Возвращение короля Вершинин Лев
Полузакрыв глаза, император считает.
Четыре тысячи, не меньше, даст Поречье. И столько же — Златогорье. Баэль — не в счет. По три тысячи Тон-Далай, Ррахва, пожалуй, что и Каданга. Всего — семнадцать. Негусто. Но это только держатели гербов. Они приведут с собою всех, кого сумеют. Это-то и скверно, — одернул себя владыка. Кому известно, на чьей стороне захотят стоять согнанные мужики? Нет. Необходимо предупредить: в поход мужичье не гнать. И значит, по-прежнему: семнадцать тысяч панцирной конницы. Этого хватит, чтобы сокрушить любую скалу. Но этого мало, чтобы расплескать море. Даже если добавить сюда дворцовую гвардию и наемников императора. Мелькает злая, горькая мысль: а ведь в ордене пять тысяч только полноправных братьев…
Свечи в вышине гаснут. Постепенно. Одна за одной. Из невидимых отдушин задувают их служители, завершая ритуал. Во тьму, к священному огню пришли высокие и из тьмы же, лишь алтарным пламенем напутствуемые, уйдут.
Медленно, торжественно встает владыка, дабы проводить любимых детей добрым родительским словом. И осекается…
В нарушение всех обрядов, распахиваются литые двери. Створками внутрь. Зал уже погружен в зыбкий полумрак и потому на фоне проема громоздкая в светлом квадрате двери фигура человека тоже кажется квадратной. Он шагает через порог и идет прямо сквозь зал, не глядя ни на кого, идет вперед, к алтарю, высоко держа красивую серебристо-седую голову, и фиолетовый плащ с вышитыми языками пламени, белыми и золотыми, собравшись в длинные, складки, волочится по зеленым плитам пола.
Сдавленно ахнув, поднимаются с мест сеньоры. Мелкие и наивысочайшие, прославленные и безвестные, они стоят, округлив рты и не веря в то, что происходит перед их глазами.
Гулки шаги.
Седой воин останавливается у алтаря и не протягивает, а бросает в пламя, прямо поперек чаши, громадный меч, рукоять которого лишь вполовину короче лезвия, лезвие же — почти по грудь взрослому мужчине. Воин шел, держа его на плече.
Он бросил меч в пламя и остановился, словно готовясь преклонить колена, но владыка не позволил ему сделать это. Он уже спускался по ступеням, быстро, каменея лицом и все-таки выдавая свои скачущие мысли пляской прикушенной губы.
В полной, абсолютной тишине резко звякнуло.
Панцирь ударился о панцирь.
Император прижал к груди магистра.
8
Кто ведает, где предел горю людскому?
Всю жизнь можно прожить, не оглянувшись; многим хватает куска, определенного рождением. Маленький виллан так и умрет вилланом, юный сеньор и в старости останется сеньором. У каждого на плечах лежит свой камень, а счастливых нет. Кто богат, желает большего; если больше некуда — седеет преждевременно, трясясь над сундуками. Кто властен — не спит ночами, поджидая убийц. Трус боится смерти, герой — бесчестия. И даже наисчастливейший страшится пустоты.
Но это все дано свыше, и нет толку в споре. Земная же неправда вдвойне болит, ибо придумана людьми, ими установлена, силой утверждена, а значит — изменима. Ибо когда Вечный клал кирпичи мира, а Четверо Светлых подносили раствор — кто тогда был сеньором?
…Вкрадчиво, завораживающе шелестит листва Древа Справедливости. Ныне в каждой деревне, в каждом городе, захлестнутых великим мятежом, волнуются на ветру такие деревья, как было заведено в дни Старых Королей. Алыми лентами увиты они и окрашены радостным багрянцем; под сенью густых шепчущихся крон раз в семь дней собираются старейшины, избранные свободной сходкой, и держат совет о насущном, и творят скорый суд, обеляя невинных и карая злобствующих.
Сколько их ныне, Деревьев Справедливости?
Вечный знает…
Пламенем охваченная, корчится Империя. Горит Север; там еще держатся в немногих уцелевших замках беловолосые сеньоры, но едва ли простоят долго. Липкой сажей измазан обугленный Восток; он уже полностью в руках ратников Багряного. Недолго драться и Западу. Лишь южные земли, домен Вечного Лика, пока молчат: крепка рука магистра и коротка расправа братьев-рыцарей в фиолетовых плащах. Но и там хрупка тишина: что ни день, уходят из ставки короля по южным тропам незаметные люди с серыми, расплывчатыми лицами. Уходят, чтобы стучаться в дома южан и спрашивать у встречных: кто же был сеньором, когда Вечный клал кирпичи? Они поют в час казни и, смеясь, плюют в священное пламя. А значит, скоро полыхнет и на Юге.
Шелестит листва. Шепчет нечто, неясное грубому людскому слуху, словно пытается подсказать Ллану верное решение. Но Ллан не прислушивается. Что понимают листья в делах человеческих, даже если это — листья Древа Справедливости?
Второй день стоит, отдыхая перед последним броском, войско Багряного. Серебристо-серой змеей растянувшись вдоль дорог, тремя колоннами оно проползло по стране, вырастая и вырастая с каждой милей, высасывая мужиков из деревень и предместий, сглатывая замки и оставляя за собою их обглоданную, надтреснутую каменную шелуху. И остановилось в трех переходах от Новой Столицы. Свилось в клубок, навивая все новые и новые кольца трех подтягивающихся к голове хвостов.
Люди отдыхают. Иные спят, завернув голову от лагерного шума в домотканые куртки, другие бросают кости, бранясь при неудачном броске, кое-кто, поглядывая по сторонам, пускает по кругу флягу с огнянкой. Взвизгивают дудки, всхлипывают нестройные песни; они тоскливы, как вилланская жизнь, а новых, повеселее, еще не успели сложить певцы.
Рядом со своими, у костров, вожаки пехотных отрядов — первые среди равных. Командиры же всадников — в палатках, разбитых на скорую руку. Им, несокрушимым, не нужно прятать огнянку, им позволено многое. Но стоит ли без нужды светиться? По лагерю снуют неприметные люди Ллана: они видят и слышат все, а приметив несовместимое с Великой Правдой, доносят Высшему Судии. Его же воля жестка, а суд беспощаден. Кому охота зазря расставаться с пернатым шлемом и идти в следующую битву застрельщиком, да еще среди пехтуры?
Под шелестящей листвой стоит простой табурет, сбитый из неструганых деревяшек. Неустойчив, непрочен. Нелегко тело Ллана, почти невесомо. Столь же легко, сколь тяжела воля, коей доверено решать судьбы людей…
— Боббо! Орлиный отряд…
На коленях перед Лланом вихрастый веснушчатый паренек. Одутловатое лицо помято, глаза беспомощно моргают; он дергает плечами, пытаясь хоть немного ослабить веревки, жестко скручивающие запястья.
— Взят пьяным на посту. Прятал две фляги огнянки, — добавляет соглядатай.
Ллан пристально вглядывается в голубизну выпученных глаз. Огорченно покачивает головой. И указывает налево, туда, где чернеет вырытая на рассвете глубокая яма. Духом свежеразбуженной земли тянет из глубины. Боббо, словно не понимая, что сказано Высшим Судией, послушно плетется к краю ямы, и стражники, жалея паренька, не подталкивают его древками. Пьянчужку подводят и пинком сбрасывают вниз, к другим связанным и стонущим. А перед Лланом ставят нового.
— Йаанаан! Отряд Второго Светлого…
Этот худ, жилист, чернобород, кожа отливает синевой. Южанин. Один из немногих пока что южан, откликнувшихся на зов короля. Глаза злые, бестрепетные. Этого жаль. Каково прегрешение?
— Сообщено: хранит золото. Проверкою подтвердилось!
Вот как? Не раздумывая, Ллан кивает в сторону ямы. Йаанаан не желторотый Боббо: даже связанный, он рычит и упирается, трем дюжим стражникам с трудом удается утихомирить его и, брыкающегося, рычащего, косящего налитыми мутной кровью глазами, сбросить вниз.
На коленях — пожилой, немужицкого вида. Морщины мелкой сеткой вокруг глаз; чистая, тонкой ткани куртка с аккуратными пятнышками штопки. Из городских, что ли? Брови Ллана сдвигаются. Высший Судия не любит горожан, даже и «худых». Из каменных клоак вышло зло: тисненое и кованое, стеганое и струганое. Правда не в роскоши. Правда в простоте. Деревня проживет без городских штук, им же без нее не протянуть и года. Кто предал мать-землю, предаст любого…
— Даль-Даэль! Писарь Пятой сотни…
Так и есть. Из этих.
— Отпустил сеньорского щенка. Пойман с поличным!
Рядом с писарем — мальчишка в вышитых лохмотьях. Скручен до синевы. Всхлипывает.
Короткий взмах худой руки. Даль-Даэль падает ничком и тянется губами к прикрытым драными волами рясы сандалиям Ллана.
— Пощади мальчика… я не мог… у меня дети…
Сквозь преступника смотрят расширенные глаза Высшего, на сухом, туго обтянутом кожей лице — недоумение. Почему не в яме?
Темная пахучая земля принимает визжащее.
Все?
Нет…
Отчаянный женский вопль. Из кустов выкатывается простоволосая расхристанная баба с круглыми мокрыми глазами; вздев руки, кинулась к стопам.
— Помогиии, отеееец! Помогиии! Степнягаа подлый! — одуревшая от визга, она смяла пушистую траву, забилась под Древом; бесстыдно мелькнули сквозь разодранный подол белые ноги. Вслед, за нею стражи Судии выволокли, подталкивая древками, отчаянно упирающегося плосколицего крепыша в коротком лазоревом плаще и спадающих, неподпоясанных штанах. Прыщеватое лицо с едва пробивающимися усиками, богатая куртка, несомненно, с чужого плеча, насечки на щеках, возле самого носа. Лазоревый. Плохо. Дело ясно, как Правда, но Вудри…
Наклонившись, Ллан дождался, пока плосколицый оторвал от травы блуждающий взгляд. Дикая, выжженная ужасом тоска в узких глазах насильника. Во рту стало горько. Еще и трус. Хотя, вряд ли: среди лазоревых трусов не водится. А все же… одно дело в бою, иное — вот так, перед ликом Высшего Судии, на краю смертной ямы.
— Взят на месте? — коротко, отрывисто.
— Нет, отец Ллан, по указанию. Вещи изъяты, — чеканит страж.
Значит, лишь грабеж доказан. А насилие?! Но так ли уж непорочна обвинительница? Прощение допустимо… но нет! Нельзя колебаться. Справедливость не нарезать ломтями. Справедливость одна на всех, во веки веков. Иначе нельзя.
Ллан вытянул руки. Рывком сдернул с плеч вора лазоревую накидку. Взмахом подал сигнал.
В ноги опять подкатилась уже забытая, выброшенная из памяти женщина. Трясущимися, скользко-потными руками распутывала матерчатый узелок; на траву сыпались, бренча и позвякивая, дешевенькие колечки, цепочка с браслетиком из погнутого серебряного обруча, другая мелочь…
— Отец, погоди! Ведь вернули же все, все ж вернули… а что завалил, так от меня ж не убудет, сама ж в кусты-то шла… во имя Вечного, не руби парня… смилуйся…
Ллан недоуменно приподнял бровь. Крик умолк. Баба исчезла. Подхватив лазоревого под руки, стражи поволокли его влево. Он, по недосмотру несвязанный, вывернулся ужом из крепких рук и, воя, бросился назад. Головой вперед промчался мимо Ллана, едва не задев его, и рухнул в ноги спрыгнувшему с коня щеголеватому всаднику.
— Ыыыыыыыыыыыыыыыыыыы!
Не глядя на скулящего, Вудри подошел вплотную к Ллану.
— Отец Ллан, — прыгающие усы выдавали, как трудно Степняку сохранять хотя бы видимость спокойствия; заметно дрожали посеревшие губы, в округлившихся глазах — ярость. — Это Глаббро, мой порученец… С самого начала. Со степи! Понимаешь?
Вот оно что. Еще со степи. Разбойник…
Ллан сглотнул комок. О Вечный, как мерзко! Смоляная бородка и кроваво-алые губы. Лик распутника и плотеугодника. Он зовет себя Равным, а по сути — тот же Вудри Степняк. Всадники не без его ведома нарушают Заветы. Лазоревые же позволяют себе и непозволимое. Они глухи к Гласу Истины. И первый среди них преступник — сам командир. Хвала Вечному, что король мудр. Он слушает всех, но кивает, когда говорит Ллан. Воистину, Старым Королям ведомы были чаяния пашущих и кормящих.
Медленно обнажается провал рта.
— Нет равных больше и равных меньше, друг Вудри. Порок не укрыть ничем, даже лазоревой накидкой. Пусть же для твоих людей печальная участь сего юноши послужит уроком. И в сердцах всадников да воссияет свет Истины.
Стражи склоняют копья, направив в грудь Вудри тяжелые клиновидные острия. Пальцы Степняка сползают с рукояти меча, украшенной алым камнем. Ярость в глазах вспыхивает уже не белым, а ослепительно-бесцветным. Обронив мерзкое ругательство, Вудри взлетает в седло.
— Ыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыы! — истошно, уже не по-людски.
Теперь распластанный Глаббро связан. Стражи Судии не повторяют ошибок. Ночью тех, кто забыл о веревке, достойно накажут — для их же блага, на крепкую память.
— Ы-ыыыыыыыыыыы! — уже из ямы. И, подвывая, заводят крик остальные сброшенные, смирившиеся было, но взбудораженные воплем труса.
Шелестят листья, но шепот их глушат крики. Стражи выстраиваются вдоль сыпучих краев ямы. Там, на дне, слоями — люди. Их не много и не мало, все, кто ныне был выставлен на суд Высшего. Негоже томить долгим ожиданием даже тех, кто недостоин милости.
На мягкий, оползающий под ногами холмик поднимается Высший Судия. Лик его вдохновенен.
— Дети мои! — звенит, переливается высокий и сильный голос опытного проповедника. — Разве неведомо, что цена Истине — страдание?
Словно к самому себе обращается. Ллан. Никто не слышит, если не считать стражей; но они — всего лишь руки Высшего. И случись рядом: чужой, он поседел бы, поняв вдруг, что именно тем, кто в яме, проповедует Судия.
— Кому ведом предел горя? Никому, кроме Вечного. Но если пришел срок искупления, то грех — на остающемся в стороне. Истина или Ложь. Третьего не надо. И тот, кто замыслил отсидеться в роковой час, кто презрел святое общее ради ничтожного своего, — враг наш и Истины. Жалость на словах — пуста. Любовь — пуста. И добросердечие — лишь слуга кривды. А потому…
Крепнет, нарастает речь.
— А потому и вымощена святой жестокостью дорога к Царству Солнца. Мы придем в его сияющие долины, и поставим дворцы, и низшие станут высшими, а иных низших не будет, ибо настанет время равных. Тогда мы вспомним всех. И простим виновных. И попросим прощения у невинных, что утонули в реке мщения. И сам я возьму на себя ответ перед Вечным. Тогда, но не раньше…
Ллан смотрит вниз, в выпученные глаза, глядящие из груды тел.
— И если вместе с Правдой придет бессмертие, мы вымолим у Четырех Светлых заступничества; они предстанут пред Творцом и он, во всемогуществе своем, вернет вам жизнь, которую ныне отнимают у вас не по злобе, но во имя Правды. Идите же без обиды!
— Ыыыыыыыыыыыыыы! — не обрываясь ни на миг, летит из ямы.
Ллан склоняет голову и бросает вниз первую горсть земли.
9
— Пой, менестрель!
И я пою. Пою «Розовую птичку», и «В саду тебя я повстречаю», и, конечно, «Клевер увял, осень настала», и снова «Розовую птичку»; другого мне не заказывают. Я уже хриплю и наконец меня отпускают, щедро накидав медяков, но на следующем углу — снова хмельные лица и тяжелое дыхание; вокруг опять толпа, мне преграждают дорогу, заставляют скинуть с плеча виолу.
— Пой, менестрель!
И я пою.
Честно говоря, из всех бардов, менестрелей и прочих Любимцев Муз, виденных мною, я — отнюдь не первый. И не второй. И даже не третий. Раньше это было поводом для серьезного комплекса: когда мы собирались и по кругу шла гитара, я мог только читать собственные стихи. Стихи неплохие, с этим не спорил никто, но все же между стихами и песней есть разница: в стихи нужно вдумываться, а песню можно и просто слушать. А кому же хочется в хорошей компании да под коньячок еще и думать?
Освоить гитару как-то не вышло — то ли пальцы не на месте, то ли терпения не хватило. Но для императорских наемников, заполонивших набережную, мое пение вполне сносно: кое-что, хотя бы ту же «Розовую птичку», приходится бисировать. Этим я, опять же, отличаюсь от истинного барда: ни Ромка, ни Ирка не станут петь одно и то же дважды, а Борис вообще скорее съест гитару, чем так опустится. Но им легко блюсти принципы: они не служат в ОСО.
Наемники слушают истово, подпевая в наиболее жалостных местах, иные даже всхлипывают. Почему-то именно такие вот мордовороты в форме, да еще, пожалуй, уголовники, особенно любят послушать «за красивое». А в общем, чего уж там: Багряный почти что под стенами; чтоб дурные мысли не копошились, ратникам выдали аванс на выпивку, каковую они уже приняли, а теперь, понятно, желают отвлечься и послушать о земных радостях…
— Пой, менестрель!
Но я молитвенно складываю руки на груди. Славные удальцы, милые смельчаки, защитники наши, гордость наша и слава, почтеннейшая публика! Бедный певец готов стараться для вас хоть до полуночи, но пощадите мое слабое горло! — позвольте промочить его жалкой кружкой эля, теплого зля, а потом я снова к вашим услугам!
И толпа размыкается. Солдаты добродушно ворчат, меня похлопывают по плечу, благодарят, кто-то грамотный просит списать слова «Птички», я обещаю, отшучиваюсь, обмениваюсь рукопожатиями… и наконец вырываюсь с набережной на волю, в переулочек, ведущий к чистым кварталам, туда, где обрывается цепочка харчевен, трактиров, домов короткой радости и прочих злачных мест, получающих сегодня, как, впрочем, и вчера, тройной против обычного доход.
После лихорадочного разгула набережной чистые кварталы кажутся тихими. Хотя, какая там тишина! — город полон беженцев; они набились по три, по четыре семьи в комнаты доходных домов, в ночлежки; кто победнее, обосновался прямо на улицах, поставив навесы, а то и просто на камнях. Уже десять дней, как император запретил впускать в столицу новые толпы. Все правильно: цены подскочили; то тут, то там уже вспыхивают непонятные, но очень нехорошие болезни, каналы загажены, ходить ночами небезопасно.
Все правильно, но те, кого не впустили, сидят под стенами города, жмутся к воротам, плачут, умоляют, пытаются подкупить; их тоже нужно понять — Багряный на подходе.
Церкви забиты до отказа, молебны идут круглосуточно, служители валятся с ног у алтарей, они уже не поют, даже не сипят, а шепчут невнятно, подменяя друг друга, но их и не слушают: каждый молится сам, за себя — но все об одном: уцелеть, ежели Вечный попустит Багряному одержать верх.
Повсюду — вооруженные, их очень много: городская стража, рыцари, их свиты, оруженосцы, пажи, доверенные дружинники; считай, вся империя в сборе, все наречия, все жаргоны. Поклоны, приветствия, похлопывания по плечам — и все это как-то натужно, неубедительно, с надрывом… вроде галдежа на набережной. Только братья-рыцари безгласны; эти бродят по улицам плотными фиолетовыми семерками, ни на шаг не отставая, почти не глядя по сторонам. Им легче, чем остальным: дух Братства превыше грешной суеты. А кроме того, говорят, приоры семерок каждый вечер сдают в канцелярию магистра отчеты о прошедшем дне и о поведении вверенных их отеческому надзору братьев, всех вместе и каждого в отдельности.
Меня здесь не останавливают. И это очень кстати, потому что у меня есть дела, важные дела, а времени совсем немного. Я добираюсь до обшарпанного особнячка с литыми решетками на окнах, захожу и задерживаюсь примерно на час, а когда вновь появляюсь на улице, в сумке моей уже только пять пакетиков молотого перца из тридцати. Зато на груди, за пазухой кафтана, уютно свернулись два пергаментных свитка. Одним удостоверяется полное и неразделимое право сеньора дан-Гоххо на владение усадьбой Руао, что на юго-востоке Поречья, а равно и прилегающими к ней лесом, мельницей и угодьями (смотри приложение); в приложении же содержится доверенность на имя господина Арбиха дан-Лалла, коему вышеозначенный сеньор дан-Гоххо предлагает, заявляет, поручает и выражает желание, дабы оный господин Арбих принял на себя труд надзирать за усадьбой вплоть до дня совершеннолетия сестры сеньора дан-Гоххо, каковую сестру господин Арбих обязуется обучать, воспитывать и от всякой опасности защищать.
И все это становится действительным и вступает в законную силу в случае исчезновения сеньора дан-Гоххо и отсутствия его в течение не менее чем сто и еще один день, причем сеньор дан-Гоххо просит в таковом случае внести в храм Вечности пожертвования за упокой его грешного духа.
— Следовало бы радоваться, но радость получалась нехорошая, с червоточинкой. Я слишком привык к Олле; получилось так, что она стала для меня вроде Аришки: единственная живая душа, которой нужен я, именно я, а не побрякушки типа диссертаций, статей, стихов в узком кругу. Забрать с собой? Я подумал об этом лишь однажды, чтобы спокойно доказать себе: невозможно. Запрещено. И запрет этот — категорический. Ее депортируют обратно и оставят одну посреди безлюдного поля, даже если Серега напишет ходатайство, а я переломаю все стулья в приемной Первого. Да и психика ее не выдержит перемещения — так, к сожалению, уже случалось.
Я шел и пытался улыбаться: менестрель должен выглядеть веселым, даже если сердце рвется на части. Ладно. Пусть. Я пропаду бесследно, исчезну и не появлюсь. Зря, что ли, столько рассказано господину Арбиху о происках врагов рода дан-Гоххо, о долге чести, о надоевшей личине менестреля и о возможной гибели? Арбиху можно доверять. Он стар и благороден: не всякий высокорожденный способен растратить родовое состояние ради помощи сирым, и убогим. Над ним посмеиваются, но уважительно. Чудак, известный всей Империи. Идеалист…
Все-таки я правильно поступил, явившись к нему и попросив приюта. Он одинок. Сын погиб, дочерей унесла желтая смерть. Он уже не богат. Судя но запущенности покоев, род дан-Лалла клонится к упадку. Он добр. Олла поверила ему сразу и, кроме меня, разговаривает только со стариком. Она уже говорит Многое, голосок у нее мелодичный и нежный: любит земные сказки, уважает Микки-мышонка и побаивается Карабаса, поет песенки. Вот только о прошлом говорить с ней не стоит. Лишь однажды я рискнул. Сразу же
— ужас в глазах. Не надо! Что-то жуткое случилось с моей сестренкой, не стоит ей напоминать.
Господин Арбих вполне со мной согласен. Он носит Оллу на руках, рассказывает о своих похождениях в коллегиуме, шутит. Девочке будет хорошо у старика. Когда я решился поговорить с господином Арбихом о серьезных делах, он выслушал меня внимательно, подумал, а затем поднялся из глубокого кресла и обнял за плечи. «Вы благородный юноша, Ирруах, — пылко сказал сеньор дан-Лалла. — Я знаю, что такое честь, и я клянусь Вторым Светлым, что Олла вырастет, храня ясную память о брате. Но не стоит, мой Ирруах, так мрачно смотреть в будущее, вы еще молоды, сильны, а если вам понадобятся добрый друг и верный клинок, то знайте, что мои седины не столь уж дряхлы!»
Так что с Оллой порядок. Ей будет хорошо. А моя тоска — это мое дело. У исполнителя нет права на эмоции.
Я зашел еще кое-куда и, расставшись всего лишь с одним пакетиком перца, стал обладателем третьего свитка. Он будет отдан господину Арбиху вместе с купчей и доверенностью. Подсиненный пергамент оформлен по всем правилам: Олла дан-Гоххо является не только полноправной наследницей усадьбы Руао, но и потомственной дворянкой, что удостоверено положенными по закону подписями и должным образом приложенной печатью. М-да, чего не сделает перец… Совершенно обычный, земной; это единственное, что можно по инструкции пускать здесь в ход. Поскольку перец есть и на планете. Он дорог. Раньше цены тоже кусались, но все же в пределах разумного: привозили его издалека, из-за южных песков. Но уже десятка полтора лет, как в тех местах хозяйничает некто Джаахааджа, местный Чингиз-хан; сейчас там и трава не растет, не то, что перец. И следовательно, имеешь перец — имеешь все. Очень удобно для агентурной работы, поскольку дело делаешь с людьми, а люди не ангелы, а синтезаторы по сей день остаются голубой мечтой лентяя. Вопреки старым фантастам, золото из дерьма мы получать так и не научились. Жаль, между прочим, потому что с чем с чем, а с дерьмом тут полный порядок.
Под ногами ойкнуло. Господи, ребенок! Замурзанный, шелудивый, зато при цепочке. Мать рядом, кланяется. Плохо кланяется, не умеет еще; знавала, несомненно, лучшие времена, причем совсем недавно. Что? Говори яснее, любезная дама! Я слушаю сбивчивый лепет. Понятно, беженцы. С Запада. Где муж, не знает, где старшие, тоже не знает. В столице впервые, без слуг впервые. Усадьба сгорела. Не будет ли милостивый господин горожанин так великодушен?.. поверьте, я не привыкла просить, но у вас такое доброе лицо… а сын не ел два дня…
Я высыпаю в трясущуюся ладонь все медяки, полученные от наемников. И зря: от всех не откупишься, а звон мелочи слышат остальные, вповалку лежащие вдоль стен. Глаза женщины испуганы. Но что я могу поделать?.. я ухожу, не оглядываясь, а за спиной начинается возня, и плачет мальчишка, и кричит женщина. Будем надеяться, отнимут не все. На перекрестке — толпа окружила глашатая. Он раздувает грудь, красуется новенькой желто-черной курткой с брыжжами. Приказ императора: всем наемникам вернуться в казармы. Ага, значит, что-то уже прояснилось. Нужно торопиться.
Я поворачиваю в сторону Центральной Площади — мимо рынка, сейчас почти пустого, мимо шорных рядов, тоже пустых — вся сбруя раскуплена, мимо гулких оружейных с длинными, чихающими от дыма очередями у дверей. Скорее, скорее! Бумаги господину Арбиху нужно отдать немедленно. И Олла заждалась, она волнуется, если меня нет Долго.
Но об Олле я запрещаю себе думать. Нельзя. Не время. Сначала — закончить дела. И обязательно отдохнуть. В четыре пополудни у меня важная встреча. Задание следует исполнять. Соберись, парень, твержу я себе. В конце концов, ты — исполнитель.
ДОКУМЕНТАЦИЯ-V. АРХИВ ОСО (копия)
«Каффар хитер. Не доверяй каффару.
Каффар подл. Бойся каффара.
Каффар ничтожен. Презирай каффара.
Если же у тебя беда — иди к каффару».
Из «Наставлений отца подросшему сыну».
Источник: Сборник «Пословицы и поговорки цивилизаций третьего уровня»
Издание Галактического Института Социальных Исследований. Земля — Валькирия — Тхимпха-два.
Том 2. Часть 7. Страница 1989.
Первое, что увидел я, миновав ворота Каффарской Деревни, была дохлая крыса. Она погибла совсем недавно и, очевидно, в честном бою: весь бок ее, подставленный солнцу, был разодран. Животное, похожее на кота, но длинноухое и с вытянутой по-собачьи пастью, кружило около падали, выгибая спину и шипя. Гудели мухи. Редкие прохожие приветствовали победителя особым жестом оттопыренных пальцев и, не глядя на серый трупик, проходили мимо. Каффарам запрещено даже и смотреть на крысу долее мгновения: нарушивший, хотя бы и случайно, отлучается от общины на год, на два, на три, либо платит солидный штраф. Крыса будет лежать, пока не придет специально нанятый мусорщик, не подберет ее совком и не выкинет на свалку, за пределы Каффарской Деревни.
Если быть точным, то это вовсе не деревня. Это столичный квартал, уступающий красотой древней застройки разве что Священному Холму. Просто так уж повелось — издавна здесь селятся каффары, здесь они живут, торгуют, трудятся, умирают, и тогда, завернув в белые с каймой полотнища, их хоронят под ритмичные вопли родни, здесь же, в пределах квартала, на тихом, очень ухоженном, любовно прибранном кладбище. Храмы здесь тоже свои, большой и три малых.
Я шел по узеньким, чисто подметенным улочкам и наслаждался настоящей, неподдельной тишиной. Стены домов здесь слепые, окна выходят во внутренние дворики. От этого вид улиц, конечно, мрачен и неприветлив, но что поделаешь? — когда толпа горожан время от времени приходит бить каффаров, такие стены на какое-то время сдерживают нападающих. Иногда даже до прибытия императорских солдат. Хотя те, как правило, не торопятся. И вовсе не зря над тротуарами нависают, словно языки крыш, небольшие балконы. Там днем и ночью стоят котлы с маслом и водой. Чуть что, под котлами загорается огонь. Издавна каффарам дозволено защищаться. Всем, чем угодно, но без пролития крови.
Изредка я спрашивал встречных, куда сворачивать. Красивые смуглые мужчины отвечали учтиво, подробно, стараясь, однако, отворачиваться: кто его знает, а вдруг я ем крыс или, чего доброго, натираюсь тхе?
Я не раз сталкивался с каффарами, добираясь в Новую Столицу. Любопытные люди, хотя и непонятные. Живут особняком, чужих к себе не очень-то допускают. Их, правда, тоже недолюбливают. Возможно за то, что не верят в Вечного. Вернее, верят, но как-то не так, неортодоксально. Называют его Предвечным, молятся на воду, в силе огня сомневаются. Четырех Светлых, между прочим, вообще не признают: возможно, за это я подвергаются… Хотя, с другой стороны, не исключены варианты. Очень уж каффары досаждают местным своим умением устроить все. Буквально все, только закажи. Правда, и цену назначают такую, что поневоле возненавидишь. Ну, а в общем, народец это деловой, толковый, достаточно безвредный. И очень многочисленный. Не те, что в прежние времена, когда хозяйство было понатуральнее нынешнего и каффаров били гораздо чаще…
Пришлось изрядно попетлять, прежде чем я обнаружил нужный дом. Всего в трех кварталах от ворот, он, однако, так спрятался в сплетении улочек, переулков и тупичков, так зарылся в свежую зелень, что я прошел почти всю Каффарскую Деревню до самого кладбища, прежде чем, совершенно неожиданно, уткнулся носом в известную по описаниям дверь с медными нашлепками и причудливо изогнутой ручкой, увенчанной конской головой. Посреди двери красовался глазок, вернее, небольшое окошко, запертое изнутри и забранное крупной решеткой. На цепи, укрепленной в медном же кольце, покачивался небольшой, но увесистый молоток.
Удар. Удар. Удар. И — быстро, подряд — еще два. Отсчитал до восьми. Еще удар. Теперь подождать. Нет. За дверью тихо щелкнуло, окошко прозрело. Хотя и не совсем: я виден, а тот, в полумраке, сквозь решетку неразличим. Хитро придумано, что говорить.
— Кого Предвечный послал? — слышу я негромкий голос.
— Мечтаю о чести увидеть достопочтенного Нуффира У-Яфнафа! — так же, негромко и внятно, шепчу в ответ. Меня предупреждали: хозяин дому туг на ухо, но не любит, когда это замечают.
— А его нет. В отъезде хозяин! — сообщают из-за решетки.
Меня предупреждали и об этом. И я, прильнув к прутьям решетки, шепчу имена рекомендателей. Хорошие имена, солидные. Обошлись мне в пакетик перца за каждое. Десятники столичной стражи спят и видят обладателей этих имен. Те, что поглупее, — ради денег, обещанных за их головы. Умные — ради хорошего и плодотворного знакомства. Мечтатели… Даже мне удалось лишь заручиться рекомендациями. До личной встречи столь уважаемые люди не снизошли.
В окошке молчание. Потом — короткая серия щелчков, приятное позвякивание. Дверь бесшумно приоткрывается. На пороге — старичок. Хозяин держит огромную собаку на поводке, — пес скалит зубы, но молчит. Высший класс сторожевика: подкрадывается без шума, кидается молча, убивает беспощадно. Старичок смотрит в упор, затем жестом манит меня в дом, проводит в достаточно светлый, небедно убранный кабинет и занимает место в высоком мягком кресле. Такое же кресло, но жесткое, без подушки, предложено мне.
Теперь я вижу, что хозяин не такой уж старичок. Несколько старит его улыбка, которой Нуффир У-Яфнаф, старшина Каффарской Деревни, даже не старается придать искренность. И глаза у него не улыбаются; они холодны и спокойны. Хозяин отпускает пса в угол и обращается ко мне, прося извинить неприветливость. Простите, сударь, тысячу раз простите, но вы же просили Нуффира У-Яфнафа, а кто ж меня так звать станет-то, это ж, я извиняюсь, просто подозрительно, это ж даже смешно, какой же я Нуффир?.. я — Нуфка, Нуфкой родился, Нуфкой и помру, так и зовите, не стесняйтесь, бедный каффар не обидится, что вы, юноша… вот покойный папа — тот действительно был Яфнаф, с большой буквы был человек, а таки прожил всю жизнь Яфкой, так вот и я — Нуфка У-Яфка, не больше, однако, смею надеяться, и не меньше… ну и какое же ко мне дело у такого молодого менестреля с такими очень хорошими рекомендациями?.. он внимательно слушает, он готов помочь прямо сейчас…
Я излагаю. Коротко, но ясно. Еще не дослушав, каффар убирает улыбку и перебивает. Он удивлен, нет, он возмущен, что к нему приходят с такими предложениями, к нему никто и никогда не подходил вот так, потому что Нуфка честный человек… и он будет выяснять у моих рекомендателей, почему к нему в дом послали проходимца… идите, юноша, идите, и забудьте дорогу сюда, так вам будет гораздо лучше, Гуггра, пошли проводим гостя, это нехороший человек, запомни его…
Пес рычит. Шерсть на загривке топорщится, мелькают изогнутые клыки, перерубающие хребет единорогу. И тогда я достаю пачку перца. Еще одну. Кидаю на стол. Это только начало, — говорю я. — Будет больше. Нуфка замолкает и начинает нюхать пакетик. Когда он отрывается от этого занятия, на лице его вполне искреннее почтение, хотя глаза по-прежнему холодны. Гуггра отходит в угол и там виляет хвостом, поглядывая снизу вверх, похоже, что он понимает хозяина и без команды.
Теперь Нуфка сладок, как мед. О, надеюсь, юноша простит мне вспышку, все норовят подшутить над бедным каффаром, а вы ж говорите такие страшные вещи, ой, какие страшные, даже слушать, и то очень опасно, но если и вправду ваш интерес именно такой, то вы-таки пришли туда, где вас поймут. Нуфка всего лишь слабый каффар, но у Нуфки есть друзья, есть, и вы знаете?
— это очень солидные люди, их нельзя беспокоить просто так, но тут же не пустяки, я же вижу… и ежели молодой господин изволит погулять по нашей прекрасной столице до седьмого удара, то Нуфка, возможно, что-то и узнает, нет-нет, никаких гарантий, но если даже не выгорит, то вы потеряете лишь жалкий пакетик перца, а остальное — таки заберете, чтоб никто не сказал, что сын Яфки взял деньги за несделанную работу… я не говорю «прощайте», юноша, я говорю «до встречи», вы поняли меня? — в семь я жду…
Я прощаюсь и выхожу. Тоскливо. И противно. То, что задумано, мой последний шанс и, судя по всему, я его не упущу, но потом будет стыдно. Еще хуже, чем сейчас, хотя, в сущности, чего стыдиться? Я играю против кибера, против взбесившейся машины, в игре с которой дозволено все…
Итак, у меня в запасе почти три часа. Я выхожу из ворот Каффарской Деревни. Крысу уже убрали, котособака тоже убежала, насладившись триумфом. Идти особо некуда и можно просто пройтись по Новой Столице, поглазеть на старые здания. Город красив, он напоминает причудливую смесь Таллинна со Старой Бухарой, смесь нереальную, непредставимую и в непредставимости своей несравненную. Очень много зеленого камня; сейчас его уже не добывают, карьеры были на юге, за песками, а там хозяйничает Джаахааджа, объявивший лютую войну каменным домам вообще и их обитателям в частности.
Удивительный камень: под солнцем он не блестит, а словно бы наливается глубоким внутренним пламенем, это пламя играет всеми оттенками зелени, словно летняя степь на закате. На улицах людей гораздо меньше, чем в полдень: наемники уже разошлись по казармам, девки попрятались в заведения, только изредка городская стража, ругаясь, волочит куда-то совсем уж захмелевшего солдатика. Около Священного Холма, где высится окольцованный тройной цепью постов дворец императора, дышит нежной прохладой сад, фонтаны подбрасывают в воздух тугие струи искрящейся воды.
Все это очень интересно. Но еще интереснее то, что меня, оказывается, пасут. Следят, проще говоря. Весьма старательно и не очень умело. Высокий парень с полускрытым цветным шарфом лицом. Глаза его мне, кажется, знакомы, но, впрочем, уверенности нет, он держится поодаль. Идет по противоположной стороне улицы, изредка чуть отстает, видимо, полагая себя в таких делах докой. Это его ошибка: он дилетант, и сия деталь видна с первого взгляда. Некоторое время я помогаю ему ознакомиться с достопримечательностями столицы, а когда прогулка в паре начинает надоедать, перехожу мостовую и иду навстречу. В глазах провожатого — сложная гамма чувств: я его понимаю: самому приходилось вести наружное наблюдение и, можете не сомневаться — если вас расшифровывают в такой момент, последствия бывают самые неприятные. Видимо, и мой ангел-хранитель полагает, что сейчас его будут бить…
Но я удивляю его еще больше. Ибо исчезаю. Просто и бесследно, что называется, с концами. Люблю этот фокус, он называется «прыжок в туман» и раздобыт дотошным Серегой в каком-то старом руководстве по ниндзюцу.
Парень крутит головой, он напуган и озадачен, а я некоторое время любуюсь из-за угла его метаниями, после чего отправляюсь гулять дальше, но уже в приятном одиночестве. А с седьмым ударом колокола на большой башне опять стучусь в обитую медью дверь.
На этот раз она распахивается сразу. Никаких вопросов. И никаких волкодавов. Меня встречают так, словно я родной сын Нуфки, но Нуфка узнал об этом только час назад. Он, по-моему, даже приоделся: вместо застиранного серенького халата на сыне Яфнафа ладно подтянут пояском такой же ветхий, но некогда пурпурный, с намеками на остатки серебряного шитья. Радостно всплеснув руками, Нуфка запирает дверь и ведет меня в кабинет. Он еще, и еще, и еще раз приносит извинения за давешнюю недостойность. Он, разумеется, не посмел бы вести себя так, если бы знал, от чьего лица выступает милый юноша — нет, нет, ни слова! — он, Нуфка, все понимает и никаких имен, но если бы он только знал, с кем имеет дело, ой, это же какая честь, какой почет…
Я прерываю его излияния. Мне любопытно узнать, любезный Нуффир, чему обязан столь пристальным вниманием? И все ли ваши партнеры обеспечиваются особым надзором?
У-Яфнаф возводит очи: ой, какой вы странный, господин менестрель, ну зачем вам спрашивать такие пустяки, мы же не маленькие дети, у нас же серьезные дела, важные дела, такие дела требуют серьезного обеспечения, так что давайте не будем говорить о такой мелочи, как тихий провожатый на громкой улице, все для вашей же безопасности, господин менестрель, случись с вами что, он бы помог тут же, а так вы взяли и куда-то ушли, и знаете? — мальчику таки было очень неудобно, он просто ужасно огорчен, но хватит об этом, потому что у Нуфки есть-таки интересные новости…
Он замолкает. И, хотя заговорив, не оставляет своего ернического, утрированно-каффарского говорка, я понимаю, что не так уж прост этот Нуфка. Не люблю людей с такими спокойными глазами.
— Знаете, что я вам скажу? Ваш перец уже у меня в сундуке и вы дадите мне еще десять раз по столько, потому что старый Нуфка хорошо поработал, пока вы себе туда-сюда гуляли. И не советую уже темнить, господин, потому что очень большой человек имеет сильный интерес встретиться с вами и тихо поговорить. И если он не поможет, значит, уже никто не поможет. Но думаю, он поможет, он давно ищет встречи с кем-то, от чьего имени вы, юноша, тут стоите… И знаете, еще что? Как раз Нуфка имеет полномочия обговорить с вами, как и что…
Короткий жест, и за спиной Нуфки, словно отлипнув от стены, возникает громоздкая фигура; перед собой она катит дребезжащий столик. У-Яфнаф указывает на кувшины и кувшинчики. Не откажетесь? Отчего же, с удовольствием. Нуфка лично разливает по бокалам пряно пахнущий напиток, отпивает первым, закатывает глаза. Ого! Северное вино! Господи, да за кого ж он меня принимает?!
Молчаливый слуга подходит поближе, ловко нарезает фрукты. О, приятель, привет! Ну, как тебе шутка на улице? Мой давешний провожатый бросает пламенный взгляд исподлобья. Сгореть можно. Потом смотрит на хозяина и кивает.
— Да чего ж ему за пустяки сердиться? — хихикает Нуфка. — Наш Текко и так ваш старый должник. Да вы присмотритесь, господин менестрель, присмотритесь, представьте, что мальчик с бородой… а ты, детка, нагнись пониже, не сломаешься, ну давай, давай, сынок…
Мы смотрим друг на друга. И я вспоминаю: «Тихий приют», треск двери, щеколда летит со скобы, сдавленные матюги, «мельница» и это лицо — не румяное, как сейчас, а блекло-серое, обрамленное черной бородкой; зрачки закачены. Он лежал третьим в аккуратном рядке. Вот как? Я, не скрывая, разминаю пальцы. Что дальше?
— Как что? — изумляется Нуфка. — Дальше мы таки-да будем говорить об наших делах. Я ж вам сказал, что человек есть! Только не надо перца, там своего больше, чем всем нам когда-нибудь вообще приснится, там надо другое…
И вдруг голос Нуфки становится совсем иным, ясным и твердым.
— Впрочем, полагаю, что ерничество можно оставить. О ценах следует говорить серьезно. Вы согласны со мною, сеньор дан-Гоххо?
Теперь я знаю, почему каффаров не любят в Империи. Нельзя любить тех, с кем невозможно торговаться. Я говорил с Нуфкой долго, и предложил цену, и удвоил ее, и удвоил удвоенную, а потом услышал его цену, деланно возмутился и чуть не врезал каффару по морде; но он только пожал плечами и сказал, что это, собственно, но его условия, а того лица, которое он представляет. И что, в конце концов, не эту ли цену предполагал предложить тот, кто послал меня? Он указал пальцем на потолок, и я понял, на кого он намекает, как понял и то, что для меня этот вариант — наилучший. И для задания тоже. Тогда я попросил уточнений. Получил их. А, получив, согласился на все условия, потому что другого выхода не было, а за ценой стоять уже не приходилось.
Я вышел и побрел в ближайшую корчму, низкопробную, как и все первое попавшееся. Я заказал огнянку, полный кувшин; мерзейший местный первач обжег горло, в висках чуть загудело, но не больше.
Сеньору плохо? Пшел! Закуски? К черту… огнянки. Живо!
Итак, я мразь. Вот уж не думал. Мразь. Подонок.
Госссподи…
Стоп. Пре-кра-тить. К черту слюни и сопли. Есть задание. И гори все синим огнем, потому что есть благо и Благо. Я работаю во имя него.
Куда идти? К Арбиху теперь нельзя. Засвечен. Эй, хозяин! Найдется ли комната? Звенит о стол серебряный. Хозяин кланяется, словно марионетка. Комната есть. Хорошо… Я падаю на влажный тюфяк. Пронзительно звенят комары. Нет сил даже думать. Спать. Спать. Спать:
ДОКУМЕНТАЦИЯ — VI. АРХИВ ОСО (копия)
Из «Временной хроники вечнолюбивого и светлопрославленного Братства рыцарей Вечного Лика»
В лето 248 от основания Братства. Выступили братья-рыцари на юг, дабы вразумить мятежных тассаев. И одолели.
В лето 251 от основания Братства. Выступили братья-рыцари на запад, дабы отразить набег эррауров. И одолели.
В лето 257 от основания Братства. Приняли братья-рыцари вызов прегордого дан-Ррахвы. Выступили в поход. И одолели.
В лето 259 от основания Братства. Оклеветанные гнусными наветчиками, отказали братья-рыцари в покорности владыке до тех пор, пока не будут признаны их законные права. Когда же двинул владыка дружины на южные рубежи, скорбя, оказали сопротивление. И одолели.
В лето 263 от основания Братства. Встав на границе южных песков, заслонили братья-рыцари Империю от орд зломерзостного Джаахааджа. Схватились с ним. И одолели.
…И одолели.
…И одолели.
…И одолели. Источник: Сборник «Цивилизации третьего уровня: проблемы аналогий. Документы и материалы». Издание Галактического Института Социальных Исследований. Земля — Валькирия — Тхимпха-два. Том 22. Раздел IX. Страницы 699, 701, 713.
10
Ни отцу, ни деду императора не доводилось выставлять в поле подобного войска. Только прадед, еще державший сеньоров в руках, собирал под черно-золотым стягом столько кованой рати, да и то, если верить летописям, лишь единожды, в час наистрашнейший, когда с юго-запада хлынули через пески орды синелицых.
Тяжелым, слегка сужающимся на челе клином выстроилось рыцарство Империи — все двадцать с лишним тысяч всадников, чьи имена значились в Шелковых Книгах семи провинций. Все гербы и все цвета перемешались в шеренгах. А за конницей плотным квадратом сбилась пехота: сеньорские дружинники с гладкими треугольными щитами, и пестро наряженные наемники императора, и орденские полубратья в фиолетовых военных рясах.
Невиданная сила. Невероятная. Всесокрушающая.
Но и вилланская рать, стоящая по колено в медленно испаряющемся тумане, густилась, словно серая туча, ощетинившаяся ровными рядами склоненных пик. Сто дней боев научили вчерашних хвостокрутов стоять намертво, по-солдатски. А с левого фланга, вытягиваясь серпом, все быстрее и быстрее выдвигаясь вперед, мчалась наперерез железногрудому клину мятежная конница. Впереди, под синим флажком с колосьями, на громадном караковом жеребце несся Вудри, ни с кем не поделившийся честью начать этот бой.
— За мнооой!
Ах, как стелется небо! Плещется лоснящаяся грива Баго: стоном, гудом отзывается земля. Воют за спиной всадники, гордость и надежда Багряного Владыки, несчитанные, яростные. Изготовив к удару мечи, плотно охватив древки копий, раскручивая кольца арканов, распластались конники над мечущимися гривами; травяная подстилка, припущенная недорассеявшимся туманом, мягко отдается в стременах.
Мощно идет лава, Вудри, не глядя, чувствует ее слитный полет; легко катится, набрав разгон на невысоком холме. Легкость испытывает и сам Вудри, но не только телом, словно бы парящим над гудящим полем, а и душой: ясно видно — уже не исправить господам свою оплошность, не успеют они, не приостановятся, не развернутся, а и развернувшись, не сумеют набрать нужный бег; и уже ноет плечо, предвкушая мгновение первого удара…
Но господа недаром господа. Они рвутся вперед сквозь дождь стрел, они сминают заслоны лучников, не оглядываясь на пронзенных собратьев; они замечают угрозу! — и вот, отколовшись от ударного клина, целящегося в лоб мятежной пехоте, навстречу всадникам Вудри рассыпаются закованные в сплошную броню истуканы на переливающихся разноцветным шелком копях. Хлещет в глаза алым и черным. Каданга! Впереди, под двухвостой хоругвью, высокий рыцарь; от остальных не отличается ничем, однако — вожак: подсказала уверенно поднятая рука, направляющая ход заслона. Привет тебе, эрр! Вперед — и наперерез! Дурея от шпор, криков и гуда земли, рвется из-под седла Баго: нет, шалишь, брат, держись!
Светло-серый иноходец под ало-черной попоной нарастает стремительно. Оторвался от плотной стены своих корпусов на десять; за ним, у хвоста, прижавшись тесно, еще двое, на гнедом и на белом. Оруженосцы, личная стража. Эти не отстают. А светло-серый уже близко: под взвихряющейся попоной мелькают мохнатые коричневые бабки. Поверх гривы забрало, спокойные зрачки в прорези забрала. Не бережется, что ж, противник достойный, от поединка не уклонится. Все-таки эрр! Так даже лучше. В этом бою сеньоры должны оценить, кто таков Вудри! Невольно подобравшись, ощутил прилив азартной злости, меч опустил к стремени. Размах клинка пойдет в полный круг, чтобы наверняка!
Уже ясно видя ту точку на еще непримятой траве, где выпадет сойтись, Вудри вдруг ощутил тяжелый удар в сердце, такой, что даже пальцы, охватившие рукоять, дрогнули. Не глазом, чутьем уловил: опасность! Что такое? Вот он, уже почти рядом, светло-серый под черным и алым; рыцарь, оскалившись, заносит меч; бугром вздувается черный плащ.
Ах, вот как…
Двое, на гнедом и на белом, не отстали, успели подтянуться, словно бы даже сбились кучнее, прикрыли эрра; ясно: выдвигаются в ряд, прикрывают, сейчас зажмут. Трое на одного… Влип, Вудри!
С левого бока окатило плотной гудящей волной воздуха. Вудри вскинулся в седле, занося меч. Ох, молодцы, ох, черти! Тоббо успел подобраться, даже немного опередил и берет на себя левого кадангца. Хор-р-рошо, теперь увидим, как вы нас и кто кого… краем глаза засек, как сползает с коня, пробитый, почитай, насквозь, тот, что шел на гнедом… древко пики прыгает вверх и конь рвет в сторону, отвалив от черно-алого, чуть обнажая бок эрра. А-ах! Вудри клином вбивает бесящегося Баго в прореху меж конскими боками. И с выдохом, колесом, во всю руку. Неудачно! — угодил клинком по клинку, не зацепил шею: от толчка свело руку. Разворот! И снова! И еще! Еще! Получи, эрр! Ааааааааа! Мясо!!
Черно-алый исчез. Нет его. Вообще нет.
Красное, паркое липнет на лезвии. Вопят кадангцы.
Бряцая, лоб в лоб, сталкиваются подоспевшие лавы.
Вой, скрежет, ржание…
Фланговый удар конницы не остановил, но ослабил напор броненосного клина, а ослабив, спас мятежную пехоту: она не рассыпалась надвое, как предполагал магистр, она только подалась чуть назад, прогнулась и вязким серым комом облепила сверкающие бока тысячеконного монстра, вспоровшего и перекромсавшего первые ряды. Пики и копья, алебарды и булавы на длинных древках взметнулись и обрушились на полированную сталь шлемов; взвились багры и арканы, сдирая рыцарей с седел, сбрасывая под ноги пехотинцев. Только что всесокрушающая, неостановимая в разбеге, конница застряла, а застряв, превратилась в стреноженного быка, чья дикая мощь бессильна перед медленно подходящим мясником.
На выручку гибнущим сеньорам, повинуясь знаку магистра, двинулась, опустив копья в проемы меж сдвинутыми щитами, скорая и умелая имперская пехота.
И сошлись! И закопошились, размазывая красное по зеленому! Сминая ряды, покатились вперед, и назад, и снова вперед, неповоротливо колыхаясь, растаптывая упавших, перетирая мягкое с мягким в единую жижу, глухо чавкающую под оскальзывающимися ногами. Железом — в лицо; ножом — под щит; кто упал, пока еще не растоптали, — зубами за ногу, визжа, хрипя, давясь черной жильной кровью. Серое — на разноцветное, разноцветное — на серое, а вскоре уже и не различить, кто есть кто.
Битва закончилась. Началась резня. Масса давила массу и победить могло уже не тонкое искусство, не умение, не храбрость даже, а презренная численность, тупое бесстрашие и угрюмое лапотное упрямство. И хотя наемники умели многое, хотя дружинники сеньоров, спешенные для битвы, стояли накрепко, хотя приоры сурово подгоняли полубратьев, все яснее становилось, что серая лавина сомнет, раздавит, изгложет остатки разноцветных отрядов. А совершив это, устремится к воротам Новой Столицы, и ворота распахнутся под натиском давящих друг друга, рычащих, утративших людское обличье, перемазанных бурой жижей вилланов.
Все поняли это. Горожане и беженцы, сгрудившиеся на стенах, — с содроганием; император у бойниц наблюдательной башни — с тоской. Понял и магистр, стоящий и окружении последней фиолетовой хоругви. Уже утративший нить управления боем, он покачал головой и поправил на боку короткий тоненький стилет, обещавший избавить от глумления и позора. А ранее всех осознал неизбежное Вудри…
Подбоченясь, сидел он на свежею коне поблизости от холма, на котором в кольце стражи багряной статуей возвышался король; конь, сменивший взмыленного Баго, косил глазом, прядал ушами и пытался рвануть, возбуждаемый криками и терпким запахом битвы. Но, осаживая его жилистой рукой, Вудри улыбался. Со всех сторон к командиру подтягивалась конница. Разгром заслона завершился, кадангцев измотали и вырубили почти вчистую. Не без потерь — так что ж? Теперь можно было отдохнуть. Всадники сделали свое дело. У них будет еще одна работа: сомкнуться в клин и ударить в спину разноцветной пехоте, уже обреченной, замкнуть кольцо, высечь — и тогда уже, не раньше, рассыпаться по долине частой сетью, настигая тех сеньоров, что уцелеют в схватке и попытаются уйти под защиту своих замков.
Это задумано Вудри. Он, не кто-то иной, вынянчил план последней битвы. Он шлифовал его долгими бессонными ночами, прикидывал, взвешивал, отбрасывал невозможное. И никто не возразил, когда Степняк доложил свой план Совету. А король, как обычно, молча наклонил голову. П-хе! Хороший король, удачливый. А главное — молчаливый. Командиров слушает, не самовольничает…
Вудри доволен королем. Вернее, был доволен, пока не появился этот Ллан. Черная ворона! Просквозил уши своим Царством Солнца, задурил голову Багряному. Равенство… Выходит, он, Вудри, даже после победы будет равен какому-нибудь Тоббо? Он, Вудри! — без которого не было бы великой победы, что вершится сейчас в минуте конского хода отсюда…
Ну нет! Большую игру играет сегодня Вудри, очень большую, больше некуда. Проиграет — на кону голова. Но не должен проиграть. Все обдумано. Все просчитано. И об этом, рассчитанном, не сообщил Степняк Совету.
Господам известны дела Вудри. Есть у Степняка золото, но никаким золотом не откупиться, не вымолить прощения. Но как смешно! — в Царстве Солнца золото тоже ни к чему, там все равны. Равны! Ха! Кто с кем? Все со всеми, говорит Ллан. Дуррак.
Вудри оглянулся. Все больше и больше всадников вокруг. Они пересмеиваются и смотрят на командира с обожанием. Отчего бы и нет? Вудри заботится о коннице, не дает своих в обиду. И не даст.
Ближе других — сотня конных в запыленных лазоревых плащах, в шлемах с одинаковыми гребнистыми навершиями. Это — близкие, особо доверенные. Их Вудри держит при стремени. Их нужно беречь; это — то, что дороже золота. Большинство — еще из степных, из тех, с кем Вудри начинал. Они не продадут, не усомнятся. Прикажи — и пойдут, куда угодно. Будь их пару тысяч, разговор с Лланом был бы коротким. А так — приходится таиться. Но сегодня прятки закончились. Конница Вудри, никто больше, прищучила сеньоров. И есть еще в запасе у Вудри козырь, который не бьется. Одна на колоду бывает такая карта, да и не во всякой колоде попадется. Там, в стороне от боя, в кибитке. Недешево далась, да ведь и стоит той цены.
Вудри осклабился и сплюнул. Там, на стенах, и там, на башне, и там, в поле, под фиолетовым знаменем магистра, небось недоумевают: что ж это медлит Степняк? А Степняк не медлит. Степняк ждет, чтобы вы, господа, получше осознали, какова цена такому выигрышу, какой ждет вас сегодня.
— Слушай меня!
Повысив голос, чтобы перешуметь лязг битвы, Вудри оглядел подравнивающиеся ряды грив и распаленных ураганной скачкой потных лиц.
— Тоббо!
Окатывая конские бока краями грязной лазоревой накидки, Тоббо подлетел к верховному. В глазах застыла вера и готовность повиноваться.