У ангела Рубина Дина
(Вообще почти сразу по приезде в Страну я обратила внимание на то, что многие газеты и журналы носят здесь такие вот, с печатью тяжелого национального темперамента, названия: «Устремление», например, «Прозрение», «Напряжение», «Вознесение» – нет, пожалуй, последнее название не из той, как говорится, оперы.)
Так вот, сначала Яша пересказывал мне свою статью из свежего номера журнала «Дерзновение», в которой он исследовал и сравнивал исторический взгляд на эпоху правления царя Персии Кира: с одной стороны Иосифа Флавия и с другой стороны – комментатора ТАНАХа – Раши.
– Вот посудите сами, – журчал надо мной Яшин голос, – Флавий пишет, что от начала царствования Кира до воцарения Антиоха Эвпатора, сына Антиоха Эпифана, прошло 414 лет. Поскольку Эпифан умер на 149-м году правления династии Селевкидов, на долю Персидской империи остается 414 минус 149 плюс – посчитайте, посчитайте! – плюс 18 лет, итого – 247 лет, что, по существу, то же самое, ибо любой год, завершающий упомянутые промежутки времени, может оказаться неполным. Но не за то боролись! Итак, примем для простоты 246…
Что это, думала я, кивая головой и изображая вдумчивое внимание, он действительно полагает, что я подсчитываю в уме годы правления династии Селевкидов, или в благоговейный трепет вгоняет? А может, он только три эти абзаца с цифрами насчет Селевкидов и выучил и всех претендентов на должность редактора уводит гулять и тут пугает до смерти?
Но нет – Яша сыпал и сыпал династиями, цифрами, именами из ТАНАХа и Флавия…
– Кстати, имя персидского сановника самарийского происхождения, посланного Дарием, последним царем Персии, в Самарию, представляется мне подозрительно знакомым. Так и есть! Через всю «Книгу Нехемии» проходит самаритянин Санбаллат, изо всех сил мешающий евреям восстанавливать Иерусалим…
…Я смотрела искоса на далекие покатые холмы Иудеи, словно бы накрытые шкурой какого-то гигантского животного, видавшие и Санбаллата, и Нехемию, и многих других, в том числе и вот прогуливающихся меня и Яшу, смотрела и думала, что день потерян безвозвратно.
Потом мы зашли в кондитерскую, и Христианский угостил меня пирожным. К этому времени он уже перешел от исторического журнала к своему роману «Топчан», и я, по Ритиному совету, вставляла – не скажу восхищенные, к этому моменту я порядком притомилась, – но поощрительные реплики вроде «очень интересный ход», «прекрасно найдено». Христианский по виду совсем не устал, а, наоборот, вдохновлялся все больше и больше, излагал гибкие свои концепции, хитроумные ходы в сюжете. Талантливо говорил. Говорил очень талантливо, то есть, по всем признакам и в соответствии с моим житейским опытом, вряд ли мог оказаться талантливым писателем…
Когда мы возвращались в здание «Ближневосточного курьера», я не выдержала и спросила устало:
– А вам действительно нужен редактор?
Яша удивился, встрепенулся, стал говорить о грандиозных планах фирмы «Тим’ак», об огромном количестве заказов, о том, как трудно найти единомышленников, преданных людей…
…Трижды еще я ходила в «Ближневосточный курьер», на второй этаж. Мариновал меня Христианский. Выводил гулять и там долго, витиевато и красочно говорил – и о чем только не говорил! Редактировать он мне больше ничего не давал, о листке с похоронными льготами для граждан Страны словно бы забыл. Я не понимала – чего он хочет от меня, на какой предмет экзаменует? Наконец, когда после четвертого такого променада мы подходили к серому промышленно-угрюмому зданию «Курьера» и я уже дала себе слово, что больше не приду выслушивать Яшины рефераты, на пятой, кажется, ступеньке он обернулся и сказал:
– Ну что ж, давайте попробуем поработать. Больше двух тысяч в месяц я дать вам не могу, и учтите – работы будет много, и весьма разнообразной.
После упомянутой им помесячной суммы я сглотнула и заставила себя помолчать (это был период, когда за десять шекелей в час я иногда мыла виллы богатых израильтян).
– Надеюсь, проезд на работу вы оплачиваете? – наконец спросила я строго.
– Ну, разумеется, – обронил он небрежно. – В конце месяца сдадите проездной секретарше, Наоми… Правда, по моим расчетам, послезавтра американцы начнут войну, в связи с чем режим работы у нас несколько изменится…
Название нашей фирмы – «Тим’ак» – было аббревиатурой ивритских слов, означающих «Спасение заблудших».
Мы спасали заблудших ежедневно с десяти и до шести, кроме пятницы и субботы. По четвергам спасение заблудших приобретало размах грандиозных спасательных работ: в этот день сдавался очередной номер газеты «Привет, суббота!», которая являлась главным заказом, выполняемым нашей фирмой. Дня через три-четыре я огляделась и постепенно, не без помощи Катьки и Риты, стала ориентироваться в происходящем.
Хевра «Тим’ак» финансировалась канадским миллионером Бромбардтом, но существовала под покровительством Всемирного еврейского конгресса, того самого, что представляет в мире интересы евреев. Когда-то, годах в тридцатых-сороковых, он был реальной силой, но со времени основания государства Израиль, которое с тех пор само недурно представляло интересы евреев, знаменитый конгресс некоторым образом потускнел, впрочем, деньжищами, по словам Риты, ворочал немалыми и пригревал огромное количество всевозможных дочерних и внучатых организаций, ответвлений от этих организаций и просто приблудных компаний вроде нашей хевры…
Сначала я путалась в хозяевах, не понимая, например, зачем канадскому миллионеру нужна в Израиле издательская фирма, выпускающая книги на русском языке. Но когда выяснилось, что Бромбардт и сам является членом Всемирного еврейского конгресса, я представила, как несчастному, ни ухом ни рылом не сведущему в деле русскоязычного книжного бизнеса в Израиле миллионеру выкручивают руки акулы-конгрессмены, заставляя купить акции нашей фирмы, и как он отбивается и лягается, но не может отбиться, ибо связан с этими акулами общим великим делом защиты евреев…
В первые же дни, проходя по длинному и вечно темному, как бомбоубежище, коридору «Курьера», Христианский остановил меня и, покровительственно приобняв за плечо, сказал:
– Показать вам человека, одна минута которого стоит сумасшедших долларов?
За стеклянной перегородкой в соседней комнате сидела небольшая, абсолютно израильская по виду компания – джентльмены в расстегнутых рубашках с закатанными рукавами и мятых брюках, подпиравших круглые животы.
– Которого вы имеете в виду? – спросила я.
– А вон того, что похож на рыжую свинью.
Добрая половина компании была похожа на рыжих свиней. Но один из них был просто альбиносом.
Я взглянула на Христианского – по лицу его струилось непередаваемое выражение ласковой, восхищенной ненависти.
…Время от времени в нашем зале возникала и плыла над барьерами кабинок белая шевелюра Бромбардта, потом появлялась его сонная физиономия, с которой всегда хотелось смахнуть, как пыль, белые брови и ресницы, физиономия с вечной спичкой, зажатой в зубах.
Когда Христианский кивком указывал ему на всегда расстегнутую пуговицу, он восклицал меланхолично «Sorry» и хватался за рубашку или ширинку.
Так вот, акции фирмы принадлежали поровну Бромбардту и Всемирному еврейскому конгрессу. Поэтому члены конгресса входили в совет директоров фирмы «Тим’ак». А главою совета директоров являлся сам Иегошуа Апис, он же Гоша, знаменитый бывший отказник, – фигура туманная, влиятельная и, как многие намекали, – небезопасная. Заседал совет директоров не реже чем раз в месяц.
– А сколько служащих в фирме «Тим’ак»? – спросила я Риту в первый день.
– Трое, – сказала она, подумав. – Я, ты и Катька.
– А Христианский?
– Он член совета директоров, – ответила Рита, как обычно, вслушиваясь в дополнительный смысл слов. – И главный редактор.
Мне эта ее манера говорить напоминала повадки классного студийного фотографа, который, прежде чем щелкнуть, долго «ставит кадр», возится с лампами, поминутно отскакивая к камере, снова подбегает к модели, чтобы чуть-чуть повернуть подбородок влево, наконец, окинув взыскательным взглядом художника всю картину, «делает кадр».
С Ритой случилось в Израиле вот что: на второй день после приезда она увидела в автобусе старого сефардского еврея, подробно ковыряющего в носу. Это зрелище вызвало у нее сильнейший культурный шок. Из памяти ее мгновенно выветрились свинцовые чиновники ОВИРа, остервенелое хамство московских голодных толп, пьяная баба, колотившая ее кулаком по спине на станции метро «Филевский парк», – все провалилось в волосатую ноздрю старого сефарда. С тех пор израильтяне были для нее – «они». Понимаешь, у них совсем, совсем другая ментальность, говорила Рита.
Катька же, та, которую вначале я приняла за подростка, оказалась личностью дикой и трогательной. Катьку пожирал огонь социальной справедливости. Он горел в ее круглых черных глазах, и отблеск этого огня лежал на всех обстоятельствах Катькиной биографии. Она постоянно с кем-то или с чем-то воевала. Вообще Катька была убеждена, что прежде всего каждому нужно бить морду. А если вдруг человек хорошим окажется – потом, в случае чего, и извиниться можно.
Катька была урожденной и убежденной москвичкой, савеловской девочкой, которую в Израиль приволок муж, поэтому рефреном всех Катькиных разговоров было: «Идиотская страна!»
– Идиотская страна! – возбужденно начинала Катька, едва появившись в дверях и бросив сумку на свой стол, и далее мы с Ритой и Христианским выслушивали очередную историю молниеносного сражения Катьки с кем-то или чем-то по пути на работу.
Когда не попадалось под руку никого из посторонних, Катька воевала с мамой, двумя своими детьми – Ленькой и Надькой – и со своим мужем, высококлассным системным программистом, в домашнем обиходе носившим кличку Шнеерсон.
При всем том Катька была человеком еще невиданной мною, какой-то глубинной, первозданной доброты. Можно сказать, все ее существо поминутно пронизывалось грозовыми разрядами положительных и отрицательных импульсов. Охотно могу себе представить, как, подравшись в автобусе и до крови расквасив обидчику физиономию, Катька, растрогавшись от вида чужого несчастья, рвет на полоски лучшую свою юбку, чтобы перевязать пострадавшего.
Словом, что тут долго рассусоливать! – Катька обладала давно описанным, отстоявшимся в веках и очищенным литературой русским национальным характером, живописно оттененным ярко выраженной еврейской внешностью. Неизбежная мутация в условиях галута, заметила как-то Рита.
Кроме того, Катька была фантастически одаренным человеком. «Просто у меня детская память на языки», – небрежно поясняла она. Французский знала, как родной, через месяц после приезда в Страну уже свободно говорила и читала на иврите и, наконец, имела кандидатскую степень в одной из сложных областей то ли статистики, то ли кибернетики.
– Понимаешь, Яшка Христианский – страшное говно! – в первый день сообщила мне Катька.
Я растерялась. Мы сидели втроем в буфете, маленькой комнатке, приткнувшейся в тупике одного из длинных темных коридоров «Курьера». Пять столиков стояли тесно, чуть ли не впритык один к другому. Так что вокруг нас сидело и жевало несколько сотрудников «Курьера».
– Кать, не так громогласно, – заметила Рита.
Катька отмахнулась:
– Ерунда, эти чурки по-русски не понимают. Кстати, надо бы учебник английского просмотреть…
Она перегнулась через свою тарелку с отбивной и, глядя мне в глаза, продолжала:
– Ты ощутишь это на собственной шкуре в ближайшее время.
– Но… мне показалось, что он очень образованный человек, – неуверенно возразила я.
– Он очень умный! – немедленно отозвалась Катька, разрезая отбивную. – Очень умный! – Она вздохнула и добавила: – Лялю жалко. Хорошая у него жена, Ляля. Мудрая баба…
Весь этот первый день Христианский толокся у моей кабинки, мешая работать и без умолку демонстрируя россыпи самых глубоких знаний во всех областях жизни. Например, долго и утомительно подробно объяснял, как действует Алмазная биржа, время от времени отлучаясь к своему кейсу, который мудрая его жена Ляля с утра забивала фруктами, и через минуту появляясь с бананом, яблоком или хурмой в руке. Ей-Богу, он был мне симпатичен!
В этот день я редактировала книжонку для детей, довольно незатейливо пересказывающую историю победы Гидеона над мидианитянами и амалекитянами. «И тогда произошло громкое трубление в военные трубы воинов, и прокричали воины: «Меч Господа и Гидеона!»
Я заглянула в конец рукописи, обнаружила, что автор текста – рав Иегошуа Апис, и вздохнула: член совета директоров фирмы «Тим’ак» Гоша заколачивал копейку. Заканчивалась брошюрка главой под названием: «Перспектива: когда исчезнет Амалек?»
…Вечером, придя домой и поужинав, я сняла с полки Книгу Судей и нашла эпизод с Гидеоном.
«…А Мидийанитяне, и Амалэйкитяне, и все сыны востока расположились в долине, многочисленные, как саранча: и верблюдам их нет числа, как песку на берегу моря…»
Я закрыла книгу и зашла в маленькую комнату с заклеенным окном – эту комнатку мы предназначили для укрытия на предстоящую войну, в которую все-таки мало кто верил.
Моя четырехлетняя дочь сидела на диване и с увлечением терзала противогаз.
– Кто разрешил тебе взять противогаз?! – заорала я.
– Папа, – сосредоточенно ответила она, не поднимая головы.
…Ночью, часа в три, заверещал телефон. Я вскочила, сорвала трубку. Звонил брат моего мужа.
– Ты только не волнуйся, – сказал он ночным нехорошим голосом. – Я ловил сейчас «голоса»… в общем, американы метелят Ирак… Так что – война.
– Меч Господа и Гидеона! – сказала я тихо, перетаптываясь босыми ногами на холодных плитах пола.
– Что? – спросил он.
– Ничего, – сказала я.
Утром на пути к автобусной остановке меня прихватил Левин папа, когда, потеряв бдительность, на ходу я пыталась укоротить ремни на картонной коробке с противогазом. Как человек, соблюдающий по мелочам социальную дисциплину, я послушно захватила противогаз на работу.
В этом смысле сама себе я всегда напоминаю солдата, у которого и пуговицы пришиты и надраены, и сапоги начищены, – безупречного солдата, который обязательно дезертирует как раз в тот момент, когда его жизнь понадобится царю-батюшке, королю-императору, родному вождю или там Третьему Интернационалу… С детства зная за собой некоторую «швейковатость» по отношению к обществу, я всегда стараюсь усыпить бдительность этого общества соблюдением мелкой социальной дисциплины. Так что я послушно захватила противогаз на работу. Ремень коробки продела через плечо, как старый русский солдат – ружье, и коробка, свисая чуть ли не до колен, била меня по ногам. Тут на меня и наскочил Левин папа.
Этот бравый старикан шляется по израильским «Суперсалям» и «Гиперколям» с дырчатой советской авоськой за рубль сорок и, заслышав русскую речь, заступает людям дорогу и рокочущим баритоном, с отеческой улыбкой отставного генерала спрашивает:
– Из России?
Обманутые его ухоженным добротным видом, этой покровительственной улыбкой, люди, конечно, замедляют шаг и подтверждают – из России, мол, из России, откуда ж еще… Тут Левин папа, совсем уж приобретая ласково-строгий вид отставного генерала, экзаменующего зеленого лейтенантика, спрашивает, пронзительно всматриваясь в собеседников из-под кустистых бровей:
– Леву Рубинчика знаете?
Это он произносит тоном, каким обычно спрашивают: «В каком полку служили?» И даже не важно, знают или не знают встречные Леву Рубинчика, – старикан взмахивает болтающейся авоськой, ударяет себя ладонью в грудь и торжественно объявляет:
– Я его папа!..
В первый раз я купилась на отеческую улыбку чокнутого старикана и даже честно пыталась припомнить Леву Рубинчика. Но уже второй раз, выслушав весь набор, с криком – извините, тороплюсь! – я потрусила прочь от Левиного папы. В дальнейшем, завидя его импозантную фигуру с дырчатой авоськой в руках, я немедленно переходила на противоположный тротуар. А тут замешкалась, возясь с ремнем от коробки.
– Из России? – раздался надо мной волнующий баритон.
– Извините, тороплюсь! – воскликнула я, бросаясь в сторону.
– Леву Рубинчика знаете? – неслось мне вдогонку ласково и властно. – Я его папа!..
Уже из окна автобуса я увидела, что он поймал какую-то молодую пару. Взмахнул рукой с авоськой, ударил себя ладонью в грудь, и – автобус повернул на другую улицу…
Ехать надо было до центральной автобусной станции, пересечь ее пешком и двориками, переулочками и помойками выйти на длинную, промышленной кишкой изогнувшуюся улицу, в одном из тупиков которой и стояло здание «Ближневосточного курьера».
На центральной автобусной станции я присмотрела себе нищего.
Еврейские нищие очень строги. Я их побаиваюсь и никогда не подаю меньше шекеля, а то заругают. Мой нищий был похож на оперного тенора, выжидающего последние такты оркестрового вступления перед арией и уже набравшего воздуху в расправленную грудь. Высокий, с благородной белой бородою, в черной шляпе и черном лапсердаке, он протягивал твердую, как саперная лопатка, ладонь, и казалось, сейчас вступит тенором: «Вот мельница, она уж развалилась…»
Я подавала шекель в его ладонь, он говорил важно, с необыкновенным достоинством:
– Бриют ва ошер – здоровья и счастья…
В фирме царило почти праздничное оживление. Рита, Катька, несколько сотрудников газеты «Привет, суббота!», двое толстых заказчиков из Меа Шеарим, беременная секретарша Наоми – молодая женщина с карикатурно-габсбургской нижней губой – слушали лекцию Христианского на военную тему.
Сладостно улыбаясь и оттягивая большими пальцами ремни портупеи, пританцовывая и кивая орлиным носом по сторонам, переходя с русского на иврит и опять на русский, Яша утверждал, что нас будут бомбить. И сегодня же ночью. При этом он сыпал военными терминами, с уточнением калибра орудий в миллиметрах, названиями газов, с уточнением их химического состава, и прочими научно-военными данными, которых черт-те где понабрался.
Увидев меня с противогазом через грудь, он взорвался таким искренним, таким лучезарным весельем, что даже прослезился, хохоча.
– Ой, что это?! – повизгивал он, вытирая слезы. – Что это вот за коробочка?! Ох, ну какая же вы милая, вы просто прелесть, дайте ручку, – и, перегнувшись через стол, картинно приложился к моей ручке, что ни в какие ворота не лезло, если взглянуть на дело с точки зрения Галахи. Но Христианский вообще-то и сам ни в какие ворота не лез, он и ортодоксом был необычным, и даже фамилию имел в этой ситуации абсолютно невозможную, вероятно, поэтому и журнал «Дерзновение» издавал под псевдонимом Авраам Авину[1]…
После сцены лобызания ручки мы разошлись по кабинкам – «Надо же и работать, война, не война», – сказал Яша, достал из кейса банан, свесил с него лоскуты кожуры на четыре стороны и отхватил сразу половину. Затем, примерно часа два, он мешал всем работать, продолжая лекцию на военные темы, время от времени останавливая сам себя ликующим возгласом: «Но не за то боролись!»
Отвлек его только появившийся Фима Пушман, секретарь Иегошуа Аписа, осуществлявший, как днем раньше объяснила мне Рита, челночную связь между мозговым центром фирмы, то есть Гошей, и ее рабочим корпусом, то есть нами тремя. Мозговой центр помещался в захламленной двухкомнатной квартирке, которую снимал Всемирный еврейский конгресс, где-то на улице Бен-Иегуда.
Фима Пушман, веснушчатый верзила, еврейский раздолбай лет сорока, в вечно спадающих штанах, вечный чей-то секретарь, отъявленный неуч и бездельник, член, конечно же, Еврейского конгресса, то есть, грубо говоря, конгрессмен, – Фима Пушман когда-то в России был замечательным фотографом. На этом поприще он обнаружил такой талант, что, говорят, уговаривал живых людей фотографироваться на их будущие могильные памятники.
Говорил он тягучим поблеивающим тенором, растягивая слова, но не так, как Рита, а словно бы, начав фразу, не представлял, к чему он это затеял и как теперь быть с этой фразой вообще…
Рита уверяла, что у Фимы мыслительный аппарат не связан с остальными функциями организма.
Парадокс заключался в том, что, в сущности, Фима Пушман был очень пунктуальным человеком. Например, он всегда приходил на встречу минута в минуту, только не на то место, где уговаривались встретиться. Рассылая бандероли с журналами «Дерзновение», он надписывал их изумительным каллиграфическим почерком, но часто путал местами адреса отправителя и получателя, вследствие чего мы получали наши же журналы наложенным платежом да еще расписывались в получении.
Он педантично оплачивал в банке счета фирмы, но на обратном пути забывал где-то сумку с квитанциями, бумажником, рукописями и всеми чеками для выплаты жалованья сотрудникам фирмы на сумму в несколько десятков тысяч шекелей.
Словом, можно уверенно сказать, что, уволив Фиму Пушмана, Всемирный еврейский конгресс и лично Иегошуа Апис значительно сократили бы свои убытки.
Яша презирал Фиму Пушмана и страшно унижал, как унижал он всех, кто не мог ему ответить. Фима Яшу ненавидел и на каждое ядовитое замечание того огрызался просто и тупо, как двоечник с последней парты. Бывало, Фима, как простой курьер, раз пять на день появлялся у нас, подтягивая штаны и затевая попутно нечленораздельные беседы, – это Яша заставлял его носить на Бен-Иегуду и обратно какие-нибудь ничтожные бумажки. А ведь Фима не подчинялся ему ни в коей мере, Фима был членом Еврейского конгресса и собственностью Иегошуа Аписа. Да, он был собственностью Гоши, ибо тот вывез его из России на гребне какого-то международного скандала (Гоша, благодетель, многих вывез; в те годы он был духовным воротилой крупных отказнических банд) – привез и пристроил его в конгресс, так что Фима и сыт оказался, и при деле…
Так вот, явился Фима Пушман с рукописью от Иегошуа Аписа, с пачкой печенья и банкой хорошего кофе, которые и вручил «девушкам», нам то есть, очень галантно. Вообще, по словам Риты, бабы Фиму любили. За что его любить, энергично отозвалась на это Катька, за бороденку фасона «жопа в кустах»? Бороденку и впрямь Фима отрастил бедную, мясистые щеки просвечивали сквозь чахлую шкиперскую поросль, а если еще добавить, что выражение лица у Фимы во всех случаях оставалось лирическим, то придется согласиться, что с точки зрения литературного образа Катькино определение хоть и грубоватое было, но довольно меткое.
– А я сейчас одного знакомого встретил, из Москвы, – начал Фима, усаживаясь рядом с Ритой и подперев толстую щеку рукой. После этих слов он задумался, видно, прикидывая, что дальше-то по этому поводу сказать и стоит ли вообще продолжать говорить… Потом решил, что – стоит, и добавил: – Он там был самым главным в метро…
– Лазарем Кагановичем? – невозмутимо спросила Рита, не повернув головы от дисплея.
– Нет, зачем… Его зовут Володей…
Возник Христианский с толстенной рукописью в руках и сказал мне:
– Вот. Этот роман вы должны вылизать до последней буковки, сделать из него «Войну и мир».
– А что это? – спросила я.
– Бред сивой кобылы, и очень увлекательный, просто детектив. Риточка, – позвал он, – вы не находите, что Мара очень увлекательно врет?
– Да, – помолчав, отозвалась Рита, – но темна, как шаман в Якутии.
– А кто такая Мара? – спросила я.
Из Ритиной кабинки вышел удивленный Фима Пушман – поглядеть на меня.
– Вы что – не слыхали о Маре Друк? Это известная отказница.
Тут Яша, приревновав Фиму к биографии Мары, сам начал рассказывать историю чудесного избавления семейства Мары Друк на личном вертолете миллионера Буммера, то и дело вставляя свое «но не за то боролись», хотя можно предположить, что десять лет сидевшая в отказе Мара боролась именно за то.
Впрочем, биография Мары занимала его недолго, и вскоре охотничий интерес его переключился на вечную, тупо покорную дичь – Фиму Пушмана, стоявшего рядом.
– А скажите-ка, Пушман, конгрессмен вы мой, – поигрывая пальцами по ремням портупеи (так пианист бегло пробует клавиатуру), начал Яша. – Правда ли, что в городе Горьком особенным успехом у населения пользовались ваши праздничные снимки покойника в гробу?
– Они не были покойниками! – встрепенулся Фима.
– Я и говорю: живой человек выглядит в гробу привлекательней, чем дохлый, это вы неплохо придумали. И хорошо шел клиент?
– Я профессионал! – с вызовом ответил Фима, уже подозревающий, что Христианский взялся за свое. – Клиенты моей работой были довольны.
– Конечно! – в упоении заорал Христианский, закатывая глаза. – Я ни в коем случае не умаляю вашего профессионализма! Просто мне интересно, платил-то кто: родственники усопшего или сам покойный?
– Платил покойник, – скромно подтвердил Фима, но вдруг, осознав все коварство Яши, отчаянно воскликнул: – Но он был живой!
На какое-то мгновение этот запредельный бред показался мне диалогом из пьески авангардного драматурга.
Вдруг в своей кабинке дико захохотала Катька. Будучи от природы гораздо сообразительней, чем я, она поняла все быстрее: талантливый фотограф Фима Пушман сумел поставить на твердые рельсы обычай рабочих масс города Горького фотографироваться всей семьей с дорогим усопшим в гробу. И многих потенциальных усопших он уговаривал сняться заранее в кругу семьи, пока смерть не исказила дорогие черты.
– Брось, – сказала я позже Катьке, – ни за что не поверю! Этого просто не могло быть!
– Почему? – весело возразила Катька. – Ты жизни не знаешь! Люди как рассуждают: фото остается внукам и правнукам, кому охота фигурировать в веках с тощим желтым носом? Фима арендовал гроб, держал его в ателье, клиент приходил красивый, выбритый, праздничный, укладывался на минутку – вокруг родные и близкие – чик! – вылетает птичка, и человек идет дальше праздновать Первое мая или там Седьмое ноября.
– Нет! – повторила я твердо. – Этого не могло быть. Нормальный человек всегда отталкивает от себя смерть.
– Дура… – проговорила Катька неожиданно грустно. – Ты что, забыла, как пьют в России?!
После обеда явилась заказчица из Сохнута забирать готовую брошюрку о новых правилах таможенного досмотра, и Яша, сцапав свежую жертву, полтора часа мытарил ее у компьютера, экзаменуя на предмет всевозможных существующих и несуществующих программ и ласково доказывая ничтожность экзаменуемой.
– Вы, конечно, знаете – сколько мегабайт вмещает харддиск этой модели IBM? Ну-ка, ну-ка… Не знаете? Помилуйте, это знает любой питомец интерната для слабоумных… – Или что-то вроде этого.
Заказчица жалко улыбалась и сосала через трубочку минеральную воду из пластиковой бутылки…
Наконец, отпустив полудохлую сохнутовскую мышку, Яша съел последний банан и обеими руками защелкнул пустой кейс тем же движением, каким взмокший дирижер оркестра сажает заключительный аккорд симфонии.
– Я побежал к Апису на Бен-Иегуду, – сказал он, – на заседание совета директоров. Если кто позвонит – буду завтра с утра.
У дверей он обернулся и, лучась подленькой рыжей ухмылкой, добавил:
– Ночью будут бомбить.
Когда за Яшей захлопнулась дверь, Катька сказала громко:
– Полководец долбаный!
Средь ночи запели трубы Страшного суда. Нет, грешно обижаться: недели за три объясняли по радио, как именно в случае воздушной атаки будет гудеть сирена. Просто мы не знали, что один из самых мощных усилителей звука установлен на крыше нашего дома, то есть на наших головах. Поэтому тот леденящий душу слаженный вой, взмывающий и опять ныряющий куда-то в глубины живота, никак нельзя было принять не за что иное, как только за пение труб Страшного суда.
Я осталась лежать, совершенно распластанная этим воем.
Выскочил из соседней комнаты Борис, крикнул:
– Что ты валяешься?! Немедленно в комнату! – поднял на руки оглушенную со сна дочь и понес в наше убежище.
Там уже метался возбужденный и, кажется, ужасно довольный всем происходящим наш пятнадцатилетний балбес. Поддергивая спадающие, на слабой резинке трусы, он то хватал коробки с противогазами, то бросался на кухню за ножницами.
Когда Борис закрыл дверь и принялся заклеивать щели клейкой лентой, сын с воплем «Салфетки забыли!!!» стал рваться наружу, так что в конце концов для успокоения пришлось дать ему по шее.
Путаясь в резиновых завязочках, стали надевать специфически воняющие противогазы. Руки у меня тряслись, как на последней стадии Паркинсона. Борис отобрал у меня противогаз и стал надевать мне на голову, рявкая: «Подбородок в выемку! Подбородок, я сказал, в выемку!»
По радио передавали нежные песни. Я думаю, их отобрали заранее. «На будущий год мы сядем с тобой на балконе, – пел вольный женский голос, – и станем считать перелетных птиц… Вот увидишь, как все будет прекрасно в будущем году…»
Дочь позволила натянуть на себя противогаз, но, когда увидела наши страшные крокодильи рожи, заплакала и стала срывать с себя маску.
– Доченька, смотри! – крикнул отец и принялся отчебучивать, задирая ноги, кивая рылом противогаза и виляя задом. Подскочил ко мне, схватил, поволок по комнате отплясывать дурацкое какое-то танго.
– Я хочу в туалет, – сказала я, трясясь неуемной какой-то тряской.
– Это от страха, ничего, – сказал он и крепко прижал меня к груди. – Дети, быстренько отвернулись, мама сядет на ведро.
Тут опять завыла сирена, но по-другому – ровным утробным воем.
– Отбой! – сказал сын.
По радио объявили, что можно снять противогазы и выйти из загерметизированных помещений. В большой комнате надрывался телефон. Борис содрал с двери клейкую ленту, я выскочила и бросилась к аппарату.
– Семейство Розенталь? – вежливо осведомились на иврите.
– Нет, нет, – задыхаясь, ответила я. – Вы опять ошиблись номером.
– Да-да-да! Ну конечно! Противогаз, герметизированная комната, клейкая лента… Господи, какая же вы прелесть! Я умилен, умилен… Дайте ручку…
– Ну а вы-то сами, Яша, – заметила Рита из своей кабинки, – вы, конечно, гуляли под ракетным обстрелом, подставив лицо прохладному ветру?..
– Конечно, гулял, – невозмутимо отозвался Христианский. – Я и собаку взял, и детей – с условием, чтобы тепло оделись.
Перебивая друг друга, стали обсуждать прошедшую ночь – Катька жаловалась, что «этот идиот Шнеерсон» нарочно загерметизировал кухню, чтобы жрать во время воздушных атак; строили предположения о ходе войны: в утренних новостях передавали невероятные какие-то сводки потерь иракского диктатора. Американцы победоносно бомбили…
– Ерунда, – заметил Христианский лениво, – американцы никогда не были хорошими вояками. Вот увидите, скоро выяснится, что все эти сводки – фикция.
– Что – фикция?! Что – фикция?! – наскакивала на него Катька. – Разбомбленные танки – фикция?!
– Конечно, – щурясь, отвечал Яша, – в конце концов выяснится, что и танки ненастоящие, и война ненастоящая, и вообще – американцы оставят еще эту рожу у власти, так, надают по заднице для острастки, ну, водопровод разбомбят, который он починит в три месяца…
В моей кабинке за моим компьютером сидел молодой человек в свитере такого люминесцентно-зеленого цвета, что на лицо и руки его падал мощный цветовой рефлекс. Среди культурных слоев населения города Фастова такой цвет называется «сотчный». Бледно-зелеными казались его прыщавая физиономия, усы щеткой, бесхозно валяющийся на краю уха чуб.
– Здравствуйте, – сказала я.
Он не ответил и даже не повернул головы, продолжая тыкать зеленым пальцем в клавиатуру компьютера. Я зашла к Христианскому и сказала:
– Яша, там за моим компьютером сидит какой-то глухонемой утопленник. Где мне сегодня работать?
Он расхохотался и крикнул:
– Хаим, ты опять с дамами не здороваешься? – И мне: – Ну, что с ним делать? Не умеет он, не умеет. Не обращайте внимания. Не за то боролись. Это наш реб Хаим…
До обеда почти не работали, возбужденный Яша сбегал и приволок откуда-то из недр «Ближневосточного курьера» затрепанную карту Ближнего Востока и, согнав всех нас в свою кабинку, расстелив карту на полу, совсем заморочил нам головы, подробно объясняя ход событий, оперируя при этом абсолютно неведомыми нам военными терминами и другой изнурительной чепухой.
В обеденный перерыв я, Катька и Рита спустились в буфет перекусить, и там, обстоятельнее, чем обычно, потому что ей приходилось еще прожевывать кусочки шницеля, Рита объяснила все о ребе Хаиме, который, по ее словам, украшал «Тим’ак», «этот питомник ублюдков». Так вот, в Союзе до отъезда реб Хаим был…
– Известный отказник, – почти машинально вставила я.
– Да куда ему – известный! – поморщилась Рита. – Сидел в отказе, да, прибился к Гоше. Когда наконец приперся сюда, в Израиль, радетель Гоша подобрал его и пристроил в «Тим’ак». Но поскольку Хаим ничего – ни-че-го! – не умеет делать, то он просто получает чек в конце месяца. Как персональный пенсионер.
– За что? – удивилась я.
– Ну, как тебе сказать…
– За то, что раз в неделю клеит конверты, – вставила Катька, – как алкоголик в ЛТП.
– Какие конверты?
– А по углам у нас, видела, валяются пачки журналов «Дерзновение»? Фирма рассылает их по разным адресам. Просветительская деятельность Гоши…
По словам Риты, еще полгода назад, до того как Бромбардт раскошелился на это помещение в «Курьере», фирма «Тим’ак» теснилась в квартирке на улице Бен-Иегуда, где сейчас помещается мозговой центр. И вот там реб Хаим работал – он исполнял должность, которую можно бы назвать «мужик в доме». То есть его использовали, когда нужно было забить гвоздь или ввинтить лампочку. Рита уже тогда избегала обращаться к Хаиму, потому что Хаим был хам. Она подходила к раву Иегошуа Апису и говорила: «Гоша, велите Хаиму купить скрепки и туалетную бумагу».
Тогда Гоша послушно писал на листке: «Реб Хаим! Убедительно прошу вас приобрести до завтра скрепки и несколько рулонов туалетной бумаги (мягкой). С уважением – рав Иегошуа Апис». И Рита булавкой пришпиливала записку на видном месте.
Но Яшка, как ни странно, Хаима любит и очень ему покровительствует. И это действительно странно, если учесть, что такое чучело, как Хаим, представляет, в сущности, идеальную жертву для Яшкиных утех…
– Кстати, – продолжала Рита, осторожно оглядываясь на вдумчиво жующих вокруг сотрудников «Курьера». – Ты знаешь, что Яша написал роман «Топчан», где в середине есть развернутая страниц на десять сцена полового акта? Так вот. Ничего более занудного в жизни мне читать не приходилось… Да скоро сама прочтешь, – добавила она. – Яша уже намекнул мне, что даст этот роман набирать.
– Как?! – поразилась я. – В рабочее время?
Катька, которая давно с нетерпением ждала обещанной сцены полового акта, посмотрела на меня с суровым состраданием и сказала:
– Ой, ну с тобой совсем неинтересно разговаривать…
…После обеда к нам забежала Сима Клецкин из «Ближневосточного курьера». Она жила в Стране уже лет пятнадцать, десять из которых проработала в «Курьере», в отделе объявлений. Когда-то в Москве Сима шилась у одной портнихи с нашей Ритой, они и здесь приятельствовали.
– Девочки! – выпалила Сима испуганно-весело. – У вас, говорят, редактор новый, – не оставьте в беде!
– А что такое? – спросила Рита.
– Да тут текст объявления отредактировать надо. – Вид у нее по-прежнему был странно возбужденный. – Мы вообще-то объявления не редактируем, но тут случай особый.
– А много там текста? – спросила я.
– Да нет, – хохотнув, словно подавившись, сказала она. – Одна фраза. – И протянула мне тетрадный лист.
– А что это за слово тут, первое, не могу понять? – спросила я.
Катька выскочила из-за компьютера и заглянула в листок, уперев острый подбородок в мое плечо.
– Вот это – «ебу»?..
– Ты что, придуриваешься? – спросила Катька.
– Вы не там ударение ставите, – каким-то торжественным тоном поправила Сима. – Он дает объявление о том, что он… всех подряд за пятьдесят шекелей.
– Кого – всех? – растерянно спросила я.
– Так дорого, – заметила Рита меланхолично, продолжая набирать текст, – израильтяне это делают бесплатно…
– Постойте, – сказала я. – Может быть, это какая-то аллегория?.. Может, имеется в виду израильская демократия?..
– Какая там аллегория! – воскликнула Сима. – Вы бы посмотрели на его лицо!
– А при чем тут лицо? – возразила Катька, а Рита добавила, что в этом деле уж, вот именно, с лица воды не пить.
– Я говорю – по лицу заметно даже, что он сильно есть хочет. Коренастый такой, небольшого роста, ничего особенного. Смотрит на пачку печенья у меня на столе и слюну сглатывает… Я его, конечно, угостила. Говорю: а зачем вы даете объявление в англоязычную газету, вам придется еще перевод с русского оплачивать? Почему бы вам не обратиться в русскую прессу? А он говорит: да вы что, откуда у репатриантов деньги – пользоваться моими услугами!
– Вот она, продажная израильская пресса! – сказала Катька с напором. – Идиотская страна! У нас, в России, приди он с таким объявлением в «Комсомольскую правду», его бы…
– У нас, в России, – перебила ее Сима, – и без объявлений всех нас… За что я его выгоню? Он заплатил тридцать шесть шекелей, большую часть своего разового заработка…
– Ладно, – сказала я. – Дайте мне сосредоточиться. Сложный текст.
– Да уж, это тебе не пасхальная Агада, – вставила Рита.
«Трахаю всех за пятьдесят шекелей?» – задумалась я. Нет, грубо… «Пересплю с каждым» – нет, это вульгарно и неточно… «Обладаю недюжинными достоинствами в области…»