Израиль в Москве: повесть Лехт Ефим

— Запад, запад, — ворчал Иван. — Все улыбаются, а выпить не с кем. Пусть пожимают плоды. Нашего Путю не замай. — Помолчал и добавил: — Путин — реальный пацан.

Израиль, беззвучно воя, поморщился. «Пацан». Гнусное словцо. Будто торчит неопрятный поц и высовывает язык малороссийский пацюк. Некоторые слова великого и могучего его раздражали. Хотя никогда не был пуристом.

Погода как насморк, ледяные тротуары облизаны дождем. На переходе опасно поскользнулась старушка. Ваня шепчет сложносочиненное ругательство.

— А вот почему говорят то «гололед», а то «гололедица»?

— Видите ли, Ваня, гололед — это когда падает мужчина, а гололедица — когда женщина.

Заплаканное лобовое стекло, в зеркальце прыгают веселые глаза.

— Извиняюсь, что я к вам спиной.

Шутка. Нужно улыбнуться. Трафик все гуще. Вот и пробка. Из соседнего «пежо» низкие риффы гитар. Мелькнули бирюзовые боеголовки мечети.

Ваня широко, с завыванием зевнул, почти сделал челюстью шпагат. Чуть не выскочил на встречку.

— Вот это зевок, — вполголоса поделился с Мартой Изя. Иван услышал.

— Это что! — похвастался он. — Вот был случай. В Турции. Два часа до отлета в Москву. Разбудили рано, не выспались. И тут я зеваю. Вкусно так, до щелчка. И понимаю, что обратно-то рот не закрывается! И так пробую, и этак. Я, по правде, испугался. В нашей группе, ну, туристов, нашли доктора. И он говорит, это, мол, редкий случай, нужна серьезная клиника. Ё-моё, кое-как собираюсь и с открытым ртом в аэропорт, все оборачиваются, сами рты открыли. Ну, прикрываюсь платочком. А потом, в самолете, вот так, с раскрытой пастью всех пугаю. Ни попить, ни поесть. В общем, так и доставили к Склифосовскому. Там какой-то мастер вправил. Настрадался как Нострадамус. С тех пор я зеваю аккуратно. Зевок «лайт», — и, бросив руль, руками изобразил кавычки. Помолчали, переживая.

— Иван, а вы в каком районе живете?

— Я как бы из-под Брянска. Деревня Красная Хрень. Сейчас поселок, типа, городского типа. Теперь в Москве живу, в Марьино.

— Красная Хрень? — удивился Изя.

— Красная Сирень.

По радио надрывался, заходился Георгий Плебс. Что-то про водку. Потом какие-то «Золотые унитазы». Нет ли чего-нибудь, кроме этой попсарни? Уж лучше гангста-рэп. Проехали шедевры турецких строителей, ряды кафешек, бистро, рюмочных. Москва кабацкая. Вдали беснуются огни Сити, возможно, появится свой Манхэттен, Таймс-сквер.

— Даунтаун, — Изя не заметил, что сказал это вслух.

— Ага, даунтаун, где гуляют одни дауны, бу-га-га.

— А почему новые небоскребы невысокие?

— А небо-то, видите, оно же низкое. Че скрести?

На кому ты тупаешь

От Ваниных речей почему-то запахло щами и даже хлоркой. Пару раз мелькнул вставший на дыбы церетелевский Петр. Обогнули завод «Вибратор».

— Это, наверное, для прекрасной половины? — заинтересовался Изя и тут же получил от Марты увесистый тычок.

Садовое. У Красных Ворот по-прежнему стоит праздный Лермонтов в короткой шинели. «Кто ж его посадит?» Домниковка, район бывших домов терпимости. Сейчас бы сказали «толерантности».

Распутавшись с кольцами, выскочили на Остоженку. Волхонка, Воздвиженка. Желчь купеческих особняков. Арбат и off Arbat. «Как много доброго и милого в словах Арбат, Дорогомилово».

Справа осталось Новорижское шоссе, которое Борька называл «Нуворишским». Промелькнула афиша театра «Блинком» «Человек с рублем». Постер: «Школа-студия МКАД, спектакль „Любля“».

Опять бормочет радио. Кажется, «Эхо Москвы». Вялотекущая оппозиция.

— Еще этот Навальный, б…, навалился, — шипит Иван. — Оп-па, оп-пазиционер хренов. Будто с коррупцией воюет. Сионистский заговор.

Гламурно сияют купола Храма на Бассейне. Ваня небрежно перекрестился. Православный, право слово. Андрей предупредил, что при Иване лучше не упоминать, что Иисус — еврей. Начнет беситься, сквернословить. Иисус мог быть только русским.

Да что Иван, собственная московская внучка Глаша даже всплакнула, узнав, что ее русский Бог на самом деле еврейчик из местечка Назарет, что в Израиле. Иисус Иосифович. Иешуа. Из самой известной книги.

Над Россией теперь триада (три ада): православие, патриотизм, Путин. Три «П», воистину generation П. Ряшка today.

— Дума — дура, Путя — молодец! — бодро оформил Ваня впечатления от радионовостей.

— Умен не по годам, — туманно похвалил Путина Израиль.

Светофор, Иняз, МГИМО — теперь, наверное, Патриотическая академия, все ближе волнующий Комсомольский проспект.

— Светка, не дуркуй, не сейчас, — и допустил обсценную лексику. Кажется, Иван разговаривал с женой. Судя по репликам, он был как-то непрочно женат, скорее, состоял в причинно-следственной связи

— На кому ты тупаешь, на папу своему? Я тебе отвикну! — рявкнул Ваня. — Пора поставить точки над «ё», — закончил он, выключив телефон.

Обыденский переулок, где юный Изя в шестидесятых, взалкав независимости, снимал комнату. Тогда царили мир, дружба, жвачка, ржачка.

Мне стан твой понравился теплый

Живал и жевал он во многих местах. На Казакова, прямо напротив ордена Ленина имени Сталина Краснознаменного Государственного центрального института физической культуры. Теперь это, вероятно, Университет спорта.

И в Лефортове, супротив знаменитой тюрьмы, и на Шестнадцатой парковой, где пахло свинарником, когда менялось направление ветра, и на Владимирке — шоссе Энтузиастов, у самого «Нефтегаза».

И даже в Теплом Стане, у Райки. Она была тогда временно доступна, и он, когда они лежали довольные, мурлыкал в ухо: «Мне стан твой понравился теплый».

Синичкины пруды, Краснокурсантский проезд, Второй Пресненский переулок…

Кажется, Изя задремал. Короткий, со вкусом поставленный сон. Проснулся он в конце Ваниного монолога:

— Сто с лишним долларов! А я им говорю: бросьте этих ваших штучек. Доллары лишними не бывают! А он меня спрашивает: «Ты евреев на работу берешь?» — «Беру». — «А где, — говорит, — ты их берешь? Все ж уехали!» Бу-га-га.

Эту хохму Изя слышал еще в семидесятых. И отменил начавшую было расплываться улыбку.

Освещенный рекламами дождь со снегом. Густая тягучая пробка. В стременах педалей, в раковинах сидят моллюски, глядят сквозь дворники, слушают шансон. Коллективное бессознательное.

Зато в пробках можно в охотку созерцать, мониторить. Израиль — опытный зевака. Марта, поверх носового платка:

— Давайте заедем на Фрунзенскую набережную.

— О’кей.

Хамовники, Сад Мандельштама. Нет, не того, какого-то купца. Поэту не положено. Иван произносит: «Мандельштамп».

Спустились к реке. Марта осталась в теплой машине, наедине с насморком, сказав: «Де дадо, де богу».

Надменный мост, ветреная набережная, неоновые сумерки. Парапет подернут снежной сыпью, четкая скупость колорита. Пресыщенная нечистотами серая вода. Скользко, двигаться надо внимательно, как на ходулях. Полный озноб.

Изя опустил кепкины наушники. Однажды ему приснилось: прибой Средиземного моря лижет скользкий гранит Фрунзенской набережной. Волна ударяет в стену, прислушивается и ударяет опять.

Подмерзшая грязь с окурками. Пусть уж скорее уляжется снег и скроет гриппозную слякоть.

Каждый охотник желает знать

Вдруг страстно захотелось к морю, «где лазурная пена, где встречается редко городской экипаж». Где ты, Ашдод, белое княжество у моря, солнечное сплетение пальм, песка и восторга.

Загорелый бутуз, боясь расплескать, несет огромный студень медузы под восхищенно-брезгливыми взглядами. С треском надо всеми пролетел хулиган в шлеме, с пропеллером на спине. Держит воздушный курс на Тель-Авив. Пробки его не волнуют. Удивляясь своей бесстыжей красоте, над морем солирует закат. После купания дышится радостно, на веках дрожат изумрудные капли. Пунктир царапины на запястье, лоск смуглого плеча. Высоко в равнодушном небе подрагивает затейливый змей. Андрей, строго глядя на далекий теплоход, без суеты меняет мокрые плавки на сухие. На мелко смолотом, цвета муки, песочке шипит пеной прибой.

— Бора, выйди з мора!

Наверное, одесситы.

Пузатых почти нет. То ли они не ходят на пляж, то ли знаменитая средиземноморская диета. В зеленых волнах морщится апельсин заходящего солнца. Покачиваются яхты в марине. Все снимают закат телефонами, ах, сейчас появятся все цвета спектра. Ведь каждый охотник желает знать, а на чернеющем небе уже блестит грустная, искусно срезанная серебряная скобка с большого пальца ноги сами знаете кого… Мистерия.

Напугав Ивана, Изя душераздирающе чихнул. Чих, похожий на роды. При этом из его рта выскочило какое-то существо и на коротких лапках ловко убежало в кусты. Простуда?

Немедленно повернулся мужичок с удочкой, притворявшийся рыбаком. Что тут ловить? Пиранью?

— Будьте здоровы, Израиль Абрамович! — крикнул Ваня. Он с кем-то доругивался по телефону: — Я не откладываю долгов в ящик… палка о двух концах и то ошибается… чего ты предупреждаешь? Ты что, Минздрав — предупреждать?

Закончив, высморкался по-хоккейному, зажав одну ноздрю.

— Ну что, поехали?

— Да-да, конечно. Нам бы еще на Комсомольский, Иван.

Вот и дом, где они жили. Рядом с магазином «Океан», в котором Изя покупал рыбу для сиамки Алисы. Загадочная рыбка простипома. Вместо «Океана» — стеклянный офис с планктоном, напряженно глядящим в экраны компьютеров.

Изин дом не изменился. Эту пятиэтажку строили пленные немцы. В квартире был высокий потолок, прекрасный пол, в смысле крепкий паркет. С недалекого стадиона в Лужниках иногда доносился сдержанный рев. А однажды прямо из окна Изя увидел улетающего олимпийского Мишку. Винегрет воспоминаний.

Бойкий мужичок по кличке Ильич, хотя это его отчество. Ветеран олимпийского движения. В 1980-м во время Московской Олимпиады он работал в Лужниках электриком.

— И вот, — рассказывал Ильич, — когда наши метали, допустим, диск, копье или молот и прочий инвентарь или когда прыгали в длину или тройным, целая бригада по команде, споро, отворяла нужные ворота стадиона для сквозняка или, как говорил бригадир, для «розы ветров». И после советской попытки сразу опять запирали. Расчет был серьезный. Мы же хотели всем рекордам наши русские дать имена.

Во дворе сурово забивают «козла», кажется, те же непреклонные Выхин, Бутов, Бибирев и Зюзин. В любую погоду. Дубль пусто.

— Ваня!

— Я за него.

— Нам к шести.

— Успеем, поедем огородами. Дорога займет меньше времени, чем от эрекции до эякуляции. — Он покосился на Марту. — Так Боб выражается. Будет короче, нежели чем через кольцо.

Зачем он после «нежели» говорит «чем»?

— Какой у них адрес? Я Андрюху спрашивал, а он молчит как пармезан. Надо же забить в джи-пи-эс. Вот если бы у Моисея был навигатор, а, Израиль Абрамович? Совсем другая история.

— Видите ли, Ваня…

— Й-о-о! Мобильник помирает, ёмобильник.

В Израиле вместо удивленного «й-о-о» поют «й-у-у».

Все же пока до Текстильщиков доехали — все пробки собрали. Зато при торможениях ни разу не дернулись.

— Спасибо за гладкую езду, Иван!

— И какой же еврейский не любит гладкой езды, — подмигнул в зеркальце Иван.

Изе он, скорее, нравился. Персонаж понятный. И ничто животное ему не чуждо.

Убитые тапочки

— Грачи прилетели! — празднично пропел Бурдянский. — Ну, как вы там, в Израиловке? Танцы с сабрами?[12] — Он показал осведомленность.

Галя и Гена. Галогены.

— Хоть раз приехал бы. Сам посмотрел.

— А когда? Суета сует. Причесаться некогда.

Изя с сомнением покосился на Генкину плешь.

— Я бы, может, и приехал, если бы у вас была диктатура, лучше военная. С вашей демократией вы слишком церемонитесь с арабами.

Изя вспомнил такого же тайного советника.

— Да какие там на хрен переговоры! — надрывался новый канадец из Могилева. — Арабы понимают только язык силы.

Он вел машину по просторам Канады и в азарте бросал руль, размахивая руками. Вот такой Лёва из Могилёва. Изя давно убедился: самые горячие патриоты Израиля живут в Штатах и Канаде. И вот, в Москве.

Галя предложила тапочки, и у Изи сразу испортилось настроение. По старомосковской манере прихожая была завалена обувью. Он и в прежние времена не любил переобуваться в гостях, а теперь и вовсе отвык. Забыл, что в России разуваются как мусульмане. Приходишь комильфо, все продумано, туфли, галстук и носки в тон, а тебе предлагают убитые тапки, клетчатые развалины сорок восьмого размера. И ты уже не денди и не лондонский, а лузер из Жмеринки. Мягко, но твердо он отстоял право остаться в своих «мартенсах».

— Может, у него носки дырявые, — веселился Генка.

Юмор на уровне плинтуса, а ведь бывший кавээнщик, удалой гитарист. Марте он когда-то нравился, потому что был похож на Кортнева. «Несчастный случай».

Гримаска брезгливости превратилась в морщину, подбородок раздвоенный, похож на крошечную попку, на шее висят очки. Серая чепуха вокруг лысины, десяток волос бережно приклеен, слева направо. Заемные ценности.

— Галка, смотри! Наш Изя не соглашается стареть.

— И не толстеет!

— Я ужин отдаю врагам.

— Да? Я гляжу, у тебя их много.

В темном зеркале прихожей отражался узкий, как одноименная страна, господин. Бархатный пиджак, желтоватый, в пятнах так называемой гречки бритый череп (No hair, no care[13]), на шее — старческие вожжи, фирменный средиземноморский загар успел выцвести. Бородка — соль с перцем, соли больше. Израиль поношенный.

Не дом, а полная чашка

Изя в зеркале с усилием сделал нарядное лицо (утомительное желание нравиться) и, неслышно насвистывая, замшевой походкой регтайма направился к кухне, где уже гомонило общество и раздавались гигиенические поцелуи в воздух, а также нехитрые подарки Святой земли: тарелка с видом Иерусалима, ладошка хамсы, косметика Мертвого моря.

— Мертвое море — лучшее море, — рассуждал Гена, — мертвый сезон — лучший сезон, а мертвый араб — лучший араб!

Изя почувствовал неловкость. Как обычно, душила пошлость.

— Гена, ты же, кажется, либерал. Неудобно.

— Неудобно шубу в трусы заправлять. Арабы, вон, евреев убивают, не задумываются. Им удобно!

Кухня, гнездо диссидента, казалась тесней, чем прежде.

— В тесноте, да не обедал, — опрометчиво уронил Израиль.

— А вот и нет, у нас уже все готово, — начала обижаться Галка.

— Поддам, поддам, поддам, вместе с Изькой сегодня поддам! — голосил Гена.

Культ старинного буфета непоколебим с давних пор. Деревянные гроздья, бронзовые ручки, коричневая тоска. Антиквариат. Шепотом:

— Галя, выбрось эту бандуру. Не пожалеешь.

Не дает ответа. Пожимает плечами. Весело жалуется Марте:

— Чтобы ресницы красить, нужны очки. Надев очки, не подберешься к глазам.

— Это как лысому кипу носить, — успокоил ее Изя, — ветром сносит.

Знакомая анатомия московской квартиры. Плюшевый уют. Как говорил Левон Даниелян, «не дом, а полная чашка».

Ковер над заслуженным диваном украшают скрещенные сабли.

— Давненько не брал я в руки шашек, — голосом Чичикова пропел Изя. Незагоревший светлый квадрат на стене — след от портрета Солженицына, в котором Гена разочаровался. Варварский цветок граммофона, Хэм в толстом свитере, дремлют пожелтевшие листья тех же книг, плёнки кассет. Ворованный воздух. Лолита Набокова, пепел Вайды, зеркало Тарковского. Даже золотая рыбка в аквариуме та же. Ау, шестидесятые!

Картина, изображавшая ночной Нью-Йорк с покойными близнецами Торгового центра висела чуть криво. Некоторая раздражала его всегда неправильность. Нет, надо сказать правильно: его всегда раздражала некоторая неправильность.

Синдром Монка

Пришлось подойти и поправить. Это синдром Монка[14], все усиливающийся. Неизвестно, что послужило причиной — увлечение коллажами, страсть к композиции, приобретенный минимализм? «С очами лиловыми хаос» беспокоил его как заноза. Приходя в гости, даже в кабинет врача, он выпрямлял все кривое, удивляя доброго доктора Моше.

Или расставлял на чужих вешалках головные уборы и зонтики в правильном, как ему казалось, порядке. Интуитивная борьба с энтропией, жажда гармонии. Возможно, ветвь аутизма. Люди пока не пугались. Марта называет это занудным тоталитаризмом.

На столе натюрморт малых голландцев: под шубой мерцает вороненая сельдь, томится сыр с большими ноздрями, маются грузди, интимно розовеет семга.

— Миллион фунтов стерляди, — зачем-то буркнул Изя.

В центре стола — горящий семисвечник. Полукровки часто становятся архиевреями: на комоде — менора, на двери — мезуза, на груди — Маген Давид.

Правда, футболка, привезенная для Генкиного внука, вызвала замешательство. На ней хохочущий младенец указывает на свою писку. Подпись кричит: «I’m a Jew!» («Я — еврей!») Кажется, носить эту майку здесь не будут.

А салат хорош. Авокадо, креветки, спаржа, грейпфрут и красный лук. Оливковое масло. Жареный чесночный хлеб. Вкусная гармония.

— Ты что пьешь? Виски? Мы тебя выведем на чистую водку, — балаганил Гена. Молодцевато склонил бутылку.

— Вам видней, я иностранец, — держал низкий профиль Изя.

— Люди и львы, орлы и куропатки, к вам обращаюсь я, друзья мои! — В Генкином бокале волновалась «Смирновская». Он уже кричал. Так кричит человек, у которого есть слуховой аппарат, но он им не пользуется.

— Гена, не тамади, будь попроще. Ладно, давайте со свиданьицем.

Звон стекла. Все влили в себя разную жидкость. Наступил обед молчания.

Я закушу удилами

«С этими людьми есть о чем помолчать», — думал Изя, орудуя вилкой и ножом. Вокруг чешской люстры с гудением барражировали две тяжелых мухи — Лиза и Зоя. Они ждали окончания банкета. Гена вновь потребовал наполнить бокалы. Его веселая пасть чеканила голосом Юрия Левитана:

— Товарищи мужчины! Неуклонно овладевайте товарищами женщинами! Товарищи женщины! Неустанно повышайте свою сексуальность!

— Закусывай, — шептала ему Галя.

— Я закушу удилами, — гусарил Гена.

Подали фуагру. Баловство.

— Фуа-гра, подагра, виагра, — ласково гудел Изя.

Бурдянский захмелел:

— Хватит уже! Двести лет вместе! Пора валить.

Он валит уже лет тридцать.

— Вот и младший наш, Олежек, собирается.

— Как ныне собирает вещи Олег? — заинтересовался Изя. — Куда?

— Да на Техасщину. К своему брату.

— Изька, — пискнула Галя, — ты так любил Москву. Какого черта ты уехал?

— Если выпало в империи родиться, лучше жить в провинции у моря, — важничал по-бродски Изя. — Вчера я прилетел из рая. Он называется Израиль. Давайте за него.

— А как тебе Москва?

— Обла, огромна, стозевна и лаяй.

— Надо к нам в июне приезжать — время надежд и тополиного пуха.

— Бремя тополиного пуха?

— Да, — пригорюнился Гена, — жидеют наши ряды, редеют наши жиды. А ведь еврей в России — больше, чем еврей. А в Израиле — меньше, меньше, понял?

— Кушайте, кушайте, — хлопочет хозяйка.

— Кто кушает, тот из Малороссии, а кто ест — из России, — ворчит Изя.

— Марточка, знаешь, а тебе идет седина.

— Это Изька: хватит, говорит, краситься. Красивая — значит настоящая. Он мой личный стилист. Абсолютный вкус, ты же знаешь. Я даже сережки без него не покупаю.

Сережек у нее много, включая трех Сережек — приятелей. Израиль вздыхает:

— Сережек много у тебя, а Изька — лишь один.

— Ну, вот, — продолжает Марта, — теперь половина подруг требует волосы красить, а другая половина — хвалит. За смелость и благородство. Получилась чернобурка. Изя называет эту прическу «Зимняя вишня».

— Смотри, какой у них правильный загар.

— Передай хлебушка.

Изя незаметно поморщился. Хлебушка, водочки, огурчиков. Воля ваша, это какая-то лакейская лексика.

На колени рапидом беззвучно прыгнул кот Гламур. Уставился голубыми глазами садиста. Хорошо, что когти не выпустил. Изя погладил его морщинистой, как черепашья шея, рукой. Дома в саду у них гуляют на воле две юные черепашки — Череп и Пашка. Иногда они забредают в гостиную и сладострастно покусывают крошечным клювом мизинец Изиной ноги.

У давней подруги Жанны тоже была черепаха. Крупная такая. Тортилла. С Жанкой Грачи теперь видятся по скайпу.

— Здравствуй, жопа, Новый год, — ласково басит она на экране, красиво держа тончайшую сигарету кривыми от артрита пальцами. В своей квартире в Монреале. Канадская монреальность.

Белоеврей Яша

Жанкин муж, Яша Гринберг, он же Жак Гринбер, персонаж, как сейчас говорят, прикольный. Повредился он умом еще в шестидесятых, когда узнал, что его дед служил в Белой Добровольческой армии. А потом у атамана Шкуро. То есть был белоеврей. Были же белочехи, белофинны.

В МГУ Яша изучал французский, был любимым учеником Китайгородской. Она показала ему настоящий французский язык, розовый и влажный. Он стал страстным франкофоном. Публиковался во французских изданиях, написал два учебника. Возмечтал о переезде в Париж. Хотя бы в Тулузу. Для этого пришлось вначале репатриироваться в Израиль. Поселились в хорошем районе, в Рамат-Гане, рядом с высоткой Алмазной биржи. К аборигенам он относился с брезгливостью князя Юсупова. Всё вызывало его отвращение: жара, евреи, запахи, музыка. Полгода из дома не выходил. В общем, депрессия.

Любимая Франция держала границы на замке, то есть вида на жительство не выдавала. Чтобы не сойти с ума, решили пробиваться во французскую Канаду, Квебек. А Жанне между тем Израиль нравился. Как кандидату каких-то наук, ей дали стипендию Шапиро, работу в университете.

Изя их навещал, беседовал с Жаком. Не дуркуй, мол, Яша. Тот отвечал вальяжно: «Видите ли, Изя… Эта диаспора мне не подходит… ни еврейство, ни арабство… вам угодно унижать меня… страдания очищают… не обессудьте… не буду обременять вас, голубчик… прикажете подать водки… помилуйте, Израиль Абрамович…»

— Не помилую!

Яшка не шутил. Он со всеми так разговаривал. Его лексикону позавидовал бы Акунин. Белогвардеец. Ротмистр. Кажется, даже каблуками щелкал. Отца, Марка Семеновича, окрестил Маркелом Зосипатычем. Тот терпел.

Сейчас они в Монреале, которому очень хочется походить на Париж. Свой Нотр-Дам, местная Сена, полно арабов, и парк, тянущий на Булонский лес. В этом парке, на яркой мокрой траве, лежала на боку голая девушка и, подперев голову полной рукой, грустно глядела на Изю. Дождь ее не беспокоил.

— Пошли, пошли, — сказала Жанка, — успокойся, это скульптура.

За рулем своего «рено» она указала куда-то влево.

— Смотри, я там работала, — сказала она, — университет-могила.

Изя решил, что это их профессиональный сленг. Нет, они вскоре проехали мимо мраморного вращающегося куба, на котором значилось «Университет Мак-Гилла».

На высоком клене развевались выцветшие джинсы в хорошем состоянии, пахло жареными каштанами, звучал аккордеон. Да, Париж. Вот только в воздухе Монреаля чувствовалась какая-то затхлость.

В прихожей у Гринбергов — портрет Николая II. Во весь рост. А ротмистр с трудом нашел работу преподавателя в еврейской религиозной школе. Община помогла. Перед входом в класс он топчется, пристегивает к кудрям кипу. Насмешка судьбы. Особый цинизм Господа.

— Изя! Ты где? — Опять Генка с бокалом. — Я требую расширить сознание. Еще накатим?

Марта дергает рукав. Просит: может, хватит, а то как хватит! У Изи ведь как: после второй рюмки — умный, после третьей — остроумный, после четвертой — безумный. Далее — везде.

Телевизионный смотритель

Гена встал, нащупал пульт:

— Я телевизор вообще не включаю. Сплошной агитпроп, Оруэллвагонзавод, — и тут же включил. Удлинил руку пультом. У них тут модно хвастаться, что зомбоящик, дескать, не смотрят.

— Ну да, — возражает Галя, — не смотрит он. Телевизионный смотритель намба ван.

— Неправда! Я смотрю только спорт и Познера. Лучше Познер, чем никогда.

— Вообще-то он у меня мужик справный, — смягчилась Галя. — Как это? Хозяйствующий субъект. От компьютера не отходит. Князь Мышкин.

— А ты мышку от кошки не отличаешь. Только «Одноклассников» и смотришь.

В споре наметился абсурд. На гигантском экране замелькали каналы. Канализация.

— Теперь у нас население делится на людей телевизора и людей интернета.

— А где люди холодильника? — Изя пытался остановить бьющееся веко.

Бурдянский уже рассказывал о своей поездке в Даллас. На побывку к сыну:

— Двенадцать стульев за целый месяц!

Изя насторожился. Нет, это не Ильф-Петров. Не гарнитур Гамбса. Речь шла о проблемах прямой кишки. Там, на Техасщине.

— Аут! — вдруг крикнул Гена.

На экране стучал теннис. Долгие шелковые ноги Шараповой. Она кричит все сексуальнее. Вот-вот кончит. Убедительнее, чем Вильямс.

Гламур, позируя, жеманно прошелся по столу, огибая приборы, и вальяжно разлегся в центре. Никто не сделал ему замечания.

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Опыт одного пути» — это мои заметки, которые я создавала по мере поиска себя. Для меня работа по по...
Кто же любви не знал?Кто-то не спал ночей,Кто-то от счастья летал.Вся наша жизнь — о ней.Удивительно...
Джейми Болл возвращался домой, когда ему с подземной автостоянки позвонила невеста Логан. Сквозь пом...
Дистанционное электронное обучение (e-learning) – один из наиболее эффективных способов повышения ре...
В этой книге Сергей Разуваев и Ольга Донская – специалисты по маркетингу и продажам в девелопменте –...
Основываясь на обширных исследованиях и личных интервью с более чем 50 легендарными финансистами мир...