Жернова Давыдов Борис
Достал откуда-то верёвку, надёжно связал арестанту руки спереди, другим концом прикрепил к бричке.
– Пешком пойдёшь. Убивцам не положено ехать.
Мужики и парни подходили по очереди, хлопали по плечу, некоторые пожимали руки: прощались.
Охранник тронул коня, но и сам не сел в бричку, тоже шёл рядом. Сельчане проводили Тита до деревянного мостка через Волчиху. Анка прошла ещё дальше, остановилась уже на шляхе, что ведёт в уездный город из Никодимово.
– Я буду жда-а-ать! – успела крикнуть на прощание, сунув в карман парню косынку.
Тит только обернулся назад, но сказать что-либо в ответ так и не смог. В горле запершило, сжалось, встало комом. И на душе было так гадко, так пакостно, хоть волком вой. Обида глушила, не давая поднять глаза. Лишь скрежетал зубами.
Шлях представлял собой изрезанную колёсами на колеи насыпную грунтовую дорогу, еле-еле возвышающуюся над окрестными полями. Ямы на ней были кое-где заделаны глиной с песком и камнем. По обеим обочинам белели узенькие стёжки, вытоптанные не одним поколением путников. Полынь и чернобыл, редкие и жиденькие кусты лозы росли вдоль тропинок.
Дорога петляла параллельно речке Волчихе по правому берегу, с точностью повторяя все её изгибы и повороты. Там, на той стороне реки тянулись болота с редкими чахлыми березняками. Изредка попадались гривы, обильно заросшие густой травой с высокими стройными соснами. Ближе к болоту, по краю гривы чаще всего росли ольха, чахлые березки, лозняк. Кое-где бугорки суши среди болот облюбовали дубравы. Но это уже ближе к соседней деревне Никитихе, откуда начиналась возвышенность, исчезали топи. Там, за Никитихой, в пяти верстах от неё, и находился уездный городок, один из многих уездных городков Смоленской губернии.
По правую руку стояли поля с редкими колками. Сплошной лес был еле виден вдали, синей стеной постепенно огибая уездный город уже за горизонтом, там, где впадает Волчиха в Днепр.
Чаще всего бричку обгоняли пролётки, кареты; в попутном направлении ползли тяжёлые возы сена, соломы; везли лес, дрова; шли обозы с зерном. С торбами за спиной, с узелками в руках спешили в город путники. Иногда они нагоняли подводу с Титом, норовили пройти вместе, поговорить. Но тогда урядник встревал в разговор, строго отсекая всякие контакты посторонних с арестантом.
– Не положено! Проходи мимо, – отгонял излишне любопытных.
– Так, чай, не чужой ведь, – пытались некоторые особо любопытные разжалобить охранника. – С суседей, с Горевки хлопец-то. Батьку его я хорошо знал: мельницей управлял ещё у старого Прибыльского. Добрый человек был. И мельник честный. А это в наше время ого-го! И парниша хорошую мельничку сварганил. Да жаль, злой человек порушил. За что ж его-то, горемычного?
Но полицейский был непреклонен.
– Не положено! А будешь надоедать, мешать исполнять служебные обязанности мне, арестую и тебя. Вот в застенке и наговоритесь.
Отставали, однако, на прощание совали в руки Титу то яблоко, то краюху хлеба, пирожок, сухари, а то и шматок сала. Подаяния парень не отвергал, не отказывался, а заботливо складывал в торбу, что висела через плечо.
Тит не забывал благодарить земляков:
– Спасибо, людцы добрые, – не поднимая головы, произносил слова благодарности и шмыгал носом.
Вот тут стражник делал вид, что не замечает, даже отворачивался в такие моменты. Перед этим, сжалившись, развязал руки арестанту, позволив идти свободно.
– Смотри мне, – только и сказал.
Встречные останавливались, долго провожали недоумённым взглядом, качали головой, крестились сами, осеняли крестным знамением спину арестанта.
– Упаси, Господи, упаси… огради, Матерь Божья… от тюрьмы это… и от сумы, царица Небесная… За что ж это страдальца?
Полицейский строго махал пальцем любопытным, а потом уж один-на-один говорил Титу:
– Бери-бери, что дают. Тюремная баланда… она и есть баланда. Не скоро попробуешь хлебушка домашнего, парень. Зачем мужика-то убил?
– Пусть не лезет, – односложно отвечал Тит.
– Из-за девки?
– Ага.
– Которая провожала?
– Она самая.
– Красивая и сочная девица, – задумчиво произнёс урядник. – За неё можно и грех взять на душу, – и тут же утверждал совершенно противоположное:
– Хотя… все они, бабы, одинаковы. И всё у них одинаково: и титьки, и это… да всё такое же, как и во всех иных баб да девок.
– Не-е, Анка – лучшая, – не соглашался Тит.
– Ну-у, тебе виднее, – не стал спорить полицейский. – Оно, когда втрескаешься по уши, тогда конечно – лучшая. А всё равно зря мужика убил.
– Я не хотел.
– Хотел, не хотел, это теперь роли особой не играет. Мужика-то нет, помер. Хорошо-то, что не мучился. Сказывают твои соседи, что мгновенно окочурился хлопец. Видно, хорошо ты ему стукнул, не жалея. Это ж надо: японскую войну прошёл, выжил мужик в боях страшных с япошками, а дома из-за бабы… того… этого. Вот оно как в жизни бывает, – с сожалением и осуждающе закончил стражник.
Дальше шли молча. Иногда урядник садился в бричку, подъезжал.
– Ноги, холера их бери, – как будто оправдывался перед арестантом. – Доктора говорят, что ходить надо чаще, тогда в коленках не так крутить будет. Мол, клин… это… клином. Вот и хожу. Но бывает невмоготу, что хоть на стенку лезь от боли, да хоть куда залезешь, когда она, окаянная, допечет, не только на телегу взберёшься. Приходится подъезжать. А куда деваться? Вроде как отпустит, полегчает, тогда снова пешим ходом. Вот и сейчас.
Версты за две до уезда у журчащего чистого ключа, что пробил себе дорогу к свету в небольших зарослях лозы вперемешку с репейником, полынью и крапивой недалеко от речного берега, охранник остановил лошадь. К родничку была протоптана стёжка, трава под кустами примята, а местами и вытоптана до самой земли, и сама земля блестела голыми проплешинами. Почти все путники останавливались здесь, утоляли жажду, остужали натруженные ноги прохладной водицей, давали отдых уставшему телу, а то и трапезничали на скорую руку, чем Бог послал.
– Давай перекусим, парень.
Отпустил чересседельник, давая лошади пастись. Она тут же припала к траве, довольно и благодарно пофыркивая.
Перекусывали тем, что было в торбе у арестанта.
После обеда полицейский закурил, подозвал к себе Тита, заговорил доверительно, облокотясь на бричку:
– Ты, парень, на допросах не говори, что из-за девки убил мужика. Говори, что оборонялся. Мол, почуял, что он тебя колом пришибёт. Он же первым с колом пошёл на тебя?
– Да. Так и было.
– То-то и оно. Вот и схватил камень, в защиту себя встал, оборонялся. Оно, и так сидеть, и так посадят, однако, тогда меньший срок дадут. Стой на своём, даже если пытать станут. Ты молодой – отсидишь маленько, да и выйдешь на волю. Не переживай, и в тюрьме, и на каторге люди живут. От сумы это… не зарекайся и от тюрьмы. Вот оно как серёд нашего брата. Да, и ещё скажи, что камень ты нашёл, споткнулся о камень, вот и поднял.
– Когда он меня с ног сбил первым ударом, вот тогда я и упал прямо рядом с этим камнем. Под руку попал булыжник, когда я на земле лежал.
– Тем более, – утвердительно кивнул полицейский. – Вот и стой на своём, чтобы с тобой не делали.
Снял с дышла деревянное ведро, ополоснул, потом из родника ковшиком наполнил до краёв. Отнёс коню. Терпеливо ждал, пока животина напьётся.
– Но-о-о, пошла, шалая! – и только после этого дёрнул за вожжи, тронулись дальше.
Всю дорогу Тит шёл как не своими ногами. До последнего не верилось, что это произошло именно с ним – Гулевич Титом Ивановичем. Казалось – сон это. Страшный, но сон. Вот сейчас проснётся, откроет глаза, скажет, глядя на окно: «Куда ночь – туда и сон», и всё прервётся, закончатся кошмары, будет светлое и чистое пробуждение. И снова первой мыслью подумает о мельнице, о своей мельнице. И тихая волна радости и умилённой благодати укутает душу, мягко коснётся сердца, вышибая слезу из глаз. Будет радостное пробуждение, будет ожидание ещё большего счастья. Как же, в двадцать лет он стал владельцем самой настоящей, своей, личной водяной мельницы! Её начали строить ещё с отцом, а заканчивал уже он один: батька умер в этом году по весне в самый паводок. Походил по талой воде, всё запруду поправлял, всё ладил, вот и застудился, не встал более, а потом и помер перед святой Пасхой. Но и умирая, просил Тита отвезти его на мельницу, положить у жерновов на стеллаж из досок, куда складывают мешки с зерном перед тем, как высыпать в бункер, а затем пустить в ящик-дозатор с заслонкой, которой регулируют подачу зерна на жернова.
– Хочу, сынок, умереть на своей мельничке. Душа моя радоваться станет, прощаясь с телом, с делами земными. Ведь иметь собственную мельницу – не только моя мечта, а мечта всех поколений Гулевичей. Её, мечту эту, передал мне мой родитель, а ему – его. Сколько поколений мечтало, а выпало счастье нам с тобой, сынок. Гордись! Вот только жаль, что духом хлебным не захлебнусь на прощание. И всё равно это ж благодать Господня умереть здесь. Так что, уважь, родимый, исполни мою последнюю волю, – блаженно улыбался старый мельник перед смертью.
Уважил батю сын.
Там и умер отец, у жерновов Богу душу отдал с улыбкой на устах.
Пришлось сыну самому достраивать, доделывать, доводить до ума. Сделал. Провёл и пробный помол. Мелет хорошо, тонко, чисто. Лучше, чем на ветряной мельнице Прибыльских. Жернова-то вместе с вертикальным валом заказывали и везли аж из самого города Смоленска! Оттуда же привезли и водяное колесо, обшитое тонкой жестью с такими же лёгкими металлическими лопастями для нижнего боя: износу не будет. Сам горизонтальный приводной вал с шестерней-маткой тоже брали в Смоленске. Не стали делать у себя: заводской надёжней. И не прогадали. Вот и мололи жернова чудно, на зависть. Отдельно изладил крупорушку при мельнице, проверил её в работе, и снова получилось так, что душа пела от счастья. Вот что значит хорошее оборудование на мельнице!
Мечтали с отцом поставить дополнительное колесо и пристроить к мельнице пильню и сукновальню. Леса вокруг, материала в избытке, сколько ж можно вручную доску пилить? За шерсть и речи нет. Специальный журнал выписали из самой Москвы-города. Там всё сказано, что и как с сукновальней, с пильней. Но… не судьба!
Готовился к помолу нового урожая. Сколько надежд возлагал на него, какие только мечты не приходили в голову?! Уже мужики из Горевки, из Никодимово приезжали на мельницу для знакомств. Мол, самим лично посмотреть надо, руками пощупать, что и как тут будет, каков помол. А то вдруг из новой мельницы муку хозяйки не примут, забракуют, не по нраву будет? Вдруг тесто грубым получится, плохо подходить станет? Со старой мельницы привыкли уже. А тут новая. Сомнения – куда им деться среди крестьянского люда? Да по какой цене молоть решил Тит? Деньгой брать будет или мучицей? Иль зерном может? Много ль хлебушка за помол себе оставлять станет? Так же как и у Прибыльского иль чуток поменьше? Тот-то с пуда зерна без малого четыре фунта чистой мучицы забирал.
Гулевичи ещё при живом отце решили брать с давальческого зерна по два с половиной фунта муки. Посчитали, что так и сами в накладе не останутся, и народ должен быть доволен. Всё же сэкономить полкило муки с пуда зерна – это не кот начихал. Но и жадничать не след. Проклянут люди, не рад будешь этой мучице, поперёк горла калач встанет. Да и не по-христиански это.
По такой оплате с голоду семья Гулевичей не помрёт – это уж точно, ещё и в хороших барышах будет, а если добавить в семейные закрома муку из пшенички, что вызреет на собственных десятинах, так куда с добром! Ещё и излишек можно будет продать в уезде на ярмарке. Продать зерно – это половина дела, это – от безысходности, от нужды. Мучица – вот это уже товар, что надо! Конечный продукт в крестьянской работе. И цена муки – неровня зерну. А ещё лучше – хлебушек! Пекарню можно было открыть. Благо, в окрестности нет её, разве что в уезде есть. А в волости – нет.
Хорошая слава шла о новых мельниках, хорошая. Даже несколько раз приезжали из деревни Никитихи, что рядом с уездным городом, тоже интересовались, обещались привезти зернецо. Молва о новой мельнице быстро разнеслась по округе.
Да-а, планы строили…
А третьего дня под утро прибежал от мельницы мальчонка, младший брат Прошки Зеленухина – Илюшка. Он подсобным рабочим был там, помогал. Весь дрожит, в слезах. Незнакомые люди налетели средь ночи на мельницу, связали дядьку Николу, что за сторожа был. Он, Илюшка, ускользнул, скрылся в темноте, затаился в камышах на заводи и уже оттуда наблюдал.
Порушили запруду разбойники, спустили воду, раскатали по брёвнышку мельницу, а что не смогли – облили керосином и подожгли.
Когда Тит прилетел на жеребце к мельнице, спасать уже было нечего: догорала. Вокруг лежали разбросанные брёвна. Лишь колесо и горизонтальный вал уцелели.
Успел только услышать голос с хрипотцой одного из бандитов, увидеть довелось в лунном свете, как бежал он, хромая, до брички.
Кинулся, было, вдогонку, так вот незадача: на полном скаку жеребец попал в ямку, что вырыли кроты, сломан ногу. Беда не ходит одна. Слава Богу, сам уцелел, только больно ударился о землю. А жеребца пришлось убрать: хромой конь в хозяйстве – обуза.
Рано поутру обследовал всю местность вокруг мельницы. Обратил внимание на следы от сапог: Один след полный, а второй – только носок сапога. Пятки не было, не оставила следа пятка на правой ноге. Уверовал ещё больше Тит в тот момент, что один из бандитов слишком приметный: хромой и голос с хрипотцой. Именно его видел средь ночи тогда на мельнице. Искать станет лиходея по этим приметам. А из хромых в бандитах ходит только Петря. Об этом разбойнике Тит слышал с год тому: у всей округи на устах был, вот только встретиться не доводилось. Бог миловал, не пересекались до этого случая пути-дорожки хлебороба и бандита.
Сразу же поспешил в волость, в Никодимово. Обсказал всё как есть в околотке. Так даже слушать не стали. Околоточный смерил презрительным взглядом взъерошенного просителя, процедил сквозь зубы:
– Тут и без тебя дел невпроворот, чтобы твоими мелочами заниматься. Новую мельницу построишь. Ничего не украли, никого не убили. Та-а-ак, пошалил кто-то малость, а ты в околоток сразу. Шалостями полиция не занимается. Жил ведь раньше без мельницы, и дальше без неё проживёшь. Хлопот меньше будет, – зло пошутил и быстренько выпроводил Тита на улицу. – Может, по пьянке сам же и сжёг, а сейчас опомнился, страдалец, – прокричал вдогонку. – С больной головы на здоровую переложить хочешь.
К волостному старшине зашёл, тот даже на порог не пустил. Занятым оказался. Волостной писарь взашей вытолкал из канцелярии, обругал в спину:
– Шляются здесь кто не попадя да кому не лень, работать мешают. Неча было заморачиваться… Хлопот бы меньше…
Понял тогда Тит, что никому он со своим горем-бедою не нужен: ни волостным властям, ни полиции. Вся надежда только на себя: на свои руки, на свою голову. С тем и ушёл.
Всякое передумал: кто бы мог стоять за разбойниками? Ну, не могли же они за здорово живёшь, запросто так, поехать в ночь за три версты от деревни на пустую мельницу?! Ладно, была бы уже мучица там иль зерно, дело другое. На муку с зерном позарились. А так? Пришёл-таки к мнению, что это дело рук барина Прибыльского. Его рук дело. Несколько раз он сам лично верхом приезжал, смотрел, как строится мельница. Общался с батей, отговаривал. А потом и стращал.
– Чего тебе, Иван Назарович, не хватало у меня на мельнице? Мало платил? Так в чём вопрос? Скажи, чего тебе ещё надо, добавлю.
– Нет, барин. Того, что мне надо, вы дать не сможете. Это деньгами и пудами муки не измерить.
– Чего же? А вдруг смогу?
– Воля, воля мне нужна, благодетель. Надо, чтобы мельница была моя, вы понимаете? Мо-я-а! И земля моя! Чтобы моя мельница на моей земле стояла. Хозяином хочу быть!
– Смотри, чтобы волей своей не захлебнулся, дурак старый, – вышел из себя барин. – Умишка-то Бог не дал, а ты о воле речь завёл. Подохнешь с голоду, но обратно на мельницу не возьму.
– Спасибо, благодетель, – смиренно отвечал старый мельник. – Коль и помру, то на своей земельке, при своей мельничке. А это для меня – благодать Господня. Вот как, барин. Не надо меня стращать. Это, может, мечта моя – умереть на своей собственной землице. В радость та кончина будет. Не каждому дано понять, но это так. А с голоду мы, Гулевичи, никогда не помрём. Знаете, почему? – и, не дожидаясь ответа барина, продолжил:
– Наш род рождён в трудах праведных. Мы знаем цену хлеба, и как он добывается – знаем тоже. И умеем его зарабатывать. Никто нас не уличит в лени.
У Тита тоже разговор состоялся с Алексеем Христофоровичем:
– Пётр Аркадьевич Столыпин позволил вам, сирым и убогим, иметь в личной собственности землю. Так и имейте. Чего вам ещё надо? Паши, сей. Зачем вам лишняя морока с мельницей? Неужели вам с батей не хватала муки с моей мельницы? Я прикажу, и ни один мужик из округи не повезёт к вам молоть. Бесплатно, даром молоть стану на своей мельнице давальческое зерно. Что тогда? Царь с министрами далеко, а я здесь для вас и царь, и бог. И мельница уже есть одна – моя. Хватит, больше не надо нам мельниц. Пока вся округа успевала молоть, жалоб и нареканий не было. А уж если вам так хочется молоть, так поставьте в сенях жернова ручные, да и бог вам в помощь! Мелите, сколько влезет, пока не задохнётесь. А поперек моей воли, поперек моего дела становиться не могите: раздавлю! Сотру в порошок и по ветру пущу. Пропущу живыми между жерновами, и не жить вам больше, не ходить по земле со мною рядом, голытьба тупорылая. Я не позволю покуситься на моё право, право сильного и успешного. Вот и думайте с батькой, где лучше. И над моими словами хорошенько пораскиньте мозгами: вдруг до истины доберётесь?! Но знать обязаны всегда: когда на кон поставлено моё благополучие, когда в мою среду обитания врывается такая голытьба как вы, я за ценой не постою! Помните и соображайте!
А что было думать? Дело давно решенное.
Покойный отец всю жизнь проработал мельником на мельнице Прибыльских. И его отец там же трудился. Нет, жили они хорошо по сравнению с сельчанами, грех жаловаться. Однако всю жизнь Гулевичи мечтали иметь собственную мельницу. И дед мечтал, и отец мечтал, и он, Тит Гулевич, не был исключением. Он ведь тоже с самого раннего детства там же работал, на мельнице барина Прибыльского.
Как только исполнилось двенадцать годочков, только-только отходил четыре зимы в церковно-приходскую школу в Никодимово, так батя забрал с собой на работу.
– Всё, сынок, отучился, детский хлебушко откушал у родительского стола. Пора и честь знать, пора и на свой хлебушко-то переходить.
То подсобным рабочим при мельнице был на первых пора, на побегушках; то уборку мельницы делал; то чистил короба; а в силу вошёл – мешки с зерном да с мукой таскал. Потом отец постепенно стал допускать до самой мельницы, до управления жерновами, обучал премудростям мельничного дела. Учил выбирать мельчайший зазор между жерновами по звуку; определять степень помола муки на ощупь, не глядя; зрелость зерна узнавать на зуб, а качества муки по вкусу и запаху.
Строгий был отец, ох, и строгий. Но правильный. Куском хлеба не упрекал, но и лодырем жить не позволил. И честным был. На удивление всей округи честным был. Вот за это и ценили его и баре Прибыльские, и крестьяне с окрестных деревень. Помимо своей доли, что выделял барин для мельника за его работу, ни единой щепотки, ни единого фунта мучицы отец не позволял себе взять с мельницы. А уж из зерна давальческого, из крестьянского – и подавно. Многие даже укоряли Ивана Назаровича: мол, быть у воды и не напиться? Не дурак ли? С трудом верили и не понимали… Однако не брал ни зёрнышка, ни пылинки мучной, чем и снискал уважение у местных жителей.
Прошка Зеленухин – друг детства и подельник Тита, как-то подговорил своего товарища:
– Ты в мучице купаешься, а у нас на столе хлеб последний раз был только на Коляды.
А дело было уже по весне, на Сорока. В каждом доме пекли сдобу, славили приход весны, прилёт птиц из жарких стран. Только в доме Прошки не могли позволить себе испечь жаворонков из теста: не из чего.
Жили Зеленухины бедно: три брата, две сестры, все мал-мала меньше, самый старший – Прошка, ровесник Тита, двенадцати годочков. Огородишко при избе в несколько саженей вдоль и поперёк, и всё! А что на таком огородишке посадить-вырастить можно? Ну, картошки несколько кулей. Ну, грядки какие-никакие. А семья-то – шесть душ! И все есть-пить просят. Отца похоронили, когда младшей девчонке не было и года. Валил лес барину Прибыльскому в Примаковом урочище, там и придавило сосной. Похрипел, похаркал кровью дома с неделю, да и помер как раз на Успение Пресвятой Богородицы. Мамка их больной была от рождения, батрачила то у одного, то у другого. А то и сидела без дел: не горели желанием сельчане нанимать больную и кривую женщину на работу. Кому охота? Чаще всего полола огороды у богатых, хозяйских коров пасла. Но это ж работа сезонная. А жить-то, кормить семью надо круглый год. Вот и думай тут…
Подговорил Прошка дружка своего. Жалко стало семью Зеленухиных мальчишке. Несколько раз набирал Тит в карманы муки. Не много, не больше полфунта за раз. Относил тайком, высыпал в сенцах у Прошки в чистую посудину.
Как узнал отец – не ведомо, однако узнал, поймал на месте, когда Тит выходил из мельницы с мукой в кармане.
С неделю сынок не мог сидеть, спал только на животе.
– Не моги брать чужое! Грех это, тяжкий грех это! – вот и всё, что сказал в тот момент отец сыну, заправляя обратно ремень в штаны.
Узнал только, кому воровал сынок мучицу. Признался сын, всё рассказал бате.
И не разговаривал с ним, с Титом, почти с месяц. Не замечал. За стол с собой вместе садиться не позволял: противно есть за одним столом с вором. На работу ходили по отдельности: впереди отец, сзади, отстав на сотню саженей – сын. Так же и с работы. По одной тропинке с вором ходить совесть не позволяла старому мельнику. Сколько бы такое длилось – не ведомо, пока мать не надоумила. Встал Тит на колени перед иконой Святой Девы Марии, поклялся в присутствии бати, что чужого больше ни-ни! Ни в жизнь! Только тогда вроде как смилостивился отец, смягчился, простил сына.
Чуть раньше ушёл с мельницы старик в тот день, когда поймал сына на воровстве, зашёл домой, молча взвалил на спину из кладовки пуда два муки, отнёс Зеленухиным.
– Ты ба, Фиска, ко мне подошла, аль к жёнке моей обратилась. А мальца сбивать с пути праведного грех, тяжкий грех! Жалостливый он, вот и взял грех на душу. А ты и воспользовалась мягкой душой ребятёнка.
– Иван Назарович! – кинулась в ноги женщина. – Как на духу: ни слухом, ни духом не ведала. Это Прошка мой, сорванец этакий. Ты уж прости сироток, Иван Назарович, – рыдала у ног Анфиса. – А я брала, тесто ставила, затирку варганила, деток кормила, не обессудь и прости, кормилец…
– Ладно. Чего уж…
– А за мучицу… – у женщины перехватило дыхание от столь щедрого подарка, – а за мучицу… я… это… век благодарной буду, отработаю. Что хошь для вашей семьи сделаю, Богу молиться за вас стану, – и готова была целовать ноги Ивану Назаровичу.
По настоятельной просьбе старого мельника барин смилостивился, взял в подсобные работники на мельницу двенадцатилетнего Прохора Зеленухина. Выжила семья. Все встали на ноги, слава Богу. До последнего часа работал парень у Прибыльских, и только когда Гулевичи выделились, начали свою мельничку ставить, ушёл к Гулевичам, им подсоблял.
Да-а, вишь, как по жизни бывает.
А вот теперь тюрьма… За какие грехи на его голову такая напасть? Чем провинился он, Гулевич Тит Иванов сын пред Господом Богом, что он навлёк такие кары на его головушку? И надо же было попасться этому Ваньке Бугаю на его дороге…
Тит до некоторых пор не обращал внимания на девчат: всё в работе да в работе. А тут ещё на семейном совете решили земельку взять, выделиться из общины. Благо, царь-батюшка с министрами дали такую волю. Решились, выделились Гулевичи. Определил, отмерил им землемер из уезда пятнадцать десятин казённой земли за Горевкой вдоль берега Волчихи в трёх верстах от деревни. О такой землице и не мечтали! Земля жирная – чернозём, прямо хоть на хлеб мажь. Плугом борозду пройдёшь, отвал лежит, чёрным цветом блестит на солнце, от жиру лоснится. Воистину, оглоблю воткни – телега вырастет. Не беда, что целик. Осилили, подняли целину. Но, главное, Волчиха на их полях вдаётся на изгибе вглубь надела, образуя тихую заводь. Грех не запрудить в таком месте речку, не поставить мельницу. Тем более – мечта это всего рода Гулевичей.
Иван Назарович истоптал не одну пару лаптей, не одни сапоги поизносил, не один десяток гусиных тушек да свиных окороков отнёс ненасытным чиновничьим чадам и домочадцам, но выхлопотал разрешение на строительство мельницы на изгибе Волчихи на своих десятинах. Добился! Мечта сбылась! Не ходил, а летал старый Гулевич по собственной земельке. Помолодел не на один десяток лет. А то! Хозяин! Да не просто хозяин земли в пятнадцать десятин, а и мельник! Мельник на собственной мельнице и на собственной землице! Тут бы не умереть от такого счастья.
Денежки давно откладывал Иван Назарович для строительства своей мельницы. Ещё Государь со своим министром Столыпиным не издал указы о выделении земель и о передаче их в собственность работным крестьянам, а он, Иван Гулевич – крестьянский сын, денежку-то собирал! Чувствовал, что не может того быть, чтобы не повернулись власть, царь-батюшка к крестьянам другим, правильным боком. Должен, должен и обязан быть хозяин настоящий на земле русской! Не ошибся. Дождался той минуты, когда сам стал хозяином.
Прозорливый всё-таки был отец у Тита Гулевича, грех жаловаться.
А тут пришло известие из самого города Санкт-Петербурга: от ран, полученных в русско-японской кампании, после долгой болезни скончался в Петербургском Сухопутном Николаевском военном госпитале командир первого взвода второй стрелковой роты первого пехотного полка 17-й Сибирской стрелковой дивизии подпоручик Гулевич Фёдор Иванович. Как раз в конце 1906 года бумага пришла о смерти. Больше года валялся по госпиталям, бедолага. Сначала был в Томске, потом перевезли в Екатеринбург. Оттуда – в Саратов. Вот туда, на Волгу, и ездил к сыну отец, проведывал. Застал ещё живым. Уже из Саратова перевели подпоручика в столичный госпиталь. Батя опять собирался съездить, проведать сына. Однако не стало Фёдора, умер. Не успел родитель…
Спустя полгода вызвали к председателю уездной земельной управы Ивана Назаровича. В торжественной обстановке вручили отцу награды сына, денежное довольствие умершего подпоручика за все эти месяцы его лечения в размере одной тысячи шестисот двадцати трёх рублей. Да сюда же и годовое добавочное жалование за орден Святого великомученика и победоносца Георгия первой степени – целых четыре рубля и пятьдесят копеек; второй степени – два рубля семьдесят копеек; третьей степени – один рубль, восемьдесят копеек и четвёртой степени – девяносто копеек. Полным кавалером Георгиевских крестов был подпоручик Гулевич! И амуничные денежки в размере пятидесяти копеек – сюда же.
Да ещё в придачу уездное дворянское собрание постановило выдать единовременное денежное вознаграждение родителю героя русско-японской кампании в размере четырёх сотен рубликов.
Заказал молебен в Никодимовой церкви отец за упокой души Фёдора, поставил свечку, даже на храм Божий пожертвовал целый червонец.
– Знать, сынок мой болел, раненый, страдал телесно не только за Русь-матушку, а радел и за родителя, раз причитаются мне на его смертушку такие деньжищи, – рассудил старый Гулевич. – Пусть мельница станет памятником моему сыну, – и пустил эти деньги на строительство мельницы, на приобретение оборудования. Добавил к уже имеющимся, ранее отложенным.
Узнал о поставляемом в Смоленск мельничном оборудовании из-за границы, уверовал в его надёжность и качество, побывав в городе на мельнице. Посмотрел, сравнил наше оборудование с иностранным. Решился.
Дважды собирал обоз, ходил сам лично в губернский город. Обставил мельницу честь по чести. И вал, и лопасти заграничные заводские, надёжные. И жернова такие же заводские иностранные. А как же без них? Не ставить же по-старинке сделанные, как у Прибыльских? Всё же опыт работы на мельнице барина нескольких поколений Гулевичей не прошёл даром, понимал старый мельник, что и как должно быть на мельнице. Вот и вышла она на загляденье и на зависть. И крупорушку при ней изладил.
Возможно, поэтому и взбесило Алексея Христофоровича, что его бывший батрак-мельник обставил самого барина? Сделал, возвёл лучшую мельницу? Оказался предприимчивей? Кто знает. Но, скорее всего, так оно и есть. Другого объяснения Тит не находит.
А тут Анка. Ещё в прошлом году, летом, вдруг обратил внимание Тит на соседскую девчонку Анку Аникееву. До этого вроде тоже каждый день видел, и ничего: нескладуха-подросток, пигалица – ничего особенного. Вон их сколько бегает по деревенским улицам. И Анка ничем не выделялась, пока однажды не столкнулся с ней нос к носу на пахоте: их десятины соседствуют с землями Гулевичей. Бог ты мой! Да, оказывается, краше её на свете-то больше и нет девчат!
Встречались тайком от родителей, от чужих очей, миловались.
Им, молодым, казалось, что они делают всё тайно. Но от родительских глаз не скроешь.
Иван Назарович одобрил выбор сына и решил после уборки урожая по осени засылать сватов к Аникеевым. Да, вишь, не дожил. Всё равно, Тит рассказал Анке, клятвенно пообещал, что так оно и будет: придут сваты, чтобы на Покрова Пресвятой Богородицы сыграть свадьбу.
Но не один Тит обратил внимание на семнадцатилетнюю красавицу Анютку Аникееву. И Ванька Бугай тоже положил глаз на девчонку, глянулась она ему.
Односельчанина Ивана Бугаева списали, комиссовали из армии ещё в самом начале русско-японской кампании в 1904 году по ранению: контузия. От близкого взрыва снаряда что-то сталось с головой парня. Мало того, что очень часто мучают его сильно головные боли, так ещё в такие моменты он вроде как не в себе становился. Боль и бешенство идут рука об руку у Ваньки. И это при его-то силище!
Рассказывал его сослуживец, однополчанин Никон Фролов, что видел своими глазами, как в рукопашной схватке Ванька винтовку закидывал за спину, в ярости хватал за воротник в каждую руку по япошке, и так трескал их лбами, что те падали из его рук замертво. Не верить Никону нельзя: серьёзный мужик. Сейчас работает санитаром в волостной больнице в Никодимово.
Когда после сильных приступов боли и бешенства Ваньки кто-нибудь из земляков начинал упрекать его, мол, за что воз сена перевернул у человека посреди улицы; зачем деревенскому быку-производителю шею свернул. Иль, за какие такие грехи ты, Иван, приподнял четыре венца в избе старосты деревни и подложил под брёвна шапку хозяина, тот только непонимающе смотрел на собеседника, пожимал плечами, хлопал невинно глазищами:
– Не может быть. Да как я мог?
Блаженный…
В быту Иван Бугаев добрый, добродушный, покладистый парень. Это когда на него дурь находит, тогда звереет. А так, он ничего, жить с ним можно. Безотказный: готов любому помочь. В ночь-за-полночь приди к нему, обратись за помощью. С матерью жил. Ещё две сестры и два брата у них осталось. Однако, уже все женатые, замужем. Вот и Ванька собирался жениться, Анку Аникееву выбрал.
И надо же было ему поперёк встать. Жаль парня, конечно, жаль. Да и не хотел Тит убивать его. Но вот получилось так, как получилось. Злость взяла в тот момент: сколько можно терпеть? Не рассчитал силу, и, как результат, вот она, тюрьма, маячит за углом красным кирпичным боком. И у Ивана в ту предрассветную пору что-то с головой стряслось – озверел. Видимо, нашла коса на камень.
Глава вторая
Третий день сидит Тит Гулевич в камере уездной тюрьмы. За это время его вызывали на допрос лишь один раз.
Молодой прыщавый следователь с набриолиненой причёской, отдающей жирным блеском, что тот отвал чернозёма на десятинах вдоль Волчихи, сонно смотрел на арестанта, задавал вопросы, позёвывая, не скрывая своего презрения к арестанту.
– Та-а-ак, – сонно тянул следователь. – Говоришь, не хотел убивать, а убил. Как это понимать?
– Так… это… Ванька добрый.
– А зачем тогда убил, если Ванька добрый?
– Он… это… контуженый, Ванька-то. С войны пришёл таким. Когда приступы… это… у него, он, это… звереет. Вот.
– Ну, и… – сонно спрашивал следователь. – Зачем же героя войны камнем по голове?
– В тот раз он кол схватил, на меня пошёл, убить хотел. А я это… камень. Под руку попал. Случайно. Вот. Оборонялся я. А он, Ванька-то, озверел. Он контуженый. А я не хотел. Он добрый.
Тит твёрдо стоял на своём, говорил только так, как учил полицейский урядник, который арестовал его в Горевке.
– Ну-ну, это мы проверим, это мы узнаем. Истина… она… истина, – глубокомысленно изрёк следователь, отправляя Тита обратно в камеру.
Титу от котомки и её содержимого осталась только сама котомка. Всё остальное, включая исподнее бельё, куда-то исчезли, растворились среди многочисленных обитателей камеры. Парень сразу вроде как кинулся искать свои пожитки, но его осадил немолодой уже, бородатый, щербатый мужик.
– Сядь, паря, и не рыпайся. Здесь нет твоего, нет моего, здесь всё – наше. И мы все уже никто. Мы уже не люди, не человеки. Арестанты мы…
– Так… это… – не смог сразу согласиться с такой несправедливостью Тит. – Так нельзя-то чужое брать, грех это, тяжкий грех.
– Не заставляй, чтобы тебя, дурака, тумаками учили втёмную.
Поверил. Смирился. Пришлось смириться, хотя душа противилась. Наука, преподанная отцом, не прошла даром.
Какое же было удивление Тита, когда на исходе шестого дня в камеру кинули Петрю! Тит не мог ошибиться: это был тот самый Петря!
Новичок был в чистом, отутюженном френче, чёрные галифе заправлены в хромовые, слегка припыленные сапоги. Короткая аккуратная причёска топорщилась ёжиком. Тёмные, чуть-чуть прищуренные глаза смотрели по-хозяйски строго и выжидательно.
– Петря! – пронеслось шёпотом по камере. – Сам Петря!
Несколько мужиков, что сидели на нарах у окна, тут же вскочили, поправили тряпки на нарах, услужливо предложили место новому сидельцу. Остальные арестанты встали, непроизвольно выстроились вдоль стен, как при появлении в камере тюремного начальства.
Тит тоже встал, вжался в стенку, наблюдал, затаив дыхание. Он был уверен, что Петря его не видел в лицо ни там, на мельнице, и уж тем более – на меже у тока Прибыльского. И, тем не менее, что-то застучало сердечко, заволновался вдруг Тит Гулевич. Но волнение то было с привкусом злорадства: знать, и таким людям, как Петря не заказан путь до тюрьмы. И тут же огнём обожгла догадка: посадили этого разбойника быстрее всего за пожар на току Прибыльского. Из-за него, из-за Тита Гулевича сел в тюрьму Петря – главарь и предводитель местных бандитов. А то, что это предводитель местных бандитов – Тит уже знал. Об этом человеки только и говорили обитатели камеры. И всякий раз Петря представал в глазах очередного рассказчика этаким героем, самым справедливым и правильным мужиком в уезде. Да что в уезде?! Во всей губернии! К нему частенько обращались те, кто не мог найти правду ни в полиции, ни у волостного старшины. Тогда шли к Петре. Ну-ну! Блажен, кто верует. Тит уже знает, что и кого собой представляет этот горе-защитник.
Вблизи он оказался ровесником Тита, или чуть старше – лет двадцати пяти-двадцати шести. Хотя ростом выше будет. Крепкая шея, длинные жилистые руки, широкие плечи и говорили о его силе. Продолговатое, чисто выбритое с тонкими чертами лицо, оставалось спокойным, лучилось улыбкой. Однако Тит уже знал, что за кажущим благодушием, добротой и благородством скрывается довольно жёсткий, если не жестокий человек, готовый идти к своей цели, не считаясь ни с чем и ни с кем.
Это он, Петря, со своими разбойниками порушили его, Тита, мечту: уничтожили мельницу. Может, и правильно, что этого главаря посадили в тюрьму? Где же было его благородство, когда он рушил и сжигал мельницу? Значит, это просто бандит безо всяких оговорок. Лихоимец.
Что мог сделать сам Тит этому холёному предводителю разбойников? Да ничего! Даже не знает, где живёт, где появляется эта тёмная личность. Он отомстил тому, кто науськал, натравил Петрю на его мельницу, оплатил его разбойничьи делишки. Скорее всего, сам барин Прибыльский постарался, чтобы Петря оказался на нарах в тюремной камере. Выходит, Господь справедлив, воздав по заслугам каждому.
Вспомнил вдруг сцену на току. И он, Тит, на меже в бурьяне…
Если это так, то доволен ли сам Тит возмездием? Трудно сказать. С одной стороны, вроде как и в расчёте: у него сгорела мельница, у барина – овины, конюшня, другие постройки. Но мельницу этим возмездием заново не построишь. Исчезла, сгорела мечта, что держала не одно поколение Гулевичей. И всё благодаря Прибыльскому и вот этому прощелыге.
Всё это промелькнуло в сознании Тита. Найти что-то хорошее в облике новичка он уже не пытался, однажды определив его в разряд ничтожных, вредных людей. Поэтому не стал больше поддаваться общему порыву, а снова вернулся на своё место у стенки.
В камере воцарилась та же атмосфера, что и была до появления Петри. Кто-то искался в одежде; несколько мужиков продолжили играть в карты; четверо, видно, из заводских, сидели отдельной группкой, что-то оживлённо обсуждали. Вокруг Петри шушукались двое наголо бритых арестантов, лебезили.
Клонило ко сну. Однако стоило подумать о своём теперешнем месте, об оставленном хозяйстве, о маме, сестричке, Аннушке, о сожжённой мельнице, как тут же сон улетучивался. На смену ему приходило странное чувство неудовлетворения, горечи, обиды, и ещё чего-то, чему Тит не мог дать названия. Но эти чувства угнетали, не давали подняться голове, прижимали к грязному, заплёванному полу тюремной камеры.
К Титу подсел всё тот же бородатый, щербатый мужик, принялся штопать своё рваньё невесть где добытыми иголкой с ниткой. Заскорузлые, толстые пальцы держали иголку неуверенно, она то и дело выскальзывала из рук, мужик тихонько матерился, но всё также продолжать тыкать ею в одёжку. Наконец, ему это надоело, он отложил шитьё в сторону, обратился к Титу:
– Плохо дело: не чуют пальцы иголку-то. Больно тонка, чертовка. Этим рукам привычней плуг, коса, цеп, а не такие тонкие инструменты, как иголка.
Тит не ответил, лишь пожал плечами.
– Говоришь, из Горевки ты?
– Ага.
– Ну, и много у вас мужиков вышло из общины? – поинтересовался сосед. – У нас в Никитихе народишко боится, не спешит особо. Со мной человек пять будет, которые в хозяева пошли. А в Горевке как?
– Семей десять наберётся, – Титу не хотелось разговаривать. Ответил, лишь бы отвязаться.
Но щербатый мужик не думал так.
– Эк, в кои-то времена дали земельку в собственность, а тут тюрьма. Пашеничку ещё не убрал, жито не успел свести, спрятать под крышей. Мои молодицы сжали, сложили в суслоны, а меня – в острог, как татя… Кто ж там сейчас управится? Разве ж сынок один сможет без меня? Он же без руки пришёл с фронта, скрутить самокрутку сам не может, не то, чтобы снопы на кошеву закидать да в ригу отвести. Справится? А внучок ещё маленький, несмышлёныш пока. Какая помощь от него? Скорее немощь, чем это… В риге, в риге-то спокойней, надёжней для снопов. Пусть бы дозрели, высохли, дошли бы. Тогда и молоти за милую душу. Но не дают нашему брату развернуться, всё поперёк путя встают. Вот и мне… О-хо-хо-о, – тяжело вздохнул, повернулся к Титу. – Ты читать-писать можешь? – вдруг без перехода спросил соседа.
– Ходил в церковно-приходскую школу четыре зимы в Никодимово. Умею малость. Тебе зачем?
– Мой старший сынок прийтить должон на свиданку на следующей неделе. Обещался газету принесть. У нас в Никитихе сапожник Митрий откель-то принёс газетёнку ту. Мужики, говорят, хотели на самокрутки пустить, так Митрий не дал. В ней отписано, что царь-батюшка со своими министрами предлагают ехать в Сибирь заселять земли тамошние, расейские. Деньгу даже обещают через Крестьянский банк, помощь государства переселенцам. Вон как. Я и попросил сыночка-то принесть мне газету. Клялся, что принесёт. Хочу сам лично увидеть, что не врёт народишко-то. Сам, сам удостовериться хочу. Больно интересная та газетёнка для нас, мужиков крестьянских, для хлеборобов. Умные люди сказывают, что там, в Сибири за Большим Камнем иль проще – за Уралом-горой земли не меряно: бери – не хочу. А людишек, хлеборобов-то и нету. Одни эти… как их… эт, голова, запамятовал… басурмане, одним словом, там живут, да и то маленько их, не осилить им ту землю за Камень-горой. Пишут, что и семенами обещают помочь, инвентарём, то да сё. Тягловой скотинкой. Мой сынок сначала на войну, потом с войны ехал паровозом с самого Дальнего Востоку через всю Россию. Говорит, ума не хватает, чтобы объять даже в мыслях Русь нашу. Больше месяца до дома добирался. Вон оно, какая державища Россия-то, а земли работным людям нету. Жалко, вишь ли, чтобы простой мужик хозяйствовал свободно на родной земельке. Пусть лучше пустует, дичает, или этим… вот, опять из головы выскочило, холера его бери. Ага, вспомнил, басурмане пусть бездельничают на ней, тьфу, прости, Господи. Это как понимать? Не справедливо, не по-божески это. Врал, нет, не знаю. Он и соврёт – дорого не возьмёт. Но сказывал, сутки едешь по Сибири – ни единого двора! Только леса да поля непаханые, собой неохватные. Травища нетронутая стоит, выше человека в рост будет. А уж густю-у-ущая-а. Добрый косец не протянет косу за раз, не смогёт, вот какая густющая. Зверь дикий шастает, людей не боится. Непуганый, знать. А кем пугать-то, кого бояться, коль людишек нет?! В реках да озёрах ры-ы-ыбы-ы-ы – тьма тьмущая! Руками лови, снасти не нужны. Хоть пешим ходом по спинам рыбьим ходи на другой берег. Вот где житуха! А, как думаешь?
– Не знаю, – пожал плечами Тит. – И я такие байки слышал. Только на деле ладно там, где нас нет. Все так говорят. А приедешь – глядь, а там уже какой-нибудь барин Прибыльский с Петрей свои тёмные делишки обставляют, и нет тебе места у них за столом. Вот и думай тут.
– Вроде, как и правильно говоришь. Гадких людишек хватает на святой Руси, правда твоя. Но зря ты, паря, не веришь. Умные люди сказывают, не нам чета. А всё равно так хочется быть хозяином своей земельки, – мечтательно улыбнулся мужик, обнажив на половину щербатый рот. – Хочется верить, что где-то есть места, где крестьянину хорошо, благостно. Где он чувствует себя хозяином, а не скотом тягловым, во как. Где его за человека считают. А ты наотмашь: не верю, мол. Чего ж помечтать мне не даёшь, паря? Хоть в мыслях возвыситься это, из дерьма вылезти.
– Кто ж тебе не даёт? – возразил Тит. – Я, что ли? Бери землю, паши и сей. Считай себя человеком, пари над нами, смертными. Только вот беда: в тюрьме землёй не наделяют.
– Я не об этом, – вроде как пошёл на попятную мужик. – Я – вообще про крестьянскую жизнь. К хорошему тянет. Вот у меня, к примеру: семь казённых десятин, что для нашей семьи выделила община в Никитихе, не мой размах. Просил пятнадцать. Не дали. Говорят, не смогу поднять. Но они-то меня не знают, парень! Слышь, не-зна-ют! Я, может, и сотню осилю, ума хватит. Не гляди, что тёмный, беззубый да дурковатый видом. Я – сообразительный, вот как. А тут в Сибири дают земельку. Бери, бают, сколь влезет, сколь поднять, освоить сможешь. Вот где раздолье! Были бы крылы, взял бы и полетел в те края. Э-э-эх! Ну, так как, прочитаешь газетку? Смогёшь?
– Попробую, – буркнул в ответ Тит.
– Вот и ладненько. Если правду люди говорят, отсижу в тюрьме-то, да и подамся в Сибирь. Плюнули мне в душу в Никитихе, вот как, паря. Обозлился я на наш народец-то, обиделся. И-э-эх! Да что говорить?! Властя наши только и могут, что до могилы или до тюрьмы доводить простого человека. Вот как оно. А мы, лапотники, всё светлого будущего ждём, чашки для манны небесной наготове держим, рты разинув. И ложку большущую в руке зажали, чтоб, значит, полным ртом манну эту… А сами палец о палец не ударим, чтобы, значит, сделать жизнь лучше. От лени скоро мхом позарастаем.
Камера тихо гудела мужскими голосами. Изредка от нар, где отдыхал Петря, раздавались громкий говор, заискивающие восхищённые вскрики, натянутый смех.
Принесли баланду к вечеру. Арестанты выстроились в очередь со своими мисками да котелками к окошку, что в дверях. Встал и Тит вместе с мужиком.
Вдоль очереди неспешно прохаживался один из лысых прислужников Петри, внимательно присматриваясь к посуде у арестантов. Заметив в руках Тита чисто вымытую металлическую глубокую чашку, жестом потребовал отдать ему.
– Ты чего хочешь, браток? – невинно спросил Тит.
– Чашку! Быстро!
– А я? А мне? – не мог сразу понять Гулевич требований лысого, но на всякий случай спрятал чашку за спину.
– Для Петри! Ты что, не понял, дярёвня? – продолжал наступать лысый. – Ну, быстро!
– Да пошёл ты… – Тит не успел договорить, как противник, не замахиваясь, снизу сильно ударил ему в челюсти.
Клацнув зубами, Гулевич отлетел к входной двери.
На нарах оживились вдруг. Оттуда же с интересом наблюдал за перебранкой Петря с подельником. Все остальные арестанты вмиг разбежались по камере, затаились.
Засунув чашку за пазуху, Тит пошёл на соперника. Тот стоял посреди камеры, ехидно улыбался, нервно подёргивая коленкой. Не обращая внимания на удары лысого, Гулевич схватил его за грудки, оторвал от пола, с разгона припечатал к кирпичной стенке камеры.
– Вот тебе моя миска, браток. Кушай, не подавись, – глядя на безвольно осевшего вдоль стенки лысого, промолвил Тит, вытирая рукавом кровь с разбитых губ.
На помощь лысому кинулся его подельник, запрыгал перед Гулевичем, размахивая руками, но приближаться остерегался.
– Ну, мля! Ну…
– Подходи, чего ж ты? Ещё одним больше станет, – и не понять было: то ли добавится к Ваньке Бугаю, то ли сядет рядом с лысым у стены.
Ни для кого в камере не было секретом, за что арестовали Тита, поэтому, видно, подельник лысого не бросался в драку, а лишь куражился, боясь пополнить любой из списков противника.
Краем глаз Тит увидел, как поднялся с нар Петря, направился к месту драки.
В тот же миг рядом с Титом встал бородатый щербатый сосед, плюнул в ладошки, растёр, принялся закатывать рукава.
– Так, паря, у нас, в Никитихе, не принято своих в беде бросать. Дадим жару. Становись к стенке, прикрывай меня со спины. Трое на одного даже в нашей деревне не ходят.
И уже к троице:
– Ну, кто из вас самый смелый? Вот он я, напрыгивай! Умойся кровушкой, сучий потрох!
Однако драке не суждено было развиться.
Дверь в камеру открылась, вошли двое конвойных.
– Что за шум? Почему отказываетесь от приёма пищи? – спросил один из них, что помладше.
Его товарищ, который постарше, зорким, опытным взглядом окинул камеру, оценивая обстановку.
– Кто вам сказал, друзья-приятели? – прыгающей походкой к ним подошёл Петря. – Здесь не только не отказываются, здесь страстно желают, прямо жаждут проглотить этак порций по пять на брата.