Игра в марблс Ахерн Сесилия
© 2015 Cecelia Ahern
© Л. Сумм, перевод на русский язык, 2015
© ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2016
Я видел ангела в куске мрамора и отсекал все лишнее, пока не освободил его.
Микеланджело
Мои воспоминания можно разделить на три категории: то, что я хочу забыть, то, что забыть не могу, и то, о чем я не помнила даже, что забыла, а потом вспомнила.
Самое первое воспоминание – о маме, когда мне было три года. Мы в кухне, она берет заварочный чайник и бросает его в потолок. Она взяла его обеими руками, за ручку и за носик, и швырнула вверх, словно на состязании по метанию снопов, и чайник ударился о потолок и рухнул обратно на стол, разбился вдребезги, во все стороны разлетелись мокрые лопнувшие пакеты, потекла коричневая водица. Не помню, что спровоцировало этот поступок или что было потом, но знаю, что он был вызван гневом, а гнев был вызван моим отцом. Это воспоминание плохо отражает мамин характер, представляя ее в невыгодном свете. Насколько я знаю, она никогда больше не поступала подобным образом, потому-то, наверное, тот случай и врезался мне в память.
Когда мне было шесть, мою тетю Анну остановили на выходе из «Свицерса». Волосатая рука охранника скользнула в ее сумку и вытянула шарф, с ценником и штрихкодом. Что было после, я не помню, помню только, как тетя Анна закармливала меня мороженым в Айлак-центре и смотрела с надеждой, как я его уплетаю, будто с каждой ложкой сладкого тают впечатления о неприятном инциденте. Но я сохранила живейшее воспоминание, хотя и тогда, и поныне всем кажется, будто я это выдумала.
Я хожу к дантисту, которого знаю с детства. Дружить мы не дружили, но крутились в одной компании. Теперь это солидный человек, щепетильный и строгий. Но когда он зависает над моим раскрытым ртом, я вижу пятнадцатилетнего подростка, обливающего мочой стены гостиной, где собралась наша тусовка: он орал, что Иисус – глава всех анархистов.
Встречаясь с нашей учительницей младших классов, тихоней, чьи слова мы даже на передних партах различали с трудом, я так и вижу, как она швыряет бананом в классного заводилу и орет: «Оставь меня в покое, бога ради, оставь меня в покое», – и, рыдая, выбегает из класса. Недавно, случайно повстречав одноклассницу, я припомнила этот эпизод – а она его напрочь забыла.
Мне кажется, когда я думаю о ком-то, кого не так часто вспоминаю, то на ум приходят именно самые драматические моменты или такие ситуации, в которых обнаруживалась та сторона, которую человек обычно скрывает.
Мама говорит, таков мой дар: помнить то, что другие забыли. Порой это проклятие, никто не радуется, если вновь выкапывают то, что хотелось зарыть поглубже. Меня можно сравнить с человеком, который во всех подробностях помнит пьяную ночку, а все его собутыльники только о том и мечтают, чтобы он не болтал.
Полагаю, такие сцены остаются в моей памяти, потому что сама я никогда так себя не вела. Не могу припомнить ни единого случая, когда я нарушила бы правила, когда из меня вылез бы другой человек, которого мне пришлось бы вытеснять из памяти. Я всегда верна себе. Стоит вам познакомиться со мной, и вы уже все обо мне знаете, больше во мне ничего нет. Я следую правилам, остаюсь самой собой и, видимо, не могу быть никем другим, даже в моменты величайшего стресса, когда срыв – или прорыв иной личности – был бы извинителен. Наверное, именно поэтому меня завораживает такая способность в других и я навсегда запоминаю те минуты, которые они предпочли бы забыть.
Говорят, что в эти мгновения человек перестает быть собой, но нет, я глубоко убеждена, что даже такие резкие перемены полностью соответствуют природе человека. Эта оборотная сторона тоже всегда присутствует, она затаилась, ждет момента, чтобы проявиться. В каждом человеке, в том числе и во мне.
1
Камрады
– Фергюс Боггс!
Только эти два слова я и разбирал в гневной проповеди отца Мерфи, да и то потому, что эти два слова – мое имя, а все остальное было по-ирландски. Мне пять лет, в страну я попал всего месяц назад. Мама переехала сюда из Шотландии со всеми нами после смерти папочки. Все случилось так быстро, папа умер, мы переехали, и, хотя я бывал в Ирландии прежде, в летние каникулы, чтобы повидать бабушку, дедушку, дядю, тетю и всех двоюродных, сейчас все по-другому: я никогда не видел эту страну в другое время года, и кажется, будто это другая страна. Каждый день с тех пор, как мы приехали, идет дождь. Магазинчик с мороженым закрыт, заколочен, как будто и не бывал никогда открыт, как будто я сам все выдумал. И пляж, куда мы все время ходили, кажется совсем другим, а щеповоз уехал. И люди совсем другие – темные, закутанные.
Отец Мерфи нависает над моей партой – высокий, широкий, серый. Он орет на меня, изо рта у него вылетает слюна, плевок попадает мне на щеку, но я не смею стереть его, чтобы не обозлить учителя еще пуще. Оглянулся на других мальчиков, как они к этому отнеслись, но тут он ударил меня. Влепил пощечину. Больно. У него на пальце кольцо, большое, и оно, кажется, порезало мне щеку, но я снова не решаюсь поднять руку и потрогать, а то вдруг он опять меня ударит. И мне понадобилось в туалет, очень срочно. Меня и раньше, бывало, кто-нибудь бил, но священник – никогда.
Он орет на меня, злобно, по-ирландски. Возмущается, что я не понимаю. Между ирландскими словами он вставляет изредка английские – требует, чтобы я научился понимать, давно пора. Но у меня не получается: дома никакой тренировки. Мама все время грустит, и я не хочу к ней приставать. Она предпочитает сидеть и обниматься, и я это тоже люблю. И когда я сижу у нее на коленях, мне совсем не хочется все портить болтовней. Да и вряд ли она помнит ирландские слова. Она давно уехала из Ирландии, служила няней в шотландской семье, а потом познакомилась с папочкой. Там никто не говорил по-ирландски.
Священник требует, чтобы я повторял за ним слова, но я едва дышу и не могу вытолкнуть слова изо рта.
– Tm, tt, ts, ts…
– ГРОМЧЕ!
– Tmuid, t sibh, t siad.
Когда он перестает орать, в классе становится так тихо, что я вспоминаю: в классе полным-полно мальчиков, моих ровесников, все слушают, как я, заикаясь, повторяю за ним слова, и он говорит всем, какой я идиот. Меня начинает трясти. Мне плохо. Срочно нужно в туалет. Я говорю ему. Его лицо багровеет, он достает кожаный ремешок. Он хлещет меня по рукам этим ремешком – позже ребята мне скажут, что между слоями кожи вшиты монеты. Он сулит мне по шесть «горячих» – шесть раз по каждой руке. Боль нестерпимая. Мне нужно в туалет. И вот это случилось прямо тут, в классе. Я боялся, что мальчики будут смеяться, но никто не смеется. Все смотрят в стол. Может быть, потом посмеются между собой, а может быть, все поймут. Или просто рады хоть тому, что это происходит не с ними. Мне стыдно, мне ужасно позорно, и так, он говорит, и должно быть. Он потащил меня из класса за ухо, тоже очень больно, потащил прочь от ребят, по коридору, втолкнул в темную комнату. Дверь захлопнулась, я остался один.
Я не люблю темноту. Никогда не любил. Я плачу. Штаны мокрые, моча протекла в носки и ботинки, и я не знаю, как быть. Обычно меня переодевает мама. Что мне тут делать? Окон в этой комнате нет, ничего не видно. Хоть бы он не очень долго продержал меня тут. Глаза привыкают к темноте, я начинаю кое-что различать в пробивающемся из-под двери свете. Я сижу в кладовке. Вижу лестницу, ведро и щетку без палки – одну только щетину. Пахнет сыростью. Старый велосипед висит вверх ногами, цепи у него нет. Стоят два сапога, от разных пар и оба на одну ногу. Здесь все непарное, все друг другу чужое. Зачем он меня здесь запер и когда выпустит? Мамочка спохватится и будет меня искать?
Прошла вечность. Я закрыл глаза и стал потихоньку петь. Те песни, которые поет со мной мама. Громко я петь боялся, а то он придет и решит, что мне тут весело. Тогда он еще больше обозлится. Они сердятся, если кто-нибудь из мальчиков радуется, смеется. Наше призвание – подчиняться иугождать. Не тому учил меня папа. Он говорил, я настоящий вожак, я стану кем угодно, кем только захочу. Я ходил с ним на охоту, он всему меня научил и даже пускал вперед, говорил, я – вожак. Он пел об этом песню: «Мы идем за вожаком, за вожаком, за вожаком, Фергюс наш вожак, да-да-да». Теперь я напеваю ее себе, но только мелодию, без слов. Священнику не понравится, если я стану петь «…я вожак». Нам тут не разрешают быть кем мы хотим, мы должны стать тем, кем они велят. Я пою песни, которые пел мой отец, когда мне разрешали засиживаться допоздна и слушать, как поют взрослые. У папы был мягкий голос, хотя он сам был большой и сильный, и порой он даже плакал, когда пел. Он не говорил, будто плачут только младенцы, как говорит священник, он говорил, все люди плачут, когда им грустно. И теперь я пою себе и стараюсь удержаться от слез.
Вдруг дверь распахнулась, я съежился в углу, думая, что это он вернулся с кожаным своим ремнем. Но это не он, а другой, помоложе, который учит нас музыке, глаза у него добрые. Он прикрыл за собой дверь и опустился на корточки.
– Привет, Фергюс.
Я попытался ответить, но не сумел выдавить из себя ни звука.
– Я тебе кое-что принес. Коробку кровяников.
Я дернулся, но он уже протягивал руку.
– Не бойся, это шарики. Ты играешь в марблс?
Я покачал головой. Он раскрыл руку, и я увидел их у него на ладони, они переливались красным, словно четыре драгоценных рубина.
– Я очень любил их, когда был ребенком, – негромко сказал он. – Мне подарил их дед. «Коробка кровяников, – сказал он мне. – Специально для тебя». Коробка пропала. Жаль, вместе с коробкой они стоили бы дороже. Всегда сохраняй упаковку, Фергюс, вот тебе мой совет. Зато шарики остались.
Кто-то прошел в коридоре, мы слышали топот, и доски пола скрипели и содрогались. Молодой учитель оглянулся на дверь. Когда шаги миновали, он обернулся ко мне и заговорил еще тише:
– Научись пулять ими. Щелкаешь вот так.
Он уперся костяшками пальцев в пол, согнутым указательным пальцем придерживая шарик. Отвел назад большой палец и легонько подтолкнул – шарик проворно покатился по деревянному полу. Красный кровяник, красный и дерзкий, ловил каждую искорку света, блестел и переливался. Он замер у моих ног. Я боялся поднять его. К тому же ладони все еще болели от ударов ремнем, пальцы не сожмешь. Он глянул на мои руки, и его передернуло.
– Давай попробуй, – сказал он.
Я попробовал – поначалу не очень удачно, потому что не мог согнуть пальцы, как это делал он, но в целом я понял. Потом он показал мне другие способы запускать шарик. Можно бить по нему костяшками. Этот способ мне понравился больше. Он сказал, что так сложнее, но что у меня лучше всего так получается. Я даже губу прикусил, чтоб не разулыбаться.
– В разных местах шарики называют по-разному, – продолжал он, снова опускаясь на пол и показывая мне приемы. – Шарики, битки, ушки, но мы с братьями называли их «камрады».
Камрады – это годится. Хотя я заперт тут один, в темной комнате, у меня есть товарищи-камрады. Как у солдата. Как у военнопленного.
Он очень серьезно посмотрел на меня:
– Будешь целиться, не своди глаз с мишени. Глаз управляет мозгом, мозг управляет рукой. Не забывай. Всегда следи за мишенью, Фергюс, и твой мозг сделает все правильно.
Я кивнул.
Зазвенел колокол, урок закончен.
– Хорошо, – сказал он, вставая, отряхивая рясу от пыли. – Сейчас у меня будет урок. А ты не беспокойся: надолго тебя здесь оставить не могут.
Я снова кивнул.
Конечно, он был прав: надолго меня оставить не должны были, и все же отец Мерфи не торопился меня выпускать. Я просидел в кладовке весь день и даже еще раз намочил штаны, пока ждал, потому что боялся кого-нибудь позвать, но мне было уже все равно: я солдат, я военнопленный и это мои камрады. Я отрабатывал приемы в этой тесной кладовке, в моем маленьком мире, я хотел всех одноклассников превзойти меткостью. Я им всем покажу, как играть, и всегда буду играть лучше всех.
В следующий раз, когда отец Мерфи запер меня в кладовке, шарики были при мне в кармане, и я снова провел день, тренируясь. У меня там уже была мишень, я сам ее спрятал туда на перемене, про запас. Это была картонка с семью прорезанными в ней арками – я сделал ее сам из пустой коробки из-под корнфлекса, которую вытащил из помойки миссис Линч, после того как увидел у других мальчиков покупную. На центральной лунке ставится цифра 0, на соседних с ней, с каждой стороны, 1, 2, 3. Я прислонил мишень к дальней стене и бросал шарики издали, от самой двери. Я еще не знал правил, да и невозможно играть в одиночку, но я отрабатывал удары, чтобы наконец в чем-то превзойти старших братьев.
Тот добрый священник не задержался у нас в школе. Говорили, что он целовался с женщиной и что он попадет в ад, но мне наплевать. Он подарил мне мои первые шарики, моих кровяников. В темную пору моей жизни благодаря ему я обрел камрадов.
2
Не бегать
Дыши.
Иногда приходится себе об этом написать. Казалось бы, дыхание – врожденный инстинкт любого человека, но нет, я вдыхаю и забываю выдохнуть, и все тело напрягается, деревенеет, сердце стучит, грудь распирает, а встревоженный мозг пытается сообразить, что же пошло не так.
Теоретически я все про дыхание знаю. Втягиваешь воздух носом, он спускается почти что в живот, до диафрагмы. Дыши спокойно. Дыши ровно. Дыши тихо. Мы все умеем это делать с момента рождения, и нас этому никто не учит. А меня следовало бы научить. За рулем, в магазине, на работе, я вдруг замечаю, что опять затаила дыхание и с тревогой жду, а чего жду – сама не знаю. Чего бы я ни ждала, оно так и не сбывается. Самое смешное: я не справляюсь на суше с таким простым делом, притом что профессионально обязана выполнять его в воде – я спасатель. Плаваю я легко и естественно, в воде чувствую себя совершенно свободно, она не подвергает меня проверке. В воде все зависит от ритма. На суше и вдох и выдох происходят на счет «раз», а в воде – на «раз-два-три», я успеваю сделать три гребка между вдохами. Запросто. Даже думать об этом не приходится.
Учиться дышать на суше мне пришлось во время первой беременности. Это понадобится в родах, предупреждала меня акушерка, и была права. Акт деторождения столь же естествен, как дыхание, вот только для меня дыхание не так уж естественно. Как только я оказываюсь на суше, мне хочется затаить дыхание. Но ребенка не вытолкнешь, если будешь сдерживать выдох. Уж поверьте, на себе убедилась. Зная мое пристрастие к воде, муж договорился о родах в бассейне – казалось бы, отличная идея, рожать в своей стихии, дома, в воде, вот только ничего естественного нет в том, чтобы торчать в огромной надувной ванне посреди собственной гостиной, к тому же в итоге под водой должен был оказаться ребенок, а вовсе не я. Я бы охотно поменялась с ним местами. Кончилось это тем, что меня на «скорой» увезли в больницу и сделали кесарево, и следующие два младенца явились на свет тем же путем, только без такой поспешности. По-видимому, морское создание, с пяти лет предпочитавшее не вылезать из воды, с самыми естественными актами жизни справиться не могло.
Итак, я состою спасателем в бассейне, в доме престарелых. В доме престарелых весьма высокого класса, что-то вроде четырехзвездочного отеля с круглосуточным обслуживанием. Я проработала здесь уже семь лет, прерываясь только на декретный отпуск. Пять дней в неделю с девяти утра до двух часов дня я сижу на стуле и смотрю, как пациенты по три в час входят в бассейн и плавают от бортика до бортика. Однообразно, стабильно, стерильно, скучно. Никогда ничего не происходит. Из раздевалки выходят тела, двуногие свидетельства быстротечного времени: кожа обвисла, и груди, и попы, и бедра, у кого-то кожа сухая и шелушится от диабета, у кого-то от почечной или печеночной недостаточности. У тех, кто почти не встает с постели или с коляски, виднеются болезненные вмятины, ранки и пролежни, а другие, словно юбилейную медаль прожитых лет, несут свои крупные коричневые родинки. То и дело на этих телах появляются, меняют свой вид наросты. Я вижу их всех и отчетливо себе представляю, во что с годами превратится мое тело, выносившее троих детей. Я должна оставаться на посту, даже когда физиотерапевт делает водный массаж, – наверное, на случай, если под воду уйдет сам физиотерапевт.
За семь лет мне практически не случалось нырнуть в этот бассейн. Тут всегда спокойно и тихо, не то что в городском бассейне, куда я вожу своих мальчиков по субботам и откуда выхожу всегда с головной болью: заполонив чашу бассейна до краев, детские группы орут и визжат, и эхо отражается от воды.
Глянув на первого сегодняшнего пловца, я с трудом подавила зевок. Мэри Келли, «землечерпалка», плывет своим любимым стилем – брассом. Медленно и шумно туша длиной полтора метра и весом полтора центнера выбрасывает воду в стороны, словно желая осушить бассейн, а затем пытается скользнуть вперед. Она проделывает этот маневр, не касаясь лицом воды, и пыхтит изо всех сил, словно на морозе. У каждого пациента свое раз и навсегда установленное время. Скоро явится мистер Дейли, а за ним мистер Кеннеди, он же король баттерфляя, воображает себя экспертом по плаванию, затем сестры Элайза и Одри Джонс, которые будут свои двадцать минут скакать по тому краю бассейна, где мелко. Там же, на мелком конце, зависнет и не умеющий плавать Тони Дорман, будет цепляться за плотик так, словно свалился с тонущего корабля, и жаться поближе к ступенькам, поближе к стенке бассейна. Я пока что вожусь с очками, развязываю запутавшуюся резинку и напоминаю себе дышать, разгонять то стеснение в груди, которое уходит лишь тогда, когда я вспоминаю о необходимости сделать выдох.
Мистер Дейли выходит из раздевалки на дорожку ровно в 9:15. Плавки-яйценоски нахального голубого цвета, когда намокают, обтягивают и предъявляют каждую подробность. Кожа мешками висит у него под глазами, опустились щеки, болтаются складки пониже челюстей. Настолько прозрачная кожа, что я различаю в его теле чуть ли не каждую жилку. Должно быть, самый слабый удар оставляет на его теле синяки. Желтые ногти на пальцах ног загибаются, болезненно впиваясь в кожу. Он мрачно глянул на меня и, поправив очки, прошаркал мимо, как всегда, каждое утро, не здороваясь, цепляясь за металлические перила, словно опасаясь поскользнуться на мокрой плитке, которую Мэри Келли каждым своим гребком забрызгивает еще сильнее. На миг я представляю себе, как он рушится на плитку, кости прорывают бумажную прозрачную кожу, кожа трещит, словно у цыпленка-гриль.
Одним глазом я присматриваю за ним, другим за Мэри, которая с каждым гребком испускает громкое уханье, прямо Мария Шарапова. Мистер Дейли добрался до ступенек, ухватился за ограждение и медленно погружается в воду. Почуяв прохладу, его ноздри раздуваются. Погрузившись в воду, он оглядывается: смотрю ли я. В те дни, когда я смотрю прямо на него, он ложится на спину и долго плавает так, словно дохлая золотая рыбка. Если же я, как сегодня, отворачиваюсь, он погружается под воду с головой, цепляясь руками за бортик, чтобы удержаться на дне. Я прекрасно его вижу: стоит на коленях в неглубокой воде и пытается утопиться. И так изо дня в день.
– Сабрина! – окликает меня мой начальник Эрик из служебного помещения.
– Я вижу.
Я добираюсь до мистера Дейли, который приткнулся у самой лестницы. Наклонившись, подхватываю его под руки и тащу наверх. Он очень легкий, я выдергиваю его без труда, – ловит ртом воздух, глаза за пластиком очков вытаращены, здоровенная зеленая сопля пузырится в правой ноздре. Он содрал с лица очки, вылил из них воду, пыхтя, ворча, дрожа всем телом от злости: опять я порушила его коварный план. Лицо его успело побагроветь, грудь так и вздымается, пока он пытается выровнять дыхание. В точности мой сын-трехлетка: тот вечно прячется в одном месте и обижается, зачем я так быстро его нашла. Я, ничего не говоря, вернулась к своему стулу, холодная вода хлюпала в резиновых тапочках. Каждый день одно и то же. И больше ничего.
– Не очень-то ты спешила, – заметил Эрик.
– Правда? Может, на секунду дольше обычного задержалась. Не хотела портить ему игру.
Эрик улыбнулся, хотя и понимал, что это неправильно, и в знак неодобрения покачал головой. Он работает здесь вместе со мной с тех пор, как открылся этот дом престарелых, а раньше работал спасателем в Майами, словно герой сериала. Его мать собиралась умирать и вызвала его в Ирландию, а затем передумала и осталась жить, и он остался с ней. Он пошучивает – мол, она еще его переживет, – но я вижу, он боится, как бы так на самом деле не вышло. Мне кажется, он ждет, когда же она умрет и даст ему свободу, но ему уже скоро пятьдесят, так что может и не дождаться, вот что его пугает. Чтобы как-то компенсировать отказ от настоящей своей жизни, он, похоже, притворяется, будто все еще работает в Майами, и, хотя это явный бред, порой я завидую его способности переноситься в гораздо более экзотическое место, чем это. По-моему, он так и ходит, прислушиваясь к ритму маракаса у себя в голове, и оттого счастлив – блаженнее человека я не видала. Волосы у него оранжевые, как солнце, и почти такого же цвета кожа. Год напролет он обходится без «свиданий», копит все силы до января, когда улетает в Таиланд. Возвращается, насвистывая, с улыбкой от уха до уха. Я знать не хочу, что он там проделывает, но догадываюсь о его мечте: когда матушка скончается, все его месяцы будут как январь в Тае. Эрик мне нравится, я считаю его своим другом. Мы проводим бок о бок пять дней в неделю, так что я успеваю рассказать ему больше, чем даже себе самой.
– Не странно ли, что единственный человек, кого мне каждый день приходится спасать, как раз хочет умереть? Не делает ли это нашу работу совершенно бессмысленной?
– Много причин считать ее бессмысленной, только не эта. – Он наклонился, чтобы вычистить из стока комок седых волос, точь-в-точь захлебнувшаяся крыса, и спокойно держит эту гадость в руках, выжимает, вовсе не чувствуя того отвращения, что охватило меня. – Ты ощущаешь себя здесь лишней?
Да. Конечно, я не права. Не важно, что человек, которого я спасаю, не хочет жить, важно, что я спасаю жизнь. Ведь так? Но я молчу. Эрик – мой начальник, а не мой психотерапевт. Неприлично спасателю на рабочем месте задаваться вопросом, стоит ли кого-то спасать. Пусть Эрик и живет в своем воображаемом мире, но он отнюдь не дурак.
– Пора тебе передохнуть и выпить кофе, – говорит он, суя мне в руки кружку, а другой рукой он все еще держит утонувшую крысу, седые волосы с чужого лобка.
Я очень люблю свою работу, но в последнее время что-то стала раздражаться. Не знаю, чего я ждала от своей жизни, на что надеялась. Каких-то конкретных желаний или целей у меня нет. Я хотела выйти замуж – и вышла. Хотела детей – и родила. Хотела стать спасателем – и стала. Почему же мне все время кажется, будто по мне бегают мурашки? Бегают муравьи, которых на самом деле нет.
– Эрик, что значит «мурашки бегают»?
– Хм. Ну, что человеку не по себе.
– С муравьями как-то связано?
Он хмурится.
– Я подумала, когда тебе кажется, будто по тебе ползают муравьи, тогда и начинаются мурашки. – Я слегка вздрагиваю. – И при этом никаких муравьев вовсе нет.
Он постучал пальцем по губе:
– Знаешь, понятия не имею. Это для тебя важно?
Я призадумалась. Из этого следует, что, раз мне кажется, что в жизни что-то не сложилось, значит, либо в самом деле с жизнью что-то не так или со мной. Но ведь это всего лишь ощущение, на самом деле все в порядке. Лучше всего ведь так – чтобы все было в порядке.
– Что с тобой случилось, Сабрина? – последнее время Эйдан все время задает мне этот вопрос. Попробуйте все время спрашивать человека, почему он сердится, и он обозлится.
– Ничего не случилось.
Но все-таки «ничего» или все-таки «чего»? Или ничего – все вообще ничего. Не в этом ли проблема? Все превратилось в ничто. Уклоняясь от взгляда Эрика, я утыкаюсь в правила поведения у бассейна, однако и они раздражают, лучше отвернуться. Такие они, мурашки.
– Могу узнать, если тебе надо, – говорит он, все еще приглядываясь ко мне.
Уклоняясь от его взгляда, я ушла в коридор и налила себе кофе из автомата. Я всегда пью из своей кружки, не из пластикового стаканчика. Прислонившись к стене в коридоре, я мысленно перебираю наш разговор, перебираю свою жизнь. Кофе закончился, а вывода так и нет. Я бреду обратно к бассейну, и в коридоре меня чуть не сшибают с ног два санитара, которые на максимальной скорости гонят каталку, на ней распростерлась мокрая Мэри Келли, белые с синими прожилками ноги смахивают на сыр стильтон, на лице кислородная маска.
– Что за черт! – слышу я собственный голос, когда они проносятся мимо меня.
Вернувшись в маленькое служебное помещение для спасателей, я застала там Эрика: тренировочный костюм насквозь мокрый, рыжие волосы прилипли ко лбу. Явно потрясен до глубины души.
– Что стряслось?
– У нее был – то есть я не знаю в точности, но я думаю, наверное, это инфаркт. Господи! – Вода капала с его заострившегося оранжевого носа.
– Я отошла всего на пять минут.
– Ну конечно. Это случилось в тот самый момент, как ты вышла за дверь. Я нажал тревожную кнопку, вытащил ее, сделал искусственное дыхание, а тут и «скорая». Быстро подоспели. Я впустил их через пожарный въезд.
Я сглотнула, чувствуя, как нарастает во мне зависть.
– Ты сделал ей искусственное дыхание?
– Да. Она перестала дышать. А потом задышала. Стала отплевываться, много вышло воды.
Я глянула на часы:
– Даже пяти минут не прошло!
Он пожал плечами, все такой же ошалелый.
Я посмотрела на бассейн, на висячие часы. Вон и мистер Дейли сидит на бортике и с завистью смотрит вслед унесшейся каталке. Четыре с половиной минуты ровно.
– Тебе пришлось прыгнуть в бассейн? Нырнуть за ней? Сделать искусственное дыхание?
– Ага. Ага. Слушай, Сабрина, не переживай так. Ты бы не смогла ей быстрее помочь.
– И кнопку тревожную нажимал?
Он с недоумением покосился на меня.
Я никогда не нажимала тревожную кнопку. Никогда. Даже на тренировке. Зависть и гнев пузырями рвались наружу, довольно необычное для меня ощущение. Дома бывает частенько, когда мальчики изведут, но на людях – никогда. Я всегда подавляю в себе гнев, тем более на работе, тем более против собственного начальника. Я разумный, сдержанный человек, такие, как я, не срываются на глазах у зрителей. Но на этот раз я не стала подавлять в себе гнев. Пусть вырвется на волю. Это было бы даже круто – дать себе волю, вот только я и в самом деле была страшно разочарована, страшно зла.
Попробуйте себе представить, что я чувствовала. Я проработала в бассейне семь лет. Две тысячи триста десять дней. Одиннадцать тысяч пятьсот пятьдесят часов. Вычтем декретные отпуска – девять месяцев, шесть и три. Все это время я сидела на стуле и следила за бассейном, подчас совершенно безлюдным. Никаких тебе отчаянных прыжков за утопающим, уж не говоря об искусственном дыхании. Ничего, ни разу. Только мистер Дейли, да порой приходилось помочь при судороге в икре или стопе. Тупая скука. Сижу на стуле или стою и смотрю на огромные часы над бассейном и перечитываю правила: не бегать, не прыгать, не нырять, не толкаться, не кричать – ничего нельзя. Список запретов, сплошь «не», как будто мне назло. Никого не спасать. Я все время наготове, получила специальную подготовку, но ничего никогда не происходило. И стоило мне выйти за чашкой кофе – и я пропустила вероятный инфаркт, пациентка чуть не утонула, да еще и тревожную кнопку нажали без меня.
– Так нечестно, – сказала я.
– Полно, Сабрина, ты же мгновенно среагировала, когда Элайза порезалась о стекло.
– Это было не стекло. У нее вена лопнула.
– Не важно. Главное – ты сразу подоспела.
На суше мне плохо, мне приходится бороться за каждый вдох. На суше я словно тону.
Я швырнула свою кофейную кружку об стену.
3
«Завоеватель»
Он сдавил мне шею так, что перед глазами поплыли черные пятна. Я бы попросил его остановиться, но слова вымолвить не мог, так он вцепился мне в горло. Не могу дышать. Не могу дышать! Я маловат для своих лет, и меня за это дразнят. Прозвали клопом, но мама говорит: у тебя есть способности, ими и пользуйся. Мал, да умен. Собравшись с силами, я пытаюсь вывернуться, и моему большому братцу приходится постараться, чтобы меня не упустить.
– Черт, клоп! – восклицает Энгюс и сжимает пальцы еще сильнее.
Не могу дышать, не могу дышать.
– Отпусти его, Энгюс, – говорит Хэмиш. – Играй давай.
– Этот мелкий гад – жухла. Я с ним играть не стану.
– Я не жулил! – пытаюсь я крикнуть, но не могу. Не могу дышать.
– Он не жухла, – заступается за меня Хэмиш. – Он круче тебя играет, вот и все.
Хэмиш самый старший, ему шестнадцать. Он следил за игрой, сидя на крыльце нашего дома. Когда он такое говорит, это дорогого стоит. Он очень крутой, он сигарету курит. Знала бы мама, она бы ему голову оторвала, но сейчас ей не видно, она в доме, с акушеркой, потому-то мы и торчим тут день напролет, ждем, когда все закончится.
– Что ты сказал? Повтори! – Энгюс задирает Хэмиша.
– А то что?
А то ничего. Энгюс не полезет на Хэмиша, тот хоть всего двумя годами старше, но круче во сто раз. Никто бы из нас с ним связываться не стал. Он парень резкий, это все знают, он теперь водит компанию с Эдди Салливаном по прозвищу Цирюльник, со всей этой шайкой из парикмахерской. От них и получает сигареты. Мамочка за него переживает, но деньги ей нужны, так что она перестала задавать вопросы. Хэмиш любит меня больше других братьев. Иногда он будит меня ночью, я одеваюсь, и мы пробираемся на улицы, где нам не велено играть. Мамочке ничего говорить нельзя. Мы играем в марблс. Мне десять, а выгляжу я еще младше, никто и не подумает, что я так здорово могу играть, никто не догадывается, и Хэмиш заманивает дурачье. Он прилично выигрывает, а мне на обратном пути дает леденцы, чтобы я помалкивал. Ему нет нужды подкупать меня, но я ему об этом не говорю: леденцы вкусные.
Я даже во сне играю в марблс. Играю, когда должен был бы делать уроки. Играю, когда отец Мордожоп запирает меня в кладовке. Играю у себя в голове, когда мама учиняет мне разнос, играю и ее не слушаю. Пальцы сами собой двигаются все время так, словно я щелкаю шарики, и у меня уже собралась неплохая коллекция. Приходится прятать их от братьев, особенно самые ценные. Они играют гораздо хуже, возьмут мои шарики и проиграют.
Мы слышим, как наверху мама ревет, точно раненый зверь. Энгюс слегка ослабляет зажим у меня на горле. Как раз достаточно, чтобы вывернуться. Все так и замерли, услышав мамин крик. Не впервые мы его слышим, но все равно страшно. Так никто не должен кричать. Открывается дверь, выходит Мэтти белее простыни – бледнее даже, чем обычно.
Глянув на Энгюса, распорядился коротко:
– Отпусти его.
Энгюс послушался, и я наконец смог вздохнуть. Закашлялся. Кроме Хэмиша, Энгюс еще только с одним человеком предпочитает не связываться – с нашим отчимом Мэтти. С Мэтти Дойлом шуточки плохи.
Мэтти сердито смотрит на Хэмиша с сигаретой – я думал, сейчас его стукнет, они вечно ссорятся, но Мэтти его не ударил.
Наоборот, он спросил:
– Для меня не найдется?
Хэмиш улыбнулся всем лицом, даже зелеными глазами – глаза у него от нашего отца, – но ничего не ответил.
Мэтти его молчание не понравилось.
– Черт тебя подери! – Он стукнул Хэмиша по голове, а Хэмиш расхохотался, довольный, что сумел вывести его из себя. Опять победил. – Я пойду в паб. Пусть кто-нибудь из вас придет за мной, когда закончится.
– Да ты оттуда услышишь, – говорит Дункан.
Мэтти рассмеялся, но вид у него испуганный, бледнее обычного.
– Кто из вас смотрит за ним? – Жестом он указал на малыша в грязи. Мы все тоже посмотрели на Бобби. Он самый младший, двухлетка. Сидит в каком-то дерьме, извазюкался до самых глаз, и ест траву.
– Он всегда ест траву, – говорит Томми. – Ничего с ним не поделаешь.
– Ты у нас корова, что ли? – спрашивает Мэтти сына.
– Ква-ква, – отвечает Бобби, и мы все хохочем.
– Бога ради, научите же его отличать корову от лягушки! – ухмыляется Мэтти. – Бобби, папа пошел в паб, будь хорошим мальчиком. – Он взъерошил Томми волосы: – Приглядывай за ним, сынок.
– Пока, Мэтти! – говорит Бобби.
– Для тебя я папа! – отвечает Мэтти, слегка покраснев от злости.
Он ужасно злится, когда Бобби называет его по имени, но Бобби не виноват, он же слышит, как мы все называем Мэтти по имени, потому что нам он не родной, а разницу Бобби пока не понимает, ему кажется, все мы одинаковые. Только старший сын Мэтти, Томми, зовет его папой. У нас в семье есть Дойлы и есть Боггсы, и все мы, кроме Бобби, это знаем.
– Давайте дальше играть, – говорит Дункан, а мама снова кричит.
– Он играть не будет, если не перебросит, – сердито заявляет Энгюс.
– Хорошо, пусть бросит заново, утихомирься, – говорит ему Хэмиш.
– Эй! – возмущаюсь я. – Я не жулил.
Хэмиш подмигивает:
– Ну так покажи им.
Я вздыхаю. Мне десять лет, Дункану двенадцать, Энгюсу четырнадцать, а Хэмишу шестнадцать. Двум маленьким Дойлам, Томми и Бобби, пять лет и два. У меня трое старших братьев, и мне все время приходится доказывать, что я не хуже, а если в чем-то я лучше, например в марблс, они этого стерпеть не могут, и приходится из кожи вон лезть, потому что тогда они говорят, что я жухла. Это я научил их всем новым играм, про которые прочел в книгах. Я играю лучше, и все они из-за этого звереют, но Энгюс просто с ума сходит – стоит ему проиграть, и он непременно меня побьет. Хэмиш тоже не любит проигрывать, но он придумал, как меня использовать.
Мы играем в «Завоевателя» втроем: я, Дункан и Энгюс. Томми Энгюс в игру не взял, потому что он играет совсем скверно, так плохо, что портит игру. Когда старших нет поблизости, я учу Томми играть. Мне это нравится, хотя играет он чертовски плохо. «Чертовски» – так Хэмиш говорит обо всем. Для учебы я беру самые дешевые шарики, простые прозрачные, потому что Томми непременно их надколет, он все портит. Сейчас он сидит на ступеньках в стороне от Хэмиша. Он боится Хэмиша. Томми знает, что Хэмиш не ладит с его отцом, и думает, что обязан защищать отца, когда того здесь нет. Ему всего пять лет, но он крутой малец, тощий и бледный, весь в отца. Ребята прозвали его Ершиком, потому что он тощий и жилистый, похож на ершик, каким чистят бутылки.
А придушил меня Энгюс вот почему: он первым пустил шарик, затем Дункан бросил свой и подбил его, так что Энгюс уже был зол. Дункан забрал его шарик и пустил свой, начал новую игру. Я подбил Дункана, забрал его шарик и тоже запустил свой.
Энгюс кинул свой завиток и промахнулся мимо моего шарика.
Дункан нацелился на этот шарик Энгюса – не потому, что тот оказался ближе моего, а потому, это я точно знаю, что он видел, как Энгюс пыхтит, и хотел еще пуще его завести. Но он промахнулся, и опять настала моя очередь. У меня было две мишени на выбор, я мог подбить матовый шарик Дункана, только он мне был не очень нужен, такие у всех есть, это одноцветные шарики, а мог добыть завиток Энгюса, на который давно глаз положил. Энгюс говорил, будто выиграл его, но я думаю, он его украл из магазина Фрэнсиса. Живьем я такой ни у кого не видел, только на картинке в одной из моих книг, так что знал, что это – особый шарик, трехцветный, их называют «змеиный завиток»: завиток в нем двойной, а сам шарик прозрачно-зеленый с матовым белым крапом. Внутри крошечные прозрачные пузыри. Я нашел его в ящике у Энгюса много дней назад, но Энгюс меня словил и дал по яйцам, чтобы я вернул шарик. И даже тогда я аккуратно положил его, а не выронил, нельзя его царапать, а смотреть, как Энгюс пускает его в ход, больнее, чем удар в пах. Такой шарик должен лежать в коробке, его беречь надо.
Я решил проделать тот удар, который недавно отработал, потрясти их всех: закрутить свой биток и подбить оба шарика в один раз. Я запустил свой биток, и он, как я и задумал, первым делом подбил матовый шарик Дункана, но тут Томми заорал, и все поглядели на Бобби, который запихнул себе в рот улитку, прямо с ракушкой и всеми причиндалами. Энгюс кинулся к малышу, открыл ему рот:
– А где ракушка, ты что, схрумкал ее, Бобби?
Бобби ничего не ответил, ждал свою порцию, широко распахнув огромные голубые глаза. Он среди нас единственный блондин, ему и убийство сойдет с рук благодаря этим голубым глазам и светлым волосам – даже Хэмиш стукает его не каждый раз, когда руки чешутся. И вот все они пытались разобраться, куда же делся улиткин домик, и никто не смотрел, когда мой биток стукнул и по шарику Энгюса тоже, что означало: я одним ударом заполучил оба шарика. А когда они оглянулись и увидели, что я схватил оба шарика, Энгюс тут же обвинил меня в жульничестве и принялся душить.
Теперь, высвободившись, я должен был опровергнуть обвинение, повторив тот же бросок. Оно бы ладно, я знал, что смогу, но только не когда все они думают, будто я смухлевал. Если сейчас я промахнусь, они точно решат, что я жухла. Хэмиш подмигнул мне. Я знаю, он знает, что я могу, но, если я сейчас не выиграю, он, наверное, не возьмет меня с собой этой ночью. Ладони начинают потеть.
Мама снова вскрикнула, Томми в ужасе оглянулся.
– Ребенок? – спросил Бобби.
– Уже скоро, дружок, уже скоро, – сказал Хэмиш, сворачивая себе новую сигарету, хладнокровный, как огурец. Честно, когда вырасту, хочу быть в точности таким, как он.
Распахнулась дверь соседнего дома, оттуда вышла миссис Линч со своей дочкой Люси. Стоило Люси увидеть Хэмиша, и лицо у нее заполыхало. Она держала поднос с целой горой сэндвичей. Я приметил клубничное варенье, а миссис Линч несла в кувшине разбавленный апельсиновый сок.
Мы так и накинулись на эту еду.
– Спасибо, миссис Линч! – сказали мы дружно с набитыми ртами, пожирая сэндвичи. Мама там кричит наверху, а нас со вчерашнего вечера не кормили.
Хэмиш подмигнул Люси, она как-то странно захихикала и убежала в дом. Однажды я видел их вместе поздно вечером, он сунул одну руку ей в блузку, а другую запустил под юбку, а она обхватила его за пояс ногой, точно обезьянка, широкие белые бедра блестели в темноте.
– Ваша мама так и будет рожать, пока девочку не заполучит? – спросила миссис Линч, присаживаясь на ступеньку.
– Думаю, на этот раз будет девочка, – отозвался Хэмиш. – Форма живота у нее другая была.
Хэмиш говорит совершенно серьезно: хоть он и шебутной, он многое подмечает, такое видит, на что все остальные внимания не обращают.
– Наверное, ты прав, – соглашается миссис Линч. – Живот вздернут, это точно.
– Приятно будет заиметь в семье девочку, – говорит Хэмиш. – Хватит с меня этих вонючих засранцев, тошнит.
– А, она всеми вами будет командовать, вот увидишь, – говорит миссис Линч. – Как моя Люси.
– Уж она точно командует Хэмишем, – бормочет Энгюс и тут же получает от Хэмиша ногой в живот – пережеванный хлеб с вареньем вылетает у него изо рта, он согнулся пополам, а я торжествую: вот и расплата за то, что меня душил.
Зеленые глаза Хэмиша мягко светятся, похоже, он и правда рад будет сестре. Совсем размяк мой грозный старший брат.
Мама опять кричит.
– Уже скоро, – повторяет Хэмиш.
– Она молодцом, – говорит миссис Линч, но кажется, будто ей и самой стало больно только оттого, что она слышит эти крики. Может быть, вспоминает, как это было. Мне тоже поплохело, стоило представить, как младенец лезет из нее.
Акушерка выкрикивает какие-то команды, словно мама – боксер на ринге, а она – тренер. Мама визжит как свинья, за которой гонится с ножом мясник.
– Еще чуть-чуть, – говорит Хэмиш.
Миссис Линч смотрит на него с уважением: все-то он знает. Как самый старший, он уже пять раз пережил роды и даже если не все запомнил, кое в чем разбирается.
– Ладно, доиграем, пока ее ждем! – Энгюс вскочил и рукавом утер варенье с лица.
Я знаю: Энгюс хочет перед всеми доказать, что я смошенничал. Он знает, что Хэмиш покровительствует мне, а поскольку драться с Хэмишем у него силенок не хватит, он вместо старшего брата мучает меня. Сделает мне больно – и как будто поквитается с Хэмишем. И Хэмиш тоже это чувствует. Для меня это хорошо, а для того, кто меня обижает, – плохо. Только на этой неделе Хэмиш выбил зуб парню за то, что не взял меня в свою команду, – а я даже и не хотел играть в футбол.
Я поднимаюсь, занимаю свое место. Сосредоточиваюсь изо всех сил, сердце так и бьется, руки потеют. Очень хочу заполучить змеиный завиток.
Акушерка кричит, что показалась головка. Мамины вопли уже невозможно слушать: свинью загнали и режут.
– Умница девочка, умница, – бормочет миссис Линч, грызя ноготь и раскачиваясь взад-вперед на крыльце. Можно подумать, мама ее слышит. – Уже почти все, лапочка моя. Ты справилась. Справилась.
Я запускаю биток. Он бьет по шарику Дункана, как и я хотел, и катится к шарику Энгюса. Завиток будет мой.
– Девочка! – восклицает акушерка.
Мой биток подкатывается к завитку Энгюса. Он на волос разминулся с ним, но никто не смотрит, никто ничего не видит. Все так и застыли. Замерла и миссис Линч. Все ждут. Ждут, когда младенец закричит.
Хэмиш закрыл лицо руками. Я еще раз огляделся: никто не смотрел ни на меня, ни на мой биток, который так и прокатился мимо шарика Эгнюса, даже не коснулся его.
Я шагнул чуть вправо – никто не смотрел. Я вытянул ногу и слегка подтолкнул свой шарик обратно, чтобы он остановился рядом со змеиным завитком. Сердце отчаянно стучало. Я поверить не могу, что творю такое, но если сойдет с рук, то я заполучу завиток, он взаправду будет мой.
И вдруг раздался плач – но не младенца, а мамы.
Хэмиш кинулся в дом, Дункан за ним. Томми выдернул Бобби из грязи и побежал следом. Энгюс глянул под ноги, увидел, что наши два шарика лежат вплотную.
Лицо у него страшно серьезное.
– Ладно. Ты выиграл. – И он ушел в дом вслед за братьями.
Я поднял зеленый шарик, оглядел его со всех сторон. Какое счастье, что он наконец-то у меня на ладони, станет частью моей коллекции. Это ужасно редкие шарики. Но радовался я недолго: возбуждение сникло, и смысл всего случившегося дошел до меня.
Нет у нас сестренки. Младенец не выжил. А я – жухла.
4
Не прыгать
– Сабрина, с тобой все в порядке? – окликнул меня Эрик из-за офисного стола.
– Да, – ответила я, стараясь приглушить голос. Вовсе я не в порядке. Только что расколотила кружку о бетонную стену, потому что упустила свой шанс спасти утопающего. – Думала, осколков будет больше.