Жонглеры Му Глория
– Слушай, ну нельзя, чтобы не было у человека никаких других дел, кроме любви. Или кроме работы. Надо – все, а иначе это убожество, однобокость, инвалидность и оловянность. Нельзя быть одноногим и оловянным солдатиком, врубись.
– Ага, и стальной одноногой балериной. Опять же пашешь с утра до ночи, а мужа – вон.
– Минуточку. С мужем другая байда вышла на этот раз.
– Какая же это?
– Так детей не хочет. А я зачем замуж тогда шла? Я что, не найду с кем потрахаться без штампа в паспорте?
– А чего не хочет?
– А говорит, прикинь: «Я хочу, чтобы ты любила меня и заботилась обо мне, а дети будут тебя отвлекать от заботы обо мне, любимом…»
– А ты чего?
– А я говорю: «Милый. Я готова стирать твои носки, кормить тебя плюшками, мыть полы и выполнять другие супружеские обязанности, в том числе родить тебе пару крепких карапузов, любить их и заботиться о них. Но. Усыновлять чужого затридцатилетнего ребенка и быть ему родной матерью – это извини. Я увольняюсь. До свиданья, счастья в личной жизни».
– Слушай. Прости. Но у тебя же были проблемы… с этим… с детьми. После травмы. Прости…
– Ну были. Не было бы, так я давно уже с тройней бы ходила, как цыганка… Так он же и пробовать не хочет! Следит как сокол, чтобы я случаем не залетела. Вот бесит меня это.
– Да… Это я врубаюсь… Я бы тоже детей хотел… Аська – она такая прикольная! Я боялся поначалу, что будет раздражать – визг там, писк, то-сё, пеленки… А ни фига не раздражает… Так прикольно! Масенькая такая… Майка, как в инстик поступила, оставляла ее мне… И на целый день! Ничего, прикольно очень… Слушай, темнеет уже, по ходу, с этюдами мы стормозили, пора возвращаться. А давай в «Ксению» зайдем, по коньячку накатим?
– А давай.
В баре «Ксения» было пусто, как и во всем городе.
Барменша, увядший цветок с тусклыми волосами, в домашних тапочках и вечно рваных чулках, была к нам по-матерински добра и снисходительна – носила к столику коньяк и лежалые шоколадные конфеты, ставила записи Моррисона, хотя он наводил на нее тоску, и позволяла Тарасику сидеть за столом и есть мороженое из вазочки.
Мы уютно напивались, сын адмирала негромко убеждал нас, что это – конец; Артюша, не отвлекаясь ни от выпивки, ни от разговора, быстро рисовал графические открытки на маленьких листках цветной бумаги – бегущие люди, летящие листья, следы на песке, – туда же вписывал короткие стихи и дарил барменше каждый раз, когда она приносила нам коньяк и кофе.
И каждый раз она трогательно смущалась: «Ой! Мне?!» – уносила листок и вешала над стойкой. Их собралось там уже штук тридцать, смешных, всяких. Сверху висела ее любимая, с мотоциклистом – Ездок беспечный пересел на форд; подушки безопасности комфорт, чуть ниже лирическая композиция – ковырнула ножиком мне сердце, улыбнулась и уходишь в дверцу, в пол лежу, уткнувшись мордой, оказалось – не такой и гордый.
Барменша смахивала слезу:
– Какой талант! Тебе бы, Артюша, песни писать!
– Ага, народные, – улыбался он и, закончив очередной шедевр, читал мне вслух:
- мои друзья и подруги
- превратились вдруг как-то сразу
- (так мне показалось)
- в голоса телефонных трубок
- клочья сказанных фраз
- строчки слов на экране
Как? Хорошо, Гло?
– Пре-крас-но!
– А куда все делись, правда? Вот мы с тобой сидим выпиваем и закусываем, но это же раз в сто лет бывает… Не с кем и в Крым съездить…
– Так мы с тобой уже старые выдры, Артем. Поди, под тридцатник… Люди в этом возрасте уже заводят себе своих собственных людей для этих дел, а с чужими не шляются…
– Ты опять про детей, что ли?
– Детей. Жен. Мужей. Кого поймают, того и заводят. Как ты говорил? Упромысливают и потом от всех охраняют. Чтобы было с кем в Крым ездить…
– А любовь?
– Ну не всем же везет. Можно и так договориться. Люди боятся одиночества. С детства и навеки.
– Какая фигня! Слушай, а где Тарасик?
– Не знаю. Может, под столом уснул?
Мы полезли под стол, и тут выяснилось, что коньяк был пит не зря – и меня, и Артема заносило, мы теряли равновесие и стукались лбами.
Нас это не остановило – мы обползали весь бар на четвереньках, заглядывая под каждый стол, призывая Тарасика, к нам подключилась барменша, но собака как в воду канула.
– Может, он убежал? – спросила барменша.
– Кто? Тарасик? Быть не может, он не из таких, – заплетающимся языком ответил Артюша.
– Все же пойду посмотрю на улице. – Я, покачиваясь, пошла к выходу, распахнула дверь.
На крыльце изваянием застыл Тарасик – стеклянный взгляд, заиндивевшие усишки – видимо, он сидел тут уже давно.
– Кутечка моя! Что же ты здесь сидишь? – Я подхватила собаку на руки, и в нос мне ударил густой коньячный дух.
Проведя короткое расследование беспрецедентного случая с собачьим пьянством, мы выяснили, что кто-то из нас случайно плеснул Тарасику в вазочку с мороженым коньяку. Пес, не будь дурак, выпил, но с непривычки его замутило. Будучи настоящим гусаром, он счел ниже своего достоинства пачкать в баре, вышел наружу, заблевал всю лестницу, но с пьяных глаз не смог открыть дверь и вернуться обратно. Почему не отозвался голосом, когда звали? Так пьяный же, какой спрос.
– Докатились! На троих с собакой соображаем, – сказала я, укладывая спящего Тарасика в кресло – начинающий алкоголик в тепле сразу отрубился.
– А чем тебе не компания? Хотя – да, надо валить отсюда, а то и не заметим, как органично вольемся в ряды аборигенов… Чисто спьяну.
– Ну пошли тогда.
– Погоди, надо ему пива взять. Чтоб не ломало поутру…
Мы купили Тарасику бутылку «Баварии» и покинули бар, а утром – и Симеиз.
На этот раз я чуть не пролетела нужный мне поворот. Ноги шли и шли себе сами, я втянулась в бодрый армейский ритм. Я любила ходить пешком, особенно если надо было о чем-то подумать, вот рефлекс и сработал – наоборот.
Задумавшись, я чуть не прошла мимо – заправка и кафе «Астрель», а рядом уходящая в сторону от шоссе бетонка.
Я пошла по узкой дороге, трогая нарядные осенние кусты – бледно-зеленый, желтый, желтый, оранжевый, алый, багряный, фиолетовый, желтый, желтый…
Солнце палило все сильнее, и если бы не милосердный ветер, жара была бы невыносимой.
Я вспомнила Артюшин шедевр, из раннего:
- Я – ветер
- Я – ветер
- Я – ветер, а ты?
- Ты – чайник!
И усмехнулась.
Давно мы не виделись, ох давно. Последние полгода я думала о нем почти каждый день, это было моей утренней мантрой – пила кофе, смотрела в окно и думала: вот завтра поеду к Артюше, завтра поеду к Артюше в Киев, и мы помолчим. Мне надо было помолчать с ним, подумать (о себе, о жизни, почему я снова как мчащийся по вертикальной стене мотоциклист: стоит снизить скорость – и упадешь), взглянуть на его дочку, я знала, что Зина родила ему девочку, он прислал мне эсэмэску одним словом: «Дочка».
Я увидела недостроенный дом, а за ним – поворот на дорогу, на этот раз из щебенки, и свернула туда. Как в сказке – сначала пойдешь по песчаной дорожке, потом по глиняной, потом по каменистой…
Дорога плавно огибала холм, и сразу за ним начиналась добротная ограда – гранитное основание, чугунное кружево, и рядом – пешеходная дорожка, выложенная каменными плитами.
Я приблизилась к высоким кованым воротам, толкнула створку, вошла.
Место было хорошим – и травы луговые, и птицы, и лилии, пусто и просторно, как мы любим, несколько холмов, как китовые спины, рядом и только с одного пока сбегает невеликий квартальчик города мертвых – свежие могилы с простыми железными крестами, и одна улица уже с памятниками, гранитными и мраморными.
У самых ворот – солидная кладбищенская контора, чуть подальше – недостроенный фонтан с плачущими ангелами по центру, и от фонтана – снова дорожка, обсаженная ноготками, а слева строят беседку – два полуголых черноволосых красавца (ну чем не могильщики из итальянского порно?) роют ямы под деревянные столбы.
Майка все очень толково объяснила – сначала по обсаженной ноготками дорожке до большого мусорного бака, там свернуть – и до первого памятника черного гранита с чудовищным портретом молоденькой блондинки и надписью: «Дорогой, любимой доченьке от мамы, папы и Володи, вечно скорбим», там снова свернуть, и еще раз – у третьего креста слева, пройти немножко вглубь, там и будет Артюша. Я легко нашла.
«И посмотри, сделали они каменную оградку, они обещали. Сказали – памятник только через год можно, почвы плохие, проседают, а оградку обещали».
Сделали они оградку, не обманули, молодцы.
Огорожено было с запасом, Артюшина могила и место под еще одну – Зинка озаботилась.
Ну хоть так, думала я, ты будешь всегда лежать рядом с ним. На это место точно никто, кроме тебя, не претендует.
Мне не было стыдно за свои мысли, я думала без зла, мне было жаль ее, Зину, Зину-корзину, бедную любящую девочку. Много ли она видела радости, пока он был жив?
Она всегда хотела быть рядом с ним, хотела, чтобы он ее любил, а он – любил другую, спал с другими, но, выходит, любовь побеждает все, именно она, Зина, стала главной женщиной его жизни – родила ему ребенка и будет лежать рядом с ним, когда смерть соединит их. Ничего, Зина умеет ждать как никто.
Но пока я здесь побуду.
Я перешагнула оградку и села на землю рядом с могилой.
Зачем я сюда приехала?
Затем, чтобы падать на могильный холмик, царапать сыру землю, плакать, выть – миленький мой, соколик ты мой, на кого ж ты меня покинул жить одну?.. – и дальше по тексту.
Но слез не было. Я сидела, сложив ноги кренделем, гладила влажную могильную землю, чуть подсушенную поверху солнцем, и бессмысленно, снова и снова, перечитывала табличку на кресте:
Артем
Мехлевский
21.04.1971 – 17.05.2008
Он умер три месяца назад. В середине мая. Тогда я плакала.
Мне позвонил братец мой, Митенька, и сказал:
– Артем умер.
– Какой Артем? – спросила я. В этот момент я ругалась со своим мужчиной. Обидно, но именно этот эпизод нашей совместной истории я теперь буду помнить всегда: я сижу в кресле, сложив ноги кренделем, с ноутбуком и сигаретой, а он стоит у двери. Мы переругиваемся – вяло, холодно и безжалостно, как могут только смертельно уставшие друг от друга люди.
– Наш Артем. Мехлевский, – сказал братец.
– Ты спятил? Ты что?!! Артем?!! Не может быть! Как?! Когда?!! Что случилось?!! – Я сразу заплакала. Нет, не то чтобы я заплакала как полагается, просто слезы покатились по лицу, крупные, как горох, стекали по подбородку, капали на сигарету, а я-то была в ярости, я не хотела верить, нет, ни за что.
– Ну, я пошел, – сказал мой мужчина и сразу смылся. Нет, он не был бессердечным ублюдком. Во-первых, он не знал, что со мной делать в таких случаях – за те пять лет, что мы провели вместе, я плакала едва ли трижды и каждый раз прогоняла его от себя, так что, извините, у человека сработал рефлекс. Ну а во-вторых, мы надоели друг другу. Устали. Измучились. Наши дорожки то сходились, то расходились, и похоже, между нами не осталось ничего, кроме глухого раздражения. А утешать женщину, которая раздражает, стал бы только ангел.
Митя еще что-то говорил, но мне вдруг стало дурно, как институтке, нет, скорее, как панку, я бросила трубку и ринулась в сортир.
Меня долго рвало, я никак не могла отдышаться, потом умывалась, потом снова плакала. Потом выкурила три сигареты и перезвонила Мите.
Артем был болен, страшно болен. И долго – девять месяцев понадобилось смерти, чтобы одолеть его, девять месяцев, столько, сколько обычно требуется любви, чтобы прорасти в жизнь.
Никто не знал, кроме двух человек – Майки и Фимы, Фимы Лозинского, да благословит господь его рыжую голову.
Год назад Артюша свалился со строительных лесов на объекте, переломался, конечно, здорово, и Фима, будучи его непосредственным начальником, поехал с ним на «скорой». По дороге позвонил Майке – она тоже была тогда в Киеве.
Почему Майке, а не Зине? Да потому, что Артем попросил. Чтобы не пугать жену, которая кормила младенца. Чтобы не волновалась. Чтобы не перегорело молоко. Или просто потому, что Майка была тогда в Киеве.
Фима с Майкой бледнели и трусили, Артем шутил, хирург шутил – ничего, дело молодое, жить будет.
А потом тот же хирург сказал – нет, извините. Не будет жить. Рак.
– Когда похороны? – спросила я у брата.
– Завтра утром. Гло, ты не успеешь…
Но я уже бросила трубку, заметалась по дому неуклюжей цаплей, сбивая стопки книг, опрокидывая стулья, швыряла вещи в сумку и опомнилась только у входной двери.
Кошка запрыгнула на шкаф и орала на меня оттуда пакостным, скрипучим голосом, прижав уши и вздыбив шерсть на хвосте. Испугалась.
Да, теперь у меня была кошка. Тарасик погиб два года назад – влетел под колеса.
– Стоп, – сказала я себе, бросила сумку и села на пол, – стоп. Куда ты спешишь? Теперь-то, сука, куда тебе спешить?
Я набрала Майкин номер. Она сразу заговорила в трубку, быстро, устало, без тени слез, чуть раздраженно:
– Гло, не приезжай. Гло, слышишь меня? Пожалуйста, не приезжай. Тут такой дурдом… Родители не знали, представляешь? Мама в шоке. Неожиданно умер сын. Только сегодня приехали, я не знаю, что с ними делать, они просто в шоке… А еще эти его… Я не знаю, что будет на похоронах… Эти его девки, ни стыда ни совести… Тут очередь уже выстроилась из тех, кто будет в слезах кидаться на гроб… А у него жена… И ребенок… Совести нет совсем… Я не знаю, что со всем этим делать…
– Скажи им – не при матери. Скажи – мать не знала, надо уважать ее горе.
– Думаешь, поможет?
– Нет. Но надо попробовать.
– Точно, не поможет… Каждая хочет главную женскую роль в этом спектакле… Как бы не передрались… И Зинка еще, ты ее знаешь… Ей и так плохо, а тут еще… Гло, будет фарс, будет очень стыдно, не приезжай, пожалуйста… Они все у меня на руках, и я уже не знаю, что делать…
Я сидела на полу, гладила кошку, вытирала слезы – нет, не то чтобы плакала, слезы были отдельно от общего течения мысли. Словно дождь за окном.
Почему он мне не сказал, думала я, почему?
Но я знала почему. Кто из близких мне людей был осведомлен о моих болезнях и горестях? Друзья? Вот еще. Мама? Боже упаси! Зачем бы я стала ее волновать? Чтобы что?
Сообщать кому-то, что ты болен, что тебе плохо – чтобы человек огорчался, дергался, беспокоился, не зная, как помочь? Глупо.
Но почему, почему он мне не сказал?.. Я бы приехала. Я бы постаралась помочь. Дергалась. Огорчалась. Переживала. Черт возьми, я любила его.
Меня утешало только одно – он был не один. Майка. Фима. Они были с ним, не дали ему умереть в одиночестве. Хорошо, что наш любимый фокус – скрыть всё от всех – удается далеко не всегда.
Были обследования и уточнение диагноза – нет, нет, надежды нет, – и счета из больницы.
Фима, благослови господь его доброе сердце, весьма состоятельный человек, продал все, что у него было, и подбирался уже к продаже собственной квартиры, лишь бы Артем жил.
Кроме этих двоих – Фимы и Майки, – никто не знал. Даже Зина.
Сперва, пока Артем был в гипсовом доспехе, ей врали, как маленькой, что он уехал в командировку, и Фима каждый месяц передавал ей «деньги от мужа».
Потом ей все же сказали, что Артем болен. Правда, забыли уточнить, что смертельно.
Артем, несмотря на Зинкины протесты, перевез ее с ребенком обратно в Харьков. «Пусть будет к вам поближе, – сказал он Майке, – чтоб не одна».
Зина же думала, что это сам Артем хочет быть поближе к Майке, приходила в отчаяние, теряла терпение, скандалила с ним.
Артему же было не до скандалов. Трое заговорщиков решали, как быть.
Майка говорила – надо сказать Кириллу, мы продадим квартиру, нет, Артюша, не всю, переедем в комнату, тогда денег будет больше, деньги помогут, сейчас новые технологии, надо только их купить.
Артем говорил – нет, ничего не надо, у меня-то будет уютная могилка, а вы все останетесь бездомными, нет, так не пойдет.
Фима, благослови господь его светлую душу, говорил – молчи, Артем, нельзя сдаваться, мы будем бороться до последнего, дома – дело наживное, а такого, как ты, мы больше нигде не купим, уникальный экземпляр…
Ручной работы, шутил Артем, но, боюсь, в моем случае работа все-таки была х…вой.
Артем не захотел оставаться в больнице – дорого и бесполезно.
Майка и Фима возили его на консультации, на терапию, а Зинка, бедная Зинка, чувствуя, что от нее что-то скрывают, подозревала только одно – измены. Он снова ей изменяет. Он снова не с ней.
Слез все не было. Я гладила и гладила землю, механически, как спящую кошку, фальшиво шептала: «Что же ты, Кортасар? Как же ты так? Эх, ты…»
Я не могла поверить, что он умер, то есть я знала, что никогда не увижу его, но поверить, что он лежит под этим дурацким крестом с этой дурацкой табличкой – не могла.
Я никогда не верила в смерть. В свою – и это делало меня бесстрашной (или безмозглой?). В чужую – и это делало меня… бессердечной?
Плакать не хотелось. Хотелось лечь, прижавшись спиной к могильному холмику, и уснуть.
Я не думала – как же я буду без него? Я знала, что буду по-прежнему, все, как обычно, только без него.
Незаменимые есть. Пазл моей жизни никогда не будет полным, запасных деталей нет, и теперь, без него, там будут темные дыры.
Они ругались. Зинка звонила Майке, Кириллу, жаловалась на Артема – она так больше не может, он негодяй, горбатого могила исправит, лжец, лжец…
Майка ее успокаивала. Говорила, что он плохо себя чувствует, что надо потерпеть, переждать, не надо его ругать, пожалуйста, не надо…
– Ты всегда на его стороне, – в один из вечеров зло сказала Зинка и бросила трубку.
Через пять минут телефон зазвонил снова.
– Кирилл, возьми, пожалуйста, трубку, – попросила Майка, – я больше с ней не могу…
– Алло. Привет, Зин. Не нервничай, – сразу добродушно забухтел в трубку Кирилл.
– Артем умер, – сказала Зина.
– Да не п. ди! – ошалело сказал Кирилл, интеллигентный и религиозный человек, от которого никто и никогда не слышал бранного слова.
– Я не обманываю. Мы поругались. Он лег, задышал так тяжело… А теперь не дышит. Он умер, Кирюша.
Перетирая в пальцах комочки могильной земли, я думала о жестокости. Об этой беспримерной жестокости, с которой мы, оловянные солдатики, стальные балерины, бережем своих близких.
Так нельзя, думала я, а с нами надо что-то делать.
Пристегивать к креслу, как Алекса в «Заводном апельсине», фиксировать голову и насильно заставлять смотреть голливудские мелодрамы. О любви. О доверии. Пока не затошнит. Чтобы мы научились любить. Чтобы мы научились позволять себя любить.
Потому что никто не вправе поступать так с любящими. Так их беречь. Решать за них.
Артем хотел уберечь Зину от лишних страданий? И что в результате? Оттолкнул ее, как всегда, не позволил быть с ним. А ведь она любила его.
Да что я-то знаю о любви? Только то, что она есть?
Я вдруг увидела себя со стороны – банальная мизансцена, банальная реплика – и, забывшись, закинула голову и рассмеялась.
Женщина, проходившая мимо, возмущенно посмотрела на меня.
Я поклонилась, приложив руку к груди, мол, извините, а она, поджав губы, отвернулась.
Высокая женщина, худая и бледная. Суровое, решительное, но немного овечье лицо. Светлая прядь выбилась из-под черной косынки.
Она вела за руку миленькую беловолосую девочку лет четырех. Девочка несла букет мелких, пахнущих полынью, желтых хризантем.
У соседней могилы женщина сняла легкий летний плащ, положила на такую же, как у Артема, каменную оградку, вытащила из сумки две большие пластиковые бутылки с водой, опустилась на колени и захлопотала у могилы, споро и деловито, словно у себя на кухне, – отложила увядшие цветы, вымыла банку, сменила воду, поставила свежие. Поднялась, протерла тряпочкой крест и табличку, достала маленький пластиковый веник и взялась подметать вокруг могилы.
Все это время девочка стояла рядом и ныла:
– Мама, пойдем отсюда! Мам, пойдем домой! Мама, пойдем отсюда!
– Потерпи, Светочка, надо же навести порядок тут, у папы, – сказала женщина.
Девочка надулась. Топнула ногой.
– Папа-папа… Та шо вы мне все говорите! Нет здесь никакого папы!!!
Ай, браво! – подумала я. Плюс один, детка.
Когда опустились сумерки, я пошла прочь – сначала по каменной дорожке, потом по бетонной, потом по асфальтированной.
Совершенно ни к чему, просто так, просто в ритм шагов, я напевала про себя один из древних Артюшиных шедевров: