Мизери Кинг Стивен
– В книгах про Мизери у вас не было необходимости употреблять такие слова, потому что люди в то время вообще так не говорили. Этих слов даже не знали тогда. Время волчье – и язык волчий, так я считаю, а тогда было хорошее время. Вы, Пол, обязаны вернуться к книгам про Мизери. Искренне вам говорю. Как ваша самая большая поклонница.
Она подошла к двери и обернулась:
– Я сейчас уберу вашу книгу-рукопись в ваш портфель и дочитаю «Сына Мизери». А потом, когда закончу, всегда смогу вернуться к той.
– Не надо, если она настолько выводит вас из себя, – возразил он и попытался улыбнуться. – Мне не хотелось бы, чтобы вы выходили из себя. Я вроде бы завишу от вас.
Она не улыбнулась в ответ!
– Да, – сказала она. – Вы от меня зависите. Вы зависите от меня, Пол, верно?
И она вышла из комнаты.
10
Наступила пора отлива. Столбы снова были здесь. Он уже ждал, когда пробьют часы. Когда часы пробьют два раза. Его голова покоилась на подушке, и он смотрел на дверь. Энни вошла. Поверх свитера и одной из своих обычных юбок она надела фартук. В руке у нее было пластмассовое ведро.
– Полагаю, вы бы не отказались от вашего любимого лекарства, – проговорила она.
– Да, прошу вас. – Он попытался заискивающе улыбнуться, и к нему вернулось дурацкое ощущение – он казался нелепым, чуждым самому себе.
– Оно у меня, – отозвалась она, – но сначала я должна убрать вот этот беспорядок в углу. Беспорядок, который устроили вы. Вам придется подождать, пока я не приберу.
Ноги под одеялом казались скрюченными ветками, а по щекам медленно стекали холодные струйки пота. Он лежал и смотрел, как она прошла в злополучный угол, поставила на пол ведро, собрала осколки суповой миски и выбросила их, затем выудила из ведра намыленную тряпку и начала отмывать стену от засохших остатков супа. Он лежал и смотрел, и вскоре его стала бить дрожь, а от дрожи усилилась боль. Один раз она оглянулась и увидела, что он дрожит и простыни промокли от пота. Тогда она одарила его слабой понимающей улыбкой, за которую он с радостью зарезал бы ее.
– Все засохло, – сказала она, снова поворачиваясь к нему спиной. – Боюсь, вам придется набраться терпения, Пол.
Она продолжала оттирать стену. Грязное пятно медленно исчезало с обоев, но она упорно мочила тряпку, выжимала и снова терла. Он не мог видеть ее лица, но мысль – уверенность, – что она отключилась и, возможно, будет мыть стену следующие несколько часов, сводила его с ума.
Наконец – как раз когда часы ударили один раз, отбивая половину третьего, – она поднялась и бросила тряпку в воду, затем, ни слова не говоря, вышла из комнаты с ведром в руках. А он все лежал и прислушивался к скрипу деревянного пола под ее тяжелыми, уверенными шагами. Вот она вылила воду из ведра, вот – невероятно, но факт – открыла кран, как будто захотела налить еще воды для продолжения уборки. Он принялся беззвучно плакать. Еще ни разу вода не отступала так далеко; ему ничего не было видно, кроме засыхающих комьев грязи и двух вечных изломанных столбов.
Она вернулась в комнату и помедлила на пороге, разглядывая его мокрое лицо все с тем же смешанным выражением строгости и материнской любви. Затем ее взор упал на стену, на которой не осталось ни единого пятнышка от пролитого супа.
– Теперь надо прополоскать, – заявила она, – иначе останется пятно. Я должна все привести в порядок. Если я живу одна, это еще не причина отлынивать от работы. Знаете, Пол, какое у моей матери было любимое выражение? Это и мой девиз. Она часто повторяла: «Раз оставишь грязь – чистоты не будет».
– Пожалуйста, – простонал он. – Я умираю… от боли.
– Неправда. Вы не умираете.
– Я закричу. – Он действительно был готов кричать, настолько ему было больно. Боль пронизывала ноги и доходила до сердца. – Я не смогу удержаться.
– Ну кричите, – невозмутимо ответила она. – Только не забывайте, что этот беспорядок устроили вы. А не я. Это целиком ваша вина.
Каким-то образом ему удалось сдержать крик. Он наблюдал за тем, как она мочила тряпку, отжимала ее и протирала стену, мочила, отжимала и протирала. И наконец, когда часы (в гостиной, как он полагал) пробили три, она выпрямилась и взяла в руки ведро.
Сейчас она уйдет. Уйдет, и я услышу, как она наполняет ведро, и она не вернется, может быть, еще несколько часов, потому что, наверное, срок наказания еще не закончился.
Но она не ушла, а подошла к его изголовью, запустила руку в карман фартука и извлекла оттуда не две капсулы, а три.
– Вот, – нежно произнесла она.
Он затолкал капсулы в рот, а когда поднял глаза, то увидел, что она подносит к его лицу желтое пластмассовое ведро. Как падающая с неба луна, оно закрыло ему все поле зрения. С края ведра на одеяло закапала серая вода.
– Запейте, – сказала она. В ее голосе по-прежнему слышалась нежность.
Он лежал и смотрел на нее во все глаза.
– Давайте пейте, – настаивала она. – Я понимаю, их можно проглотить и без воды, но поверьте, пожалуйста, что я смогу заставить их выйти обратно. В конце концов, я здесь только полоскала тряпку. Хуже вам от этой воды не будет.
Она нависла над ним, как скала, слегка наклоняя ведро. Он даже видел плавающую внутри тряпку; видел тонкий слой мыльной пены на поверхности воды. Он быстро сделал глоток, и капсулы скользнули по пищеводу. Такой же вкус он ощущал в детстве, когда мать заставляла его чистить зубы мылом.
Вода достигла желудка, и он громко рыгнул.
– Пол, я не стану выводить их наружу. И больше до девяти часов вы не получите.
Мгновение она смотрела на него совершенно пустыми глазами, затем ее лицо осветилось, и она улыбнулась:
– Вы больше не будете выводить меня из себя, правда?
– Не буду, – прошептал он. Навлекать на себя гнев луны, которая вызывает прилив? Что за чушь! Что за дикая чушь!
– Я люблю вас, – сказала она и поцеловала его в щеку. И вышла, не оглядываясь, держа ведро так, как мощная деревенская женщина могла бы держать подойник с молоком – слегка отведя в сторону, так, чтобы ни капли не пролилось.
А он откинулся на подушку. Во рту и в глотке остался вкус грязи и пластмассы. Вкус мыла.
Я не буду… не буду… не буду…
Но вскоре эти слова стали отдаляться, и он понял, что засыпает. Прошло уже достаточно времени, и лекарство начало действовать. Он победил.
На этот раз.
11
Ему приснилось, что его пожирает какая-то птица. Нехороший сон. Потом раздался выстрел, и он подумал: Да, правильно, так ее! Стреляй! Застрели поскорее эту сволочь!
А затем он проснулся и сразу понял, что Энни Уилкс всего лишь захлопнула дверь черного хода. Вышла, чтобы сделать что-то по хозяйству. Он слышал скрип снега под ее подошвами, когда она проходила мимо окна. На ней была эскимосская парка с поднятым капюшоном. При каждом выдохе из-под капюшона вылетало облачко пара. Она не взглянула в его сторону, по-видимому, думая о делах, ожидавших ее в сарае. Ей надо покормить скотину, вычистить стойла, да мало ли какие могут быть у нее дела. Небо уже сделалось темно-багровым – закат. Пять тридцать, а то и шесть часов!
Время отлива еще не настало, и он мог бы еще поспать – ах, как ему хотелось еще поспать! – но нужно было обдумать сложившуюся дикую ситуацию, пока он еще в состоянии более или менее связно мыслить.
Как выяснилось, хуже всего было то, что он не хотел думать даже когда мог, хотя и сознавал, что выбраться из этой ситуации невозможно, не обдумав ее. Его разум стремился вытолкнуть мысли об этом, в точности как ребенок отпихивает тарелку с едой, прекрасно зная, что ему не позволят выйти из-за стола, пока он не съест все.
Ему не хотелось обдумывать ситуацию, так как даже просто находиться в ней было невыносимо. Ему не хотелось ничего обдумывать, потому что стоило все-таки начать думать, как перед ним возникали весьма неприятные картины: вот лицо женщины делается пустым, вот при виде ее ему на ум приходят каменные идолы; теперь ко всем этим образам прибавился новый – к его лицу приближается, как стремительно падающая луна, желтое пластмассовое ведро. Если он будет думать об этом, то тем самым все равно не изменит ситуацию; думать об этом, возможно, еще хуже, чем не думать вовсе. И все же стоило ему подумать об Энни Уилкс и о своем собственном положении в ее доме, как именно эти картины представали перед ним и вытесняли все прочие. Его сердце начинало биться чересчур быстро, конечно, от страха, но отчасти и от стыда. Он мысленно видел, как его губы тянутся к краю ведра, видел мыльную пленку на поверхности грязной воды, видел плавающую в ведре тряпку, он видел все это и тем не менее без всяких колебаний сделал глоток этой воды. Никогда и никому он об этом не расскажет (если предположить, что ему удастся отсюда выбраться); может быть, он будет пытаться лгать самому себе, но он никогда не сможет полностью убедить себя, что все происходило иначе.
Но, в каком бы плачевном положении он ни находился (а он считал, что его положение крайне плачевно), ему хотелось жить.
Думай же, черт тебя подери! Господи, неужели ты настолько боишься, что не хочешь даже попытаться?
Нет – но почти настолько.
И вдруг ему в голову пришла нелепая злобная мысль: Ей не понравилась новая книга, потому что она слишком тупа, чтобы понять, в чем там суть.
Мысль более чем нелепая; в данных обстоятельствах ее мнение о «Быстрых автомобилях» не имело совершенно никакого значения. Но обдумать ее слова – это по крайней мере шаг в новом направлении, а злиться на нее – лучше, чем бояться ее. Поэтому он продолжал думать.
Слишком тупа? Нет. Слишком уперта. Она не просто не желает перемен, ей противна сама идея перемены!
Да. Пусть она сумасшедшая, но разве ее оценки так уж отличаются от оценок, которые дали этой книге сотни тысяч читателей (на девяносто процентов – читательниц) во всей стране, с нетерпением дожидавшихся очередной пятисотстраничной порции приключений юной сироты, вышедшей замуж за пэра Англии? Вовсе нет. Всем им нужна Мизери, Мизери и еще раз Мизери. Каждый раз, когда он год или два занимался другой книгой (по его собственному определению, «серьезной» работой), уверенность в успехе сменялась надеждой на успех, и наконец приходило горькое разочарование, а тем временем женщины, многие из которых подписывались как «ваша самая большая поклонница», засыпали его гневными письмами. В одних письмах сквозило смущение (и эти письма почему-то ранили писателя сильнее всего), в других было полно упреков, а то и прямого недовольства, но смысл всегда был один и тот же: Мы не этого ждали, мы не этого хотели. Пожалуйста, вернитесь к Мизери. Мы желаем знать, что делает Мизери. Он мог написать новую «Тэсс из рода д’Эрбервиллей»[5] или «Шум и ярость»[6]; это не изменило бы положения. Они все равно жаждали бы Мизери, Мизери, Мизери.
Тяжело следить за сюжетом. Он не так интересен… А сколько грубости!
Гнев стал опять вскипать в нем. Гнев на ее дубовую тупость, гнев на то, что она смогла удержать его в своей власти, как узника, поставить перед выбором – пить грязную воду из ведра или умирать от боли в переломанных ногах, а потом, в довершение всех унижений, найти его самое уязвимое место и раскритиковать его лучшую книгу.
– Черт тебя побери, сука, всех ругательств, вместе взятых, для тебя мало, – сказал он вслух и вдруг почувствовал себя лучше, как будто снова стал самим собой; правда, он знал при этом, как убог и бесполезен его бунт – она все равно в сарае, она его не слышит, а час отлива не наступил, и обломанные столбы еще скрыты под водой. И все же…
Он вспомнил, как она пришла к нему с таблетками, шантажируя его, чтобы получить разрешение прочесть «Быстрые автомобили». Он почувствовал, что щеки заливает краска стыда и унижения, но теперь к этим чувствам примешивался неподдельный гнев: маленькая искра полыхнула неярким языком пламени. Никогда в жизни никому он не показывал рукопись, не выправленную им самим и не перепечатанную. Никогда. Даже Брайсу, своему агенту. Никогда. Да что говорить, он даже…
На мгновение мысли оборвались. До него донеслось отдаленное коровье мычание.
Да что говорить, он даже копий не делал, пока не был готов беловой вариант.
Рукопись «Быстрых автомобилей», находящаяся сейчас в распоряжении Энни Уилкс, – это единственный в мире экземпляр. Пол сжег даже свои черновые заметки.
Два года тяжкого труда. Ей книга не нравится, и она помешанна.
Она любит романы о Мизери. Она любит Мизери, а вовсе не какого-то маленького мексиканского сквернослова из Испанского Гарлема, промышляющего кражами автомобилей.
Он вспомнил, как подумал недавно: хоть наделай из рукописи бумажных шляп, только… пожалуйста…
Чувство гнева и унижения опять поднялось в нем, отдавшись первой вспышкой тупой боли в ногах. Да. Труд, гордость своим трудом, качество этого труда… Когда боль усиливается до определенного предела, все это становится не более чем тенью из волшебного фонаря. И она сделает это – она может это сделать и оттого кажется ему, который большую часть своей сознательной жизни считал, что из всех возможных определений ему больше всего подходит слово писатель, чудовищем, от которого необходимо держаться как можно дальше. Она действительно каменный идол, и пусть она и не убила его, она способна убить то, что в нем.
Из сарая послышалось нетерпеливое повизгивание свиньи. Энни оправдывалась, но сам он считал, что Мизери – самое подходящее имя для свиньи. Он вспомнил, как Энни изображала свинью, как ее верхняя губа сморщилась и задралась к носу, щеки сделались плоскими, и она в самом деле стала похожа на свинью и захрюкала.
Голос из сарая:
– Свинка, свинка, хрю-хрю!
Он прикрыл глаза ладонью и попробовал удержать свой гнев, так как гнев придавал ему храбрости. Храбрец способен думать. А трус – нет.
Итак, эта женщина когда-то работала медицинской сестрой, в этом он уверен. А сейчас она работает? Нет, так как на работу не ходит. Почему же она оставила профессиональную деятельность? Кое-какие шарики у нее крутятся не так, как надо. Если он разглядел это, несмотря на застилающую глаза боль, ее коллеги тем более должны были разглядеть.
Впрочем, у него есть определенная информация, показывающая, насколько не так вертятся ее шарики. Она выволокла его из разбитой машины и, вместо того чтобы вызвать полицию или «скорую помощь», отвезла к себе домой, уложила в комнате для гостей и вводила ему по трубкам в вены пищу и хрен знает сколько наркотической дряни. Достаточно, чтобы вызвать у него как минимум один раз «нарушение дыхания», как она выразилась. Она никому не сказала, что он находится здесь, а раз не сказала до сих пор, следовательно, не намерена говорить и впредь.
Поступила бы она так же, если бы увидела, что в автокатастрофу попал какой-нибудь Джо Блоу из Кокомо? Нет. Скорее всего нет. Она удержала у себя именно его, так как он – Пол Шелдон, а она…
– Она – моя самая большая поклонница, – пробормотал Пол и снова прикрыл глаза рукой.
Из темных глубин всплыло жуткое воспоминание: однажды мама повела его в бостонский зоопарк, и он там увидел огромную птицу. У нее были удивительные перья – красные, пурпурные и ярко-синие, он таких в жизни не встречал. И еще никогда прежде не видел таких грустных глаз. Он спросил тогда маму, где родина этой птицы, и когда та ответила Африка, он понял, что птица эта обречена умереть в клетке далеко-далеко от тех мест, в которых Господь предназначил ей жить. Он расплакался, и мама купила ему рожок мороженого, он перестал плакать, а потом вспомнил и заплакал опять, и тогда мама увела его домой, а пока они ехали в троллейбусе, сказала ему, что он плакса и нюня.
Перья. Глаза.
Пульсирующая боль в ногах набирает обороты.
Нет. Нет, нет.
Он плотнее прижал руку к глазам. Из сарая доносились редкие глухие удары. Он не мог определить, что там делала Энни, но в воображении
(вашу ФАНТАЗИЮ ваше ТВОРЧЕСТВО я только это имею в виду)
он уже видел, как она стоит на сеновале, расположенном под крышей сарая, и ударами каблука сбрасывает на пол тюки спрессованного сена.
Африка. Эта птица из Африки. Из…
Затем он почти услышал ее пронзительный, режущий, как нож, взволнованный голос, почти крик: И что, вы думаете, когда меня приводили к присяге в Ден…
К присяге. Когда меня приводили к присяге в Денвере.
Клянетесь говорить правду, всю правду и ничего, кроме правды, да поможет вам Бог?
(«Не понимаю, откуда он все это берет».)
Клянусь.
(«Он вечно что-нибудь записывает».)
Назовите ваше имя.
(«Ни у кого из МОИХ родственников не было такого воображения».)
Энни Уилкс.
(«Такого яркого воображения!»)
Меня зовут Энни Уилкс.
Ему хотелось, чтобы она сказала еще что-нибудь. Но она молчала.
– Говори, – прошептал он, старательно прикрывая рукой глаза; это лучший способ заставить работать воображение. Его мать любила говорить миссис Малвени, когда они стояли у забора, разделявшего их владения, какое у него замечательное воображение, какое оно яркое, какие удивительные истории он постоянно записывает (понятно, она говорила так лишь тогда, когда не называла его плаксой и нюней). – Говори, говори, говори.
Он видел зал заседаний суда в Денвере, видел Энни Уилкс, стоящую у кафедры; на ней были не джинсы, а красно-черное платье и ужасного вида шляпка. Он видел, что в зале очень много народу, а судья лыс и в очках. У судьи белые усы. И родинка под белыми усами. Белые усы почти закрывают родинку, но ее все-таки видно.
Энни Уилкс.
(«Вчера он читал до трех ночи! Можешь себе представить?»)
Такая… такая любящая поклонница…
(«Он постоянно что-то записывает, что-то придумывает»).
Теперь надо прополоскать.
(«Африка. Эта птица из»)
– Продолжай, – прошептал он, но продолжения не последовало. Судебный пристав предлагал ей назвать свое имя, и она раз за разом повторяла, что ее зовут Энни Уилкс, но больше ничего не говорила; ее жилистая твердая зловещая фигура торчала у кафедры, называла свое имя и больше ничего.
Все еще пытаясь вообразить, по какой причине бывшая медсестра, впоследствии захватившая в плен любимого писателя, оказалась в суде в Денвере, Пол погрузился в сон.
12
Он лежал в больничной палате. Громадное облегчение охватило его – настолько громадное, что ему захотелось кричать. Пока он спал, что-то произошло, пришли какие-то люди, а возможно, у Энни переменились планы или настроение. Он уснул в доме женщины-чудовища, а проснулся в больнице.
Но зачем же они поместили его в такую огромную палату? Она же как самолетный ангар! И в ней много-много рядов одинаковых коек, на которых лежат люди, и у всех одинаковые трубки для внутривенного питания подсоединены к одинаковым бутылочкам. Он сел на койке и увидел, что все эти люди тоже одинаковы: все они – это он. Затем он услышал отдаленный бой часов и понял, что звук этот долетел до него сквозь пелену сна. Ему снится сон. На место облегчения пришла печаль.
В дальнем конце гигантской палаты открылась дверь и вошла Энни Уилкс, правда, теперь она надела длинное платье с фартуком, а на голове у нее был чепец; она была одета как Мизери Честейн в романе «Любовь Мизери». Одну руку она согнула в локте, и на ней висела плетеная корзинка, прикрытая полотенцем. Он увидел, что она откинула полотенце, достала из корзинки щепотку чего-то и бросила ее в лицо первого спящего Пола Шелдона. Песок. Оказывается, это Энни Уилкс, которая подражает Мизери Честейн, которая подражает Песочному человеку[7]. Песочная женщина.
Тут же он увидел, что, как только песок коснулся головы первого Пола Шелдона, его лицо сделалось мертвым и белым, и тогда нахлынувший ужас вырвал его из сна и он попал в комнату, где у его постели стояла Энни Уилкс. В руке она держала книжку «Сын Мизери» в бумажной обложке. Судя по закладке, Энни прочитала примерно три четверти.
– Вы стонали, – сказала она.
– Мне приснился плохой сон.
– Что же вам снилось?
В ответ он произнес первое пришедшее в голову слово, которое не отразило бы истины:
– Африка.
13
Она вошла к нему на следующее утро, не слишком рано, и лицо ее было пепельного цвета. Он дремал, но тут же проснулся и приподнялся на локтях:
– Мисс Уилкс? Энни? С вами все в по…
– Нет.
Господи, да у нее инфаркт, подумал он и на мгновение встревожился, но тревога тут же уступила место ликованию. И пусть! Лучше обширный! Пусть ее сердце разорвется ко всем чертям! Он будет более чем счастлив, когда поползет к телефону, и наплевать, что ему будет дьявольски больно. Если понадобится, он поползет к телефону хоть по битому стеклу.
У нее действительно был сердечный приступ… но какой-то неправильный.
Она подошла к нему, даже, скорее, подкатилась, переступая, как моряк, который только что сошел с корабля после долгого плавания.
– Что… – Он попытался отпрянуть от нее, но не было места. Только изголовье кровати, а за ним стена.
– Нет!
Она дошла до кровати, натолкнулась на нее, пошатнулась, и Полу показалось, что она вот-вот рухнет на него. Но она просто стояла и смотрела на него сверху вниз. Лицо ее было белее бумаги, на шее выступили сухожилия, а в центре лба пульсировала маленькая жилка. Руки ее то сжимались в твердые, как будто каменные, кулаки, то разжимались.
– Ты… ты… ты грязный подлюга!
– Что… Я не… – Но внезапно он понял. Из него как будто исчезли все внутренние органы. Он вспомнил, где была закладка накануне вечером. Три четверти книги. Теперь она ее дочитала. И ей известно все, что можно было узнать. Она узнала, что не Мизери была бесплодна, а Йен. Да она же сидела в своей все-еще-не-увиденной-им гостиной, раскрыв рот и вытаращив глаза, и читала о том, как Мизери узнала правду, приняла решение и украдкой улизнула к Джеффри! Наверное, в ее глазах стояли слезы, когда она читала о том, какое отнюдь не целомудренное дельце провернули Мизери и Джеффри за спиной человека, которого они оба любили, и как сделали этому человеку драгоценный подарок – ребенка, которого тот будет считать своим! И уж конечно, сердце Энни отчаянно заколотилось, когда Мизери объявила Йену, что она беременна, и Йен стиснул ее в объятиях, повторяя: «Дорогая моя, дорогая!» Ей полагалось бы зарыдать от горя, когда Мизери умерла во время родов (ребенка, вероятно, Йен и Джеффри будут воспитывать вместе), но вместо этого она обезумела от ярости.
– Она не может быть мертвой! – завопила Энни Уилкс. Ее кулаки сжимались и разжимались все энергичнее. – Мизери Честейн НЕ МОЖЕТ БЫТЬ МЕРТВОЙ!
– Энни… Пожалуйста, Энни…
На столике возле кровати стоял стеклянный кувшин. Энни схватила его и замахнулась. Холодная вода выплеснулась ему в лицо. Кубик льда упал на подушку у левого уха и скользнул вниз, к плечу. В воображении
(«таком ярком!»)
он видел, как кувшин опускается на его лицо, как раскалывается череп, ледяная вода заливает мозг и он умирает, а руки покрываются гусиной кожей.
Она хотела этого – никаких сомнений.
В самое последнее мгновение она отвернулась от него и швырнула кувшин в сторону двери, и он раскололся, как недавно раскололась супница.
Потом она снова посмотрела на него и тыльной стороной ладони откинула волосы с лица.
– Подлюга! – выдохнула она. – Ты мерзавец и грязный подлюга! Как ты мог!
Он торопливо заговорил, глядя ей в глаза и сознавая, что его жизнь, вполне возможно, зависит от того, что он сейчас скажет:
– Энни, в 1871 году женщины часто умирали при родах. Мизери отдала жизнь ради мужа, лучшего друга и ребенка. Душа Мизери навсегда останется…
– Мне не нужна ее душа! – закричала она. Ее скрюченные пальцы готовы были, как когти, вцепиться в него и вырвать ему глаза. – Мне нужна она! Ты убил ее! Ты – ее убийца!
Она опять сжала кулаки и с силой опустила их на подушку, как раз возле его головы. Он подпрыгнул на кровати как кукла, и ноги немедленно отозвались болью.
– Я не убивал ее! – отчаянно крикнул он.
Она замерла; на него смотрело пустое черное лицо – уже знакомая черная расселина.
– Ну конечно, нет, – со злым сарказмом отозвалась она. – А если не вы, Пол Шелдон, то кто же это сделал?
– Никто, – ответил он уже спокойнее. – Просто она умерла.
По крайней мере это было правдой. Если бы Мизери Честейн была настоящей женщиной, полиция вполне могла бы предложить ему «оказать содействие в расследовании», как обычно говорят те, кто не привык называть вещи своими именами. Прежде всего у него был мотив – он ненавидел ее. Уже в третьей книге он ее возненавидел. Однажды он написал небольшую книжку, неофициально напечатал ее маленьким тиражом и к первому апреля разослал дюжине своих близких знакомых. Книжка называлась «Увлечение Мизери». В ней рассказывалось о том, как весело Мизери провела выходные в загородном доме, трахаясь с Ворчуном, ирландским сеттером Йена.
Он мог бы убить ее… но не убивал. Ее конец вопреки его отвращению к ней в какой-то мере стал неожиданностью для него самого. До самого конца надоевших ему похождений Мизери он оставался верен себе в искусстве подражания – конечно, бледного подражания – жизни. Мизери умерла совершенно неожиданно. Факт оставался фактом, и счастливый смех автора в конце ничего не менял.
– Вы лжете, – прошептала Энни. – Я думала, вы добрый, но вы не добрый. Вы – старая глупая скотина и грязный подлюга.
– Ее не стало, вот и все. Так бывает. В жизни случается, что человек…
Она опрокинула столик. Единственный неглубокий ящик вылетел. Наручные часы Пола и монеты, которые были в день аварии у него в карманах, раскатились по полу. А он даже и не знал, что они все время лежали здесь. Ему удалось отодвинуться от нее.
– Вы, наверное, думаете, что я вчера родилась, – сказала она. – Я работала и видела десятки – нет, сотни умирающих людей. Иногда человек мучается, иногда умирает во сне; просто был человек – и его не стало, совершенно верно, как вы и говорите.
Но о литературном герое НЕЛЬЗЯ сказать, что его просто не стало! Бог забирает нас, когда, по Его разумению, приходит время, а писатель – это Бог для героев романа, он сотворил их точно так же, как Бог сотворил всех нас, Бога мы не заставляем ничего объяснять, правильно, но про Мизери я тебе, грязный подлюга, одно скажу, я тебе скажу, что ее Бог валяется тут с переломанными ногами, и этот Бог сейчас в МОЕМ доме, он ест МОЮ еду… и…
Энни отключилась. Она выпрямилась, опустив руки по швам, и уставилась на пришпиленную к стене старую фотографию Триумфальной арки. Она просто стояла, а Пол Шелдон лежал и смотрел на нее. На подушке возле ушей остались две круглые вмятины. Он услышал, как по осколкам кувшина стекает на пол вода, и ему вдруг пришло в голову, что он мог бы совершить убийство. И раньше случалось, что он задавался этим вопросом, естественно, в чисто теоретическом плане, но сейчас вопрос перестал быть праздным, и у Пола имелся на него ответ. Не швырни она этот кувшин на пол, он сам бы разбил его и попытался сейчас, пока она стоит неподвижно как пень у его кровати, перерезать ей горло острым осколком.
Он глянул вниз, но возле кровати валялось только то, что упало с перевернутого стола: ручка, несколько монет, расческа и часы. Бумажника не было. И, что важнее, тут не было солдатского перочинного ножа.
Она успела чуть-чуть прийти в себя; по крайней мере ее ярость утихла. Она печально посмотрела на него:
– Думаю, сейчас мне лучше уехать. Некоторое время мне не стоит находиться рядом с вами. Я думаю, это было бы… неразумно.
– Уехать? Куда?
– Не важно. Есть одно место. Если я останусь тут, то могу совершить неразумный поступок. Мне надо подумать. До свидания, Пол.
Она направилась к двери.
– А вы вернетесь и дадите мне лекарство? – тревожно спросил он.
Но она уже взялась за дверную ручку и молча захлопнула за собой дверь. Впервые он услышал, как ключ поворачивается в замке.
Потом он услышал ее удаляющиеся шаги. Он вздрогнул, когда она что-то выкрикнула – он не разобрал слов, потом что-то упало и разбилось. Хлопнула дверь. Двигатель машины издал несколько хлопков и заработал нормально. Громко заскрипел снег под шинами. Звук мотора постепенно удалялся, становясь похожим на тихий храп, потом на жужжание пчелы и наконец пропал.
Он остался один.
Один и заперт в этой комнате в доме Энни Уилкс. Заперт в кровати. Отсюда до Денвера… ну, скажем, как от бостонского зоопарка до Африки.
Через какое-то время часы в гостиной пробили полдень и начался отлив.
14
Пятьдесят один час.
Он знал, сколько времени прошло, благодаря ручке, которая в день аварии оказалась у него в кармане. Он сумел дотянуться до пола и поднять эту ручку. Каждый раз, когда били часы, он делал отметку на руке – четыре вертикальные палочки, пятая перечеркивает их по диагонали. Когда она вернулась, у него на руке было десять таких картинок и еще одна палочка. Сначала палочки получались довольно аккуратные, потом начали становиться все менее ровными – по мере того как его руки дрожали все сильнее и сильнее. Скорее всего он не пропустил ни одного часа. Он дремал, но по-настоящему ни разу не заснул. Часы каждый час будили его своим боем.
Через некоторое время он почувствовал голод и жажду – даже на фоне боли. Началось нечто вроде скачек на ипподроме. В начале забега явным лидером была Царица Боль, а Забывший Покушать отстал мили на полторы. О Мечте о Воде зрители могли бы вовсе позабыть. Затем, приблизительно к утру следующего за отъездом Энни дня, Забывший Покушать приблизился к Царице Боли вплотную, и они шли ноздря в ноздрю.
Всю ночь Пол то начинал дремать, то просыпался в холодном поту, уверенный, что умирает. В какой-то момент он стал надеяться, что умирает. Все, что угодно, лишь бы прочь отсюда. Он никогда не предполагал, что боль может быть такой сильной. А столбы все росли. Он видел облепивших их моллюсков, видел мертвых насекомых, оставшихся на изломах дерева. Насекомым повезло. Им уже не больно.
Около трех часов он сорвался и стал кричать, хотя в этом не было смысла.
В полдень второго дня – Двадцать Четыре Часа – он догадался, что, помимо боли в ногах и пояснице, существует кое-что еще, не менее скверное. Бессилие. Эту лошадку можно было бы назвать Месть Слабакам. Теперь таблетки требовались ему уже не по одной причине.
Он подумал о том, чтобы слезть с кровати, но его остановила мысль о возможном падении и удесятеренной боли. Слишком хорошо он мог представить,
(«Так ярко!»)
как он будет себя при этом чувствовать. Может быть, он все равно попытался бы, но она заперла дверь. Так что он сможет сделать? Подползти к двери со скоростью улитки и улечься у порога?
В отчаянии он отшвырнул одеяло, надеясь вопреки всякой вероятности, что ноги его не в таком плохом состоянии, как можно было судить по неясным очертаниям под одеялом. В самом деле, они были не в таком плохом состоянии; гораздо хуже. В ужасе он смотрел на то, что оставалось у него ниже колен. В мозгу всплыл возглас героя Рональда Рейгана из фильма «Королевская прогулка»: «Где же остальное?»
Все остальное здесь, и, возможно, все остальное еще можно восстановить; перспектива выздоровления стала в его представлении еще более отдаленной, и все-таки он предполагал, что технически это возможно… Но, вероятно, он уже никогда не сможет ходить, во всяком случае, не сможет до тех пор, пока его ноги не будут заново переломаны, скорее всего в нескольких местах. Потом в них придется вставить стальные стержни и безжалостно подвергнуть их еще пятидесяти безумно болезненным процедурам.
Она наложила на переломы шины, и, разумеется, он об этом знал, чувствовал жесткие тесные обручи, но до сих пор не знал, при помощи каких материалов она выполнила эту операцию. Обе ноги ниже колен были сжаты тонкими стальными прутьями, похожими на распиленные алюминиевые костыли. Эти прутья были тщательно привязаны. Должно быть, примерно так выглядели ноги древнеегипетского сановника и архитектора Имхотепа в тот день, когда археологи нашли его гробницу. Ноги казались причудливо выкрученными в местах переломов. Левое колено – пульсирующий сгусток боли, – казалось, не существовало вовсе. Бедро, затем – отвратительное вздутие, напоминающее соляной купол. Бедра Пола раздулись и как будто слегка вывернулись наружу. На бедрах, в паху, даже на пенисе все еще были видны многочисленные шрамы.
Раньше он думал, что его кости раздроблены. Как выяснилось, он ошибался. Кости были искрошены.
Со стоном, со слезами на глазах он натянул на себя одеяло. Нет, выползать из постели нельзя. Лучше просто лежать, лучше умереть здесь, лучше смириться с этой болью, она тоже ужасна, лучше лежать и ждать того мгновения, когда никакая боль уже не будет беспокоить.
Около четырех часов второго дня дала о себе знать Мечта о Воде. Он давно чувствовал сухость во рту и в горле, но теперь жажда заметно усилилась. Язык распух. Стало больно глотать. Он вспомнил о кувшине с водой, который Энни швырнула на пол.
Он задремал, очнулся, задремал опять.
День окончился. Наступила ночь.
Возникла необходимость помочиться. Он обернул пенис простыней, надеясь, что из нее получится более или менее эффективный фильтр, и помочился сквозь слой ткани в подставленные дрожащие ладони. Затем выпил то, что сумел донести до рта, стараясь думать об этой жидкости как о воде, прошедшей очистку, после чего облизал влажные пальцы. Вот еще один факт, о котором он никогда никому не расскажет, даже если доживет до того дня, когда ему представится шанс с кем-нибудь заговорить.
Теперь он думал, что она мертва. У нее очень неустойчивая психика, а подобные люди часто кончают самоубийством. Он видел,
(«Так ярко!»)
как она лезет под сиденье «старушки Бесси», достает оттуда револьвер, вкладывает дуло себе в рот и спускает курок. «Если Мизери умерла, я не хочу жить. Прощай, жестокий мир!» И с этими словами заплаканная Энни выстрелила в себя.
Он хихикнул, застонал, закричал. Ветер завыл за окном – и никакого иного ответа.
А может, авария? Могло такое быть? О, вполне, вполне могло! Он теперь видел ее за рулем, видел мрачное лицо, она жмет на газ, затем
(«Ни у кого из МОИХ родственников не было такого воображения».)
отключается и съезжает с дороги. Вниз, вниз, вниз. Удар – и взрыв, огненный шар. Она и не осознала, что умерла.
Если она умерла, то и он умрет здесь, как крыса в ловушке.
Он все еще думал, что вот-вот потеряет сознание, и тогда ему станет легче, но беспамятство не приходило. Вместо него пришел Тридцатый Час, и Сороковой пришел. Царица Боль и Мечта о Воде слились в одну лошадь (Забывший Покушать уже давно остался далеко позади), и он теперь чувствовал себя как насекомое на гладком стекле микроскопа или как червяк на крючке – бессмысленно корчился и ждал лишь смерти.
15
Когда она вошла, он решил, что видит сон, но вскоре реальность – или просто жестокая жизнь – вступила в свои права, и он принялся стонать, просить и умолять, но слова не выговаривались, он проваливался в глубокую пропасть небытия. Лишь одно он видел ясно: на ней темно-синее платье и нелепая шляпа; именно в такого рода наряде она приносила присягу перед судом в Денвере в его воображении.
На ее щеках играл здоровый румянец, и глаза жизнерадостно светились. Энни Уилкс была настолько хороша собой, насколько вообще может быть хороша собой Энни Уилкс. В мозгу Пола Шелдона пронеслась последняя отчетливая и здравая мысль: Она похожа на вдову, которая только что потрахалась после десяти лет полного воздержания.
В руке она держала стакан воды – большой стакан воды.
– Попейте, – произнесла она и приподняла его голову так, чтобы он мог отхлебнуть и не поперхнуться; рука ее еще не успела согреться после мороза. Он торопливо сделал три больших глотка, острая сухая боль обожгла язык, вода потекла по подбородку на рубашку, и тогда она убрала стакан.
Он трясущимися руками потянулся к стакану.
– Нет, – сказала она. – Нет, Пол. Сначала понемногу, не то вас вырвет.
Чуть погодя она снова поднесла стакан к его губам и позволила сделать еще два глотка.
– Хорошо, – пробормотал он и слизнул каплю с губ. Ему смутно вспомнился солоноватый вкус горячей мочи. – Капсулы… больно… пожалуйста, Энни, пожалуйста, помогите ради Бога – мне так больно…
– Я все знаю, но сначала вы должны меня выслушать, – возразила она и взглянула на него сурово, но в то же время по-матерински нежно. – Мне нужно было уехать отсюда и подумать. Я думала долго и, надеюсь, придумала то, что надо. Я не была вполне уверена; у меня иногда путается в голове. Я это знаю. И с этим мирюсь. Именно поэтому я и не могла вспомнить, где была, когда меня об этом много раз спрашивали. Так вот, я помолилась. Вы знаете, Пол, Бог есть и Он слышит наши молитвы. Всегда слышит. И я помолилась Ему. Я сказала: «Милосердный Боже, когда я вернусь домой, Пол Шелдон, возможно, будет уже мертв». Но Бог ответил: «Он не умрет. Я сохранил его, и ты сможешь наставить его на путь, по которому ему следует пойти».