали.
– Я так говорил? Востекает? Трудно представить.
– Вы принесли королю книгу, где так утверждалось. Книгу Марсилия Падуанского, сорок две пропозиции. Король говорит, вы замучили его ими до головной боли.
– Мне следовало излагать короче, – улыбается он. – На практике, Стивен, не важно, исходит сверху, востекает снизу. «Где слово царя, там и власть; и кто речет ему “что твориши”?»
– Генрих не деспот, – сухо отвечает Гардинер. – Я отвергаю всякую мысль, что его правление нелегитимно. Будь я королем, я бы хотел, чтобы моя власть была полностью законной, чтобы все ее признавали и твердо защищали от любых нападок. А вы?
– Будь я королем…
Он чуть не сказал: будь я королем, я бы вас дефенестрировал{1}.
Гардинер спрашивает:
– Почему вы смотрите в окно?
Он рассеянно улыбается:
– Любопытно, что сказал бы о вашей книге Томас Мор?
– О, ему бы она очень не понравилась, но мне плевать, – с жаром говорит епископ, – поскольку его мозг выклевали коршуны, а череп превратился в святые мощи, перед которыми дочь молится на коленях. Зачем вы разрешили ей забрать голову с Лондонского моста?
– Вы же знаете меня, Стивен. Доброта течет в моих жилах и по временам переливается через край. Давайте вернемся к вашей книге. Если вы так ею гордитесь, может, поживете в Винчестере еще какое-то время, поработаете над слогом?
Гардинер скалится:
– Вам самому следует написать книгу. Достойный выйдет труд – с вашей кухонной латынью и начатками греческого.
– Я буду писать на английском, – говорит он. – Прекрасный язык, годится для любой надобности. Идите, Стивен, не заставляйте короля ждать. Вы застанете его в отличном расположении духа. С ним сейчас Гарри Норрис. И Фрэнсис Уэстон.
– А, болтливый хлыщ. – Стивен делает движение, будто бьет кого-то по щеке. – Спасибо, что предупредили.
Ощутил ли фантомный Уэстон пощечину? Из комнаты Генриха доносится взрыв смеха.
После отъезда из Вулфхолла хорошая погода продержалась недолго. Не успели выехать из Севернейкского леса, как нас накрыло мокрым туманом. Дожди в Англии идут с небольшими перерывами уже лет десять. В этом году вновь будет недород. Ждут, что кварта{2} пшеницы подорожает до двадцати шиллингов. Каково придется в эту зиму тем, кто зарабатывает пять-шесть пенсов в день? Спекулянты уже начали скупать зерно не только на острове Танет, но и в других графствах. Его люди тщательно за ними следят.
Кардинал удивлялся, что одни англичане ради наживы морят других голодом. На это он отвечал: «Я видел, как наемник-англичанин зарезал товарища, вытащил одеяло из-под бьющегося в судорогах тела, перерыл вещи и забрал вместе с деньгами образок».
– Так то наемный убийца, – возражал Вулси. – Эти люди забыли о спасении души. Но большинство англичан боятся Бога.
– Итальянцы думают иначе. Они говорят, дорога из Англии в ад утоптана, как камень, и все время идет под гору.
Каждый день он размышляет о загадке своих соплеменников. Да, он видел убийц, но видел и другое: как солдат отдал женщине хлеб, совершенно чужой женщине, и, пожав плечами, пошел дальше. Лучше не испытывать людей, не доводить их до крайности. Пусть живут в достатке, тогда и станут щедрыми. Сытый человек благодушен. Голод порождает чудовищ.
Когда, через несколько дней после разговора с Гардинером, король добрался до Винчестера, в тамошнем соборе рукоположили новых епископов. «Мои епископы», называет их королева: евангелисты, реформаты, люди, которые уповают на Анну. Кто бы думал, что Хью Латимер станет епископом? Легче было предположить, что его сожгут в Смитфилде, что он кончит дни на костре, выкрикивая евангельские слова. С другой стороны, кто думал, что Томас Кромвель станет хоть кем-нибудь? Когда пал Вулси, казалось, что и он, слуга Вулси, уже не поднимется. Когда умерли его жена и дочери, он думал, что не переживет горя. Однако Генрих приблизил его к себе, и назначил своим советником, и сказал: «Вот вам, Кромвель, моя рука», освободил ему путь в тронную залу. В юности он вечно проталкивался локтями через толпу, чтобы пробиться в первые ряды. Теперь, когда Томас Кромвель идет по Вестминстеру или по любому из королевских дворцов, толпа расступается. С той поры как он стал советником, ему расчищают дорогу – сдвигают ящики и козлы, гонят прочь бродячих собак. Женщины умолкают, одергивают рукава, поправляют кольца – с тех пор как его поставили начальником судебных архивов. Кухонные помои, конторский сор, скамеечки для ног пинками отбрасывают в сторону, сколько он служит королевским секретарем. И никто, кроме Стивена Гардинера, не поправляет его греческий нынче, когда он – ректор Кембриджского университета.
Лето в целом было для Генриха успешным: в Беркшире, Уилтшире и Сомерсете король проезжал перед народом, и жители (если не хлестал дождь) выстраивались вдоль дороги и радостно приветствовали государя. Да и кто бы не радовался? Всякий раз, видя Генриха, дивишься заново: грузный мужчина с бычьей шеей, лицо пухлое, глаза голубые, рот маленький и почти жеманный. Рост шесть футов три дюйма, и в каждом дюйме – царственность. Осанка, весь облик – величавы, ярость, проклятия, горючие слезы – устрашают. Но временами чело светлеет, Генрих садится рядом с тобой на скамью и заводит разговор, как брат. Как брат, если у кого есть брат. Или даже как отец, идеальный отец: ну что, сынок? Не слишком уработался? Пообедал уже? Что тебе снилось сегодня ночью?
Тут есть опасность: когда король ездит по стране, сидит за обычным столом на обычном стуле, его можно счесть обычным человеком. Однако Генрих не обычен. Пусть его волосы редеют, а брюхо растет, что с того? Император Карл, глядя в зеркало на свою кривую физиономию и крючковатый нос, отдал бы провинцию за благообразие тюдоровского лица. Король Франциск, тощий, как жердь, заложил бы в ломбард дофина, если б мог купить себе плечи, как у короля Англии. Любыми их достоинствами он наделен двоекратно. Если они учены, он учен вдвойне. Если милостивы, он – сама милость. Если рыцарственны, он – лучший из рыцарей, когда-либо воспетых менестрелями.
И все равно в кабаках клянут за непогоду Генриха и Анну Болейн: полюбовницу, великую блудницу. Если король вернет свою законную жену Екатерину, дожди кончатся. И впрямь, кто усомнится, что жизнь в Англии станет куда лучше, если сельские дурачки и пьянчуги получат власть принимать решения за короля?
В Лондон едут медленно, чтобы к возвращению короля там не осталось и подозрения на чуму. В холодных часовнях, выстроенных на помин чьей-то души, под взглядами косоглазых мучениц король молится в одиночестве. Ему это не по душе. Он хочет знать, о чем молится король. Его старый покровитель, кардинал Вулси, уж как-нибудь бы разузнал.
Его отношения с королевой сейчас, на исходе лета, осторожны, неустойчивы, исполнены недоверия. Анне Болейн тридцать четыре, она темноволоса и настолько изящна, что обычная миловидность кажется несущественным дополнением. Некогда гибкая, она сделалась угловатой. Глаза сохранили темный блеск, несколько поистертый, чуть более шероховатый. Они – ее главное оружие. Анна смотрит мужчине в лицо и тут же рассеянно отводит глаза. Короткая пауза – может быть, на один вдох. Затем медленно, словно против воли, Анна вновь задерживает взгляд на предмете, изучает его так, словно мужчина перед ней – единственный в мире. Как будто она видит его впервые и прикидывает все, что можно от него получить, все возможности, которые ему и в голову не приходили. Для жертвы мгновение длится целую вечность и заставляет мурашки бежать по коже. Хотя на самом деле трюк быстрый, дешевый, действенный и легко воспроизводимый, бедолаге мнится, будто его выделили из всех мужчин мира. Он ухмыляется. Приосанивается. Становится чуть выше. Чуть глупее.
Он видел, как Анна проделывает такое с лордом и простолюдином. С королем. Жертва чуть приоткрывает рот, и хлоп! – рыбка на крючке. Это работает почти всегда; с ним не срабатывало ни разу. Видит Бог, он не равнодушен к женщинам, просто равнодушен к Анне Болейн. Ей досадно; ему следовало бы притвориться. Он сделал ее королевой, она его – сановником, но они постоянно напряжены, постоянно ждут, что другой выдаст себя мелкой оплошностью и тем ослабит свою оборону, как будто неискренность – их единственная защита. Однако Анне лицемерить труднее – ее настроения переменчивы, она скачет от смеха к слезам, маленькая резвушка, мужнина радость. Несколько раз за лето королева тайком улыбалась ему из-за королевского плеча или гримаской предупреждала, что Генрих не в духе. А по временам она нарочито его не замечает, отворачивается, скользит по нему взглядом, будто не видит.
Чтобы понять причину – если ее вообще можно понять, – нужно вернуться в прошлую весну, когда Томас Мор был еще жив. Анна пригласила его побеседовать о дипломатии. Она хотела заключить брачный контракт: просватать свою малолетнюю дочь за французского принца. Однако французы юлили. По правде сказать, они и сейчас не вполне признают Анну королевой, не уверены, что ее дочь – законная. Анна знает причину их несговорчивости и почему-то вбила себе в голову, будто виноват он, Томас Кромвель. Она прямо заявила, что он вставляет ей палки в колеса, потому что не любит французов и не хочет заключать с ними союз. Разве он не отказался ехать на переговоры? Франция была готова принять посла, говорит Анна. И вас ждали, господин секретарь. А вы сказались больным, и пришлось ехать милорду, моему брату.
– И тот не смог ни о чем договориться. Очень жаль.
– Я вас знаю. Вы ведь никогда не болеете, кроме как по собственному желанию? Думаете, когда вы не при дворе, мы вас не видим, а напрасно. Мне доносят, что вы чересчур близки с императорским послом. Да, Шапюи – ваш сосед, но только ли поэтому ваши слуги с утра до вечера снуют из одного дома в другой?
Анна была тогда в нежно-розовом и бледно-сером. Казалось бы, свежие девичьи цвета должны радовать глаз, но ему виделись розовато-серые внутренности, требуха, кишки, вытащенные из живого тела; вторая партия упрямых монахов ждала отправки на Тайберн, где их вспорет и выпотрошит палач. Они изменники и заслужили смерть, но эта казнь превосходит другие в жестокости. Жемчуга на тонкой шее Анны представлялись ему бусинками жира; в пылу спора она начинала их теребить, длинные пальцы с ноготками-ножичками приковывали его взгляд.
И все же, говорит он Шапюи, покуда я в милости у короля, королева мне не опасна. На нее находит, она бесится, королю это известно. Генрих когда-то тем и пленился, что Анна не похожа на мягких белокурых красавиц, добрых и покладистых, которые проходят через жизнь мужчины, не оставляя следа. Однако теперь при виде супруги король иногда сникает. Когда она закатывает очередной скандал, глаза у Генриха стекленеют, и не будь наш монарх такой джентльмен, надвигал бы шляпу на уши.
Нет, говорит он послу, меня тревожит не Анна, а те мужчины, которыми она себя окружила. Ее семья: отец, граф Уилтшир, любящий обращение «монсеньор», и брат – Джордж, лорд Рочфорд, один из джентльменов короля. Джордж из младшего поколения камергеров. Король любит друзей юности; кардинал время от времени проходился по ним метлой, но они просачивались назад, как жидкая грязь. Когда-то все они были удальцы, за четверть века поседели и облысели, одрябли и раздались, охромели либо лишились нескольких пальцев на руках, но по-прежнему наглы, как сатрапы, и ума с годами не нажили. А теперь подрастают щенки из нового помета, Уэстон, Джордж Рочфорд и иже с ними. Генриху нравится держать при себе молодых, он думает, так и сам останется молод. Эти люди – старые и новые – с королем от пробуждения до сна: когда Генрих на стульчаке, когда чистит зубы и плюет в серебряный таз; они трут монарха полотенцами, зашнуровывают в дублет и шоссы, знают наперечет каждую его родинку и бородавку. Им открыты архипелаги его пота, когда Генрих возвращается с теннисного двора и сбрасывает рубашку. Они знают больше, чем нужно, столько же, сколько прачка и лейб-медик. Им известно, сколько раз в неделю король бывает у королевы в надежде ее обрюхатить и как по пятницам (когда христиане не сношаются) видит во сне фантомную женщину и оставляет пятна на простыне. За сведения они просят высокую плату: хотят встречных одолжений, хотят, чтобы на их безобразия закрывали глаза, считают себя особенными и хотят, чтобы ты это почувствовал. Он, Кромвель, умасливал и обхаживал этих людей, сколько служит у Генриха, искал подходы и предлагал компромиссы, но иногда, когда они по часу не пропускают его к королю, им трудно сдержать ухмылки. Я слишком много уступал, думает он. Теперь пусть уступают они – или я их уберу.
Теперь по утрам зябко, толстобрюхие облака вприскочку бегут по небу за королем и его спутниками, пока те едут по Гемпширу. Дорожная пыль превратилась в грязь. Они – небольшой охотничий отряд – приближаются к Фарнхему, когда их останавливает гонец: в городе чума. Генрих, бесстрашный в бою, сейчас на глазах бледнеет и поворачивает коня. Куда ехать? Куда угодно, лишь бы не в Фарнхем.
Он подается вперед, снимает шляпу, обращается к королю:
– Мы можем заехать в Бейзинг-хауз раньше, чем обещали, давайте я отправлю кого-нибудь предупредить Уильяма Полета. Затем, чтобы не слишком его обременять, в Элветхем на день? Эдвард Сеймур там, если у него не хватит припасов, я их раздобуду.
Дав королю отъехать вперед, говорит Рейфу:
– Отправь человека в Вулфхолл. Вызови мистрис Джейн.
– Сюда?!
– Она умеет ездить верхом. Пусть старый Сеймур даст ей хорошую лошадь. Она должна быть в Элветхеме к вечеру среды, потом будет поздно.
Рейф натягивает поводья, чтобы поворотить коня.
– Но, сэр. Сеймуры спросят, почему Джейн и почему срочно. И зачем нам ехать в Элветхем, если другие дома ближе. Уэстоны в Саттоне…
К чертям Уэстонов, думает он, Уэстоны в мои планы не входят.
– Скажи, пусть сделают это из любви ко мне.
Рейф определенно думает: «Значит, хозяин все-таки решил посватать Джейн. За себя или за Грегори?»
Он, Кромвель, увидел в Вулфхолле то, чего не заметил Рейф: тихая Джейн – вот кто грезится Генриху по ночам, бледная безмолвная Джейн в его постели. У мужчин бывают причуды – не беда, если Кромвель поможет королю осуществить эту. Генрих не распутник, у него было сравнительно мало любовниц. И не из тех, кто ненавидит женщину, которой попользовался. Будет писать ей стихи, а если вовремя подсказать, то и подарит ренту. Приблизит к себе ее родственников; после возвышения Анны Болейн многие семейства уверены, что высшее призвание англичанки – снискать любовь короля. Если все разыграть правильно, можно сделать Эдварда Сеймура влиятельным человеком при дворе и заполучить союзника, а союзников нам сейчас очень не хватает. На данном этапе Эдварду нужен совет – у Кромвеля делового чутья куда больше. Он не позволит Джейн продаться задешево.
Но как поведет себя королева Анна, если Генрих сделает фавориткой придворную девицу, которую она высмеивала, называла плаксой и бледной немочью? Что противопоставит покорности и молчанию? Припадки ярости тут, очевидно, не помогут. Анна должна будет спросить себя, что в Джейн есть такого, чего нет у нее. Задуматься. А смотреть, как Анна думает, всегда приятно.
В Вулфхолле, когда королева туда добралась, она была с ним чрезвычайно мила: брала под руку, болтала по-французски о пустяках. Как будто не сказала несколько недель назад, что хотела бы отрубить ему голову, как будто то была самая невинная фраза. На охоте лучше держаться у королевы за спиной. Анна стреляет быстро, но не всегда метко. Этим летом попала из арбалета в корову. Генриху пришлось заплатить.
Впрочем, всё пустяки. Королевы приходят и уходят – так учит недавняя история. Давай-ка подумаем лучше, чем оплатить непомерные королевские расходы. Где взять деньги на бедных и на судей, на то, чтобы уберечь Англию от врагов.
С прошлого года он точно знает ответ: раскошелиться должны монахи, эти бесполезные нахлебники. Отправляйтесь по аббатствам и монастырям во всех концах королевства, сказал он своим инспекторам, задайте там вопросы, которые получите от меня, общим числом восемьдесят шесть. Меньше говорите, больше слушайте, а выслушав, потребуйте счета. Поговорите с монахами и монахинями об их жизни и об уставе. Мне безразлично, считают они, что мы спасаемся только Христовой кровью или нашими добрыми делами отчасти тоже. Ладно, не безразлично, но прежде я хочу знать, каковы их доходы, ренты и земельные владения, а также, буде король как глава церкви пожелает вернуть себе свое достояние, каким образом это лучше осуществить.
Не ждите теплого приема, говорит он. Монахи постараются к вашему приезду спрятать доходы. Узнайте, какие у них есть мощи и местночтимые святыни, сколько пожертвований они собирают в год – ведь все эти деньги заработаны трудами суеверных паломников, которым лучше бы сидеть по домам. Дознайтесь, что они думают о Екатерине, о леди Марии, как относятся к Папе, ведь если капитулы их орденов находятся вне нашего острова, разве они не обязаны большей верностью некой иноземной державе? Разъясните им, чем это чревато. Скажите, что мало на словах засвидетельствовать верность королю, пусть докажут ее на деле, а лучшее доказательство – их готовность облегчить вашу работу.
Инспекторы не посмеют его обманывать, но на всякий случай он посылает их по двое: один будет приглядывать за другим. Монастырские казначеи станут предлагать взятки, чтобы инспекторы в отчетах занизили их доходы.
Томас Мор, когда сидел в Тауэре, сказал ему:
– Что у вас на очереди, Кромвель? Вы собрались развалить всю Англию.
Он ответил:
– Не дай мне Бог дожить до того, что я начну не строить, а рушить. Невежды говорят, будто король уничтожает церковь. Нет. Он ее обновляет. Поверьте, страна станет лучше, когда очистится от ханжей и лжецов. Только вы, если не проявите больше учтивости к королю, этого не увидите.
И не увидел. Ему не жаль, что так вышло, обидно лишь, что Мор не внял логике. Он, Кромвель, составил клятву, в которой провозглашается супрематия короля над церковью. Эта клятва – свидетельство верности. В жизни мало простого, но тут все просто. Если ты отказываешься принести клятву, значит, признаешь себя изменником, бунтовщиком. Мор отказался. Что тому оставалось, кроме как умереть? Кроме как дошлепать по-утиному до эшафота мокрым июльским днем, когда дождь лил без остановки и ненадолго перестал только под вечер, слишком поздно для Мора, который умер в хлюпающих башмаках, в чулках, заляпанных грязью до колен? Нельзя сказать, что он болезненно чувствует отсутствие Мора, просто иногда забывает, что того нет. Словно они беседовали, и разговор прервался, он говорит, а никто не отвечает. Как если бы они шли рядом и Мор провалился в яму – дорожную яму в человеческий рост, по края заполненную водой.