Вызовите акушерку Уорф Дженнифер
– Пора бы этому малышу поторапливаться. Она устала. Погожу-ка пока ходить на работу, ребята и сами управятся. А я присмотрю за Конни и детьми.
Так Лен, к моему удивлению, и сделал. В те дни ни один уважающий себя мужчина Ист-Энда не стал бы унижаться, занимаясь так называемой «женской работой». Большинство мужчин не убирали за собой со стола, даже грязных носков с пола не поднимали. Но Лен делал всё. Кончита нежилась по утрам в постели или сидела на кухне в удобном кресле. Иногда играла с малышами, но Лен следил за ними и, стоило детям слишком расшуметься, решительно забирал их и развлекал в другом месте. Ему помогала Салли, пятнадцатилетняя девочка, уже окончившая школу, но ещё не поступившая на работу. Впрочем, Лен мог делать всё сам: менять пелёнки, кормить малышей, убираться, ходить за покупками, готовить и бесконечно стирать и гладить, сопровождая всё пением, свистом и неизменно хорошим настроением. Кстати, он был единственным человеком, которого я знала, кто умудрялся крутить самокрутку одной рукой и кормить ребёнка – другой.
Двадцать четвёртый ребёнок Кончиты родился ночью. Звонок, сообщивший, что воды отошли, поступил около одиннадцати вечера.
Я гнала к Лаймхаусу так быстро, как только могла, предполагая, что роды пройдут быстро. И оказалась права.
Я нашла всё в идеальной готовности. Кончита лежала на чистых простынях, с коричневой бумагой и клеенкой под нею. В комнате было тепло, но не жарко. Ребёночка ждали кроватка и одёжки. На кухне кипятилась вода.
Лен сидел подле жены, массируя ей живот, бёдра, спину, грудь, протирая лицо и шею куском холодной фланели, крепко обнимая с каждой схваткой и ободряюще бормоча:
– Ты моя девочка… Ты моя любимая… Осталось чуток. Я держу тебя. А ты просто держись за меня.
Увидев его там, я была поражена. Я ожидала соседку, мать или старшую дочь. Я никогда не видела рядом с роженицей мужчин, не считая врачей. В этом, как и во всём остальном, Лен был исключением.
Беглого взгляда хватило, чтобы понять, что Кончита близка ко второму этапу. Я быстро переоделась и разложила свой поднос. Сердцебиение плода было стабильным, головка едва прощупывалась. Должно быть, уже легла на тазовое дно. Когда отходили воды, я не делала влагалищного осмотра без особой на то необходимости, потому что любое такое вторжение угрожало занесением инфекции. Схватки шли через каждые три минуты.
Кончита покрылась потом и постанывала, но не слишком сильно. Между схватками она улыбалась мужу, полностью расслабляясь в его руках. Болеутоляющих она не принимала.
Нам не пришлось долго ждать. На её лице отразилось крайнее сосредоточение, она закряхтела от натуги, и с очередным толчком ребёнок целиком вышел. Он был очень маленьким, и роды прошли так быстро, что мне оставалось только поймать его. Крошка оказался на простыне безо всякой моей помощи. Я прочистила дыхательные пути, и Лен протянул мне зажим для пуповины и ножницы, в совершенстве зная, что делать. Думаю, он мог бы и сам принять роды. Плацента тоже вышла довольно быстро и без обильного кровотечения.
Лен нежно завернул ребёнка в тёплые одеяла и уложил в люльку. Он крикнул вниз, чтобы принесли горячей воды, и сообщил, что родилась девочка. Затем обмыл жену и ловко поменял простыни. Причесал её чёрные волосы и перевязал белой лентой, подходящей к белой ночной рубашке. Он называл её любимицей, любимой, сокровищем, а она ему мечтательно улыбалась.
Лен крикнул вниз одной из дочерей:
– Эй, Лиз, возьми-ка эти простыни и положи в бойлер, хорошо, красавица? А потом можно бы выпить по чашечке чая, а?
Потом вернулся к жене, взял ребёнка из колыбели и протянул ей. Кончита удовлетворённо улыбнулась, прикасаясь к крохотной головке, и поцеловала свою дочку в личико, ничего не говоря, просто довольно посмеиваясь.
Лен же был в полном восторге и снова начал балаболить. Во время родов он едва ли сказал хоть слово. Это был единственный раз на моей памяти, когда он так надолго замолчал. Теперь же его ничто не сдерживало.
– Ой, глядьте на неё. Только глядьте на неё, медсестра. Разве не красавишна? Глядьте на эти ручки, на эти ноготочки. Ой, она разинула ротик! Ах, ты моя сладенькая… Глядьте, у неё реснички длиннющие, как у мамы. Лучшей просто не бывает.
Лен был взволнован, словно молодой отец первого ребёнка.
Он позвал всех остальных детей, и они расселись вокруг матери, болтая на смеси испанского с английским. Спали только малыши, остальные бодрствовали и радовались.
Я собрала инструменты и тихонечко выскользнула из комнаты, чувствуя, что единство и счастье семьи станет ещё сильнее, если меня там не будет. Увидев, что я ухожу, Лен вежливо вышел со мной. Когда мы покинули комнату, я услышала, что разговор полностью перешёл на испанский.
Он поблагодарил меня за всё, что я сделала, хотя по сути я не сделала ничего. Снося мою сумку вниз по лестнице, он спросил:
– Давайте-ка выпьем по чашечке чая, а, медсестра?
Всё наше чаепитие он радостно проболтал. Я призналась ему, как полюбила и зауважала его семью. Он мог ею гордиться. Я сказала, как впечатлена тем, что все они так складно говорят по-испански.
– Мои дети очень башковитые, эт' точно. Башковитей, чем их стрик. Я-то так и не одолел этот язык.
И внезапно меня ослепило озарение – мне открылся секрет их счастливого брака. Она не говорила ни слова по-английски, а он – по-испански.
Сестра Моника Джоан
– Свет – высший уровень, жизнь – нижний, свет становится Жизнью. Пламенная вспышка, дарованное видение, золотой миг жертвоприношения.
Я могла бы слушать её весь день – красивый переливистый голос, порхающие руки, прикрытые глаза, надменно изогнутые брови, складки на покрывале, когда она поворачивала длинную шею. Ей было за девяносто, и разум её помутился, но я была совершенно очарована.
– Сияющие вопросы, бесконечные ответы, астро-ментальная проекция человека, заключённая в эфире. Внешняя тьма – это чудовищный дракон, поедающий свой хвост. Ты знала?
Я сидела у её ног, околдованная, и качала головой, боясь разрушить волшебство, заговорив.
– Это космическое тело, критическая точка, трансляция текущего параллелизма в нейтральный центр исчезающей точки. Видала ли ты, как облака проходят, плывут и вращаются, словно планеты? Так мы видим, как приходит Он, пронзённый. Я – шип, пронзивший его чело. Чувствуешь запах горелого, дорогая?
– Нет. А вы?
– Думаю, ариманическое бессознательное миссис Би побудило её испечь пирог. Пойдём-ка во имя Господа. Думаю, мы должны провести расследование, а ты?
Я бы предпочла продолжить слушать её, но знала, что если волшебство разрушилось, оно не вернётся – до поры до времени, – а перед запахом пирога сестра Моника Джоан не могла устоять. Она одобрительно улыбнулась:
– Пахнет медовыми коврижками миссис Би. Ну же, шевелись, хватит сидеть сиднем!
Она вскочила и быстрой лёгкой походкой, высоко подняв голову, выпрямив спину, помчалась в сторону кухни.
Миссис Би повернулась, когда она вошла:
– Приветствую, сестра Моника Джоан. Вы рановато, они ещё не готовы. Но я оставила вам миску из-под теста, если хотите.
Сестра Моника Джоан накинулась на миску, словно недели две не ела, и принялась скоблить большой деревянной ложкой, облизывая её с обеих сторон с восторженным бормотанием.
Миссис Би подошла к раковине и взяла мокрую тряпку.
– Ох, сестра, вы перепачкали себе всё одеяние и немного покрывало. Оботрите пальцы, вот так, хорошая девочка. Вы же не пойдёте так на час третий, правда? А колокол прозвонит с минуты на минуту.
Колокол прозвонил. Сестра Моника Джоан быстро оглянулась и подмигнула:
– Я пошла. А вы теперь можете помыть мыску. О, восторг Небесный, сферы движутся, и крошечные песчинки касаются звёзд. Феникс восстает из живого пламени, и крики Цереры… не забудьте оставить хрустяшек на мою долю.
Она поспешила прочь из кухни, и миссис Би с любовью открыла ей дверь.
– С ней не соскучишься, вот уж точно. Ты ведь и не подумала бы, что она прошла в доках обе Мировые войны и Депрессию? Приняла тысячи наших детей. Не хотела уходить во время «Большого блица». Принимала детей в бомбоубежищах и церковных криптах, а однажды – в том, что осталось от разбомбленного дома. Благослови её Бог. Если она хочет хрустяшек, я их ей наделаю.
Я часто слышала подобные истории от многих людей – о её многолетней самоотверженной работе, преданности, целеустремлённости. В Попларе все знали и любили сестру Монику Джоан. Я слышала, что она вышла из очень аристократической английской семьи, возмутившейся, когда в 1890-х она объявила, что собирается стать монахиней. Разве её сестра не была графиней, а мать – леди с титулом по собственному праву? Как она могла так их обесчестить? Десять лет спустя, когда она стала одной из первых акушерок в стране, родня молча негодовала. Но совсем её отсекли, когда она вступила в религиозный орден и начала работать в Ист-Энде.
За ланчем мы единственный раз в день собирались все вместе. Большинство монашеских орденов принимают пищу в тишине, но в Ноннатус-Хаусе говорить разрешалось. Мы стояли, пока не приходила сестра Джулианна и не читала молитву, потом садились. Миссис Би вкатывала свою тележку, и, как правило, сестра Джулианна вместе с ещё одним человеком прислуживали, разнося тарелки. Темы для разговоров были общими: здоровье матери сестры Бернадетт, двое гостей, которых ждали на чаепитие.
Сестра Моника Джоан была капризна. Она не могла есть отбивные из-за зубов и не любила фарш. Капусту она вообще не выносила. Приходилось ждать пудинга.
– Возьмите немного картофельного пюре, дорогая, с луковым соусом. Вы же знаете, как любите луковый соус миссис Би. И вам нужен белок, вы же знаете.
Сестра Моника Джоан вздохнула, словно на неё обрушилась вся несправедливость мира.
– Постой и подумай! Жизнь – всего лишь день, хрупкая капля, уходящая в тень[20].
– Да, дорогая, я знаю, но немного картофельного пюре не помешает.
Не выпуская вилки из рук, сестра Евангелина приостановилась и фыркнула:
– А что за хрупкая капля?
Сестра Моника Джоан, позабыв капризы, едко сказала:
– Китс, моя дорогая, Джон Китс. Наш величайший поэт, хотя вы, возможно, этого и не знаете. Ох, не следовало мне говорить ничего про хрупкие капли. Это я оговорилась.
Она вытащила прекрасный батистовый носовой платок и изящно приложила его к носу. У сестры Евангелины начала краснеть шея.
– С вашего языка оговорочки так и сыплются, если хотите знать моё мнение, дорогая.
– Никто не спрашивал вашего мнения, дорогая, – очень, очень тихо проговорила Моника Джоан, обращаясь к стене.
Сестра Джулианна поспешила вмешаться:
– А ещё я положила вам несколько свежих морковок. Я же знаю, что вы любите морковь. А знаете, что в этом году у пастора в классе конфирмантов семьдесят два ученика из молодёжного клуба? Вообразите только! И всё это ляжет на плечи викариев, помимо основной работы.
Все заинтересованно и одобрительно забормотали о размере класса конфирмантов, а я наблюдала, как сестра Моника Джоан указательным пальцем гоняет морковь по тарелке. Её руки – кости и вены, обтянутые прозрачной кожей, – притягивали взгляд. Ногти, как правило, были длинными, потому что она не трудилась их обстригать и сопротивлялась, если кто-нибудь хотел это сделать. Указательные пальцы на обеих руках были удивительными. Она могла согнуть только первые фаланги, сохраняя остальную часть пальца выпрямленной. Тихонечко наблюдая за ней, я попыталась сама так сделать, но не смогла. На кончики пальцев сестры попала подливка, и она их облизала. Кажется, ей понравилось, и она немного просветлела. Снова обмакнула палец. Между тем разговор свернул к предстоящему благотворительному базару.
Сестра Моника Джоан взяла вилку, съела всю картошку с подливкой, но не морковь и с тяжёлым вздохом отодвинула тарелку подальше. Очевидно, она о чём-то задумалась. Повернувшись к сестре Евангелине, она громко, но сладчайшим своим тоном проговорила:
– Китс, должно быть, не в вашем вкусе, – может, вы восхищаетесь Лиром, дорогая?
Сестра Евангелина поглядела на неё с оправданным подозрением. Инстинкт подсказывал, что это ловушка, но она не обладала ни красноречием, ни остроумием, только тяжёлой, увесистой честностью. И двинулась прямо в силок:
– Кем?
Худший ответ из возможных.
– Эдвардом Лиром, дорогая, одним из наших величайших комических поэтов, «Кот и Сова», вы же знаете. Думаю, вас особенно мог бы восхитить «Донг с фонарём на носу», дорогая.
Все за столом ахнули от такого хамства. Лицо сестры Евангелины залила краска, в глазах заблестела влага. Кто-то сказал: «Передайте, пожалуйста, соль», а сестра Джулианна быстро спросила: «Кто хочет ещё отбивную?» Сестра Моника Джоан лукаво посмотрела на сестру Евангелину и пробормотала, словно бы про себя:
– О боже, снова Китс и его капля. – И, достав платок, она начала чуть слышно напевать: – Колокольчик тревожно звонит, в колодце котёнок сидит…
Сестра Евангелина, чуть не взрываясь от бессильной ярости, шумно отодвинулась на своём стуле от стола.
– Кажется, звонит телефон, пойду отвечу, – пробормотала она, покидая трапезную.
В воздухе повисло напряжение. Я искоса взглянула на сестру Джулианну, гадая, что же она будет делать. Старшая сестра выглядела чрезвычайно сердитой, но не могла ничего сказать сестре Монике Джоан при нас. Другие сёстры в замешательстве уткнулись в свои тарелки. Сестра Моника Джоан сидела очень прямо и надменно, прикрыв глаза. Ни один мускул не дрогнул на её лице.
Я часто о ней думала. Её разум явно помутился, но сколько в этом было маразма, а сколько – простого озорства? Это беспричинное, ничем не спровоцированное нападение на сестру Евангелину казалось заранее спланированным. Почему она так поступила? История её более чем пятидесятилетней самоотверженной преданности беднейшим из беднейших предполагала святость. Тем не менее она сидела здесь, намеренно унижая свою сестру в Боге перед всем остальным персоналом, включая миссис Би, только что принёсшую пудинг.
Сестра Джулианна встала и взяла поднос. Раздачу пудинга можно было использовать как необходимый акт диверсии. Сестра Моника Джоан знала, что в воздухе витает неудовольствие. Обычно пудинг сперва подавался ей, с предоставлением права выбора порции, но на этот раз её обслужили последней. Она сидела с отстранённым видом и как будто бы не замечала этого. В любой другой ситуации она бы, горько жалуясь, слопала свой пудинг и попросила бы добавки. Но не сегодня.
Сестра Джулианна взяла последнюю миску, положила в неё рисовый пудинг и тихо проговорила:
– Передайте сестре Монике Джоан, пожалуйста. – А потом: – Я пойду проведаю сестру Евангелину, если позволите. Сестра Бернадетт, можно попросить вас прочитать благодарственную молитву?
Она поднялась, прочитала личную молитву, перекрестилась и ушла.
Раздалось несколько бессвязных замечаний, что чернослив немного жестковат и интересно, пойдёт ли дождь во время вечернего обхода, но все мы чувствовали себя немного неловко и радовались, что обед закончился. Сестра Моника Джоан поднялась, царственно тряхнув головой, и особенно нарочито крестилась во время молитвы.
Бедная сестра Евангелина! Она была неплохой и уж точно не заслуживала мучений, которые причиняла ей сестра Моника Джоан. Конечно, у неё был малость красный нос, но чтобы назвать его «фонарём»… Она была тяжёлой и медлительной и умом, и телом. Её большие плоские ноги тяжело шлёпали при ходьбе. Она грохала вещи на стол, вместо того чтобы ставить. Плюхалась в кресло, а не садилась. Я видела, как сестра Моника Джоан наблюдала все эти особенности с поджатыми губами, подбирая юбки, когда тяжёлые ноги сестры Евангелины проходили мимо. Она, такая лёгкая, такая изящная, двигающаяся с такой грацией, казалось, не могла терпеть физические недостатки других и называла её прачкой или женой мясника.
Что касается остроты ума, то и тут сестра Евангелина не выдерживала сравнений с сестрой Моникой Джоан. Она думала медленно и чересчур тщательно, целиком поглощённая практической стороной дела. Сестра Евангелина была внимательной трудолюбивой акушеркой и честной и праведной монахиней, но я сомневаюсь, чтобы за всю её жизнь у неё возникла хоть одна оригинальная идея. Сестра Моника Джоан, напротив, блистала умом и мудростью, восхищая своей интеллектуальной гимнастикой, скачущей от христианства к космологии, от астрологии к мифологии. Всего этого, сваленного в кучу вместе с поэзией и прозой и спутавшегося в сознании, находящемся на грани распада, было слишком много для сестры Евангелины. Она просто тупо моргала, стоя с открытым ртом, или непонимающе фыркала и топала прочь из комнаты. Несомненно, сестра Евангелина несла свой крест, на вершине которого громоздилась сестра Моника Джоан, хихикая и подмигивая, пиная её пятками, восторгаясь очередным своим ехидным замечанием, вроде:
– Кажется, гром гремит… Ах, это всего лишь вы, дорогая. Погода немного неустойчива, не правда ли, милая?
В ответ сестра Евангелина могла только скрипеть зубами и убираться восвояси. Ей никогда не удавалось взять верх, как бы она ни старалась. Обладай она чувством юмора, у неё ещё был бы шанс разрядить ситуацию смехом – но я никогда не видела, чтобы сестра Евангелина смеялась сама по себе, что бы ни случалось. Сперва она смотрела на остальных, чтобы убедиться, что это действительно забавно, и лишь затем присоединялась к общему веселью. Сестра Моника Джоан потешалась и над этим:
– Колокольчики звенят, звёздочки весело хохочут. Маленькие ангелочки хлопают крылышками и смеются в небесной гармонии. Сестра Евангелина – маленький херувимчик, и звенящий звук её смеха оглашает изменчивую Вселенную вечной неизменностью. Правда, дорогая?
Бедная сестра Евангелина могла только мрачно отвечать:
– Не понимаю, о чём вы.
– Ах, пока, пока, конечно, не звезда, плод радости, шелуха безысходности…
Сестра Джулианна изо всех сил старалась сохранить мир между двумя сёстрами, но не очень успешно. Как можно вынести выговор девяностолетней помешанной? Да и что это даст? Уверена, сестра Джулианна, как и я, не знала, сколько в её поведении было маразма, а сколько умышленных козней; в любом случае, рассудок сестры Моники Джоан вспыхивал и угасал прежде, чем она могла с этим что-то поделать. И страдания сестры Евангелины продолжались.
Монашеские обеты бедности, целомудрия и послушания тяжелы, весьма тяжелы. Но ещё тяжелей день за днём жить под одной крышей со своими сёстрами в Боге.
Мэри
Она, должно быть, специально перехватила меня, когда я вышла из автобуса у туннеля Блэкуолл. Было около половины одиннадцатого вечера, и я возвращалась из недавно открывшегося «Фестиваль-холла». Наверное, я выглядела нарядней остальных, что для неё означало богаче. Подойдя ко мне, она проговорила тихо, с напевным ирландским выговором:
– Не разменяете ли пять фунтов?
Я была поражена. Разменять пять фунтов! Сомневаюсь, что у меня оставалось три шиллинга до конца недели. Это как если бы сегодня кто-нибудь остановил вас на улице с просьбой разменять пятьсот фунтов.
– Нет, у меня нет, – резковато ответила я.
Голова полнилась музыкой, и я мысленно прокручивала концерт снова и снова. Возиться с незнакомцами, задающими глупые вопросы, совсем не хотелось. Но она так отчаянно вздохнула, что я не могла не взглянуть на неё снова.
Она оказалась очень маленькая и худенькая, с идеально овальным лицом, словно сошла с полотна прерафаэлитов. С одинаковым успехом ей могло быть как четырнадцать, так и двадцать лет. Пальто на ней не было, только тонкий, совершенно не годящийся для такого прохладного вечера жакет. Она не носила ни чулок, ни перчаток, руки её дрожали. Она выглядела очень бедной, истощённой девочкой – но, очевидно, имела пять фунтов.
– Почему бы тебе не разменять их в кафе?
Она воровато огляделась:
– Не смею. Кто-нибудь увидит меня и заявит. Тогда меня поколотят или убьют.
Я догадалась, что она, наверное, украла деньги. Краденное не имеет никакой ценности, если не можешь избавиться от него. Не думаю, что у неё возникли бы с этим проблемы, но девушка явно была слишком напугана, чтобы попробовать. Что-то заставило меня спросить:
– Ты голодна?
– Не ела ни сегодня, ни вчера.
Не ела сорок восемь часов с пятью фунтами в кармане. Всё страньше и страньше, как говорила Алиса гусенице.
– Слушай, пойдём в кафе и купим тебе поесть. Я расплачусь твоими пятью фунтами, и все подумают, что они мои. Как тебе такой план?
Лицо девочки осветилось радостной улыбкой:
– Тогда вам лучше взять их сейчас, чтобы никто не увидел, как я передаю их вам.
Она огляделась и сунула мне в руку огромную белую хрустящую банкноту. Какая доверчивая, подумала я. Страшится кого-то, но не боится, что я прикарманю эти пять фунтов и сбегу.
В кафе мы заказали ей стейк, два яйца, картошку и горох. Она сняла жакет и села. Тогда-то я и увидела, что она беременна. Обручального кольца на пальце не было. Беременность вне брака в те времена считалась страшным позором. Уже не таким страшным, как за двадцать или тридцать лет до этого, но впереди её ожидали непростые времена.
Она ела с голодным сосредоточением, а я, глядя на неё, потягивала кофе. Её звали Мэри, и она была настоящей ирландской красавицей: рыжевато-коричневые волосы, тонкая кость, бледная кожа. Она могла быть кельтской принцессой или отпрыском пьяного ирландского землекопа, трудно сказать, – возможно, особой разницы и нет, подумалось мне.
Утолив первый голод, она поглядела на меня с улыбкой.
– Откуда ты? – спросила я.
– Из графства Мейо.
– Ты когда-нибудь бывала вдали от дома?
Она потрясла головой.
– Твоя мама знает, что ты беременна?
Страх, вина и обида наполнили её прекрасные глаза. Её губы сжались.
– Послушай, я акушерка. Я замечаю такие вещи – меня этому учили. Однако я думаю, что больше пока никто не заметил.
Её лицо стало менее напряжённым, так что я снова спросила:
– Твоя мама знает?
Она покачала головой.
– Что ты собираешься делать? – продолжила расспрашивать я.
– Не знаю.
– Тебе придётся вернуться домой, – сказала я. – Лондон – большой страшный город. Ты не сможешь воспитывать здесь ребёнка самостоятельно. Тебе нужна материнская помощь. Придётся ей рассказать. Она поймёт. Знаешь, матери почти никогда не оставляют своих дочерей в беде.
– Я не могу вернуться домой. Это невозможно, – возразила она.
Она явно не собиралась больше обсуждать эту тему, так что я спросила:
– Как ты попала в Лондон и зачем вообще сюда приехала?
Она немного расслабилась и выглядела более расположенной к беседе. Я заказала ей яблочный пирог и мороженое. Медленно, кусочек за кусочком, история Мэри вышла наружу. Меня настолько очаровала переливчатая музыка её голоса, что я бы слушала её всю ночь, независимо от того, читала бы она список отданного в прачечную белья или рассказывала старую, как мир, печальную историю своей жизни.
Она была старшей из пятерых выживших детей. Восемь её братьев и сестёр умерли. Её отец был работником на ферме и резчиком торфа. Они жили в, как она выразилась, «хижине». Мать работала прачкой в «большом доме». Когда Мэри было четырнадцать, отец заболел воспалением лёгких и умер. Семья осталась без защитника. Хижина была прикреплена к земле, на которой трудился отец, а так как ни один из сыновей ещё не дорос до того, чтобы работать вместо него, семью выселили. Они переехали в Дублин. Мать, деревенская женщина, которая никогда не уезжала далеко от гор и лугов, среди которых выросла, никак не могла приспособиться к чуждой ей обстановке. Они нашли временный приют в доходном доме, и поначалу мать занялась стиркой или, во всяком случае, попыталась, но вокруг оказалось столько бедняков и такая конкуренция со стороны других женщин, что вскоре она отказалась от борьбы. Они не смогли платить арендную плату, и их снова выселили. Мэри устроилась на завод – шестьдесят часов в неделю за гроши. Мик, её тринадцатилетний брат, бросил школу и, соврав про возраст, получил работу на кожевенном заводе. Для обоих это был рабский детский труд.
Совместных усилий брата и сестры хватило бы, чтобы держать семью на плаву, если бы не мать.
– Моя бедная мама! Я ненавижу её за то, что она сделала с нами, хотя на самом деле не могу ненавидеть. Она так и не смогла позабыть холмов и бескрайнего неба, криков кроншнепа и жаворонка, моря и ночной тиши.
Её голос походил на грустный, жалобный плач гобоя, выбивающийся из оркестра.
– Поначалу она просто пила «Гиннесс», заявляя, что «ей так хорошо». Потом принялась за любой старый кислый портер, который могла получить. Затем пошёл ирландский самогон, который гнал один заточник. Не знаю, что она пьёт сейчас. Наверно, денатурат с холодным чаем.
Директриса школы сообщила, что трое младших детей прогуливали занятия, а когда являлись, были оголодавшими и полуголыми. Их отняли у матери и поместили в детский дом. Она, кажется, даже не заметила, что они пропали. Она уже связалась с другим мужчиной.
– Это, наверное, хорошо, что их забрали: у меня две маленькие сестры, и я не хочу, чтобы то, что случилось со мной, случилось и с ними.
Я содрогнулась. Мне доводилось слышать от представителей социальных служб, что, если мать приводит в дом другого мужчину, это часто становится смертным приговором для детей.
– Он был крупным мужчиной. Я никогда не видела его трезвым. И я ничего не могла поделать. Я никогда не думала, что что-либо может быть настолько ужасным. Он делал это снова и снова, пока я не привыкла. Когда он начал бить нас с мамой всем, что под руку подвернётся, я поняла, что должна уехать. Мама, казалось, не замечала ударов – думаю, она была слишком пьяна, чтобы что-нибудь чувствовать. Но я не была. Я думала, он убьёт меня.
Собрав все свои вещи в узелок, она пару ночей провела на улицах Дублина, но мыслями была в Лондоне. Она спросила:
– Знаете сказку про Дика Уиттингтона и его чёрную кошку? Мама часто нам её рассказывала, и я всегда думала, что Лондон – чудесное место.
Она сходила в доки и узнала, сколько стоит доплыть до Англии – три её недельные зарплаты. Так что она вернулась на фабрику: днём работала, ночью спала в кладовой.
– Я была тиха, словно мышь, и скрытна, словно тень, никто не знал, что я там. Даже сторож не находил меня во время ночного обхода, иначе вышвырнул бы на улицу, – с озорной улыбкой сообщила Мэри.
Она ничего не тратила на еду, подворовывая у других заводских девушек, а в конце третьей недели забрала зарплату и ушла, заявив, что больше не вернётся.
В те времена из Дублина в Ливерпуль каждый день отплывали грузовые суда, но всё же ей пришлось ждать до понедельника, прежде чем она смогла попасть на борт.
– Всё воскресенье я слонялась по докам. Как там красиво: огромные корабли, плеск воды, крик чаек… И я так радовалась, что поплыву в Лондон, что даже не замечала голода.
После очередной ночи, проведённой на улице, она заплатила все деньги, кроме пары шиллингов, за билет в один конец и поднялась на борт.
– Это был самый волнующий момент в моей жизни, и, сказав прощай Ирландии, я перекрестилась, помолилась о душе своего отца и попросила Богоматерь присмотреть за моей бедной мамой, братьями и сёстрами.
Она прибыла в ливерпульские доки около семи вечера в понедельник. Они, похоже, оказались не столь отличными от дублинских, как она ожидала. На самом деле они были точно такими же, только больше. Мэри не знала, что делать. Когда она спросила, где Лондон, ей ответили, что до него ещё триста миль.
– Триста миль, – повторила она. – Я чуть не упала в обморок. Я-то думала, что он буквально за углом. Представляете, какой я была глупой?
Мэри провела ещё одну ночь под открытым небом и нашла немного выброшенного для чаек хлеба. Он оказался затхлым и грязным, но хоть немного утолил её голод.
Утром, когда взошло солнце, вместе с ним поднялось и её настроение, вернулся юношеский оптимизм, и она стала расспрашивать, как можно добраться до Лондона без денег. Ей ответили, что практически все грузовики, выезжающие сегодня из Ливерпуля, отправляются в Лондон, и всё, что ей нужно сделать, так это спросить какого-нибудь водителя, не возьмёт ли он её.
– У такой красивой девушки не должно возникнуть никаких проблем, – добавил советчик.
По своему опыту я знала, что это правда. Лет с семнадцати я путешествовала автостопом по всей Англии и Уэльсу, всегда тормозя дальнобойщиков и безопасно достигая пункта назначения. Я всегда ездила одна. Я слышала, что водители грузовиков подбирают девушек только с одной целью, но со мной ничего такого не случалось. Все дальнобойщики, которых я встречала, были трезвыми, трудолюбивыми людьми, со знанием дороги, полным кузовом груза и графиком, который нужно было соблюдать. Кроме того, на грузовиках значилось название компании: пожалуйся кто, их бы сразу нашли и сообщили не только начальнику, но и домой – жене!
Мэри нашла водителя. Она рассказала мне о нём:
– Он был таким хорошим человеком. Путь получился долгим, и мы всю дорогу проговорили. Я пела ему песни, которым папа научил меня в детстве, и водитель сказал, что у меня хороший голос. В чём-то он был похож на отца. Знаете, он даже отвёл меня в придорожное кафе, купил мне еды и ничего за это не взял. Он просто сказал: «Держи, милая, думаю, тебе оно пригодится». Про себя я подумала, что, пожалуй, полюблю Англию, если все англичане такие. – Мэри смолкла и опустила взгляд в свою тарелку. Её голос был едва слышен, когда она проговорила: – Он оказался последним хорошим человеком, которого я встретила в этой стране.
На несколько долгих минут между нами повисла тишина. Я не хотела испытывать её доверие, да и не любила совать нос в чужие дела, поэтому спросила:
– Как насчёт ещё одного мороженого? Уверена, ты с ним управишься. И я не откажусь от ещё одного кофе, если ты считаешь, что можешь его себе позволить.
Она рассмеялась и сказала:
– Я могу позволить себе сто чашек кофе.
Хозяин принёс наш заказ и сказал, что уже пятнадцать минут двенадцатого и он закрывается, так что нам придётся заплатить сразу, но мы можем посидеть до полуночи.
Счёт получился на два шиллинга и девять пенсов, включая кофе, что сопоставимо примерно с двадцатью пенсами сегодня. Я встала в полный рост и величественным жестом протянула пятифунтовую банкноту.
Мужчина подскочил и залопотал:
– Слушайте, а помельче ничего нету? Как, думаете, я разменяю вам пять фунтов?
Я ответила холодно и твёрдо:
– Сожалею, но мельче нет. Если бы было, я бы вам дала. Моя подруга не взяла с собой денег. Если вы не можете разменять банкноту, боюсь, мы не можем заплатить вам за эту еду.
Я сложила банкноту и убрала её обратно в сумочку. Это сработало.
Он пробормотал:
– Хор'шо, хор'шо, мисс Самодовольство. Ваша взяла.
Он подошёл к кассе и выгреб её до дна, затем пошёл в контору, чтобы отпереть сейф, и наконец вернулся к столу, бормоча и ворча, и отсчитал четыре фунта, семнадцать шиллингов и три пенса сдачи, после чего я вручила ему пять фунтов[21].
Глядя на всё это, Мэри хихикала, словно школьница. Я подмигнула ей и убрала сдачу в сумочку. Она по-прежнему мне доверяла, а я по-прежнему могла встать и уйти со всеми её деньгами.
Было поздно. Хотя у меня был свободный вечер, день выдался тяжёлым, а утреннее дежурство начиналось в восемь утра и обещало вылиться в ещё один непростой день. Хотелось сказать: «Послушай, мне надо идти», но что-то влекло меня к этой одинокой девушке, и я спросила:
– У тебя есть планы на ребёнка?
Она покачала головой.
– Когда рожать?
– Я не знаю.
– К кому ты записалась на роды?
Она ничего не ответила, и я повторила вопрос.
– Ни к кому я не записывалась, – ответила она.
Я забеспокоилась. На вид Мэри была на шестом месяце, но если она сильно голодала, ребёнок просто мог быть маленьким, и в этом случае срок мог уже подойти. Я сказала:
– Послушай, Мэри, тебе нужно записаться на роды. Кто твой доктор?
– Никто.
– Где ты живёшь?
Она не ответила, я спросила ещё раз, но она снова промолчала. Мэри казалась сердитой, в голосе послышалось жёсткое недоверие, когда она наконец отрезала:
– Не ваше дело.
Думаю, если бы в моей сумочке не лежали четыре фунта, семнадцать шиллингов и три пенса, она бы встала и ушла.
– Мэри, ты должна сказать мне, потому что тебе нужен доктор, а твоему ребёнку – дородовая помощь. Я – акушерка и, возможно, смогу устроить это для тебя.
Она закусила губу, погрызла ногти, а потом сказала:
– Я жила в «Полнолунном кафе» на Кейбл-стрит. Но больше не могу туда вернуться.
– Почему? – спросила я. – Потому что украла пять фунтов из кассы?
Она кивнула.
– Они убьют меня, если найдут. А они найдут меня, я почему-то в этом уверена. А потом убьют.
Последние слова она произнесла ровным, безразличным голосом, словно смирилась с неизбежным.
Настала моя очередь молчать. Я знала, что Ист-Энд – жестокий район. Акушерки не видели этого, потому что нас глубоко уважали, и в целом мы имели дело только с порядочными семьями. Но эта девушка могла легко связаться с плохой компанией, и, если она украла у них, предполагаемое насилие могло перерасти в реальное. Её жизни действительно могла угрожать опасность. Тогда я ещё ничего не слышала о печально известных кафе на Кейбл-стрит.
Я спросила:
– У тебя есть где переночевать?
Она покачала головой.
Я вздохнула, ощущая, как наползает на плечи ответственность.
– Пойдём посмотрим, открыта ли МЖХА[22]. Уже очень поздно, и я не уверена, во сколько они закрываются, но попробовать стоит.
Мы поблагодарили хозяина кафе и вышли. На улице я отдала Мэри деньги, и мы прошли порядка мили до МЖХА. Оказалось, они закрываются в десять вечера.
Я утомилась и устала. Высокие каблуки убивали. Мне предстояло ещё тащиться целую милю обратно в Ноннатус-Хаус, а утром заступать на дежурство. Я уже кляла себя за то, что ввязалась. Могла бы просто сказать на автобусной остановке: «Нет, я не могу разменять пять фунтов» и уйти.
Но я посмотрела на Мэри, стоящую перед закрытой дверью. Она выглядела такой маленькой и уязвимой и почему-то совершенно послушной в моих руках. Как я могла оставить её на улице, когда её, может быть, ищут, чтобы убить? Кто заметит, если она исчезнет? Я подумала: «Упаси меня Боже от такого несчастья», и эта мрачная мысль оказалась верней, чем могло бы показаться.
Она вздрогнула от холодного ночного воздуха и попыталась плотнее запахнуть тонкий жакет на шее. На мне было тёплое верблюжье пальто с прекрасным меховым воротником, которым я очень гордилась. Воротник отстёгивался, так что я сняла его и накинула на её тонкую шейку. Мэри радостно вздохнула и укуталась в тёплый мех.
