Семнадцать мгновений весны (сборник) Семенов Юлиан

– Пани! – вдруг крикнул парень у нее за спиной. – Постойте, пани!

Он подбежал к ней запыхавшись. Лицо его было бледно, губы – Аня очень четко увидела это – пересохли и потрескались, сделались чешуйчатыми, как у мальчишек после первых заморозков, когда они сосут сосульки.

– По-моему, она недавно уехала с попутной машиной, – сказал Муха. – Уехала та старуха. С попутной машиной уехала…

Они быстро пошли вперед – он на полшага перед ней, заглядывая ей в лицо; он прямо-таки впился глазами в ее лицо, а она, торопясь, шагала за ним. Ей казалось, что он так жадно смотрит на нее потому, что она оттуда, с Большой земли, и поэтому она улыбнулась ему. А он так жадно смотрел на нее потому, что она была хороша, очень хороша, и он силился представить себе, что станет с этим лицом, когда она очутится там, где должна будет очутиться вскоре.

Аня оглянулась, с трудом оторвавшись от его воспаленных глаз с покрасневшими белками. Улица была пуста – шла девушка, совсем еще молоденькая. На нее Аня не обратила внимания. (Она не могла себе представить, что от этой молоденькой девушки будет зависеть ее жизнь – в эти ближайшие часы и дни.)

Муха привел ее в маленький домик на окраине Рыбны. В домике было две комнаты. В одной, с небольшим окном, выходившим на улицу, жила глухая старуха, а в большой комнате с тремя окнами, заросшими плющом и диким виноградом, было прибрано и пусто, как после покойника.

– Здесь будешь жить, – сказал Муха. – Кроватка видишь какая? С пружинами – спи, как дома. Отдохнешь? Или поговорим? Где остальные?

Аня присела на край кровати и сказала:

– Знаешь, я полчаса полежу, а то пока тебя ждала – совсем выдохлась.

Она сбросила туфли и подтянула к голове подушку. Тело ее стало тяжелым и словно бы чужим. Аня увидела со стороны свое тело, и ей стало вдруг беспричинно и пронзительно жаль себя.

«Ничего, – подумала она, – это бабье, это можно перебороть. В первый раз тоже так было. Главное, я его встретила. Двое – не одна, теперь все в порядке».

С этим она и уснула. Муха сидел возле окна, смотрел на спящую девушку, на ее сильные ноги, на красивое и спокойное во сне лицо, на грудь, видневшуюся в вырезе кофточки; он смотрел на человека, обреченного им, и тихонько похрустывал пальцами, каждым в отдельности – сначала первой, потом второй фалангой, а потом двумя фалангами вместе. Звук был такой, словно кто-то щелкал орешки.

Муха сидел недвижно, как изваянный. Он должен был сидеть здесь до тех пор, пока девушка не проснется и не скажет ему, где рация и шифры. Потом они привезут все это сюда, и он будет поставлять ей дезинформацию, и она начнет передавать дезинформацию в Центр, Бородину, а потом надо будет найти руководителя группы, который выброшен вместе с ней, и сделать так, чтобы он встретился с Бергом – именно в тот миг, когда его можно будет взять «с поличным». Что дальше будет – это уже Муху не волновало. Они после отправят его в тыл, в Германию, подальше от войны, от ужаса и крови. Хватит с него. Хватит с него того, что он видел. Хватит с него бессонницы, страха и надежд, которым не суждено сбыться. Там у него ничего не может быть – ничего, кроме того, что было в коммунальной квартире. Здесь у него будет маленькая автомастерская, коттедж, где не пахнет керосинками и щами, и машина марки ДКВ. Больше ему ничего не надо. Ничего. Он все время чувствовал у себя на затылке чужие глаза – с того часа, как выбросился сюда. Он больше не мог так, не выдерживали нервы. Все это ему предложил Берг – маленькое, но его. И он согласился. Согласился потому, что не мог поступить иначе: сдавали нервы. Хватит с него, хватит!

Первая суббота

Посредине Кракова – поразительный в своей средневековой красоте Старый рынок. Два костела, выложенная каменными плитами площадь, крытые ряды Сукеницы, снова площадь, устланная серыми плитами, а вокруг двух– и трехэтажные дома с островерхими черепичными крышами. Еще до войны дома были выкрашены в разные цвета – желтый, красный, серый, но теперь краска выцвела, местами облупилась, и поэтому площадь была не игрушечно-средневековая, как раньше, а казалась по-настоящему перенесенной сюда из давно ушедших веков.

С раннего утра площадь Старого рынка гудела. Здесь была самая крупная толкучка: меняли костюмы на сало, живопись Матейко на яйца, бриллианты на самогон, оккупационные марки на довоенные злотые, сапоги на табак – чего только здесь не меняли в тот год!

И среди этого гомона, составленного из выкриков торговцев, быстрого шепота спекулянтов, плача потерявшихся детей, истерики, если вытащили из кармана продуктовую карточку на жиры, – среди этого монотонного шума, похожего, если закрыть глаза, на карнавальный вечер в городском саду, только продавцы икон и корма для голубей были молчаливы и тихи. Они не ходили взад и вперед, они никому не предлагали свой товар. Они стояли безмолвно с утра и до вечера, когда торговля кончалась, или до того момента, когда раздавались свистки полицейских и рынок, как громадная морская волна, все сметающая на своем пути, слизывал людей, оставляя на серых плитах обрывки газет, коротенькие, обгоревшие до пальцев, окурки, яичную скорлупу и огрызки моченых яблок (сразу видно, приехали торговать из села) да порой галошу или ботинок, слетевший с ноги во время бегства при облаве.

Эта суббота ничем не отличалась от всех остальных дней. Так же было людно, тревожно и душно. Так же через каждые полчаса трубач на костеле высовывался на пятидесятиметровой высоте в окошко и играл своим длинным средневековым серебряным горном позывные тревоги. Он играл до середины и резко обрывал пронзительно-чистый мотив. Так было многие столетия. Предание рассказывает, что трубач увидел из своего окошка татар, которые двигались к городу молчаливой, устремленной пыльной лавиной. Он затрубил тревогу, но не успел допеть свою песню до конца – его пронзила стрела. С тех пор каждые полчаса трубач – днем и ночью – обрывает свою песню тревоги на высокой плачущей ноте.

Было очень жарко, и Вихрь, пробираясь сквозь толпу, заметил, как босой паренек, менявший дамские ботинки на хлеб, не мог стоять на горячих плитках – все время переступал с ноги на ногу, поджимая пальцы, и норовил подольше продержаться на пятках: не так жгло ступни.

Вихрь шел медленно, разглядывая людей, собравшихся здесь. Рядом с ним плечом к плечу двигался гестаповец, переодетый под слепца, – весь в черном, с синими очками на курносом веснушчатом носу.

Когда Вихрь посмотрел на него в камере, перед выходом на толкучку, ему стало весело. «Болваны, – подумал он, – у слепца никогда не может быть такого аккуратного курносенького веснушчатого носа. Слепота всегда накладывает отпечаток трагизма на лицо человека. А этот – румяный и сытый. Болваны!»

Второй гестаповец шел справа, чуть поодаль. Он был одет под крестьянина. Третий шел впереди и часто оглядывался, словно отыскивая кого-то в толпе. Пять других сотрудников гестапо заняли ключевые позиции вокруг рынка – на перекрестках улиц, так, чтобы видеть друг друга и обеспечить преследование в случае, если русский попробует бежать от своих непосредственных сопровождающих. О том, что рынок будет оцеплен, Вихрь догадывался, хотя про этих пятерых ему, естественно, ничего не говорили перед выездом из гестапо.

Корм продавали старухи. Они держали в скрюченных пожелтевших пальцах маленькие кульки, свернутые из старых, серых газетных срывов.

Над толкучкой летали голуби. Раньше, до войны, на площади Старого рынка только и стояли эти старухи с кормом для голубей, и люди покупали у них корм и угощали голубей с руки. Голуби были прирученные, они садились человеку на плечи, на руки, на голову и уютно, таинственно бормотали что-то, расклевывая распаренные, большие зерна. Теперь же голубям негде было садиться днем – площадь была занята толкучим рынком, по которому ходили голодные люди. Только по вечерам голуби садились на площадь, и она делалась голубой, нереальной, сказочной.

Корм почти никто не покупал, так же как иконы. Старухи и старички с иконами и кормом стояли на Старом рынке потому, что они здесь торговали всю жизнь. Отними у них это занятие – и им нечего будет делать на земле. Разве что изредка корм покупали немецкие офицеры и шли фотографироваться к костелу – они улыбались в объектив, облепленные голубями, дрожащими от голодной жадности.

Еще реже покупали корм ксендзы и раздавали его горстками детям, чтобы те могли – после службы в костеле – покормить божьих птиц.

А иконы не покупал никто: в каждом доме были свои. Только разве изредка какая вдова остановится возле скорбной Богоматери или доброго лика Христова, утрет слезу, быстро перекрестится, присядет в полупоклоне и спешит дальше, предлагая платок в обмен на творог для больного ребенка.

Вихрь впитывал людскую речь. Он испытывал острое чувство счастья, слыша голоса людей, потому что не должен был никому и ничего отвечать. Каждый ответ в гестапо дорого стоил ему. Ответ должен быть быстрым, непринужденным и правдивым настолько, чтобы при возможной проверке оставался путь для двоякого толкования. Ночью после допросов он не мог спать, ибо заново «прокручивал» в памяти это свое «кино» – удел любого разведчика. Он вспоминал каждую интонацию шефа, он вспоминал, в какой последовательности они задавали ему вопросы, что он им отвечал, где держал паузы, какие его ответы могли оказаться после их змейского анализа поводом к новым вопросам. Он не готовил себя к завтрашнему дню. Вихрь понимал, что, если он заранее приготовит позицию, а они поведут допрос совсем по другому срезу, ему будет трудно переделывать свою концепцию на ходу. Он готовился к следующему допросу иначе. Сначала он восстанавливал в памяти все предыдущие допросы, отмечал для себя, какой круг вопросов они еще не затрагивали, прикидывал, что их должно интересовать в первую голову, и таким образом намечал заранее приблизительные ответы на каждый возможный узел тем, которыми, вероятно, будет интересоваться гестапо.

Однажды сволочной старичок из Орла, работавший на немцев среди интеллигенции в качестве секретного сотрудника гестапо, говорил Вихрю и двум молоденьким чекистам, допрашивавшим его: «О голодные, истеричные, пронизанные слухами и надеждами рынки войны! Как быстро люди в дни мира забывают вид этих трагичных рынков! Единственная гарантия против войны – это людская память. Но ее, людской памяти, нет. Есть память человеческая – у каждого своя, и притом, как правило, плохая. Если бы заменить память иным чувством, например завистью, тогда войн не было бы вовсе. Память – как погода, она меняется в зависимости от настроения человека. Хорошо ему – он вспоминает хорошее или же о плохом говорит с улыбкой: оно, это плохое, уже миновало и в настоящее время ему, этому человеку, не угрожает. А коли человеку плохо, так все зависит от характера: он или на другого за это „плохо“ вину навесит, или будет биться насмерть, чтоб плохое поменять на хорошее, или запьет горькую, или плюнет на все и заглянет в лицо старухе с косой – когда нет выхода. Вспоминают вообще редко. Чаще думают о будущем. Потому и воюют…»

«От старый черт! – как-то удивленно подумал Вихрь, вспомнив старика. – Про трагизм базаров он верно говорил. Я почти никогда не вспоминал голод двадцать девятого года, а ведь я его помню… Про зависть и остальное – надо было б поспорить. Спор – это вроде точильного камня в поисках истины».

Слепец толкнул Вихря в бок.

Вихрь неторопливо обернулся. Слепец кивнул головой на молодого парня в черной вельветовой куртке, в серых брюках, заправленных в сапоги. Парень держал в руках кульки с кормом для голубей.

Очная ставка

Старик в военной форме теперь был не один. Рядом сидел человек в сером штатском костюме. Коля понял, что этот – из гестапо. Он не ошибся. Старик-офицер сказал:

– С вами будет беседовать господин из отдела по перемещению иностранной рабочей силы.

«Знаю я эту рабочую силу, – усмехнулся про себя Коля. – Рожа – кирпича просит».

– Очень приятно, – сказал он, – а то я сижу, уж волноваться начал.

– Волноваться вредно, – сказал штатский, – особенно такому здоровому молодому человеку, как вы.

– Я волнуюсь не по своей воле, – улыбнулся Коля.

– По нашей? – тоже улыбнулся штатский.

– Да уж не по своей.

– Ну, хорошо… Оставим это. Где бы вы хотели работать? В какой отрасли хозяйства нашего народного государства?

– Видите ли, я получил много профессий за последние три года. Я уже их перечислял.

– Да, я в курсе. Вы оборвали цикл занятий на физическом факультете ближе к завершению или в середине?

– В середине. Да, пожалуй, в самой середине.

– А как у вас с языком?

– Скорее плохо, чем хорошо. Я и в школе получал посредственные оценки по немецкому языку.

– Да?

– Теперь жалею. Но у нас плохо учили немецкому.

– Совершенно верно. Мне рассказывали, что в ваших школах вообще не изучают произношение. А ведь у нас есть и берлинское, и баварское, и северное, и швейцарское, и австрийское произношение.

– В том-то и дело. А самому заниматься было трудно: времени не хватало, есть хотелось, а не подхалтуришь – не пошамаешь.

– Пошамаешь? Это что такое?

– Шамать – значит есть, жевать, как говорится, от пуза.

– Вы веселый молодой человек. Вас зовут…

– Андрей…

– Андрей, – повторил немец. – А отчество?

– Яковлевич. Андрей Яковлевич.

– Яковлевич, – задумчиво протянул немец. – Вообще-то весьма еврейское отчество.

– Яков? Ну что вы… У вас самих много Яковов. У меня был знакомый немец Якоб Ройн, фельдфебель.

– Откуда этот Ройн?

– По-моему, из Берлина.

– А отчество вашего отца?

– Иванович. Яков Иванович.

– Где родились?

– Потомственный москвич.

– Место жительства?

– Мое?

– Отцово.

– Вместе с нами жил.

– Это вы уже написали. Меня интересует, где он жил до того, как вы приехали на вашу квартиру?

– Я не помню… Где-то на Палихе, а точно не помню, не интересовался.

– Скажите мне вот что, – растягивая гласные, сказал гестаповец, – где вы работали в Минске?

– В парикмахерской.

– Их там было много. В какой именно?

– В парикмахерской Ереминского.

– Опишите мне подробно внутренний вид парикмахерской.

– Ну как… Длинная комната, в ней кресла – вот и все.

– Сколько было у вас кресел?

«Они мотали Степку, теперь проверяют на мне. Но Степка говорил, что мотал его один старик, почему пришел штатский? Степка наверняка сидит в темной комнате, они его выдерживают – психологи чертовы. Но почему пришел гестаповец? Неужели Степка погорел? Или погорел я? Не может быть! Он не мог продать меня, не мог!» – быстро думал Коля, машинально отвечая:

– У нас было три кресла.

– Три кресла, – задумчиво повторил гестаповец, – это хорошо, что три кресла… Это отлично, что у вас было именно три кресла…

Он открыл толстую папку, на корешке которой было выведено по-немецки «Минск», и стал рассеянно рыться в бумагах.

«Такие номера у нас не проходят, – подумал Коля, – так пугают только дошкольников…»

– Это просто совершенно великолепно, что у вас было три кресла, – снова повторил гестаповец, – а за каким креслом работали вы?

– Когда как…

– Определенного, своего кресла у вас не было?

– Чаще всего я устраивался возле большого окна: была видна улица… Интересно, знаете ли…

– Девочки, ножки, юбочки…

– В том-то и дело.

– Сколько вам платили в месяц?

– У нас была понедельная оплата. Хозяин платил нам каждую субботу. Это приказ бургомистрата – платить понедельно, разве вы не слыхали?

Гестаповец чуть улыбнулся уголком рта, и Коля понял, что он ведет себя верно: его ловили с разных сторон, и не в лоб, а издалека, через детали.

– Скажите, пожалуйста, – спросил гестаповец, по-прежнему длинно растягивая гласные, – а какой-нибудь рисунок у вас на окнах был?

– Было два рисунка, – сухо ответил Коля. – Вы что, не верите моим документам?

– Какие были рисунки?

– Как всегда на парикмахерских. Мужчина и женщина. С фасонными прическами.

– Хорошо… Какой машинкой вы работали? Русской или немецкой?

– Сначала русской, а потом достал немецкую, золингенской стали.

– Какая лучше?

– Конечно, немецкая.

– Почему «конечно»?

– Потому что фирма солидней.

Гестаповец распахнул свой черный портфель и достал оттуда ножницы, гребенку и машинку для стрижки волос.

– Сейчас вы покажете нам свое искусство, – сказал гестаповец. – Согласны?

И, не дожидаясь ответа Коли, он сухо приказал:

– Пригласите Торопова.

– Сейчас же приглашу, господин Шульц, – ответил старик-офицер и вышел из кабинета.

В голову Коли словно ударило: Шульц! Сначала он не понял, отчего его так ударило. А потом ясно услышал Степку, его рассказ про следователя гестапо Шульца – красномордого и здорового, который уговаривал его выступить на процессе как чекиста-связника.

А где рация?

Аня проснулась через час. Ей казалось, что она только на минуту закрыла глаза. Аня увидела незнакомый потолок над головой (она всегда запоминала карнизы потолков и могла по ним безошибочно определять высоту комнаты), и все в ней закружилось, заметалось, напряглось. Но так было только одно мгновение, пока она не увидела возле окна Муху. Он сидел в той же позе, что и час назад, – опершись рукой на подоконник, выкрашенный жирной белой краской.

Он сидел, закинув ногу на ногу, – уютно, по-довоенному, нисколько не скованно, будто он вовсе не в тылу у немцев, а в штабном домике после возвращения с задания – сидит себе и отдыхает бездумно.

– Ну, – улыбнулся он, – отдохнула?

– Хорошо отдохнула.

– Я на тебя глядел: красивая ты. Зачем таких посылать? Можно кого поплоше…

– Это почему?

– Так… Если поплоше какая попадется – не жаль будет.

– Каждый человек – человек… Да и потом, не в вывеске дело.

– Ты про душу-то не заводи, не надо, – сказал Муха, – это мы в школе проходили. Рация где? Надо выходить к нашим, в лесу у местных партизан питание кончилось, они теперь немые.

– За рацией надо идти.

– У верных людей спрятала?

– Я ее закопала.

Муха присвистнул.

– Теперь черта с два найдешь!

Аня улыбнулась:

– Найду. Завтра же найду. Вдвоем пойдем?

– Нет, втроем. Я еще одного местного в собой прихвачу.

– Кто такой?

– Один… парень… Из моей группы.

– Он не наш?

– Раз мне помогает, значит наш.

– Это понятно. Я спрашиваю: его тоже забросили или он местный?

– Местный. Я его тут вербанул.

– Как мне называть тебя? Мухой как-то неудобно звать.

– Я – Андрей. А ты?

– Аня.

– А по-настоящему?

– Я же не спрашиваю, как тебя звать по-настоящему…

– По-настоящему меня зовут Андрий, вот и вся разница.

Аня быстро глянула на Муху и подумала: «Что он, с ума сошел – настоящее имя говорит?» Она ничего не сказала ему, села к столику и, достав зеркало, стала причесываться.

– А ты чего незавитая? – спросил он. – Сейчас модно, чтоб с шестимесячной.

– Мне не идет.

– Одели тебя ничего, – продолжал Муха, – похоже… А остальные как? В трофеях или шили по заказу?

– Кто в чем…

– Резидент в синем костюме прыгал?

– Он прыгал в комбинезоне.

– А штиблеты на нем какие были? Не помнишь, какого цвета?

– Не помню…

– Ты на карте пометила место, где спрятана рация?

– Я карту закопала.

– Где?

– Здесь недалеко.

– Пошли за картой.

– Лучше вечером. Спокойней. Я ее хоть ночью найду, я заметины в лесу оставила.

– Какие заметины?

– Ну, следы… Кору надрезала, линию прочертила от тропки, валеги накидала… Это сибирское, я это умею.

– Сибирячка?

– Почти.

– Ишь какая осторожная, – улыбнулся Муха, – все намеками да намеками. Слышь, Ань, а второй как одет? На всякий случай, чтоб знать, если резидент сгинул…

– Тоже в комбинезоне, – ответила Аня. – По паролю узнаешь.

– Ты что, не веришь мне?

– Почему? – удивилась Аня. – Как же я могу тебе не верить?

– Я тут один – три месяца! Сколотил группу! Передаю сведения, вам базу приготовил! Не сплю, не жру! Эх, чего там!

– Не сердись, Андрюша, ну что ты… Если ты волнуешься, не ходи на явку. Теперь могу пойти я. Я-то ведь знаю их в лицо…

– Ладно, там решим… Извини, что сорвался: нервы на пределе. Но за картой пошли сейчас.

– А почему сейчас? Вечером надежней. Давай вечером, а?

Вечером у Мухи была назначена встреча с Бергом. Поэтому он сказал:

– Нет, Анечка, вечером мы не пойдем: патрулей до черта, напоремся еще, не ровен час.

А карту он обязан был показать полковнику Бергу – тот велел. И еще он хотел показать карту гестаповцам: после очной ставки с разведчиком он чувствовал себя оплеванным – ему явно не верили. Покажет карту – поверят.

– Ну, хорошо, – сказала Аня, – если ты считаешь, что надо идти сейчас, пошли, я готова.

– Погоди, – сказал Муха, – я тебе приготовил поесть.

– Спасибо, – улыбнулась Аня, – а то я голодная как волк.

Муха вышел в сени и вернулся с тарелкой, в которой лежали вареная картошка, желтая крупная соль и молодой, видно прямо с грядки, зеленый лук.

– Ой, спасибо, – сказала Аня, – красота какая!

– Погоди, – сказал Муха, – я тебе еще кринку простокваши приготовил.

– Спасибо, Андрюша, только я ее не ем.

– Это почему? Самое вкусное, что есть, – простокваша.

– Не могу. Меня в детстве мать напугала. Сказала, что в нее лягушек кладут – для холода. С тех пор не могу, лучше голодной ходить.

– Вот женщины! – сказал Муха. – А еще туда же – воевать… Ну, лопай как следует. А завтра я молочка тебе раздобуду. У них тут молочко жирное, хорошее молочко…

Через десять минут они вышли из дому.

– Слушай, Ань, – спросил Муха, – а какое у нас задание теперь будет, не знаешь?

– Знаю, – ответила Аня, – задание специальное, особой важности, детали тебе Вихрь объяснит. Только не сердись, ладно? Я ж тебя не спрашиваю о твоих связях и явках. Придет Вихрь – с ним разберетесь.

– Да я и не сержусь, что ты… Он длинный такой, Вихрь, да? Глаза голубые-голубые?

Аня оглянулась. По дороге следом за ними ехала девочка на велосипеде. Больше никого не было. Аня оглянулась еще раз: велосипед показался ей знакомым – точно такой же, как у мальчишки, что приехал за парнем в крагах.

– Тут велосипедов много? – спросила Аня.

– В каждом доме. А что?

– Ничего. Интересуюсь.

И они свернули в лес.

Старый рынок

«Липа, – подумал Вихрь, – это липа, они меня берут на пушку. Это их человек. Они хотят меня пощупать еще раз: стану кричать „Беги!“ или подойду к нему? Дурачки! Они же мне так помогают. Сами себя убеждают в моей им преданности. Стоп! А что, если это случайное совпадение? Погубят парня, зря погубят. Вряд ли… Это не случайность. Это не может быть случайностью – слишком точно все сыграно».

Он медленно шел следом за парнем, который ходил мимо остальных торговцев – пять шагов вперед, пять назад.

– У вас нет хорошего корма для индеек? – склонившись к человеку в вельветовой куртке, спросил Вихрь.

Тот быстро обернулся, мгновение разглядывая Вихря и слепца, стоявшего за спиной, а потом ответил, словно выдавливая из себя слова:

– Теперь корма для индеек крайне дороги… Видимо, вы имеете в виду индюшат…

И первым протянул руку Вихрю. Вихрь пожал протянутую ему руку.

«Это уже становится глупо. Видимо, он поведет меня на их явку, – думал Вихрь. – Бежать с дороги? Нельзя. Если будет облава на рынке, у меня девяносто шансов из ста. Бежать сейчас – один из ста. А если других больше не представится? Если облавы не будет? Если… Тысяча если… Тысяча проклятых если…»

Все это пронеслось у него в голове, когда он, обернувшись, сказал слепцу:

– Знакомься, это наш друг.

А после они шли по улице Святого Анджея, повернули к университету, вышли на сквер Плянты – кольцо тополей, издревле окружающее старый город, – и двинулись вдоль трамвайных путей – к реке.

Народу было немного. На скамейках сидели женщины с детьми. Лица у детей были землистые, кожа возле висков морщинистая, старческая. Дети войны. Они не бегали наперегонки, не кричали, играя, не рылись с лопатками на газонах. Они сидели возле женщин тихо – ручки сложены на коленях, колени громадные, раздутые, а ножки тоненькие, как спички.

«Здесь все простреливается. Они меня возьмут здесь, – думал Вихрь, – нет смысла. Зря погибнуть – всегда легче легкого».

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Работа в SMM напоминает шахматы: здесь нужны скорость, стратегия и тактика. Увы, хороших специалисто...
«Денискины рассказы» Виктора Драгунского – любимая книга уже трех поколений.Она написана полвека наз...
Книга известного голливудского сценариста и преподавателя Памелы Дуглас – ценное пособие для тех, кт...
Мать-одиночка Эрин Тернер согласилась на фиктивный брак ради благополучия сына. Но появление на свад...
День «Д», 6 июня 1944 г., стал датой одного из ключевых сражений в борьбе за освобождение Европы. Вы...
В организации складских операций и управления запасами кроются проблемы или успехи предприятий, деят...