Северный волк. Историческая повесть Прошак Людмила
– Столько, во сколько вы это цените.
Я начала совать мятые деньги. Она завернула их в бумажку и надписала: «Раб божий Валерий. За упокой». Настоятельница отошла, и я вспомнила: это про нее рассказывал Герой, что, когда строительство ушло в зиму, настоятельница вместе с немногими монахинями зимовала в келье без потолка, без крыши… Я осталась стоять, отчаянно пытаясь припомнить слова хоть какой-нибудь из молитв. Ну разве что эту…
«Научи меня молиться, верить, надеяться, терпеть, прощать и любить…»5
Прости меня, Батя…
II. Стефановская площадь
О добром проповедничестве и об испепелении кумиров
1. 1992—1997
Над Стефановской площадью металась вьюга. Синие на черном небе снежинки сбивались в пушистые клочья, разлетались искрящейся пылью. «Как на митинге», – Героя позабавило это пришедшее вдруг на ум сравнение. Метель – самая плодотворная из всех манифестаций. Занесёт всё вокруг снегом, и останется только самое главное – ни грязи, ни сора. Утром проснётся земля, а всё вокруг белым-бело. Можно жизнь начинать, словно с белого листа, сызнова. Вот так бы и с памятью – ничего лишнего, только самое важное. Так нет ведь! Мысль человеческая, наоборот, цепляется за мелочи, словно в них вся суть.
Герой знал эту площадь ликующей, требовательной, ожесточённой, мятущейся. Каких только манифестаций не повидала она, прежде чем стать Стефановской! На одном митинге заклинали вернуться к Богу и возродить поруганные храмы. На другом – клеймили церковное мракобесие и взывали к защите культуры, требовали снести памятник Ленину. Но в конце концов, площадь, на которой по-прежнему стоит Ильич, стала носить имя Стефана Пермского.
Трагедия нашей истории в том, что мы никак не хотим воспринимать её такой, какая она есть. Если не остановимся – всё повторится сначала. До абсурда, до бесконечности. Будем казнить друг друга за веру. Каждый, истово проповедуя, будет сокрушать чужого кумира, думая, что оберегает своего… Я убежден, – думал Герой, глядя на вьюгу за окном, – что никто на небе не сидит и ничего эдакого с нами не вытворяет. Такого нет. Но есть Вечность. Она и посылает нам испытания. И этот Бог един. У него не бывает нации. Достаточно обратиться к библейской мудрости. Кто спасся на Ноевом ковчеге? Там каждой твари по паре было. И были там мужчина и женщина никакой национальности. Там не было негров, русских, украинцев, коми… Там был человек как таковой. Сам себя Стефанов считал безбожником. Но своя молитва у него была. На все случаи одна. Состояла она из единственного слова: «Разберёмся!»
…Именно поэтому однажды он, тогда ещё молодой партийный секретарь, однажды очутился в Софийском соборе.
Экскурсовод издали рукой на храм показывает:
– Памятник древнерусского зодчества, главное церковное и общественное здание Киевской Руси. Заложен в тысяча тридцать седьмом. С тысяча девятьсот тридцать четвертого стал музеем-заповедником. Пятинефный тринадцатикупольный кирпично-каменный храм, в одиннадцатом веке украшен величественными фресками, мозаикой. Но, уж извините, внутрь сегодня с экскурсией не попасть, идёт церковная служба…
И верно. Собор огромный, а народ на улице стеной стоял. Стефанов к жене повернулся:
– Попытаемся?
Та, смерив взглядом толпу, покачала головой:
– Иди один.
Он шагнул вперед и растворился в человеческой реке. Она внесла его своим плавным, неспешным течением в собор, поставила напротив иконостаса. Так он там и простоял часа три. Партийный. Молодой. А потом, когда людской поток вынес его из собора на площадь, он, очнувшись, сказал себе:
– Я понял: если рушится всё, остается Вера.
И когда в перестроечной лихорадке общество пустило под откос привычные идеалы, второй секретарь обкома оказался у Патриарха Московского и Всея Руси Алексия Второго.
– Разве справедливо, что край Стефана Пермского утратил свою епархию?
В патриархии святые отцы, поднаторевшие в искусстве советской дипломатии, пытались скрыть замешательство и радость: виданное ли дело – обком партии печётся о создании епархии!
– Вот письма, обращения людей, – Стефанов хлопнул ладонью по увесистой пачке бумаг. – Подберите нам толкового епископа.
– Нет, – возразил патриарх, – у вас свой найдется.
– Хорошо, – уступил Стефанов.
…Чай давно остыл. Стефанов вспомнил, как патриарх извинялся, что не может-де гостю предложить северный, ижемский, чаёк. Конечно, Алексий Второй шутил. А в остальном разговор был серьезный, рассудительный. Герой усмехнулся: «Мысль додумать никогда не вредно».
Накануне патриарх ездил на Аляску – американцы праздновали двухсотлетие православия. Вернулся приятно поражённый и уязвлённый одновременно: насколько ценят там вклад, сделанный россиянами в освоение этих земель с того времени, как восемь русских монахов-миссионеров высадились на Аляску! В глазах главы Русской церкви читалась, как в открытой книге, потаённая боль.
– Ваше Святейшество! Будут и у нас храмы. Где-то ведь должна обитать душа. Вера едва ли не в каждом сердце сохранилась, так что и возрождать нечего. Мы просто возвращаемся к истокам нашей духовности, к тому общечеловеческому, что нас объединяет. Люди восстанавливают не веру, а церкви.
– Значит, не забыты миссионеры не только на Аляске, но и в Зырянском краю?
Может быть, глава Русской церкви решил попытать уму-разуму? Патриарха понять несложно: модно нынче стало в храмы дорогу торить.
– Ваше Святейшество! Именно на Вычегде монастырь восстанавливают, там, где начинал свою миссию святитель Стефан Пермский. Его самоотверженность равна просветительскому подвигу братьев Кирилла и Мефодия. Христианство на Севере началось благодаря Стефану с нашего, Зырянского, края. Последние годы мы в республике проводим презентации книг, которые не могли издать на протяжении пятидесяти-семидесяти лет. В том числе и по истории православия: «Зырянский край при Епископах Пермских», «Зырянский язык», «История Ульяновского монастыря», «Божественная литургия». Книжное возрождение, строительство храмов, монастырей – живой учебник православия и духовности.
И, помолчав, добавил:
– Мы знали, что рано или поздно это произойдёт. Все реставрируемые здания, как памятники культуры, включены в бюджетную систему, начинаем строить в столице республики храм Стефана Пермского. Строительство будут финансировать банки, фирмы.
– Это хорошо, что не с протянутой рукой. Русской православной церкви приходится восстанавливать тысячи храмов…
– Да, – Стефанов кивнул, – и время вносит свои коррективы. У нас верующие настаивают на том, чтобы мы снесли памятник Ленину и на этом месте возвели храм, поскольку там он был прежде. А я не сторонник того, чтобы, созидая, попутно разрушать. А если мы выберем новое место, по северному варианту, чтобы церковь с реки видна была?
Алексий Второй проронил задумчиво:
– Это разумно… Когда россияне разделены по политическим, национальным признакам, вера призвана стать объединяющей силой. Религиозное расслоение общества – последняя стадия падения. А вы – государственный муж, на вас ответственность. Не государством, а выбором народа на вас положен тяжкий крест.
…Герой снова подошел к окну. Метель уже улеглась. Над Стефановской площадью пролетали редкие, как звезды на синем небе, снежинки. «А что такое государство? Государство – это люди, это все мы. Разве могут люди быть в стороне от духовного начала человека? Именно это как раз нас и объединяет. Откровенно говоря, вера – один из элементов современного федерализма, которого, как огня, боятся новые чиновники, пришедшие и в Белый дом, и в Кремль. Всё им мерещится, что можно регионы упразднить, укрупнить по принципу: как карандашом нарисуем, так и будет. Не будет! Одно дело – выкрикивать лозунги, совсем другое – просчитывать потенциал. Национализм, региональная ограниченность – формы невежества. Нет в мире самодостаточного человека, самодостаточного народа. Все национальные, политические конфликты упираются в проблемы собственности и должности…»
Стефанов усмехнулся, вспомнив, как в кулуарах Совета Федерации его коллега, лидер национальной республики, говорил, мягко подбирая слова, словно ватные шарики катал. «Нам, региональным лидерам, надо давление национального движения использовать в центре для пользы дела!» – новоявленный президент важно поднял, как восклицательный знак, указательный палец. Стефанов насмешливо смерил говорившего взглядом. Тот, ощутив смутное беспокойство, спросил: «А чего ты себя так странно назвал – глава?» Стефанов задрал подбородок и произнес, как отрубил: «Потому что в России может быть только один президент!».
Стефанов жил в национальной республике. И никогда не забывал об этом. Точнее, понимал, что должен это помнить. Когда бывший «Союз нерушимый» захлестнула волна национального движения, и в республике тоже появились свои идейные вожди, Стефанов вместе с ними взялся создавать национальные центры – русский, украинский, еврейский, армянский, коми… В общем, всем сестрам по серьгам. Потому что если к украинцам приезжают гости с Украины, это даёт им возможность не только почувствовать неразрывную сопричастность со своими корнями, но и право уважать права других наций.
Национализм – это ведь прежде всего неуважение к своей нации. Игнорирование этого фактора привело к развалу СССР. Преступно и глупо пытаться вытравить из памяти национальное самосознание, сводя всё к «культурной» автономии – к народным пляскам, сарафанам, щам, шанежкам, фаршированной щуке, шашлыку, плову… Разве в этом суть? Суть в том, чтобы возродить Россию, а не расколоть. Власть, которая не приемлет духовных, нравственных традиций, обречена на непонимание и осуждение своим же народом. Церковь – соборная, объединяющая идея.
2. 1379—1396
Истекал шесть тысяч восемьсот девяносто седьмой год от сотворения мира6. Москва медленно приходила в себя после язвы и пожара. Знойным днём из белокаменной отправились в не ближний путь два обоза. Каждый из них возглавляли священнослужители, ибо обыкновение употреблять людей духовных в важных делах государственных тогда ещё не переменилось. Но на этом сходство миссий заканчивалось.
По случаю отправления первого обоза, насчитывавшего более сотни телег, в полдень в Кремле звонили, захлебываясь, многопудовые колокола. Их глас достигал Посада, Загородья и даже московской окраины – Заречья. То Великий князь московский Димитрий Иоаннович провожал в Царьград своего любимца Митяя, нареченного после смерти святого Алексия митрополитом Московским7.
…Старец умирал два долгих года, жизненные силы покидали его медленно и неотступно. В предчувствии кончины Алексий призвал к себе Троицкого игумена Сергия Радонежского, видя его своим преемником. Но преподобный от митрополичьей мантии отказался наотрез. Монаший черный клобук был ему милее. Архиереи между собой поговаривали, что литовский князь Ольгерд, неприятель Москвы, прочит своего избранника – митрополита Киевского и Всея Руси иеромонаха Киприана. Со дня на день ждали послов из Киева. Алексию становилось все хуже, он часто впадал в забытье. Монахи крестились, монахини украдкой утирали слезу.
В Коломне после вечерней, когда иноки уж разбрелись по кельям, в ворота ударили. Чернец, боязливо выглянув в створчатое оконце, не сразу признал Великого князя Димитрия Иоанновича, а распознав – со всех ног кинулся отодвигать тяжёлый засов… Всадники спешились. Чернецы в изумлении заметили среди дружинников дюжего человека в рясе. То был прежний коломенский священник, нынешний духовный отец Великого князя и хранитель великокняжеской печати Митяй. Он вырывался, его не пускали, крепко держали за руки и плечи. Димитрий Иоаннович что-то отрывисто говорил спешно призванному престарелому епископу Герасиму. Тот склонил голову и поспешил в церковь. Следом поволокли Митяя. Великий князь шёл в отдалении… Церковные врата затворили. Затеплили свечи. Подвели присмиревшего Митяя. Надели на него клобук инока и мантию архимандрита. Епископ Герасим наскоро завершил обряд. Димитрий Иоаннович торопливо перекрестился и со словами «Идем за мной!» вышел прочь. Князь спешил в Кремль, в покои митрополита Алексия. На счастье, тот был в сознании и признал Димитрия. Великий князь вытолкнул вперед Митяя в новом облачении:
– Благослови Митяя на митрополию, владыка! Он монаший сан, как тебе любезно, принял…
Алексий безмолвствовал, лишь выпростанные поверх простыни иссохшие руки судорожно дернулись. Великий князь нагнулся к самому уху старца и, едва не касаясь бледной щеки, требовательно прошептал:
– Благослови, слышишь! Нельзя, чтобы власть духовная Киеву отошла. Митрополитом Всея Руси наш, московский, быть обязан.
Измождённое болезнью старческое лицо сморщилось. Четырьмя годами раньше противники Москвы единую русскую митрополию разделили, оболгав Алексия в глазах Цареградского патриарха. Глаза умирающего переполнились обидой… А Димитрий Иоаннович, видя это, дожимал:
– Единство державы блюсти нужно. Вера есть особенная сила государственная. Ну же, владыка!
Алексий отыскал глазами Митяя. Тот под его взглядом съежился и стал как бы меньше. Владыка слабой рукой поднял митрополичий крест и, перекрестив, прибавил внезапно окрепшим голосом:
– Благословляю Митяя и я… если Бог, патриарх и Вселенский Собор удостоят его править русской церковию.
Странные эти слова, ни к кому особо не обращённые, прозвучали и смолкли. Взгляд старца, устремлённый к дверям сквозь сгрудившихся у постели, вдруг пронзительно прояснился. Всем показалось невольно, что владыка увидел на пороге смерть. Вокруг суетливо закрестились. Алексий впал в забытьё.
…Колокола не стихали. В такт им цокали конские копыта. Лишь передняя шестерка коней нет-нет да и сбивалась с ритма. Рысаки натужно тащили царские сани. По обычаю, это было особой почестью – ехать в санях летом по рассыпчатой соли, как зимой по белому снегу. Редкие иноземные послы удостаивались такой милости от московского князя. Да вот теперь еще и Митяй, нареченный митрополит, сподобился.
Дородный Митяй в белом клобуке и митрополичьей мантии, изукрашенной парамандром, который лежал на могучем торсе как ковер, раскраснелся от удовольствия. Он сидел по левую руку от Димитрия Иоанновича, возвышаясь над ним на голову.
Следом за санями в богато изукрашенных возках мерно колыхались старейшие бояре. За ними важно выступали епископы, включая и Митяева «крёстного отца» Герасима, оставленного на время путешествия Митяя наместником митрополита. Потом ехали архимандриты, протопопы, игумены… Словом, провожать княжьего любимца до Оки отправились, не смея ослушаться Димитрия Иоанновича, все светские и духовные сановники. Не было лишь одного архиерея Дионисия Суздальского. В обозе наушничали, будто бы между ним и нареченным митрополитом вышла ссора. Дионисий отказался прийти под благословение Митяя, высказал ему напрямик то, о чём перешёптывались во всех церквях и монастырях: «Я епископ, а ты поп. Как можешь ты благословлять меня?». Митяй нажаловался Великому князю, и тот приставил к Дионисию стражу. Тогда опальный архиерей поклялся смириться, представив себе порукой Троицкого игумена Сергия Радонежского, а сам тайно уехал в Царьград, к патриарху, куда поспешал теперь ему во след и Митяй с пышной свитой.
За сановным поездом тянулись гуськом сановные всадники – митрополитские бояре. И наконец, под присмотром большого великокняжеского боярина Юрия Васильевича Кочевина-Олешинского, собственного посла Димитриева, в окружении целого полка отроков и слуг Митяевых, везли на телегах казну, ризницу и многочисленные мантии с цветными источниками и скрижалями, клобуки, парамандры, наградные и нашейные кресты, – нареченный митрополит был неравнодушен к красивым нарядам.
Сотни колес громыхали по мостовой, заглушая звон колоколов… Весь этот шум не достигал Коломны. Отсюда поутру, едва забрезжил рассвет, из ворот монастыря вышел щуплый монах в чёрном. Он вёл под уздцы приземистого вороного коня, следом ехали возницы на двух телегах, гружённых церковной утварью и книгами. Монах шёл, не оглядываясь. Чернец, тихо затворяя за ним ворота, перекрестил его спину:
– Бог тебе заступник, Стефан.
Врата не закрывались, шли тяжело. Чернец в замешательстве взглянул наверх и осерчал: на левой воротине повис послушник, глазевший вслед Стефану. Монах шлепнул отрока пониже спины – не больно, для острастки. Послушник сиганул вниз, врата закрылись. За холмом монаха ждали восемь конных дружинников. Старший тронул поводья и выступил навстречу Стефану:
– Отче, я к тебе от великого князя с дружиной вспомогательной. Велено сопровождать в Зырянский край.
…Накануне вечером, когда Стефан перевязывал бечёвкой свой нехитрый скарб, в келью ворвался как вихрь отрок, закричал с порога пронзительно:
– Отец Стефан, тебя отец Герасим кличет! Сказывал, чтоб ты со всех ног бежал. Айда! Великий князь вас примет!
Коней пустили вскачь. Спешили в Кремль, в бережные сени – княжеский дворец, имевший выход на берег Москвы-реки. На высоком крыльце Стефану пришлось дожидаться: Герасим остановился, хватаясь за сердце:
– Ох, Стефан, погодь! Дай дух перевесть…
В покоях стоял сам Великий князь, отступив несколько шагов от бояр своих. На столе громоздились свитки хартий. В печи трещали поленья. Димитрий Иоаннович не сразу поднял глаза на вошедших. Стефан украдкой разглядывал князя. «Пожалуй, по летам мне ровня», – мелькнуло в голове. На душе стало покойно, а глаза пытливо следовали дальше, то и дело, останавливаясь на русой бородке князя, не густой и окладистой, как у зрелого мужа, а редкой и мягкой, как у нежного юноши. Наконец, князь обратил взор на едва отдышавшегося, утиравшего украдкой потный лоб преподобного Герасима:
– Ну что, это и есть тот монах, что десять лет потратил, чтобы сложить азбуку для язычников?
Стефан, страшась своего поведения, выступил вперёд:
– Здравствуй, единодержавный Великий князь!
Тот изумленно взметнул вверх брови.
– Единодержавный? – откликнулся он, как эхо.
Стефан кивнул, не отводя глаз:
– Дед твой Иоанн Данилович Собиратель земли Русской был…
Герасим, зная, как пылок бывает мягкий по нраву князь, согнулся в поклоне, молясь лишь об одном – только бы пронеслась, не задев, буря. Димитрий Иоаннович откликнулся:
– А теперь наше время настало! – и, оборвав свои мысли, отрывисто спросил: «Чего просишь?».
Стефан усмехнулся – хотелось бесшабашно, получилось горько:
– Я монах, великий князь. Потому не помышляю о своих личных выгодах. Жизнь кратковременна, а детей не имею. Единство государства и мир церкви для меня любезны.
Димитрий Иоаннович раздражённо сбросил с плеч меховую шубу, остался в расшитой рубашке.
– В Перми два века господствует Новгород, вот если бы в церковных делах она стала зависеть от Московского митрополита, – и резко оборотился к Стефану: «Что скажешь, монах?».
Стефан ответил твердо и просто, как о давно решённом:
– Либо обращу в христианство пермян, либо сложу голову.
Великий князь поднял руку, не то благословляя, не то отпуская… Герасим дёрнул Стефана за рясу. Кланяясь, попятились к двери. Уже на пороге догнал окрик:
– Постой, монах!
Князь наугад взял одну из белых хартий, приготовленных для Митяя в Царьград, протянул писцу:
– Выпиши охранную грамоту Стефану… Пермскому, – и усмехнулся, подняв на Стефана глаза, – видишь, окрестил я тебя. – А впрочем, у вас с Митяем один крёстный отец, вот он…
Подмигнул тревожно застывшему в дверях Герасиму:
– Что, преподобный, разъезжаются твои крестники? Лишь Бог нам поборник да чёрные клобуки друзья…
Когда дверь затворилась, отрывисто бросил воеводе:
– Пошли сейчас же вслед дружинников дюжины две. Такая защита ему надёжнее охранной грамоты будет.
…У Оки Великий князь с Митяем простился:
– Ну, дальше ты сам…
Щуплый Димитрий Иоаннович старался вести себя грубовато-мужественно. Дородный Митяй уныния не скрывал и едва не хныкал. Все же облобызались и разъехались. В Царьград за нареченным митрополитом последовали собственный князев посол Кочевин-Олешинский, московский протопоп Александр, три архимандрита, пятеро игуменов, шесть бояр митрополитских, два переводчика, толпа отроков, челяди и дружинников.
Ехали споро, коней меняли по пять-шесть раз на дню. Миновали Рязань. Едва выехали в половецкие степи, как путь преградил татарский дозор. Старший нагнулся в седле и заглянул в крытую кибитку, в которой полулёжа дремал Митяй. Уже третьи сутки нареченный митрополит был не в духе. И сейчас, думая, что кто-то из митрополитских бояр дерзнул потревожить его, зычно крикнул:
– Пшёл вон!
Следом полетел полупустой штоф. Ошарашенный татарин отпрянул. Подоспевший Кочевин-Олешинский, как и полагается послу, улыбчиво растолковывал дозору через побледневшего от нехороших предчувствий переводчика, что сей грозный муж – новый митрополит Московский Митяй, вместо почившего Алексия.
Заслышав про Алексия, татары дружно закивали, широкоскулые лица расплылись в улыбках. Митрополит долгое время был опекуном московской княжеской власти, пока был мал летами Димитрий Иоаннович, и в Орде старца знал всякий. Алексий не однажды бывал здесь, добывая отроку ярлык на княжество, а заодно врачевал молитвой и лекарскими снадобьями жён и детей Мамая. А теперь к нему, в ханский шатер, привели Митяя. Мамай цепко следил сквозь щёлочки глаз за гостем. Тот, согнув в три погибели мощное тело, уселся и с хитрецки смиренной улыбкой стал дожидаться, когда хан соблаговолит открыть глаза. Принесли кумыс. Митяй поднес пиалу к носу, редкий запах кобыльего молока ударил в нос. Нареченный митрополит начал осторожно косить по сторонам, нельзя ли потихоньку выплеснуть. Но столкнулся с глазами посла – они были полны ужаса. Улучив минутку, Кочевин-Олешинский зашептал Митяю:
– Владыко, здесь считают за грех пролить молоко на землю, а заодно и бросить ножик в огонь, опереться на хлыст, умертвить птенчика. Упаси тебя Господи сделать хоть что-нибудь подобное. Видишь, как жрецы за тобой следят. Пей, владыко милостивый, не то пропали мы!
Отпустили Митяя из Орды только на следующий день – пировали. С непривычки ноги затекли, жутко ломило спину. По утру Митяй вышел, пошатываясь, если бы татары не поддерживали под руки, упал бы. Не мешкая, тронулись. И только позже, скрывшись от глаз обидчивых ордынцев, велел остановиться, чтобы переменить засаленную во время пира мантию. Отрок помчался стремглав к возкам с митяевым одеянием. Обоз между тем стал короче на пятнадцать телег. Щедрые дары хану сделали свое дело, взамен племянник Мамая Тюлюбек выдал Митяю милостивый ярлык.
Без особых приключений достигли Тавриды. В генуэзской Кафе Митяя ждал корабль. Нареченный митрополит был не в духе и сразу же спустился в каюту. Велел позвать одного из отроков и заперся с ним на всю ночь… Корабль уже рассекал волны Босфора. Вдали виднелся купол собора Святой Софии. Решились сообщить нареченному митрополиту, что Царьград уж виден. В дверь каюты скреблись сначала робко, потом колотили всё громче, всё настойчивей. Наконец, решились взломать затворы. Позвали дюжего монаха, расступились пред ним, он с размаху вышиб дубовую дверь плечом. Теснясь, заглянули и отпрянули: на постели лежал, раскинув руки, посиневший и уже остывший Митяй. Отрока нигде не было. Хлопало на ветру корабельное оконце.
…Стефан хотел закрыть глаза вознице, но заиндевевшие ресницы не хотели оттаивать, глаза умершего упрямо смотрели на верхушки заснеженных сосен. Окоченевший труп пересадили в сугроб, место возницы молча занял один из дружинников. Часом раньше под ним пал конь, мёртвый от усталости и голода. Его освежевали и сырым стали есть. От мяса валил пар. Путники, избегая смотреть друг на друга, поглощали кровавые куски… Стефан сглотнул подступивший к горлу ком и отвернулся. Сам он постился. Питался одним просом и пил талую снежную воду. К вечеру кони заскользили копытами по припорошенному снегом льду. То было устье Выми. Дошли! Повалились на сани скопом, полуживые, но заснуть было боязно – мороз продирал до костей, не замерзнуть бы в дрёме до смерти. Ветер, завывая, вздымал с сугробов рассыпчатый снег, норовя занести, заровнять обоз вместе с людьми. Вой становился всё явственней и многоголосней.
– Мужики, – завопил дюжий возница. – Это ж не ветер!
Все повернулись в ту сторону, куда он указывал рукавицей – на синих на белом снегу волков. Матёрый вёл стаю, оставляя за собой аккуратную цепочку следов. Волки потратили три дня на выслеживание и преследование оленей. Быстроногое стадо, зная, что хищники гонят его на ледяной наст, упорно шло «на махах» по глубокому сыпучему снегу. Вожак, с разбегу врезаясь в сугроб пузом и грудью, торил дорогу, затылком чуя, как каждый новый прыжок удаляет его от стаи. Он остался один. Постоял, тяжело дыша. Проглотив комок снега, развернулся и побежал навстречу своим серым собратьям, чтобы повести их к добыче, оставленной про запас после предыдущей удачной охоты.
И вот теперь он привел свою стаю к той поляне, где должен был быть тайник, и замер, подняв уши и выдвинув вперёд углы рта. Как раз там и стоял обоз с людьми. Этот крупный, закалённый во многих схватках волк никогда не нападал на человека и не хотел этого сейчас. Но люди вторглись на его охотничью территорию. По всем волчьим законам непрошеные гости должны быть жестоко наказаны. Вожак видел, как тяжело ходят впалые бока волков, – со времени последней успешной охоты прошло две недели. А у людей – лошади. Вожак вздёрнул нос и прижал к голове уши, представив, как его клыки хватают жертву за морду, промежность, как обессиленное животное падает и стая начинает рвать тушу на куски.
…Костёр никак не разгорался. Мокрые от снега сучья шипели и гасли. Один из дружинников, увязая в сугробе, подобрался к дальнему из возов, потрогал перевязанный бечевой и завёрнутый в шубы груз.
– Отец Стефан, что тут? На растопку не сгодится?
– Книги не дам! Это христианские изборники. В них живут мёртвые, их разум и душа. Не дам!
– Вот перегрызут нам волчары глотки и книгам твоим без нас погибель будет.
– Сани ломайте, – распорядился Стефан. – Нашему пути конец пришёл, здесь поселимся. Церковь строить станем.
Разбухшие и отсыревшие от осенних дождей и снежных зимних бурь дуги ломались плохо, а горели и того хуже.
– Отец Стефан! – взревел старший из дружинников, и не понять было, грозит или молит он. – Выбери сам, что в обозе жечь можно, а то всё мечом покрошу. Ну!
Стефан обвел взглядом окрест. Заснеженный холм, на котором стоял обоз с горсткой насмерть усталых, голодных и обмороженных людей, со всех сторон обступала непроглядно-чёрная цепь тайги. Внутри этого круга щерился и сужался еще один круг – волчья стая, чуя легкую добычу, подбиралась все ближе. «Троих я потерял в пути, нас осталось всего восемь, только восемь, – пронеслось у него в голове. – Как глупо будет умереть сейчас, когда мы дошли до цели, Господи!» Стефан хотел было вздохнуть поглубже, морозный воздух обжег легкие. Он поперхнулся, закашлялся, согнулся напополам. Так, согбенный, добрался до саней с церковной утварью и на ощупь нашарил икону побольше.
– Прости, Богородица, взойди на муку огненную, спаси и сохрани нас, дабы могли мы употребить жизнь свою на благотворение. Аминь! Да будет так!
Стефан истово перекрестился и ткнул иконой в ближайшего дружинника. Тот схватил, переломил через колено. Стефан не видел этого, стоял зажмурившись, слышал только треск, отозвавшийся во всём теле болью. А дружинники между тем уже хлопотали над костром – кто высекал искру, кто подкладывал щепочки. Жаркие языки дохнули в лицо Стефану. Он не выдержал – взглянул на разгоревшийся костёр сквозь растопыренные, дрожащие пальцы. Разогревшейся слезой стекла по писаному лику смола. Беззвучная мука… Неподдельная боль… Мука и боль… Стефан стоял и смотрел, не в силах отвести взгляд. А губы дрожали всё сильнее. Но занялся огонь, осветил тайгу и разорвал волчий круг.
…Вестей из Царьграда как не было, так и нет. Димитрий Иоаннович частенько грустил, вспоминая любимца. Но вскоре стало не до того. Татарские полчища устремились к Москве. Русь готовилась к Куликовской битве. А в Царьграде в то же самое время шли бои за митрополитский клобук, наградной крест и жезл. Соискатели норовили выхватить символы духовной власти друг у друга. На что уходит жизнь! Среди русского посольства царила великая смута. Не переставая удивляться внезапной и странной смерти Митяя, тело его свезли на берег и торжественно погребли в Галате. Перед греческой патриархией изо всех сил пытались соблюсти приличия, делая скорбный вид. А в своём кругу злословили: «Бог покарал его за гордыню да сладострастие…». Осуждая Митяя, русское посольство впадало в большой соблазн. И было от чего. В потайном ящичке в каюте покойного нашли белые хартии, скрепленные великокняжеской печатью, – пиши, что хочешь. В трюме теснились лари с митрополичьей казной.
Зачастили на корабль греки. Осторожно, полунамёками, прощупывали московских послов: дескать, пока вы тут над казной в скупости чахнете, патриарх Нил или грека назначит, или Киевского митрополита Киприана призовет, или Дионисию Суздальскому благосклонность выкажет. Соискателей митрополии Московской и Всея Руси много, а вы тут на своем добре сидите без пользы… Вволю попугав, отведав рассыпчатой черной икры и крепких монастырских настоек, гости сходили на берег. Тянулись на корабль и русичи. Первым наведался опальный Дионисий Суздальский, с затаенной радостью прознавший о смерти Митяя. Спустился в трапезную, перекрестился на образа, сказал скороговоркой:
– Упокой, Господи, душу раба твоего, – и, повернувшись спиной к образам, добавил: «по делам Митяю воздалось. Тело еще не остыло, а он уж дерзнул облечься в белый клобук и митрополичью мантию и даже сидел на троне в алтаре. Поспешил выскочка».
Все молчали, избегая смотреть в глаза Дионисию, а он забавлялся воцарившейся неловкостью:
– Поспешили вы под благословение к Митяю, а?
Вторым на корабль пожаловал митрополит Киевский Киприан. В каюты спускаться величественно отказался, позвал с собой прогуляться по берегу князева посла Кочевина-Олешинского. Пошли под пристальными взглядами. Слушали, как перекатывает гальку морская волна. Наконец, молчание нарушил Киприан:
– Юрий Васильевич, темнить не стану. Противно это и моей человеческой натуре, и сану моему неприлично. Я в Царьград прибыл с притязанием на «Всея Руси». Склонишь московское посольство в мою сторону, сочтёмся прямо тут, в Царьграде. Моя митрополитская казна щедрой к тебе будет. Думай, боярин, до завтрева, – мелко перекрестил опешившего посла и ушёл твердой поступью, уверенный в успехе.
Кочевин-Олешинский проворочался в своей каюте ночь напролет. То ему собственные палаты каменные виделись, то шестерка рысаков для личного выезда, то восставший из гроба Алексий, то веселый, краснолицый Митяй, то грозно подбоченившийся Великий князь Димитрий Иоаннович… Последнее из видений было явственней других. Под утро стало вовсе невмоготу. Пошел будить свое посольство. В капитанской каюте собрались не сразу. Кочевин-Олешинский обвёл взглядом хмурые, помятые лица и понял: бессонницей мучился не он один. Боярин откашлялся в кулак и без обиняков начал:
– Ну вот что, святые отцы. Митрополит Московский и Всея Руси должен быть из Москвы. Справляться о воле князя некогда. Чье имя впишем в хартию на место умершего и представим патриарху Нилу для посвящения?
Повисла мертвая тишина. В посольстве было три архимандрита – Иоанн, Мартиниан и Пимен. Одному из них и надлежало сейчас стать митрополитом. Священнослужители переглянулись – так перестраиваются полки на марше при зове боевой трубы. Великокняжеский боярин, опешив, изумлённо наблюдал. Сначала было явственно видно, как святые отцы образовали два полка – левой и правой руки. Один пошёл в бой против Иоанна, другой – против Мартиниана. Закипели словесные баталии, разбившие наголову оба полка. Из остатков образовался запасный полк сторонников Пимена. Казалось бы, победа. Но нет. Слабеющей рукой знамя подхватил отвергнутый архимандрит Иоанн. Теперь он горячо протестовал против Пимена, как, впрочем, двумя минутами раньше Пимен протестовал против него. Великокняжеский посол почуял: пора действовать, иначе побоище не кончится никогда. Обезумевшая конница понесётся вскачь по собственным позициям. Улучив минуту, когда святые отцы переводили дыхание, Кочевин-Олешинский зычно скомандовал матросам:
– Иоанна в оковы и в трюм! Морить голодом, пока не образумится. А будет своевольничать – бросьте в море!
Посол, вытирая взмокший лоб, вписал в хартию Пимена, а заодно заполнил и ещё одну великокняжескую грамоту – о займе у царьградских банкиров двадцати тысяч гривен на имя московского князя…
…Минуло четыре года. Стефан покидал Москву, стыдясь в душе того радостного облегчения, которое всё более захватывало его на пути к северной своей епархии. Кони бежали по зимнику бодро, среди снежных просторов дышалось и думалось удивительно легко и просто… Просто ли? Да! Теперь он епископ… Поставление его на эту должность было даже по московским меркам небывало пышным. Но откуда странное это чувство? Он стал другим? Или Москва переменилась? Конечно, после набега татар красота белокаменной погибла. Остались дым да пепел. И такое же пепелище в сердце Великого князя. Хан Тохтамыш, требуя дани, удерживает в плену старшего сына Василия. Стефан явственно видел перед собой глаза Димитрия Иоанновича, словно припорошённые пеплом, когда тот подозвал к себе Стефана после службы:
– В чём, епископ, нужду испытываешь?
– Единодержавный Великий князь, – сказал и увидел, как поголубели серые глаза князя, должно быть, тоже припомнил первую встречу. Но не время предаваться чувствам, о деле сказать важно. Стефан заторопился сказать о главном: «мы лишены подвозов и терпим нужду в хлебе!».
Тут приблизился великокняжеский боярин, зашептал что-то на ухо князю. Димитрий Иоаннович, багровея, повернулся на каблуках и вышел из церкви. За ним устремились толпой бояре, заполонили своими длиннополыми шубами весь проход. Ну не бежать же следом, да и не до него Великому князю, вон как в лице переменился… Преподобный Герасим шаркающей походкой подошёл и повёл к дальней иконе, чтобы говорить можно было сподручней, без чужих ушей.
– Смута у нас в Москве великая, Стефан. Когда Великий князь узнал о гибели Митяя и о посольском заговоре в Царьграде, переживал долго. Сказать по совести, мне тоже его жаль, мы коломенские с ним оба. Ну вот… – Герасим огляделся по сторонам и заторопился: – Пока ты в своей Перми пропадал, князь, подавляя свою прежнюю нелюбовь к киевскому Киприану, позвал его на митрополию. Тот тут как тут – в праздник Вознесения въехал в Москву! А зимой вдруг весть – цареградские заговорщики возвращаются. Доложили князю. Он им навстречу дружину выслал. Пимена – в заточение, в Чухлому. С остальными посольскими князь тоже суров был: у кого имение отобрал, кого в ссылку отправил, иных велел батогами бить, а кого и смерти предал…
Вошла монахиня, стала убирать огарки свечей. Преподобный оборвал себя на полуслове, шарахнулся в угол, потянув за собой Стефана.
– Слушай… Прознав про это, патриарх Нил послания стал слать, раз за разом требовательнее. Киприан князю и самому видно опостылел, он его после нашествия татар на Москву от себя отослал. Да обидно так: вроде как за то, что митрополит в Тверь сбежал, когда Тохтамыш в Москву пришёл.
Герасим снизил голос до шёпота и прибавил в ухо Стефану:
– А сам князь на ту пору тоже Москву оставил. Ну, после этого, – голос Герасима снова обрёл прежний тон, – вызвали по осени из заточения Пимена. Только тот обрадовался, зимой прибыл из Царьграда Дионисий. Что он князю наговорил? Да что бы ни сказал, давно известно: близ царя – близ смерти… После того князь объявил Пимена наглым хищником святительства и велел снять с него белый клобук. И опять звенели колокола, и опять встречали Киприана. Пимен, сказывают, к туркам сбежал и на патриарший собор не явился, его за глаза осудили… Одно слово, смута! Эх, Стефан, в честных людях Москва нужду терпит, а ты тут – с хлебом для своих язычников к князю пристаешь…
И правда! Стефан о своей нужде больше не заговаривал. Засобирался в путь, чтобы хлеб добыть в Вологде и успеть привезти до весенней распутицы, по зимнику.
…В дороге перемёрзли, едва в полынью не провалились, но дошли без потерь. А вот показались из-за холма и дубовые стены вкруг церкви, которую в первую зиму сработали ввосьмером под любопытными взглядами пермян в считанные дни. Из дубовых срубов с забутовкой внутри, брёвна – один к одному, в обхват толщиной. На трескучем морозе не зябли, грелись – работали так, что пар от потной одёжи шёл.
Стефан вспомнил московские обгорелые церкви. Нет, не из Орды пришло в храмы запустение – из души… Будет на то воля Божья, он в своей епархии не только церкви и училища откроет, но и монастыри размножит, ибо с ними вместе разрастается и собирание великих книжных сокровищ.
Церковный сторож открыл ворота проворно, не скрывая тревоги. Едва переступили через порог, поспешил с известием:
– Без тебя, отец, худо. Ты уехал, молиться все бросили, а тут еще Пам-сотник смуту в народе сеет. Говорит, голод оттого, что от богов своих отвернулись. Люди толпами к Воипелю идут, последнего оленя в жертву принесли, кровью его мазали рот и глаза истукану…
Стефан слушать дальше не стал, перебил сердито:
– Ладно, с этим потом. Вы прихожанам, кои на службу придут, – помолчал, покачал головой и сам себя поправил: – Нет. Не чиня между людьми разницы, раздайте по зобнице ржи на каждого – корзина закрома не наполнит, но в голоде всё же поддержка. Детей малых и стариков не пропустите!
Стефан повернулся спиной и принялся молиться. Побежали исполнять… Дождавшись, когда церковь опустеет, поднялся с колен и поискал глазами доверенного дьяка Василия – бывшего возницу, с кем вместе голодал и холодал, церковь ставил с первого бревнышка. Тот стоял в стороне, дожидался.
– Пойдём в избу, – кивнул ему Стефан. – Там всё расскажешь…
Слушал молча, низко склонив голову. Чувствовал, как растёт в груди ярость и не гасил её…
– Ну что ж, пойдём к кумирнице, – только и сказал, тяжело вставая. – Показывай дорогу.
Во дворе, проходя мимо поленницы, поднял топор.
…На Стефана слепо смотрело каменное изваяние старухи с прилепленными по бокам младенцами. Постоял, примериваясь и усмиряя дыхание. Размахнулся и ударил обухом по каменному брюху, поросшему серо-зеленым мхом. Топор гулко звякнул. На теле идола зазмеилась трещина. Кто-то пронзительно закричал. Стефан размахнулся снова… Слышал за спиной, как скрипит снег под ногами бегущих прочь от кумирницы людей… Новая трещина на камне столкнулась с прежней. Истукан пошатнулся, от него медленно и нехотя отвалился кусок, глухо стукнулся о подножье и скатился к ногам Стефана. Тот не отступил. Словно и сам окаменел. Камень, покачавшись, остановился, словно наткнулся на невидимую преграду.
Народ в суеверном ужасе заметался, запричитал разноголосо. Всех перекрыл густой голос Пама-сотника («Хороший дьяк был бы, молитвы читал бы зычно», – отметил про себя Стефан). На площади подле сокрушённого кумира всё разом стихло.
– Кто дал тебе власть такое творить? Кто послал тебя в землю нашу, чтобы надругался ты над нашими богами?..
Стефан усмехнулся и бросил топор, повинуясь внезапно нахлынувшей усталости:
– Разве это бог, если его прилюдно сокрушить можно?
Сотник, смешавшийся, повернулся к людям:
– Не слушайте Стефана, пришельца из Москвы! – и, чувствуя, что напал на верный след, возвысил голос:
– Что хорошего быть может нам от Москвы? Не оттуда ли к нам тяготы идут, дани тяжкие, и насилия, и судьи, и соглядатаи, и караульщики? Не от нашей ли охоты меха в Орду посылаются? Народ! Твои учители были опытные старцы, а сей иноплеменник юн летами и разумом…
Пам-сотник говорил и с радостью для себя отмечал, как с двух сторон стали подступать мужики, кое-кто подбирал палки прямо здесь, среди припорошённого снегом валежника. Сомкнулся круг. Пам предостерегающе поднял руку. Занесённые над головой Стефана дубины нехотя остановились. Сотник вышел в середину круга, загадочно ухмыльнулся:
– Ты нашего бога топором сокрушить решил, а сейчас мы твоего огнем испытаем!
Взметнулся столб пламени, опалил лапы елей, искры брызнули в морозное синее небо. Пам стоял, скрестив на груди руки, в предчувствии триумфа. Мерил взглядом Стефана: «Против меня ему никак не устоять». Говорил зычно и внятно, чтобы слышно было в самом дальнем уголке поляны.
– Мои боги – Воипель и Золотая баба, на которую ты, московский пришелец, руку поднял, – меня защитят, и я пройду невредим сквозь огонь. Ты, иноземец, со мной пойдешь!
Стефан сбросил с себя кожух. Остался стоять в рясе, продуваемый ветром и осыпаемый снегом. Поцеловал крест:
– Да, я не повелеваю стихиями, – негромко ответил он, не стараясь перекричать треск костра и вой поднявшейся метели. – Бог христианский велик. Я иду с тобой, Пам.
И неожиданно, как клещами, стиснул руку сотника и повлек его за собой в огонь, вмиг опаливший бороду, брови, волосы.
Сотник попятился. Стефан не пускал. Смотрел прямо перед собой, огненные блики отражались в зрачках. Языки жадно лизнули ноги. Словно босиком на раскаленных углях.
Пам люто закричал. Он уже не пятился – вырывался из рук монаха. Толкнул его всей тяжестью своего тела, камнем упал на Стефана и превозмог-таки силой – выкатились тесно сплетённым, тлеющим клубком из огнища.
Шипела в снегу успевшая заняться огнём одежонка. Ветер колол, как иголками, обожжённую кожу на лице и на руках. Ныли ноги в обуглившихся пимах…
Пам лежал, зарывшись в снег, силился унять боль. Стефан встал. Свет резанул по глазам. Сразу и не понял, почему так непривычно стало смотреть: недоставало ресниц.
Вернулся к костру. Жар дохнул в лицо. Выхватил из пламени горевшую дубину. Взвесил на руке – чем не факел? И пошёл подпаливать деревянных идолов вокруг полуразвалившегося каменного истукана…
Снег, смешавшись с пеплом, стал окрест чёрным. Волдыри на лице и руках от ветра и жара полопались, но Стефан не чувствовал боли.
– Кто воистину верует, – говорить мешали истрескавшиеся губы, – тот должен разыскать и выведать, где кумиры таятся. Найдёте в доме ли своём, или у соседа ближнего, или ещё где-нибудь, несите сюда, чтобы прилюдно идолов руками своими сокрушить. А кто не хочет к святой вере прийти, тот пусть на Удору уходит, – обвёл глазами поляну, все стояли, молча: – Аминь! Да будет так!
…И таяли снеги. И ложились на землю вновь. Военный год сменялся мирным. Неурожайный – хлебным. Тревога чередовалась с надеждой. И люди не смели тому радоваться, опасаясь новых перемен.
Лишь Ульяна ликовала. Вставала затемно. В родительском доме икон не было. Ульяна, как учил Стефан, крестилась, глядя на верхушки сосен, подпиравшие купол неба. Случалось, что вслед за затверженными словами с губ срывались свои, невесть откуда взявшиеся. Они прорастали из души, как молодая поросль в лесу.
- Господи,
- Истину Твою,
- Милости Твои
- не удали от меня!
- Благоволи, Господи, и избави! —
- от покушающихся на мою душу,
- от беззакония,
- от безверия,
- от озлобления, —
- и сердце мое остави мне,
- многотерпеливый Господи,
- Боже мой!8.
Когда Ульяна впервые переступила порог часовни, словно взбежавшей на пригорок над Вычегдой, её подстегивало любопытство: почему пришлый человек построил себе такой необычный дом, почему островерхую крышу венчает крест? До этого дня Ульяна лишь слышала о Стефане – о нем перешёптывался тайком вычегодский люд, что-де у москаля заговор сильнее, чем у тунов9, он помогает хвори отводить, хлеб добывать, научает огня и невзгод не страшиться. Припомнив это, Ульяна зябко повела плечами – боязно ведь как-никак. Но не утерпела, заглянула внутрь. В глубине диковинной избы мигали, плавились свечи. Из тьмы проступали печальные лики.
Взгляд Ульяны притягивала деревянная скульптура напротив входа («Идол, что ли?»). Девушка подошла ближе и замерла: взаправдашнее, человечье страдание исказило черты изваяния. Ульяна смотрела на поникшую голову, на обессилевшие ладони. Она всмотрелась и обомлела: в руки статуи были вбиты гвозди! Ульяна забыла, что перед ней деревянное подобие, а не живой человек. Его боль передалась ей, и она невольно коснулась пальцами своего вдруг занывшего запястья. Ульяна не сразу почувствовала, что в часовне она уже не одна. Рядом с ней стоял невысокий седой человек в чёрной длиннополой одежде. Как и Ульяна, с состраданием посмотрел на распятие и перекрестился.
– Кто это? – спросила Ульяна, внимательно проследив за тем, как незнакомец коснулся двумя перстами своего лба, середины живота, правого, а затем и левого плеча.
– Это Господь наш Иисус Христос, который страдал за людей. Он человеколюбив, даёт нам благословение, прощение и отпущение…
Ульяна, осмелев, взглянула на говорившего: тот хоть и был сед, но выглядел бы совсем молодо, если бы не усталые, мудрые глаза.
– А ты и есть Стефан?
Тот молча кивнул и тоже украдкой посмотрел на Ульяну. Высокая, широкоплечая, вся какая-то очень светлая, ясная, как сосенка в бору солнечным утром. Может быть, это так кажется из-за круглого лица с весёлой пуговкой носа или из-за зелёно-голубых доверчивых глаз? Ульяна, прижав широкие ладошки к груди, тихо спросила:
– А кто его так? – кивнув на гвозди в руках Бога.
– Люди, – тихо ответил Стефан и, словно отвечая своим мыслям, повторил отчетливо: – Люди…
…Тын Кыска уминал шаньги, но от сытости не только не добрел, а, наоборот, распалялся всё больше. На сидевшего напротив Пама смотрел снисходительно, не скрывая насмешки:
– Хм, ты на головёшку стал похож. И что тебе взбрело со Стефаном в огонь бросаться? Неужто и правда на заговор понадеялся?
– Да какое там, – мигнул Пам слезящимися глазами без ресниц, которые, обгорев, так и не выросли, – кто ж мог подумать, что он сам в пламя полезет и меня за собой потащит. Отчаянный он, москаль этот…
– Ничего, – мрачно закивал Кыска, почесывая волосатую грудь, – мы его веру попытаем, да и с новокрещёнными христианами посчитаться стоило бы. Они ведь поговаривают, что Стефан сильнее нас с тобой, раз кумирницы разорил и богов наших разрушил и за то ему ничего не было. Придётся пособить идолам нашим счёты со Стефаном свесть.
На следующее утро и выступили. Печора-река равнодушно и проворно принесла загруженный мстителями коч10 к Вычегде. Скрытно причалили чуть пониже пригорка, на котором виднелась прямая, как игла, часовня, в которой служил своему всемогущему Богу ненавистный Стефан. Подкрались к оконцу, присмотрелись, прислушались. Возится кто-то, тень по стене мечется. Должно быть, Стефан. Метнулись к глухой стене, прислонили к ней прихваченные с собой вязанки сухой соломы, чиркнули кресалом. Проворные языки пламени заплясали по брёвнам – и занялась часовенка, как огромный факел.
– Эх, жаль, дверь не подпёрли, – посетовал Пам, мигая красными веками, – чтоб ему и не выбраться, окаянному.
…А Ульяна с головой ушла в часовне в работу. Бережно сметала мягкой еловой лапой невидимую пыль с окладов икон. Добела скоблила скамьи у толстых бревенчатых стен, намывала струганные полы, словно молодая хозяюшка в дому. «Вот вернется Стефан с хлебным обозом, – застенчиво мечтала она, – а я его на пороге встречу…» Вздохнув стеснённо, приступила к главному. Поклонившись в пояс распятию, достала холщовый лоскут. «Будто раны перевязать», – мелькнуло мимолётное сравнение, словно не деревянного изваяния касалась, а исстрадавшейся человеческой плоти, и, сама того не замечая, шептала слова сострадания и утешения… А за ними следом пришли и другие:
- Господи, Боже мой!
- Да не убоюсь я зла
- «и пойду посреде сени смертные»,
- пока Ты со мной
- и милость Твоя.
«Что ж это я, – укорила себя Ульяна, – вместо того чтобы молиться… Вот узнает Стефан, не одобрит. А может, и не пожурит, если пойдёт сейчас к нему в избу, где весь стол загромождён письменными принадлежностями, и признание своё запишет, не зря же грамоте он её учил?» Ульяна заторопилась к выходу, боясь, что забудет только что родившиеся в душе строчки. Отворила дверь и отшатнулась: навстречу ей вместе с клубами чёрного дыма ворвались жадные языки пламени, обожгли своим жарким дыханием лицо. Ульяна закричала протяжно низко, но не отступила – пригнувшись, рванулась вперед, в огнище.
Пам с Кыской переглянулись:
– Тю! То ж Ульянка, Стефан ееё как окрестил да грамоте выучил, так она тут и пропадает! Назад загоним? Пущай горит!
Кыска шагнул к Ульяне, обнявшей обеими руками сосну и с ужасом взиравшей на пожарище. Посмотрел и …пропал. В голубых Ульянкиных глазах стояли озера слёз, но она не плакала, не голосила, стояла, словно пустила корни и срослась с сосенкой-сестрой. Кыска с трудом оторвал взгляд, вернулся к недоумевающим своим подельникам. Взял бечёвку, которой были схвачены вязанки соломы, зашагал обратно. Пам засуетился, стараясь перед другими показать свою значимость и близость с Кыской, закивал:
– Правильно-правильно, связать надо, а то вырвется, как только пятки жарить начнёт. Тебе подсобить?
И осёкся под тяжёлым взглядом Кыски. А Ульяна смотрела, как, догорая, рушится остов часовни, рассыпаясь на кроваво-черные головешки. Так же пылала, корчилась её душа. Когда зашедший сзади Кыска обхватил её, заламывая руки за спину, она очнулась, стремясь вырваться. И вдруг замерла от пронзившей ее мысли: «А ведь они за Стефаном пришли. Он вот-вот появится здесь. Уводить их надобно…». Кыска, почувствовав, что ослабло сопротивление, повернул Ульяну лицом к себе, горячо прошептал:
– Не бойся…
Она стояла перед ним безучастная, будто мертвая. Кыска осерчал и, грубо отвернув от себя, связал ей за спиной руки:
– А ну, пошла!
Отчалили. Подналегли на весла, поспешая по Вычегде-матушке. Ульяна сидела на корме молчаливая, отрешённая. «Ничего, – думал про себя Кыска, – все по-моему будет. У меня с девками разговор короткий…» С противоположного берега, сгрудившись у ближней к реке бани, смотрели на зарево и удаляющуюся лодку селяне.
– Никак Уллянку схватили, – сказал самый зоркий.
– Тише ты, мать услышит, – одернули его, – плач поднимет, на всё селенье беду накличет. Кыска – он хоть и тун, а лихой, кровушки много пустил… Такого лучше не трожь…
А мать уже и так не столько увидела, сколько почувствовала: её дочку увозят разбойники. Побежала вдоль русла не разбирая дороги, ломилась, как олениха, сквозь таёжный бурелом, только бы не отстать… Ульяна встрепенулась, подобралась вся. И с каким-то ей одной понятным облегчением перегнулась, словно переломилась, через борт. Раздался всплеск. Тёмная вода, расступившись, сомкнулась.