Жернова Давыдов Борис
– А-а-а, – протянул старший конвоир, увлекая товарища к выходу. – Смотрите мне, а не то…
– Васильич, а с этим что? – молодой ткнул пальцем в сторону безвольно сидевшего на полу лысого арестанта, из носа которого бежала кровь.
– С ним? – старший ещё раз окинул взглядом камеру, подтолкнул напарника к двери. – Небось, животом мается. Нам какое дело до его утробы? Пошли, сами разберутся. Не маленькие.
– Так… кровь, Васильич! – не отставал молодой. – Смотри, юшкой красной весь умыт. Какой живот? И бледней бледного, как смерть. Тут что-то не то.
– А ты кто, лекарь, что ли, чтобы о хворобе говорить? Сказал требуха, значит требухой и мается. Тут и без них дел невпроворот, а ты ещё заладил, – незлобиво ворчал старший конвоир уже на выходе из камеры, подталкивая в спину напарника.
Конвоиры ушли, дверь закрылась, арестанты снова выстроились в очередь за пищей. Встал и Тит.
В тот момент, когда он сунул чашку в окошко, на плечо легла рука Петри.
– Эй, браток! – обратился Петря к арестанту, что наливал баланду на той стороне двери. – Плесни на двоих, – и указал на чашку Тита. – Полную и гущу со дна. Не жадничай. Ты не возражаешь? – тут же повернулся к Гулевичу.
– Так… это… – опешил Тит. – Хотя… нет, чего уж…
Первым ел Петря. Ел аккуратно, не хлебал, не втягивал шумно баланду, ел тихо, то и дело касаясь деревянной ложкой края чашки, не давая каплям упасть на столешницу. Тит сидел рядом, уставившись в исчерченный, изрезанный стол, что стоит посреди камеры, терпеливо ждал.
Потом принимал пищу Гулевич, а Петря не ушёл, остался сидеть за столом, задумавшись.
«С чего это он со мной из одной чашки? Неужто догадался или как-то узнал? – тревожные мысли терзали Тита. И тут же успокаивал себя. – Откуда? Как он мог догадаться? Ни одна живая душа не видела. А если и узнал, и что?».
Когда закончили ужин, Петря пригласил Тита:
– Пойдём ко мне, поговорим.
– Мне и тут неплохо, – отказался от приглашения Гулевич. – Если хочешь, то садись со мной рядышком. Места у стенки на полу всем хватит.
– Я не гордый, – Петря спокойно отреагировал на далеко недружелюбный тон Тита. – Можно и у стеночки. Чего уж…
В углу камеры на нарах один из лысых арестантов колдовал над товарищем, делал примочки, накладывал на лоб мокрую тряпку, что-то тихо говорил ему, изредка бросая недовольные взгляды в сторону Петри, который уже сидел рядом с Титом у стенки. С другой стороны пристроился щербатый мужчина из Никитихи. Снова достал иголку с ниткой, опять принялся штопать холщовые штаны прямо на себе, не снимая, тихо матерясь, то и дело, бросая подозрительные взгляды на нового соседа:
– И что за народ наш такой, что даже в остроге не могут обойтись без битья морд? Мало того, что тебя воли лишили, так ещё каждый норовит верха над тобой взять, верховодить пытается. А то и скулу набок свернуть. И когда только русский мужик станет сам себя уважать?
– Ишь, ты! Философ, – иронично заметил Петря. – А чего ж ты в стенку встал? Сидел бы себе спокойно, наблюдал бы со стороны. Значит, сам напрашивался на драку?
– Ну-у, дык… – мужчина нервно заёрзал на полу. – Ну-у… дык… по закону должна быть драка, по правилам. А тут три бугая на одного парнишку. Так нельзя. Вот и не сдержался. Да и свой малец, наших людей будет. Его Горевка в верстах десяти от моей Никитихи стоит, знать, сосед он мне. А иной сосед лучше брата родного, во как. Тем более, здесь, в тюрьме, без такого родства вряд ли выживешь, как я понимаю. Тут без поддержки, без крепкого плеча верного товарища никак не обойтись. И своих это… грех в беде оставлять.
– А кто ж эти трое злодеев? – Петря обвёл взглядом камеру. – Неужели и меня к ним причислил, страдалец? – и кивнул в сторону нар.
– Ну-у… дык… Вы же втроем сидели, друзья-товарищи, стало быть. А парнишка-то один, вот какое дело. У нас в Никитихе так не принято: втроём на одного. За это и в морду можно схлопотать, между прочим, не рассуждая, кормилец. Это чтоб ты знал, если что. Один на один – всегда пожалуйста! С удовольствием и вашим почтением. Бейте друг дружке рожи, сколь сможете, сколь душе того… этого… а по-иному не моги! Не то харю в другую сторону повернём, и страдания петь заставим, вот как. За нами не заржавеет. Нас пьяный поп крестил в Никитихе, если что. Потому и отчаянные мы.
– Молодец, мужик! Ну, молодец! – воскликнул Петря, не отводя восхищённого взгляда от собеседника, потирая руки. – Вот тут ты правильно говоришь, дружок. Тут я с тобой полностью согласен.
– Да ладно, – мужчина отвернулся. – Нужно мне твоё согласие, как мёртвому припарка.
Тит вначале вроде как прислушивался к перебранке соседей, потом снова одолели собственные мысли. Опустив голову, поджав колени, обхватив их руками, застыл в такой позе, погрузился в тяжкие думы. А как тут не думать? Тут в пору с ума сойти, не то, что… Волком выть готов, лишь бы этот вой помог, смог бы выправить, всё вернуть в старое русло, как было ещё две недели, нет, даже неделю назад: мельница, Анка… Радовался каждому новому дню, просыпался и засыпал с улыбкой на устах.
Как мечтал, какие планы строил, как радовался своей земле, мельнице! С Аннушкой обговаривали будущее, о детишках речь заводили. И почему так устроена жизнь, что в один момент рушится опора под ногами? Чем прогневил Бога Тит Гулевич, за что свалились на его голову все несчастья, за какие грехи? Прыщавый следователь говорил сегодня на очередном допросе, что за убийство Ваньки Бугаёва согласно Уголовному Уложению от 1903 года отправят Тита на каторгу аж на двадцать годочков! Во как! Это, мол, за то, что Тит заранее обдумал, замыслил соперника убрать со своего пути. Значит, прыщавый уже побывал в Горевке, разузнал всё. Неужели кто-то из сельчан навёл напраслину? Никогда и никому не говорил, даже самому себе в мыслях не держал зла на Ваньку. Но следователь утверждает, что готовился убрать с дороги соперника. Однако ж Тит ничего такого не замышлял. Да и как можно было на Ваньку Бугая сердиться, замышлять что-то плохое против него, если Иван хороший?
Именно он, Ванька Бугай помогал устанавливать жернова на мельницу, ворочал один за пятерых мужиков. Отец не мог на него нарадоваться, когда Иван ухватил вертикальный вал, установил в нижнюю шестерню и удерживал до тех пор, пока вал не закрепили жёстко и строго вертикально. А ведь это была самая трудоёмкая работа, которой отец побаивался, не знал, как приступить к ней, как справиться. Леса собирался ставить, толоку созывать, чтобы удобней и наверняка… А Ванька сладил! Один! За что ж на Ваньку-то зло держать? Хотя, если не кривить душой, то Тит всё же злился на Ивана, однако, чтобы убить?! Нет! Такого и в мыслях не было. В страшном сне, в бреду прийти в голову не могло.
Парень ещё и ещё раз перебирает в памяти все свои мысли, чувства, и приходит к выводу, что не хотел, видит Бог, не хотел убивать. Так получилось… И зачем он этот камень… Не послушал Анку, не убёг, а надо было. Так, вишь, гордыня взыграла, мол, сколько можно убегать, пора и честь знать. Но и с другой стороны: Тит не под плетнём найден, и гордость имеет, и Бог силой не обидел. Так что, как не крути, а кто-то из парней должен был когда-то уступить дорогу. Но вот так, таким путём? Упаси, Господь! Однако ж…
– И-и-э-эх! – парень и не заметил, как заскрежетал зубами от бессилия, издав тяжёлый вздох, раскачиваясь из стороны в сторону. – За что, Господи-и-и? – почти выл Тит у стенки. – И человека жизни лишил, и себе поломал, вахлак, прости, Господи. Это ж только через двадцать лет вернусь в Горевку, если не сгину на этой проклятой каторге.
Кого винить? Как жить дальше? И стоит ли жить? Может, голову в петлю, да и конец мучениям? Это ж и позора сколько перетерпеть придётся, а на сердце, в душе какая тяжесть? Как с этой грешной ношей жить?
Батя помер, и горе-беда как будто из мешка выскочили и прибежали к Титу, навалились на его бедную голову. Дома мать с сестрой Танюшкой остались. Сестра на выданье. А кто её сейчас засватает, если невеста – сестра убийцы? Это ж пятно на всю семью, на весь род. Заработать, получить это пятно можно за мгновение. А вот стереть? Годы нужны, десятилетия. Не одно поколение сменится, пока люди забудут. Если и возьмёт кто замуж, так в лучшем случае вдовец с детишками мал-мала меньше на руках. Мало того, что свою жизнь испоганил, так ещё и сестре родной подгадил.
На произвол судьбы семью бросил. Каково-то семье? И как с пятнадцатью десятинами земли управится мать? Хорошо, что не все под пахотой: шесть десятин, что вдоль речки Волчихи, оставили под луга: больно сенокосы там хорошие. Скотину кормить будет чем, не будет дрожать рука, когда в ясли животине корма кидать станут. Излишки можно и продать, если на ярмарку в уезд отвести.
А на оставшиеся десятины две пары волов, два молодых коня, обученных только этой весной, мерин, жерёбая кобылица. В хлеву стоят две коровы, овцы, свиньи, домашняя птица. Да, есть плуг, лобогрейка, конные грабли, бороны. Но как? Как две женщины – старая и молодая, – смогут хозяйствовать без мужских рук? Это ж и за плугом ходить надо, а на уборке сладить с парой лошадей в лобогрейке? Коренник не обучен для пары, пристяжная молодая. Их ведь ещё надо обучить, чтобы они привыкли друг к дружке, к тяжкому труду, втянуть в работу надо молодняк. Спасибо, волы приучены к работе, справные, тяговитые.
Пары готовить, озимую рожь сеять надо. Тут доброму мужику еле-еле… Хорошо бы Прошка Зеленухин с братом своим меньшим Илюшкой не отвернулись от Гулевичей, остались бы в работниках. Как-никак, а мужики. Притом, работники толковые, не воры и не лодыри. А это по нынешним временам дорогого стоит. И вроде как Прошка неровно дышит при виде Титовой сестры. Пусть бы уж и породнились. Тогда и проблемы многие отпадут.
И-и-эх! Самому бы всё организовать, хозяйствовать.
Только-только вкус к жизни почувствовал, так видишь…
А тут мельницу уничтожили, порушили мечту нескольких поколений Гулевичей. Вот беда так беда. Кто ж в этом виноват? – снова и снова спрашивал себя Тит и вроде находил ответ, но тут же сомневался в нём.
Так сложилось? Злой рок? Судьба?
Однако всё же выходило, что виноват во всех бедах в первую голову Прибыльский Алексей Христофорович, так считал Тит. Он, именно он сжёг мечту, выбил почву из-под ног рода Гулевичей. Петря? Так это исполнитель барской воли: деньгу дали, указали что сделать, вот и сделал. Сам бы он вряд ли. Кто платит, того желания исполняет. Обычный разбойник без царя в голове. У таких людишек нет за душой ничего святого, живут не лучше бесхозной собаки: нашёл кость – съел, и снова рыскает по округе, где бы что украсть, поживиться, натолкать утробу. У другой собаки кость увидит – отберёт.
– Да-а-а, – Тит поднял голову, окинул взглядом камеру. – Да-а-а. Тут тебе, бабушка, и Юрьев день. И управы нет на барина, вот ведь какая штука. И сам обратной дороги не вижу. Встрял, так встря-а-ал.
От тяжёлых мыслей отвлек монотонный говор щербатого мужика из Никитихи:
– Был, был мой старший сынок на войне. А как же. На Руси всегда так: крестьянину земли царь не даёт, изо всех силов его притесняет, куражится над ним, издевается да изгаляется, а вот на защиту России зовёт. И зовёт – то в первую очередь. Вот ведь какая штука. Они, горетные крестьяне, за Русь, за земельку русскую первыми головы свои складывают, а что взамен? А, я тебя спрашиваю? Могилка в землице русской и всё?! Что взамен кроме могилки? – мужик тыкал обкуренный, заскорузлый палец в грудь Петри, будто он – это самый что ни на есть самодержец всея Руси. – При жизни-то что получает крестьянин? Ты ему сейчас дай захлебнуться запахом свежевспаханного собственного надела, дай сердцу крестьянскому затрепетать от умиления на урожай свой, своими руками выращенный, глядя. Дай присесть мужику на краю собственного надела с приятной дрожью в ногах и руках от трудов праведных, дай душе его крестьянской замереть от восторга, от счастья за жизнь распрекрасную на Руси. Вот тогда он с ещё большей яростью порвёт, изничтожит любого ворога, кто на Русь посягнёт. Хотя… хотя и так русский мужик завсегда впереди при защите… того… этого… вот как, – мужчина чуть ли не кидался на собеседника, настолько вошёл в раж. – Чего молчишь? Ну и молчи, коль не знаешь, что сказать. Но вот наконец-то смилостивился царь со своими министрами: дали землю. А что толку?
Однако Петря молчал, лишь с интересом смотрел на соседа, кивал головой. И не понятно было Титу: то ли он соглашался, то ли поощрял рассказчика.
– Не знаешь. Правильно! Откуда тебе знать? – с жаром продолжил щербатый мужик. – Ты, по слухам, больше с ножичком из-под мостка промышлял. Иль в тёмном месте богатым бороды брил без их согласия. Где тебе понять хлебороба и защитника земли русской?
– Не скажи, не скажи, страдалец, – оживился сосед при последних словах собеседника. – Ты же меня не знаешь, а такое говоришь.
– Да о тебе только и разговоры среди сидельцев, – не сдавался мужик. – Что ни рассказ, то прямо герой. А говоришь «не знаю». Знаю, так что… Сыну моему за отстреленную руку на японской войне положили из уездной казны пять рубликов и семьдесят восемь копеек. Вот как. Калека, понял? Он сейчас калека, а не хлебороб. А ты ещё спрашиваешь: «Воевал ли кто из моей семьи с япошками?». Конечно, воевал! Как это война без нас, крестьян, обойтись может? А он, сынок мой, как сейчас за соху иль плуг встанет? Кто скажет? Как вилы-тройчатки возьмёт? Как косой прокос пройдёт? Косу отбить-оттянуть не сумеет. Вот то-то и оно. Искалечило государство сыночка, кинуло в морду пять рубликов, и подыхай, Никита, Иванов сын. Иваном меня зовут, – мужчина по очереди кивнул сначала Петре, потом и Титу. – Иван Наумович Хурсанов, во как меня родители назвали, если что. А сына Никитой мы с супружницей нарекли.
На некоторое время троица замолчала, каждый погрузился в свои мысли или прислушивался к гулу в камере.
Вокруг них товарищи по несчастью разговаривали, чинили одежду, искались, попутно неспешно вели свои нескончаемые арестантские беседы, готовились ко сну.
Тит уже знал историю Ивана Наумовича Хурсанова.
Ещё в позапрошлом году, когда Иван выходил из общины, уездный землемер пообещал мужику отмерить семь десятин хорошего чернозёму и в хорошем месте, почти у дома, вдоль речки Волчихи. Но это при условии, если Хурсанов заплатит ему пятнадцать рубликов за эту услугу поверх того, что Иван оплатил уже в уездную казну целых два рубля и двадцать копеек за работу землемера. Однако готов был Иван Наумович отдать такие деньжищи ещё раз, но, вот беда! Не было у него таких денег. Что были, раздал начальству то в волости, то в уезде, пока за землю хлопотал. Коня, пару волов приобрёл, плуг, бороны. А деньги-то не растут в кармане! Их сначала заработать надо. Вот ведь как!
И так, и этак изворачивался хозяин, а пятнадцать рублей добыть не смог. Но и землемер стоял на своём: уже собрался отмерить Ивану землю на краю болота в пяти верстах от Никитихи. И это в такой дали от деревни?! А что такое болото? Оно и есть болото. Ведь не лягушек да осоку собрался выращивать на своей землице Иван Хурсанов, понимать надо.
Клятвенно пообещал мужик рассчитаться с землемером, побожился, расписался в бумажке, что после уборочной страды отдаст эти злополучные пятнадцать рублей. Сдержал слово, отдал как раз на День Казанской иконы Божьей Матери. Все до копеечки.
Однако землемер, подлая душонка, хотя и землю-то выделил хорошую, грех жаловаться, но бумажку с подписью Ивана не вернул, не порвал и не выбросил, а подал её мировому судье. И приписал ещё в том обращении, что будто бы Иван Наумович Хурсанов брал у него, честного служащего уездного земельного ведомства, денежки в долг целых пятнадцать рубликов, а отдавать не желает. Подтверждением тому является расписка. Во как! И стал периодически наведываться к Ивану в Никитиху, требовать несуществующий долг или взамен на расписку отдать ему на утеху младшую пятнадцатилетнюю дочурку Верку. Мол, прокатит он её вечерком в карете, как барыню, и папка не станет больше быть должным ему, землемеру. Больно уж она понравилась этому прощелыге: молодая, статная, лицом приятная.
Волком взвыл мужик от такой несправедливости и неприкрытой наглости, но ничего поделать не мог: мировой судья встал на сторону вымогателя. Бумажка-то Иваном подписана, собственноручно крестик ставил. А все увещевания на мздоимство и похабство в отношении молоденькой дочурки назвал оговором честного человека, государственного служащего и пригрозил строгим наказанием.
Понял мужик, что правды не добьется, а жить обманутым и униженным душа не позволяла. И земля не в радость, коль таким образом за неё рассчитываться надо – дочерью да ложью. Велика цена, неподъёмная.
Что-то в душе было такое большое и больное, необъяснимое, что дороже земли, что не позволяло вступить в сделку с подлым человеком – землемером. Оно же не позволяло пойти на сделку и с собственной совестью.
В очередной приезд землемера к Хурсановым Иван уже сдержать себя не смог: цепом так отходил наглеца, что выбил тому глаз, и что-то сталось с хребтиной. Вот и оказался Иван Наумович в тюрьме. Ни за что, ни про что, за правду, за истину и справедливость страдает. Всяк норовит обидеть работного, крестьянского мужика на Руси. Где справедливость?
…Ждали команды «до ветру», потом перекличка и отбой. Спать приходилось на полу, подстелив под себя какую-никакую свитку. Охрана на ночь не закрывала снаружи зарешёченные узкие окна у потолка, и в камеру набивалось несметное количество комаров, превращая и без того тяжкий сон арестантов в кошмар.
На этот раз Петря содрал тряпки с нар, кинул у стены, где ложились отдыхать Тит с бородатым мужиком.
– Не баре, – только и кинул в недоумении застывшим с открытыми ртами уголовникам.
– Как, говоришь, твоя фамилия? – обратился Петря к Титу, когда уже улеглись у стены на тряпки.
– Гулевичи мы.
– А Фёдор Гулевич кем тебе доводиться?
Тит приподнялся на локтях, повернулся к Петре.
– Откуда знаешь?
– Знаю, раз спрашиваю. Где он? Как?
– Помер Федька. В шестом году ещё умер от ран в Санкт-Петербурге в Николаевском госпитале. Старший брат это мой, – выдохнул из себя парень.
– Та-а-а-ак, – протянул Петря. – Та-а-а-ак. Командиры стрелковых рот долго не живут. А уж взводные и того меньше. Не смог, значит, Фёдор сломать недобрую традицию. Продолжил. Вон оно как, а я-то, дурак… и-э-эх!
Глава третья
По узкой каменистой дороге, что петляет среди серых, мрачных сопок в предгорьях Большого Хингана, с трудом пробирается среди каменистых россыпей одноконный тарантас на рессорах, гремя колёсами с металлическими ободьями, запряжённый коренастой монгольской лошадкой гнедой масти. На козлах, согнувшись и вобрав голову в плечи, правит конём солдат в шинели с винтовкой за плечами. В самом тарантасе, в плетёном кузове, откинувшись на спинку сиденья, уцепившись в поручни, безучастно взирает на скудную природу Манчжурии молодой – не более двадцати пяти лет – поручик. Золотые погоны с красными просветом и окантовкой, тремя звёздочками на каждом были слегка помяты и топорщились на плечах, френч небрежно расстёгнут на две верхние пуговицы, форменная фуражка давно свалилась и покоилась на полу тарантаса у запыленных сапог, обнажив слегка заросшую шевелюру. Ремни портупеи расслабленно свисали на форменной одежде. Да и во всём облике молодого человека отсутствовали тот лоск и холёность, что так выгодно отличают штабных офицеров от их строевых коллег.
По обе стороны верхом на таких же монгольских лошадках сонно качали головами два солдата охраны, вооружённые саблями и винтовками. Благо, кони, приученные к каменистым дорогам, не требовали контроля и управления, а брели самостоятельно вслед за тарантасом и всадники могли позволить себе вздремнуть на ходу прямо в седле.
– Слышишь, служивый! – поручик коснулся спины кучера. – Далеко ещё до позиций?
– Ась? – вздрогнул солдат, обернувшись к пассажиру.
– До позиций далеко, спрашиваю? – и тут же передразнил солдата:
– «Ась-нонче-давече-кадысь». Эх, лапоть тамбовский! С тобой не соскучишься.
– Мы не тамбовские, – обиделся кучер. – Вяцкие мы.
– Так это не табе матка смятану в мяшке приносила?
– Нет, – улыбнулся солдат. – У нас так не говорят, а по-другому: «Питро, бири видро, тини тилушку на писки». Во как, вашбродие.
– Ну-ну. Знать теперь буду. Так всё же, когда приедем, браток?
– Да версты две с гаком осталось. Во-о-он, – солдат ткнул кнутом куда-то вперёд по ходу лошади, – за той острой горой, что по левую руку, а уж за ней и вправо дорога будет. Там как раз пост наш сторожевой стоит. А уж от него откроются деревни Мугуйка, а потом и Сандяйка. Вот мы чуть-чуть дальше будем, между ни … – договорить не успел: неожиданно раздался одиночный выстрел, и возница свалился на руки поручику, изо рта солдата тоненькой струйкой побежала кровь.
– Засада! К бою! – ухватив вожжи, офицер резко повернул коня в сторону за гряду высоких камней-валунов, что тянулись слева от дороги.
Вслед неслись винтовочные выстрелы, пули то и дело свистели над головой, цокали о камни, рикошетили, жутко жужжа.
Один из солдат охраны замешкался и тут же вывалился из седла; лошадь, взбрыкнув, ускакала куда-то вверх по склону сопки, однако потом вернулась обратно к сородичам.
Сейчас раненый лежал на открытой местности у дороги в полусотне саженей от сослуживцев, пытался ползти к товарищам, его голова то поднималась и тут же в бессилии падала на камни. Силы покидали несчастного. Ещё через минуту-другую уткнувшись лицом в землю, застыл неподвижно.
Другой солдат успел спешиться и теперь находился рядом с офицером за соседним валуном.
– Твою мать! – тихо матерился поручик, с опаской выглядывая из-за укрытия, пытаясь определить – откуда стреляют. В руках держал винтовку погибшего кучера.
– Замри! Замри и не двигайся! – прокричал раненому солдату. – Береги силы, браток! Даст Бог, выручим!
Пуля, ударившись в гранитный бок камня, обожгла мелкими крошками лицо, рикошетом прожужжала рядом.
– Эт-т-того ещё не хватало, – провёл рукой по щеке: ладонь тут же окрасилась кровью. – Ого! – и снова заругался:
– Ах, ты, микадушка косорылая. Вот вляпались, твою японскую императрицу по матушке и по батюшке, и по всем детородным органам гробинушку мать вместе с вашей страной.
Боец из охраны жался к валуну, с надеждой смотрел на командира.
Раненый затих, как и затихли выстрелы. Офицер ещё с минуту сидел, спрятавшись за камни, потом жестом потребовал у солдата шапку.
Нацепив головной убор на ствол винтовки, высунул его из-за укрытия. В тот же миг раздались выстрелы, шапка упала к ногам командира.
– Плохо дело, – сделал вывод поручик, смачно плюнув в сторону врага. – Метко стреляют, гады. Это они умеют. Вот же япошки поганые. Нет, чтоб в открытом бою, так они из засады норовят русского человека на тот свет спровадить, твою мать. Что предлагаешь, служивый? – обратился к товарищу, который стоя на коленях, прятался за соседним камнем, то и дело осеняя себя крестным знамением.
– Не знаю, вашбродь, – обреченно произнёс солдат, в очередной раз истово перекрестившись. – Вы – офицер, командир, человек грамотный, не нам чета, вам виднее. По мне – конец нам приходит, вашбродь, вот как, – тут же зашептав молитву: – Господи! Спаси и сохрани, Матерь Божья… Царица Небесная, заступница наша… святой Николай Угодник, покровитель… того… этого воинства, помоги Христа ради… прими, Господи, если что… а я уж… живота… своего… это… того… аминь!
Кони стояли за камнями чуть ниже по склону, понурив головы, отдыхали. Казалось, выстрелы их совершенно не волнуют и не беспокоят.
То, что стреляют с противоположной сопки, покрытой редкими хвойными деревьями, сомнений не вызывало. Но откуда именно? Долго такое положение сохранятся не может. Японцы не для того устроили засаду, чтобы всё обошлось.
– Слушай приказ, – поручик переметнулся за валун к солдату, и сейчас втолковывал подчинённому свой план. – Ты останешься здесь. Я постараюсь скрытно перебраться в другое место. Ты по моей команде будешь вызывать огонь на себя…
– На смерть обрекаете? – с дрожью в голосе спросил солдат.
– Ну и дурак же ты, братец, – офицер в отчаяние стукнул ладошкой по камню. – Ты до конца дослушай, заячья твоя душа, а потом и помирать собирайся.
– А я что… я ничто, – стал оправдываться солдат. – Как прикажете, вашбродие. Можно и умереть, если что… Нам не привыкать… если надо. Прими, Господи… – снова наладился читать молитву, но его перебил офицер:
– Нет, ты живи, служивый, и прекрати петь заупокойную! И я жить хочу, поэтому, слушай приказ.
Ещё через некоторое время поручик уже лежал между двух валунов далеко в стороне от первого укрытия, сквозь ветки можжевельника внимательно всматривался в сопку напротив. Винтовка с досланным в патронник патроном покоилась рядом, под рукой, готовая к бою.
Лёгкий дымок от выстрела был еле заметен на фоне мелкого хвойника, но этого было достаточно, чтобы всё внимание офицера сконцентрировать на месте стрельбы. В следующий раз он уже чётко увидел мелькнувший силуэт человека, а потом и самого стрелка. Ещё через три выстрела к первому стрелку присоединились два его товарища. Поручик заставил себя некоторое время наблюдать безучастно, чтобы убедиться наверняка. Удостоверившись, что вражеских стрелков трое, и только после этого приник к прицелу.
Первый же выстрел достиг цели: труп японского солдата скатился по склону и замер, зацепившись за одинокую сосёнку. В тот же миг офицер сменил позицию, перебравшись ближе к своему солдату.
Уже из нового места он заметил, как к погибшему японцу ползком пробирается его товарищ. И снова одиночный винтовочный выстрел хлёстко разорвал тишину. Однако на этот раз японец успел-таки, укрылся за камнями, по офицеру тут же открыли ответный огонь. К глухим выстрелам со стороны противника добавились резкие, хлёсткие выстрелы русской винтовки: это солдат самостоятельно решил проявить инициативу и поддержать огнём командира.
– Молодец, братец, – поручик кинул мимолетный благодарный взгляд в сторону товарища. – Как раз вовремя. Ну, теперь силы у нас равны. Это меняет дело.
Он вдруг появился из-за укрытия и, на виду у японцев, сделал несколько шагов вниз по склону. Тут же заговорили винтовки противника; взмахнув руками, офицер упал, а затем и покатился безжизненно вниз, увлекая за собой камни.
Оба японских солдата начали короткими перебежками приближаться к позиции русских, откуда, оставшийся в одиночестве, боец продолжал вести огонь по врагу.
Японцы вышли на открытое пространство, укрывались за небольшими камнями, уже почти приблизились к раненому вначале боя русскому солдату, который всё так же лежал у дороги, как тут же откуда-то сбоку ударила винтовка противника. Тот японец, который был ближе к стрелявшему, замертво упал на каменистую почву, его товарищ кинулся обратно в спасительные хвойные заросли. Не успел: привстав из-за валуна, русский солдат, как на стрельбище, поразил цель с первого выстрела.
Когда к убитому кучеру добавился и раненый впервые минуты боя служивый, и они оба уже лежали в тарантасе, а лошади снова были выведены на дорогу, день перевалил на вторую половину, блеклое солнце пошло к вечеру. То нервное напряжение, что держала военных всё это время, спадало, на смену ему приходили расслабленность, некая пустота в теле, усталость.
– Перевяжи-ка меня, братец, – поручик прислонился к тарантасу, снял френч, закатал рукав исподней рубашки.
Пуля прошла чуть ниже локтя левой руки сквозь мякоть, не задев кости, однако вся рука была в крови, начала неметь, не говоря о боли, которую стоически переносил поручик.
– Там в бауле бинт лежит, – офицер остановил солдата, видя, что тот пытается оторвать кусок своей исподней рубашки.
– Вы меня извиняйте, вашбродие, что я вроде как спужался вначале, стушевался.
– Чего уж. Только дурак не боится смерти. Впервые с япошкой столкнулся?
– Ага. Как-то Бог миловал. До этого при коменданте состоял в Ляоляне, если что, господин поручик. Уснул на посту, вот меня сюда и направили.
– Понятно. Штрафник, значит.
– Ага, проштрафился. Как же без этого на службе-то? Чай, живые люди солдаты.
– А я из госпиталя. Только оклемался от одного ранения, так, видишь, опять. Как проклятие преследует меня. Спасибо, не на смерть, – доверительно поведал офицер.
– Спасибо и вам, вашбродь.
– Это ещё за что?
– Что зла не помните, вот за что, – дрогнувшим голосом произнёс солдат, в очередной раз перекрестившись. – Господа… это… не всегда прощают нижним чинам слабину.
– В бою, братец, нет господ и нижних чинов, – назидательно заметил поручик. – В бою есть товарищи, сослуживцы. Так что… Ты за меня свою грудь подставил под пули, я – за тебя. Вот и выиграли сражение. А ты ничего, боец, не дрогнул.
– Спасибо, вашбродь! – широко улыбнувшись, солдат занял место кучера в тарантасе. – Меня ещё никто так не хвалил, – добавил уже из козел. – А стрелять по япошкам стал потому, что я на них разозлился, вашбродие, вот как. Думаю, это с чего, с какого перепугу я должен, за здорово живёшь, свою жизнь по камням разбрасывать? Вот и припал к винтовке, а как же. Ждать, пока тебя на тот свет отправят? Нет уж! И мы… это… с усами. Бывало, в деревне в драках я спуску не давал, а тут… Что я – лысый, что ли? И вообще: когда это русский солдат того… этого? Да и вас поддержать, товарища, значит. А как же.
Офицер закинул себя в седло.
– Трогай, герой.
В расположение роты, которая занимала позиции в версте от деревеньки Мугую, и была выдвинута в сторону противника уступом вправо на протяжении всей линии обороны, прибыли уже к вечеру.
Дозор встретил их ещё на подступах к окопам, отвели на ротный командный пункт.
– Раненого бойца отправьте в санитарный пункт, – распорядился офицер. – И приберите погибшего солдатика.
– Слушаюсь, вашбродие, – лихо козырнул старший дозора.
В командирском блиндаже навстречу поручику вышел высокий светловолосый, голубоглазый офицер с перебинтованной головой.
– Подпоручик Фёдор Иванович Гулевич, командир первого взвода второй стрелковой роты, – представился он гостю. – Временно исполняю обязанности командира роты. Позвольте узнать: с кем имею честь беседовать?
Прибывший поручик достал из нагрудного кармана казённую бумагу, подал взводному.
– Пётр Сергеевич Труханов. Назначен к вам командиром роты. Как япошки? Шалят?
– О-о! Я вас давно жду, господин поручик, – приветливая улыбка застыла на загоревшем, обветренном лице. – А японцы всё укрепляют свои позиции. Однако и накапливают силы для наступления. Сегодня пополудни батальонный командир господин капитан Павел Степанович Лазарев доводил диспозицию, то есть приказ на предстоящий бой. Говорил, что, по данным разведки, япошки замышляют наступление. Вот только когда? Дело времени, господин поручик.
– Зови меня Пётр Сергеевич или просто Петя. Ведь мы, наверное, почти ровесники. Не так ли?
– Мне двадцать пять уже исполнилось.
– А мне – двадцать четыре. Старики мы, – гость обвёл глазами блиндаж, устало опустился на край кровати, что стояла в углу.
– Моя?
– Да, Пётр Сергеевич.
– Кто спал до меня?
– Ваш тёзка Пётр Николаевич Семакин. Капитан. Убит две недели назад при рекогносцировке, – доложил взводный. – Может, чаю? Или поужинаете с дороги?
– Будь добр, Фёдор Иванович, – гость жестом отказался от угощений, – служивого, что прибыл со мной и правил конём, приставь, пожалуйста, ко мне в денщики.
– Простите, у командира роты уже есть штатный…
Но ему не дал договорить поручик:
– В бою ведёт себя достойно. Я полагаюсь на него. Это мой приказ.
– Всё исполню, Пётр Сергеевич. Не волнуйтесь.
– Представишь меня личному составу завтра на побудке. Тогда же доложишь и обстановку, пройдём по позициям. И надо предстать пред очи батальонного начальства.
– Хорошо. Будет исполнено.
Когда в командирский блиндаж прибыл вызванный подпоручиком ротный фельдшер, поручик Труханов Пётр Сергеевич спал, раскинув руки, тихонько посапывая во сне.
Вторая стрелковая пулемётная рота находилась на правом фланге первого пехотного полка семнадцатой Сибирской стрелковой дивизии, на стыке с Барнаульским двенадцатым Сибирским стрелковым полком, прикрывали подступы к деревням Мугую и Сандяю. Русские солдаты переиначили названия населённых пунктов под себя и называли их не иначе как Сандяйка и Мугуйка.
На позиции роты выдвинулись после завтрака. Труханова сопровождал подпоручик Гулевич. За офицерами, помимо ординарца командира роты, неотступно следовал новый денщик рядовой Коштур.
– Ты-то куда, братец? – заметив денщика, поручик остановился, подозвал к себе солдата. – Твоя задача – быть при командире в быту, а не в бою. В бою есть вестовой, – указав рукой на ординарца, который вышагивал чуть в отдалении.
– Извиняйте, вашбродие, – солдат приосанился, поправил винтовку на плече. – Отныне я за вас в ответе везде: и в командирском блиндаже, и в бою. Вот как.
– Это кто ж так решил?
– Я! – солдат застыл перед командирами с непроницаемым выражением лица.
– Ну-ну, – Гулевич лишь махнул рукой. – У нас говорят: «Глупая голова ногам покоя не даёт». Пусть идёт.
Передовая линия обороны роты, извиваясь, проходила по склонам двух сопок, клиньями на флангах уходила в сторону врага, что позволяло в случае необходимости вести перекрёстный огонь, и, в то же время, обеспечивая огневую поддержку соседям на флангах.
Огневые позиции пулемётных расчётов были выбраны очень удачно и оборудованы со знанием дела. Каждый пулемётчик хорошо знал свой сектор обстрела, рубеж открытия огня; его второй номер всегда имел под рукой четыре снаряжённые ленты, готовые к бою. Это не считая ещё одной, уже заправленной в «максим» и заботливо прикрытой старой шинелью. Подносчики боеприпасов тоже знали свое дело. В самих окопах сделаны глубокие ниши, в которых лежала запасная коробка с патронами для пулемёта, личные вещи расчёта.
Для ближнего боя первый номер имел наган; второй – винтовку.
В тех местах, где окоп вырыть не представлялось возможным из-за каменистого грунта, были оборудованы удобные и надёжные обвалования из камней-валунов, плотно подогнанных друг к другу. Для большей надёжности обвалования сделаны широкими и высокими. И полукругом, для защиты от флангового огня противника.
– Добро, – не преминул заметить Пётр Сергеевич, визуально оценивая степень надёжности сооружения. – Добро, молодцы!
– Так что, господин поручик, командир пулемётного расчёта ефрейтор Жарков. Тобольские мы, если что, – вытянулся во фронт боец, находившийся здесь же за пулемётом. – Так что, господин поручик, добра этого завались, – и повёл рукой в сторону, где россыпью валялись разных размеров камни-валуны. – Хоть огневую позицию оборудуй, хоть крепость строй.
– Вижу, вижу, – Труханов посчитал своим долгом отметить солдатское рвение бойца. – Молодец, братец! – и, к удивлению свидетелей этой сцены, с чувством пожал руку пулемётчику. – Благодарю за службу, ефрейтор!
– Рад стараться, вашбродие! – гаркнул счастливый боец.
– Ну-ну. Продолжай нести службу, – похлопав по плечу солдата, Труханов с сопровождающими отправился дальше.
Японские позиции были чуть ниже в долине и хорошо просматривались с передовой линии роты.
Посетили и соседей: зашли в блиндаж к командиру роты Барнаульского полка, Фёдор Иванович представил Петру Сергеевичу хозяина блиндажа капитана Евгения Николаевича Сёмочкина. Попили чаю, побеседовали. Возвращались к себе в командирский блиндаж уже на исходе дня.
Офицеры шли впереди, солдаты – чуть поодаль, отстали.
– Кто организовывал оборону роты? – поинтересовался Труханов.
– Я, – Гулевич подобрался в ожидании упрёков или замечаний. – Мы эти позиции заняли третьего дня, ещё многое не сделали, предстоит сделать в ближайшее время.
– Похвально. Успеть за столь короткий срок… Позиции выбраны на местности очень грамотно, линия обороны хорошо оборудована. Мне вносить какие-то коррективы нет нужды. Спасибо, Фёдор Иванович, – командир роты с чувством пожал руку подчинённому. – Молодец! Буду ходатайствовать о награждении. Ты уже вырос из шинели взводного, пора и принимать роту, дорогой товарищ подпоручик.
– Спасибо, господин поручик. Не скрою: я приятно удивлён и польщён столь лестной оценкой моей деятельности.
– Не скромничай, Фёдор Иванович, и обращайся ко мне по имени-отчеству или просто по имени. Я же просил тебя об этом.
Вой первого снаряда они услышали, успели упасть, укрывшись в неглубоком овражке.
Артиллерийский обстрел продолжался долго, японцы стреляли по площадям. Сейчас они перенесли стрельбу левее позиций пулёмётной роты на укреплённые рубежи Барнаульского стрелкового полка. Офицеры уже уверовали, что артналёт закончился для них, покинули укрытие, направились обратно на ротные позиции: стоило проверить, в каком состоянии они после артиллерийской атаки противника. Этого, последнего шального снаряда никто не услышал.
От сильного удара в спину Гулевич и Труханов упали, сверху на них свалился, прикрыв обоих, новый денщик командира роты рядовой Коштур. Они ещё ничего не успели сообразить, как в это мгновение прогремел взрыв.
Японский снаряд, разорвавшийся чуть позади, отбросил тело вестового куда-то вперёд, обогнав командиров.
Оглушённые взрывом, осыпанные землёй, офицеры ещё некоторое время лежали, приходили в чувство. Сверху на них давило тело денщика: изрешёчённое осколками, оно не подавало признаков жизни.
Первым пришёл в себя поручик. Выбрался из-под погибшего солдата, стряхнул землю, принялся осматриваться. Сильная боль в районе стопы выворачивала правую ногу, мутила сознание. Рядом шевелился подпоручик Гулевич. По полю к ним бежали солдаты.
Командира роты доставили на санитарный пункт батальона на носилках. Там же батальонные медики оказали первую помощь раненому, подготовили к отправке в госпиталь.
Проводить товарища пришёл и подпоручик Гулевич.
– Не судьба, – поручик Труханов лежал в санитарной повозке, слабо улыбался. – Если бы не самоуправство рядового Коштур, то не жить нам обоим. Вот они какие, русские солдатушки, братец. Цены им нет.
– Да, вы правы. Только жаль, что гибнут первыми вот такие бойцы. Но вы не расстраивайтесь, Пётр Сергеевич, – подпоручик Гулевич стоял рядом с командиром, пытался вдохнуть в раненого товарища хоть маленькую толику оптимизма. – Это война. Чего ж мы хотели, чтобы на ней раздавали пасхальных петушков? Страшно, конечно. Но мы – солдаты. Нам ли жаловаться на судьбу? Выжил в очередном бою – и слава Богу. Вот и с вами, Пётр Сергеевич: отдохнёте от войны. Сколько можно испытывать судьбу? Пора подумать и об отдыхе. Правда, признаюсь честно: мне вас будет не хватать. Но я тешу себя мыслью, что мы с вами обязательно когда-то встретимся. Так что езжайте с чистой душой, лечитесь, восстанавливайте здоровье и чаще вспоминайте нас.
– Такое не забывается, Фёдор Иванович. Обязательно буду вспоминать, молиться за вас стану.
– Да-да, вы правы. Только не расстраивайтесь, ведь на войне предсказать судьбу невозможно. Считайте, что вам повезло.
– Это правда, что повезло. Хорошо, что я оставляю вас не так, как мой предшественник и тёзка покинул роту, – зло пошутил поручик. – И в прошлый раз меня ранило в первом же бою. Потом вчера, когда ехал в подразделение. И вот сейчас… Странное везение. Видно, не суждено мне переломить ход военной кампании.
– За солдатика не волнуйтесь. Отпишу командованию, представлю к награде. Должно государство взять на себя расходы о пожизненной материальной поддержке родителей такого героя.
– Хорошо бы.
– Куда после госпиталя намерены податься, Пётр Сергеевич?
– Домой, на Смоленщину. Там у нас семейное гнёздышко – именьице небольшое на берегу Днепра. Красотища-а-а! Матушка управляет. Сестра младшенькая Катенька при ней. О своих дамах заботиться стану, может и свою даму сердца встречу. Пора уже обзаводиться семьёй, дорогой Федор. То училище, то отдалённые гарнизоны, куда даже Макар телят не гоняет, то война. Вот и не попадалась мне навстречу та, ради которой дрогнуло бы моё зачерствевшее солдатское сердце, чаще опалённое огнём, пропахшее порохом, чем любовной страстью. Так что… на Смоленщину я, домой, в родные пенаты.
– И я ведь родом из тех краёв, – подпоручик с сожалением развёл руками. – Не удалось нам побеседовать, вспомнить наши места. Давно уж не был в родной Горевке. Деревенька есть такая на берегу речушки Волчихи.
– Слышал, слышал и о речке, и деревенька на слуху была когда-то. Вот побывать не довелось.
– При случае обязательно посетите. Найдёте моих, поклон от меня передадите.
– А лучше сам приезжай ко мне в именьице в гости, Федор. Познакомлю с сестричкой Катюшей. Милейшее, я тебе скажу, созданьице! А уж умница-а-а… Она тебе обязательно понравится. О природе не говорю: даст фору любой загранице.
– Спасибо, Пётр! Премного это… обязательно заеду! Вот япошкам рога пообломаем, и… Батальонное начальство обещало отпустить на побывку при удобном случае. Второй год, как не был в Горевке, всё окопы да окопы…
Но и здесь им не дали договорить, хорошо и душевно проститься: поступила команда трогать.
Обоз из шести санитарных повозок и усиленного отделения охранения в количестве десяти верховых солдат на лошадях уходил в сторону Ляоляна в военный госпиталь. Возницы и медицинский персонал сопровождения тоже были вооружены винтовками: японцы частенько нападали на обозы и конвои, переодевшись под местных жителей.
– Вы мне пишите, Пётр Сергеевич! – Фёдор Иванович ещё прошёл немного с повозкой, проводил товарища.