Калейдоскоп. Расходные материалы Кузнецов Сергей
© Кузнецов С. Ю., 2016
© ООО «Издательство АСТ», 2016
Мы подписали не мир, а двадцатилетнее перемирие.
Фердинанд Фош, 1919
Я счастлив, что дожил до конца этой катастрофы; но я бы хотел умереть до начала следующей.
Арпад Гёнц, 1989
1
2013 год
Новогоднее
Миша не спит и думает: что же ему подарят на этот раз? Проснется – и сразу смотреть! Наверно, подарки будут на тумбочке у кровати, ведь елки здесь нет.
Ух, как интересно, что же это будет!
На прошлый Новый год папа подарил Мише калейдоскоп. То есть считалось, что подарки – от Деда Мороза, но Костя из детского сада еще прошлой весной рассказал, что на самом деле подарки дарят родители, а Дед Мороз их только развозит.
От мамы была игрушечная машина с дистанционным пультом управления, а калейдоскоп, конечно, от папы. К латунной, пахнущей кислым металлом трубке приделаны два вращающихся диска, в каждом – восемь кружков, залитых разноцветным пузырящимся стеклом. Стоило повернуть диски – и во тьме тоннеля закрутились симметричные узоры, багрово-кобальтово-изумрудные, раскрывались, как цветы, вертелись, как японские мультяшные зонтики. Миша подбежал к маме – смотри, смотри! – и мама сказала: да, красиво – таким скучным голосом, что разноцветные зонтики сразу сложились, а цветы – увяли.
Тогда Миша понял: это – подарок от папы. Напоследок он еще раз вдохнул въевшийся в ладошку кислый запах и сунул калейдоскоп на дно коробки, к старым, полузабытым игрушкам.
И снова достал только той ночью, когда мама сказала, что папа теперь будет жить отдельно.
Окно в еловых ветках, пьяные немцы за соседним столиком, гирлянда разноцветными огнями вспыхивает и гаснет. Полчаса до Нового года.
– Понимаете, Лиза, – говорит Александр, – что во всей этой свистопляске по-настоящему противно? Пятнадцать лет назад нам всем казалось, что вопрос закрыт: можно ходить в церковь, медитировать, заниматься йогой, верить в Бога, в мировую гармонию, закон кармы, хоть во Временную Волну Нуля – неважно. Важно было одно – был у тебя трансцендентный опыт или нет? Ну, то есть мистический, без разницы, каким словом обозвать. Вы же понимаете, что я имею в виду?
Лиза поспешно кивает. Она уже немного пьяна и не очень внимательно слушает. Александр такой милый, чуть полноватый, с седеющей острой бородкой, похожий не то на морского котика, не то просто на толстого довольного кота, хоть сейчас в «Фейсбук». Ах, почему мне всегда нравились мужчины старше меня? – думает Лиза и на всякий случай кивает еще раз.
– И в этом смысл всех здешних мистериальных заходов. Здесь, в Обераммергау, раз в десять лет – а когда-то вообще каждый год – все жители собираются, чтобы совместно пережить – ну, попытаться пережить – мистический опыт Евангелия, историю смерти и воскрешения Бога, случившуюся две тысячи лет назад. Может ли такое быть в России сегодня? Еще пять лет назад казалось – почему нет? А сегодня всё, что связано с церковью, с официальной религией, вдруг оказалось отброшено в какой-то XIX или даже XVIII век, на уровень атавистических дискуссий. Я же вижу ссылки, которые вы все постите в «Фейсбуке»! «Может ли быть нравственность без веры?», «Патриарх украл у Навального наночасы», «Суд принял к рассмотрению уложение Трулльского Собора VII века», «Пережившие клиническую смерть видели Бога»… Я все жду, когда кто-нибудь напишет: «А вот космонавты в космос летали и Бога не нашли!» Будто не было, я не знаю, ни Достоевского, ни Честертона, ни Шестова, ни Ницше, в конце концов…
– Ага, – кивает Лиза, – папа говорит: это всё из-за семидесяти лет советской власти. Мы были отрезаны от европейского опыта и теперь…
– При чем тут это? – немного раздраженно говорит Александр. – Поверьте мне, Лиза, в Европе примерно то же самое, только выглядит чуть поприличней. Мне кажется, мир не выдержал всей этой глобализации, либерализма, свободы… повсюду тот же фундаменталистский откат – что у мусульман, что у европейцев, что у русских. Это только изнутри России кажется, будто мы такие уникальные, – а на самом деле мы все живем в конце эпохи, которая началась в 1885 году, когда Ницше провозгласил смерть Бога – и этим открыл возможность невероятного поиска, индивидуального и группового поиска трансцендентных ценностей, который теперь подходит к концу. Ему на смену приходят фундаментализм и консервативные ценности – и нам всё приходится начинать заново: опять учиться говорить о Боге, о мистическом опыте, о трансцендентном прорыве – как в первый раз, словно не было этих ста с лишним лет.
– Да-да, – Лиза радостно улыбается. – Я читала недавно, что в России всё идет по кругу. Как будто ничего не было. Циклы лет по тридцать. Типа революция-реакция-застой и потом снова… и, значит, у нас скоро опять будет какая-нибудь революция, анархия и все такое… где-то к концу десятилетия…
Вот они, двое русских, отмечают Новый год посреди городка, где много веков жили только немецкие католики. Сейчас раз в десять лет местные жители изображают Страсти Христовы, раньше – каждую Пасху. Между прочим, говорят, что кое у кого дипломы гитлерюгенда до сих пор висят дома в рамке. А что такого? У нас в России тоже на антресолях валяются дипломы из пионерлагеря!
А еще прошлой зимой папа подарил Мише снежинку.
– Все снежинки – похожи, – сказал папа, – но каждая – уникальна и неповторима. Вот, смотри!
На темно-синюю Мишину варежку опустилось гексагональное фрактальное чудо, во все шесть сторон распушенное расходящимися веточками.
– Смотри, – повторил папа, – такой снежинки никогда не было и больше никогда не будет.
Миша нагнулся и вгляделся: снежинка была такой же, как все другие, – красиво-симметричной, прозрачно-ажурной и очень непрочной. Никогда больше не будет, повторил про себя Миша и, высунув язык, слизнул снежинку.
– Что ты делаешь! – засмеялся папа, но Миша ничего не сказал, только подумал, что теперь, хотя снежинка исчезла, ее частичка навсегда сохранится у него внутри – во рту, пищеводе, желудке, в расходящемся переплетении кровеносных жил, – и он вспомнил картинку в детском атласе, где красные и розовые линии ветвились бесконечным снежиночным узором.
Потом папа посадил Мишу на санки и побежал, потащил за собой, помчался так, что дух захватывало, – быстро-быстро, весело-весело – так, как никто не умеет, даже мама.
– Нет, Лиза, это не круг, – говорит Александр, – и нет у России никакой своей специфики. В смысле есть, но это как у каждого из нас: мы все уникальны и все похожи, все живем по одним и тем же законам: рождаемся, страдаем, влюбляемся, умираем и все такое. Вот и с историей та же история…
Лиза хихикает: история с историей, каламбур. Боже, думает Александр, как она похожа на Ингу. Ингу пятнадцать лет назад. Не нынешнюю, а ту, с которой я познакомился под скретчи и лупы московского эсид-хауса. Подпрыгивающая светлая челка, подчеркнутый помадой изгиб губ, татуировка на левом плече, большие серые глаза, сверкающие отраженным светом: давним светом огней танцпола, сегодняшних бенгальских огней или елочных гирлянд.
Той далекой ночью все еще было впереди. Рождение Яны, эмиграция в Германию, появление Клауса и те слова – ничего у нас с тобой не вышло, – после которых только развод.
Ну да, мне нравится смотреть на эту девочку, в первый раз выбравшуюся в Европу из своей украинской провинции, потому что ее белокурые волосы, изумленные глаза, трогательная манера улыбаться в ответ на любую глупость дают мне забыть – пусть на мгновение, – что давным-давно нет ни той Инги, ни той Москвы, ни того меня.
История с историей, каламбур.
– Всё повторяется, – продолжает он, – и вместе с тем – не повторяется ничего. Да и вообще – исторические события не существуют сами по себе: они только точки в потоке времени, звенья в цепи причин и следствий. Не замкнутый круг, даже не диалектическая марксистская спираль – это просто бесконечное развитие одних и тех же мотивов, как в музыке. Мотивы те же, а мелодия разная, аранжировки разные, всё разное. У истории ограниченное количество сюжетов и инструментов. Вот рассказ про прекрасный город свободы и анархии, он же – город соблазна и порока. Могут быть разные финалы, но в любом случае город исчезает. Его поглотит пучина, как Атлантиду. Захватят враги. Разрушат внутренние распри. В конце концов, он просто изменится до неузнаваемости – без всяких катастроф. Короче, города не останется – и тогда сквозь ностальгическую дымку он увидится не таким, каким был когда-то, а Вечным Городом из мифа о расцвете, падении и гибели. А может быть, не у истории мало инструментов – у нас мало сюжетов, которые мы можем уложить у себя в голове.
Боже мой, что я несу! – думает Александр. – И зачем? Всего лишь потому, что она похожа на Ингу?
Мы так трогательно встретились, думает Лиза. А я так напугалась, когда Даша в последний момент заболела. Вот те на: собирались вчетвером, Дашка с дочкой, я с сыном, а тут – что, я две недели вдвоем с Мишкой буду? Хотела уже билеты сдавать, хорошо – мама отговорила.
И вот здесь мы и встретились. Так романтично: двое соотечественников в немецком отеле. Занесенный снегом городок, затерянный в Альпах, – и мы вдвоем.
Он-то ездит сюда каждый Новый год, уже пять лет. От Мюнхена час с небольшим, ему удобно. Похоже, знает каждый дом – тем более что дома разрисованные, словно в сказке, – говорит, еще со Средних веков.
И традиции здесь старые, неизменные. Все-таки Европа, обошлось без революций и всякого прочего. Вот перед Новым годом по городу ходят дети со свечами – и мы вчетвером, конечно, тоже пошли. Его дочка взяла моего сына за руку, старше на год, почти взрослая, мы им свечи зажгли. Мы шли, и огоньки были как звезды, где-то далеко пели что-то на немецком, а может, на латыни, я прижималась к Александру и думала, что здесь, наверное, совсем мало местных, все приезжие, как мы.
– Столько народу… – прошептала я. – Представляешь, каковы без туристов все эти… ландшафты?
Он улыбнулся, я крепче прижалась к нему и посмотрела на сына: в трепетном свете Мишино лицо казалось таким серьезным и взрослым, что у меня сжалось сердце.
И все это – как сказка, настоящая рождественская сказка.
Папа говорил: миром управляют цифры. В столетии – сто лет, но в часе не сто минут, а шестьдесят. В году 365 дней, а раз в четыре года – 366. А у майя был еще год в 260 дней. И еще какие-то длинные годы, в тысячи и десятки тысяч дней. Поэто му майя отмечали разные Новые года – какой-то раз в год, как мы, какой-то два раза в год, а какие-то – совсем редко. И только раз в пять с чем-то тысяч лет все эти Новые года совпадают – вот как сейчас, в декабре 2012-го. Конечно, древние майя устроили бы по этому поводу большой праздник – вот и всё. Так, во всяком случае, говорил Мише папа. А еще он говорил: только дураки боятся, что может случиться конец света.
Миша, конечно, не дурак, но ему немножко страшно: все-таки сейчас последний день 2012 года. Вдруг кончится год – и все, ничего больше не будет? Ни мамы, ни папы, ни самого Миши.
Страшно, да? К тому же Костя в детском саду говорил, что те, на ком нету крестика, точно погибнут. Их проглотит огромный зверь, который приплывет из моря. Косте так объяснил батюшка.
У Миши, конечно, есть крестик, но совсем маленький. Вдруг зверь его в темноте не разглядит? Что тогда?
Жалко, папы нет рядом. Папа бы сразу что-нибудь придумал. Сказал бы, например, что до моря далеко и морской зверь так высоко в горы не заберется. Или что-нибудь еще. Когда папа рядом, совсем не страшно – не то что сейчас, в пустой темной комнате.
Миша закрывает глаза и пытается уснуть. Как учит мама, он представляет овечек – они одна за другой прыгают через ограду. Он считает их: раз, два, три, четыре… – и тут видит, что по ту сторону ограды плещется море, овечки падают туда и тонут.
Миша открывает глаза и садится в кровати.
– Мама! – тихо зовет он.
– Прозит! – говорит хозяин, чокаясь с Александром.
Прадед хозяина родился в Кёнигсберге и во время войны вместе с другими немцами отступил в Германию. Потому хозяин считает Россию своей исторической родиной и бесплатно поит русских туристов новогодней ночью. Тем более он знает – там-то уже наступил Новый год.
– Прозит! – отвечает Александр, перекатывая на языке терп кий вкус хозяйской настойки.
Лиза тоже опрокидывает стопку – ну, с наступающим! – и морщится: складочки разбегаются от переносицы к круглым серым глазам и раскрасневшимся щекам – получается очень мило.
– Это главное, что мы поняли за последние сто лет, – продолжает Александр. – Не будет не только вечного повторения, но и никакого конца света. Ни новых небес и новой земли, ни нового человека, ни конца истории – ничего не будет, только череда мотивов и их рекомбинация. Казалось, что вместе с Советским Союзом умерла последняя утопия, – а через десять-пятнадцать лет выяснилось, что исчезли не утопии, а возможность отметить их смерть как важное событие. Любой способ описать историю утратил смысл – в том числе подход к истории как к бессмыслице. Совсем недавно думали: если сказать «история не имеет смысла» – от этого-то смысл и появится. А ведь слова «не имеет смысла» ничем не лучше других слов! Все равно что сказать: история – Божья воля, или несчастный случай, вечное возвращение, заговор, предопределенность, да что угодно! Все это больше не работает. Можно повторять любые слова – все они потеряли смысл. На самом деле история просто есть.
Лиза кивает, хлопая ресницами.
– История просто есть, – повторяет она.
Просто есть, думает Александр. Вот и мы так же: просто есть. Можно сказать любую пошлость: соотечественники на чужбине, бывшие соотечественники на чужбине, бывшая соотечественница на моей новой родине… родственные души в новогоднем безвременье… да хоть просто встретились два – как их? – одиночества. Что угодно.
На самом деле мы просто есть: сидим за столом, ждем, пока в Германии наступит 2013 год, пьем хозяйскую настойку. Интересно, если бы моих предков выгнали из родного города, я бы тоже рад был встретить нынешних его жителей?
(перебивает)
Есть у меня приятель, калифорнийский вьетнамец. Успешный, социализированный раскованный красавец. Его отец был сайгонским генералом. В последний момент сбежал вместе с американцами от Хо Ши Мина. Настоящий военный.
Однажды на полном серьезе он сказал сыну:
– Я в твоем возрасте уже полком командовал!
Мне-то казалось, так только в советском кино говорят. Или советские родители, насмотревшиеся такого кино. Оказывается, сайгонские генералы тоже… Но и сын не растерялся. Ответил, что зато он к своему возрасту ни одного человека не убил. И очень этим доволен.
И вот однажды этот приятель решил съездить на родину. Поселился в отеле, взял рикшу. Назвал адрес, где когда-то жил с родителями. Приехал – стоит старый дом, в колониальном стиле, тот самый, который он помнит с детства. Там, конечно, уже давно живут другие люди.
Мой приятель вышел из коляски, посмотрел на этот дом – и зарыдал.
Рикша спросил его:
– Что случилось?
Тот объяснил, что здесь прошло его детство. Давно, еще до того, как он уехал из Вьетнама. А рикша ему и говорит:
– Наверное, такая у меня карма. Полгода назад я вез сюда очень старого француза. Так он тоже плакал и говорил, что здесь прошло его детство.
Потому что до того, как коммунисты выгнали сайгонцев в Америку, вьетнамцы выгнали французов во Францию.
Приятель угощал нас вьетнамским обедом в своем сан-францисском лофте. Рассказал эту историю. А потом спросил:
– Ну и как должна выглядеть историческая справедливость? Кому должен принадлежит дом по совести? Нынешним обитателям? Моей семье? Французским колонизаторам? Вьетнамским строителям?
Пройдет много лет, и Миша – тогда уже Михаил, а возможно, Михаэль, Майк или Мишель – будет вспоминать эту ночь.
Ему было шесть лет, он впервые поехал отдыхать вдвоем с мамой, без папы. Поехали в Германию – тоже впервые. Сначала на поезде из родного Днепропетровска в Киев, потом с вокзала на такси в аэропорт, потом на самолете, потом мама взяла напрокат машину, и они поехали в отель.
Первые два дня Мише было с мамой очень весело, а потом появился дядя Саша с дочкой Яной, вредной девочкой, плохо говорившей по-русски, и мама совсем забыла Мишу, ходила с этим Сашей под ручку – и каждый раз, видя их вместе, Миша думал о папе. Он смотрел на цветные огни гирлянд и вспоминал о подаренном калейдоскопе, а когда шел снег – о том, что все снежинки разные.
Новогодней ночью они отметили русский Новый год, мама отправила Мишу спать, сама пообещала скоро прийти, но все не шла, и Миша даже хотел заплакать, потому что был совсем один – без папы, без мамы, даже без дедушки, – но потом вспомнил, что у него есть мобильный, подарок дедушки Сережи, и, наверно, это тот самый крайний случай, когда можно позвонить, хотя он и знал, что звонить по телефону заграницей очень дорого.
Он влез в тапки, дошел до джинсов, сваленных на стуле, и достал из кармана мобильный. Всего два номера – мамы и бабушки, даже папы не было. Миша подумал, что, когда вернется, обязательно возьмет у папы номер.
Сделал бы он это раньше – позвонил бы папе сейчас. Папа бы его утешил, сказал бы что-нибудь смешное или что-нибудь умное. А мама… мама, наверно, будет ругаться, что он не спит. Миша хлюпает носом, за окном взрывается петарда, и он от испуга тычет пальцем в зеленую кнопку.
Так Миша и будет вспоминать эту ночь через много лет: пустой гостиничный номер, маленький мальчик с дешевой старомодной «нокией», снег за окном, яркие вспышки фейерверков – и кажется, что он совсем один во всем мире.
Он будет вспоминать… если только конца света не случится.
– Некоторые христиане верят, что Христа распинают ежечасно, – говорит Александр, – не раз в десять лет, как здесь, а каждое мгновение, каждый миг, пока длится время и существует вечность. Точно также мы можем сказать, что конца света не будет, но мир кончается все время, каждое мгновение гибнет и появляется уже новенький. Перманентный конец света, этакий непрерывный суицид.
Раздаются Jingle Bells, навязчивая рождественская трель. Лиза, смущаясь, лезет в сумочку, достает старый айфон, говорит: Аллё, ты почему не спишь?
Значит, мальчик не спит, думает Александр. Наверно, даже хорошо. Ведь если идти куда-то вдвоем – то к ней в номер, она ведь даже намекнула, что собиралась ехать с подругой, номер взяла большой, оказался чуть ли не двухкомнатный, сын, мол, спит отдельно.
Лет десять назад Александр бы с радостью, да. На Ингу похожа и вообще… челочка, губки, глаза эти распахнутые… точно бы не удержался. По молодости был большой ходок. После развода, в тоске и бессоннице, как-то ночью попытался сосчитать, сколько у него было, – сбился со счета и уснул. Несколько раз повторял – сподручней, чем овец считать, лучше любого снотворного.
Может, оно и неправильно, что всех не упомнишь, – но, с другой стороны, с каждой ведь была любовь. Маленькая, но любовь.
Еще пару лет назад он так думал, про любовь. А теперь почему-то вспомнил, как еще до Яниного рождения был с Ингой в Гоа и повстречал там Митю с молодой женой. Инга тогда была та еще оторва, вечно его дразнила, стала строить Мите глазки, потом убежала в ночь, к морю, Митя рванул за ней, и пока они там говорили о чем-то в полосе прибоя, он как раз все с Митиной женой успел… как же ее звали? Совсем вылетело из головы, да и вообще почему-то стыдно вспоминать.
Совсем немножко, но стыдно.
Нет, думает Александр, никуда я с этой Лизой не пойду. Еще по одной – и к себе. Там спит в своей кроватке Яна – маленький белокурый ангел. Небось, раскрылась, как всегда, раскинула руки, разметала волосы по всей подушке… укрою получше – и спать.
Хорошо, что Инга ее со мной отпустила.
Доченька моя. Моя Яна. Вырастет – будет говорить по-немец ки, прощай, русский язык. Станет небось называть своим отцом этого Клауса, будь он неладен.
Александр вздыхает.
– Миша никак не уснет, – говорит Лиза с виноватой улыбкой, – но мы ведь никуда не спешим, правда?
Большие серые глаза смотрят с надеждой. Александр пожимает плечами:
– Да я уже закончил, если честно. К тому же я все это выложил у себя на странице в Интернете. Называется «Крах коммунизма и существование истории» – там всё, что я рассказывал, только подробней.
– Я обязательно прочту, – говорит Лиза, – а вы скажите: как вы думаете, что же все-таки будет дальше? Я имею в виду – с Россией. С Путиным, с этими девочками, с Навальным, со всеми нами? Вам ведь отсюда должно быть видней, правда?
– Я же сказал, – грустно улыбается Александр, – будет то же самое. Всё как в первый раз – и ничего нового.
Миша открывает глаза. За окном – заснеженные склоны далеких гор, прозрачное до синевы альпийское небо. Если выйти на улицу – увидишь пряничные домики с нарисованными человечками в сказочных одеждах, высокие сугробы, следы ночных фейерверков. Увидишь, что наступил 2013 год, новый, ни на что не похожий год, такой же, как все другие, год новых любовей, рождений и смертей, причин и следствий, надежд и разочарований.
Но Миша уже не смотрит за окно – перед ним на прикроватной тумбочке лежат два запакованных в цветную бумагу подарка. Стараясь не разбудить маму, он тихонько разрывает обертку…
Конец света так и не случился.
2012 год прошел.
От волнения мальчик чуть высовывает язык, с усилием открывает книгу – непривычно большую, как у древних волшебников. Он уже умеет читать – не просто разбирать буквы и складывать слова, но читать по-настоящему, как взрослые! – но читать сейчас не будет, только посмотрит картинки.
Ох, никогда таких не видел! Краски яркие-яркие, кажется – фигуры стронутся с мест, побегут со страницы на страницу, перемешаются…
Что там, на картинках?
Диковинные звери – люди-кошки, люди-овцы – красивые и страшные.
Хрустальный корабль на изумрудных волнах, а дальше – чудесный город уходит под воду, а потом – город сияет огнями афиш, неоновый свет, зарницы реклам, а вот и часы, на них без пяти двенадцать – а может, без шести, без семи – так ли важно?
Город, объятый пламенем, город, подернутый дымкой, город, скрытый туманом, неразличимый, словно папиросная бумага намертво прилипла к странице… а вот два рыцаря у запертых ворот высокой башни.
Двери закрыты – и двери распахнуты.
Вот двое сомкнули объятья – а вот отвернулись: все те же… а может, другие?
А вот берег моря, где-то дымится вулкан, впереди – мужчина в смешном, причудливом наряде… что он здесь делает?
Страница шуршит за страницей, и запах бумаги, и краски, и все это – как обещанье.
Когда-нибудь мальчик прочтет эту книгу. Когда-нибудь – но не сегодня.
Он улыбается и перелистывает страницу.
2
1885 год
Смерть Старика
Неправда, что история повторяется дважды, как трагедия и как фарс. История повторяется множество раз, в разных жанрах – и чаще всего мы придумываем эти жанры задним числом, потому что для действующих лиц любая история – драма. Редкий человек видит себя героем фарса, персонажем комедии или водевиля, но сегодня, думая о наследниках, собравшихся в доме умирающего старика, невольно представляешь себе немного старомодное театральное действо, разыгранное привычными масками: Старый Дворецкий, Хитрый Управляющий, Бескорыстная Наследница, Жадный Наследник, Бедный Поэт, Пронырливый Журналист, Умирающий Старик…
Чтобы ввести публику в курс дела, они будут долго пересказывать друг другу предысторию событий, перемежая воспоминания ироническими колкостями и натужными остротами. Через полчаса представления зритель, наконец, разберется, что же происходит. Сэкономим время и расскажем в двух словах.
Итак, в своем доме в австрийских Альпах в возрасте девяноста шести лет умирает Барон Джи, представитель мощной финансовой династии, последние полвека контролировавшей едва ли не всю европейскую экономику. Главные наследники – его внучатые племянники Карл и Анна, родившиеся в результате сложных внутридинастических браков и усыновленные Бароном Джи после смерти их родителей. Среди множества родственников еще двое могут претендовать на наследство – Элизабет Темпл, живущая в Лондоне кузина Анны и Карла, и Ева, любимая племянница Барона. Однако Барон недолюбливает кузину Элизабет (ее мать вышла замуж без разрешения своего отца), а имя Евы запрещено даже упоминать после того, как она пару лет назад сбежала с русским офицером.
Помимо старого дворецкого Жоржа и управляющего Эдмона Дюрана, в доме находятся светский журналист Генрих Вайсс и молодой поэт Густав, ухаживающий за Анной. Вся интрига строится вокруг огромного алмаза – единственного, что осталось от некогда огромного состояния Барона Джи. Старик никому не хочет говорить, где спрятан камень. Возможно, он ждет Еву, чтобы перед смертью простить ее и одарить бесценным бриллиантом…
Итак, ясный весенний вечер. За окном гостиной, обставленной старомодной массивной мебелью, – заснеженные склоны далеких гор, прозрачное до синевы альпийское небо.
Только что Карл, застав свою сестру в объятиях Густава, обвинил молодого поэта в том, что он ухаживает за Анной в надежде получить часть наследства Барона Джи. Возмущенный Густав покидает комнату. За портьерой, как водится в водевилях, прячется Генрих, пронырливый и беспринципный журналист…
Обиженная за своего возлюбленного, Анна хочет убежать следом за Густавом, Карл удерживает ее.
– Как ты несправедлив! – восклицает Анна. – Густав – самый бескорыстный человек из всех, кого я встречала. И он прекрасно знает, что у нас почти ничего нет. Я сказала, что мы были вынуждены даже продать наш дом в Париже и переехать в эту глушь.
– Ничего нет? А Пуп Земли?
– Боже мой, Карл, дядя скорее умрет, чем расскажет, где он.
– Дядя умрет так или иначе. Когда тебе почти сто лет, это обычное дело. Но если ты спросишь его…
– Карл, я не буду докучать умирающему старику…
– После того как Ева сбежала с русским офицером, ты стала его любимой племянницей. Если он и расскажет, где камень, то только тебе.
– Дай ему умереть спокойно!
– А он разве дал нам спокойно жить? Единственное, что он любит, – свое дело, свой банк. И, конечно, все должны быть такими, как он! Не спрашивая моего желания, не сверяясь с моими склонностями, он вознамерился сделать из меня своего преемника! И вот – с тех пор как мы переселились в его парижский особняк, я не знал ни дня покоя. Молодость? Веселье? Радость? Это не для меня! Тринадцать лет в Париже – и ни разу не сходить в Оперу! С утра до ночи – векселя, кредиты, счета! Я даже во сне вижу эти бесконечные бумаги с его размашистой подписью, этими джи-аш-дубль-вэ-аш. Тринадцать лет я горбатился на него – и ради чего? Крупнейшее в Европе состояние истаяло на моих глазах! Так дай мне хотя бы получить этот камень, мы его заслужили!
– Пусти меня! – Анна выдергивает руку и почти бегом покидает комнату.
Карл подходит к занавеси, за которой прячется Генрих.
– Жаль, у меня нет шпаги, и мы не можем поиграть в Гамлета и Полония.
– Я задремал, любуясь пейзажем, – говорит Генрих.
– Точнее – подслушивая наши разговоры.
– Не судите меня строго. В конце концов, такова моя работа. Не всякому посчастливилось родиться в богатой семье.
– Сомнительное счастье.
– Вам просто не с чем сравнивать. Жизнь бедняка по сравнению с вашей – всё равно что булыжник в сравнении с… с Пупом Земли.
Пауза. Карл пристально смотрит на журналиста:
– Вы знаете о?..
– Это моя работа – знать! Огромный бриллиант, всё, что осталось от некогда гигантского состояния, – но он и один стоит состояния.
– Да, этот камень бесценен.
– Откуда он у вашего дяди? Забрал за долги у какого-нибудь индийского раджи? Обменял на просроченный вексель? Выиграл в кости?
– Старик не играет в кости. И не говорит, где камень.
– У меня есть идея. Если она сработает – с вас комиссионные в двадцать процентов от стоимости камня.
– Двадцать процентов? Да это грабеж! Не забывайте, кто меня учил коммерции! Дядя никогда не простил бы мне, если бы я согласился на такое! Пять процентов – красная цена любой вашей идее.
– Отлично. За пять процентов можете использовать собственные идеи. Меньше, чем за пятнадцать, я не буду даже разговаривать.
– Хорошо. Восемь процентов.
– Десять.
– По рукам. Говорите вашу идею.
Генрих оглядывается и шепчет Карлу на ухо:
– Гипноз. Я видел, как под гипнозом люди становятся круглыми дураками.
– Я видел, как люди становятся круглыми дураками без всякого гипноза. Но я не так глуп, чтобы…
В гостиную входит Эдмон Дюран, представительный мужчина шестидесяти лет. Заметив Карла и Генриха, он останавливается, возмущенный:
– Шарль! Разве я не сказал, чтобы и ноги этого проходимца здесь не было!
– Я уже ухожу, месье Дюран! – Генрих направляется к двери в противоположном конце сцены. – Карл, помните! – Дважды показывает растопыренную пятерню и уходит.
– Что имел в виду этот прохвост? – спрашивает Эдмон по-французски.
– Уговаривал меня загипнотизировать Старика и узнать, где тот прячет Пуп Земли.
– Не выйдет. Я сорок лет с ним работаю – если он не хочет говорить, то скорее умрет, чем скажет.
– А умрет он скоро.
– Мне казалось, Старик бессмертен, – с неожиданной грустью говорит Эдмон.
– Его подкосило бегство Евы, этой маленькой шлюшки! А ведь она могла бы стать вашей хозяйкой, Эдмон!
– И вашей тетей, Шарль!
– Так что мы должны быть признательны этому русскому офицеру… как его фамилия?
– Зябликов.
– Язык сломаешь.
– Варварская нация. Татары.
– Лучше с ними не связываться. Возьмем хотя бы Наполеона…
Входит Жорж, дворецкий. В руке у него листок бумаги.
– Господа! Только что принесли телеграмму! Мадемуазель Ева приезжает в эту пятницу.
Карл и Эдмон одновременно вскрикивают, Карл выхватывает листок из руки Жоржа. Они с Эдмоном читают, неразборчиво бормоча себе под нос.
– …Любящая вас. Ева.
Эдмон рвет телеграмму и бросает обрывки на пол.
– Месье Дюран, что вы делаете?
– Вы же не собираетесь говорить об этом Старику, Жорж?
– Конечно, я скажу об этом Хозяину, месье Дюран. Как же иначе?
– Я запрещаю вам!
– При всем уважении, месье Дюран, в этом доме есть только один человек, который может мне что-то запретить. И вы знаете, кто это.
Дворецкий поднимает палец, указывая на потолок.
– Послушайте, Жорж, – Карл берет дворецкого под руку, – я все объясню. Дядя очень болен. Любая внезапная новость – даже радостная – может убить его. Представьте, вы говорите, что Ева вот-вот будет здесь, и – хлоп! – еще один удар. Может, лучше подождать, пока вертихвостка прибудет, – ну, и тогда устроить дяде сюрприз?
Дворецкий колеблется.
– А кроме того, мы-то помним, в какой он был ярости, когда Ева сбежала! Запретил упоминать ее имя! Бил посуду! А вдруг он снова рассвирепеет? Вы же не хотите отравить его последние дни…
– Наверное, вы правы, месье Карл. Давайте дождемся, пока мадемуазель Ева приедет…
– Вот так-то лучше! А пока распорядитесь приготовить моей сестре комнату.
Дворецкий уходит. Эдмон достает платок, вытирает вспотевшее лицо.
– Спасибо, Шарль. Я бы не смог убедить этого старого осла. Мы должны действовать, у нас мало времени. – Эдмон выходит, и одновременно в дверь, куда минутой раньше ушел дворецкий, вбегает Анна.
– Ты слышал? Ева приезжает!
– Да, все собираются как мухи на запах смерти. Не хватало еще, чтобы примчалась кузина Элизабет из Лондона!
– Но если Ева приезжает – теперь ты отстанешь от меня с этим камнем?
– Наоборот! Нам надо спешить! Мне удалось заморочить Жоржу голову, но это ненадолго. А если Старик узнает, что Ева возвращается, – он точно не скажет нам, где камень.
– Ну и что? Он скажет Еве!
– Ты думаешь, она поделится с нами?
– Конечно. Она ведь наша сестра!
– Двоюродная сестра. И троюродная племянница. А если бы не сбежала, стала бы нашей тетей!
– Я не хочу слышать эти гадости! Мы жили у него в доме пятнадцать лет, он был нам вместо отца, теперь он умирает. А тебя беспокоит только этот проклятый Пуп Земли. Анна, он глубокий старик. Ему почти сто лет! Он не может жить вечно! А нам… у нас вся жизнь впереди. Тринадцать лет! Мне кажется, эти тринадцать лет я вовсе не жил! Он нависал надо мною, словно… скала… словно какой-то ветхозаветный Саваоф… беспрекословное повиновение… «я знаю лучше!»… «делай, как я сказал!»… на дворе XIX век, век свободы, а мы… разве мы знаем, что такое свобода? Ни ты, ни я, ни Ева – никто из нас не мог распоряжаться собственной жизнью. Вот Ева и сбежала, да и ты, развесив уши, слушаешь этого рифмоплета.
– Карл, перестань! Я люблю Густава!
– Плюнь на него! Зачем тебе этот горе-поэт? Старик умрет – и мы заживем! Ты не представляешь, какая жизнь… какие возможности откроются!
– Не говори так! – всхлипнув, Анна выбегает в сад, не в силах закончить.
Карл спешит следом за ней.