Левая рука тьмы (сборник) Ле Гуин Урсула
— Он у него и живет?
— По-моему, да.
Я уже хотел было вслух удивиться, почему же в таком случае он вчера был у Слоза, а сегодня у Иегея — нет, когда вдруг понял, что в свете нашей короткой утренней беседы с Эстравеном все это отнюдь не так уж странно. И все же мысль о том, что он держится в стороне намеренно, встревожила меня.
— Его отыскали, — снова заговорил Шусгис, поудобнее устраивая свой толстый зад на подушках сиденья, — где-то в южной части города — то ли на клеевой фабрике, то ли на рыбоконсервном заводе, что-то в этом роде; буквально из помойной ямы вытащили. Это, уж конечно, партия Открытой Торговли расстаралась. Разумеется, он был им весьма полезен, когда был в Кархайде членом киорремии и премьером, так что они и теперь его поддержали. Впрочем, в основном для того, чтобы досадить Мерсену, как мне кажется. Ха-ха! Мерсен — шпион Тайба, и он, конечно же, думает, что об этом никто не знает, хотя знают абсолютно все; он потому и Харта на дух не переносит: все никак не поймет, кто же он такой — то ли предатель, то ли двойной агент; сам-то не может никак догадаться, а спросить не хочет, боится шифгретором рисковать. Ха-ха!
— А с вашей, господин Шусгис, точки зрения, кто такой Харт?
— Предатель, господин Аи. Самый обыкновенный предатель. Предал в долине Синотх интересы собственной страны, только чтобы помешать Тайбу оказаться на самом верху. Вот только вел себя не слишком умно. Его вполне могло бы постигнуть куда более жестокое наказание, чем просто ссылка. Клянусь грудями Меше! Если играешь сразу против всех бывших союзников, проиграешь непременно. Вот чего эти люди никак не могут понять, потому что начисто лишены патриотизма, лишь самих себя любят. Хотя, по-моему, Харту, в общем-то, все равно, где он в данный момент находится, пока он продолжает, хотя бы ползком, продвигаться к власти. Надо сказать, он не так уж плохо продвинулся и здесь — всего-то за пять месяцев, между прочим.
— Неплохо.
— Вы ведь ему тоже не слишком-то доверяете, а?
— Нет, не доверяю.
— Рад это слышать, господин Аи. Не понимаю, что Иегей и Обсл нашли в этом человеке. Это же стопроцентный шпион, его интересует только собственная выгода, и, кроме того, он пытается прицепиться к вашим саням, господин Аи, пока ему самому идти трудно. Вот как мне все это представляется. Что ж, не уверен, что соглашусь просто так подвезти его на своих санях, если он меня хоть раз об этом попросит. — Шусгис фыркнул и энергично кивнул, как бы подтверждая свое мнение о Харте, потом улыбнулся мне так, как один порядочный человек улыбается другому. Автомобиль плавно двигался по широким, хорошо освещенным улицам. Утренний снег почти растаял, только вдоль тротуаров тянулись грязные серые полосы невысоких сугробов; шел дождь, мелкий, холодный.
Огромные здания в центре Мишнори — государственные учреждения, Школы, храмы Йомеш — выглядели в мелкой дождевой пыли такими блестящими и скользкими, что казалось, будто они оплывают в лучах высоких уличных фонарей. Углы домов таяли в дымке, фасады были заляпаны мокрой грязью. Нечто расплывчатое, непрочное виделось мне в тяжеловесной архитектуре этого города, как бы сложенного из монолитов, да и в самом этом с виду монолитном государстве, в котором и часть, и целое назывались одним и тем же словом. И сам Шусгис, мой радушный хозяин, приземистый, толстый человек, казалось бы, очень прочно стоящий на земле, — даже он во всех своих «очертаниях» и проявлениях представлялся мне неясным, немножко — совсем чуть-чуть — ненастоящим.
С тех пор как я, проехав через обширные золотистые поля Оргорейна, четыре дня назад начал свое успешное продвижение к «святыням» Мишнори, мне все время чего-то не хватало. Но чего? Я чувствовал здесь себя особенно одиноким. В эти последние дни от холода я не страдал — здесь хорошо топили во всех домах. Ел я, впрочем, без удовольствия. Кухня Орготы вообще довольно пресная, безвкусная, на мой взгляд. Но ведь и это не беда. Вот только почему люди, с которыми я встречался, вне зависимости от того, хорошо или плохо они ко мне относились, тоже казались мне какими-то пресными? Попадались ведь и весьма яркие личности — например, Обсл, Слоз и этот отвратительный красавец Гаум, — но все-таки каждому чего-то не хватало, какого-то качества, какой-то стороны души, что ли. Никому из них не удавалось выглядеть достаточно убедительным. Все они были как бы недостаточно прочными, настоящими ..
Как если бы они не отбрасывали тени, подумал я вдруг.
Подобные заумные рассуждения — весьма существенная часть моей работы. Без предрасположенности к столь высоколобому анализу меня никогда не назначили бы Мобилем; я прошел специальную тренировку, стажировался на Хейне, жители которого называют эту способность Искусством Надуманных Ситуаций. Конечная цель при этом сводится к тому, что индивид интуитивно постигает законы некоей морально-этической всеобщности, а потому и само понятие это скорее можно выразить не в рациональных символах, а с помощью метафоры. Я никогда особенными талантами в Искусстве Надуманных Ситуаций не блистал, а в этот вечер не верил и собственной интуиции: чересчур устал. Вернувшись к себе, я бросился под спасительный горячий душ. Но даже и там мне было как-то неуютно, даже эта горячая вода казалась мне нереальной, ненастоящей, готовой вот-вот исчезнуть.
Глава 11. Мишнори. Разговоры с самим собой
Мишнори. Стрет Сузми.
Я не очень-то исполнен надежд, хотя стечение обстоятельств указывает, что надежда есть. Обсл напрямую торгуется и заключает сделки со своими приятелями, Иегей использует льстивые уговоры. Слоз обращает в новую веру, и число их сторонников растет… Все это люди достаточно хитрые и проницательные, в своих партиях пользуются значительным влиянием. Всего лишь семеро из Тридцати Трех являются подлинными сторонниками Открытой Торговли; что же касается остальных, то Обсл полагает добиться надежной поддержки со стороны еще десятерых, что уже дает определяющее преимущество.
Один из Комменсалов, похоже, проявляет неподдельный интерес к Посланнику; это Комменсал Округа Айниен по имени Итепен; он интересовался инопланетной миссией, еще будучи простым сотрудником Сарфа и занимаясь цензурированием радиопередач, специально подготовленных для них в Эренранге. Похоже, что тогдашние функции до сих пор тяготят его совесть. Именно он предложил Обслу, чтобы Тридцать Три объявили о приглашении Звездного Корабля на Гетен не только жителям Оргорейна, но и жителям Кархайда, одновременно попросив Аргавена присоединиться к этому, общепланетному в таком случае, приглашению. Благородная идея, однако никто ей не последует. Они ни за что не обратятся с подобной просьбой к Кархайду.
Члены Сарфа из числа Тридцати Трех, разумеется, будут против как просто пребывания Посланника на нашей планете, так и его миссии. Что касается тех вялых и абсолютно равнодушных десятерых членов правительства, которых Обсл надеется переманить на свою сторону, то, по-моему, они просто побаиваются Посланника, как и Аргавен, как и большая часть его придворных в Кархайде; с той лишь разницей, что Аргавен считал Посланника сумасшедшим (как и он сам), а эти уверены, что Посланник просто лжет (как и они сами). Кроме того, они боятся публичной дискредитации в том случае, если все это просто мистификация, которой отказался поверить Кархайд, а может быть, которую сам Кархайд и придумал. Что будет с их шифгретором, если они присоединят свои голоса к всепланетному приглашению инопланетян, а никакого Звездного Корабля на самом деле не окажется?
Ничего не скажешь, Дженли Аи требует от нас необычайного и полного доверия.
Для него, по всей видимости, ничего необычайного в таком доверии нет.
А Обсл и Иегей думают, что большинство в правительстве Тридцати Трех можно будет убедить в необходимости поверить ему. Не знаю почему, но у меня куда меньше надежды на это; может быть, потому, что в действительности-то мне и не очень хочется, чтобы Оргорейн проявил себя более просвещенным государством, чем Кархайд, чтобы именно он пошел на риск и прославился, оставив Кархайд в тени. Если это патриотические чувства, то возникли они слишком поздно: едва я понял, что Тайб вскоре уберет меня со сцены, я сделал все возможное, чтобы обеспечить непременное появление Посланника в Оргорейне, а оказавшись здесь в ссылке, постарался превратить Комменсалов в его сторонников.
Благодаря тем деньгам, которые он передал мне от Аше, я теперь снова живу независимо, как самостоятельная «государственная единица», а не Депендент. Я больше не хожу на банкеты, не появляюсь нигде в компании Обсла или других сторонников Дженли Аи; я не видел Посланника вот уже больше полумесяца — с его второго дня в Мишнори.
В тот день он передал мне присланные Аше деньги так, как выдают плату наемному убийце. Мне нечасто приходилось испытывать подобный гнев, и я совершенно сознательно оскорбил его. Он понял, что я разгневан, однако вряд ли он понимал, что его самого тоже оскорбляют; он, похоже, вполне серьезно принял мой совет, не обратив внимания на то, в каких выражениях этот совет был ему дан; так что, остыв, я это осознал и забеспокоился. Возможно, что в Эренранге он все время искал именно моего совета, не зная, как мне об этом намекнуть? Если так оно и было, то он почти наверняка не понял и половины из того, что я говорил ему в моем доме у камина, а вторую половину понял в лучшем случае неправильно — в ту злополучную ночь после церемонии у Новых ворот. Его шифгретор необходимо укрепить, необходимо дать ему дополнительную информацию и поддержать, хотя его понятия о чести и достоинстве совсем иные, чем у нас. Именно поэтому мое абсолютно прямое и откровенное поведение он, вполне возможно, воспринял как лживую уловку, считая, что я, как всегда, темню.
Его самое слабое место — в неверной интерпретации наших моральных устоев. Все его ошибки проистекают отсюда. Он плохо знает нас, а мы — его. Он бесконечно чужд нам, а я, дурак, еще допустил, чтобы моя тень пересекла тот луч света, что исходит от принесенной им надежды. Я подавил свое мирское тщеславие. Я убрался с его пути, потому что именно этого он и хочет. Он прав. Кархайдский предатель, изгой не принесет пользы его делу.
В соответствии с законом Орготы о том, что каждая «государственная единица» должна иметь работу, я работаю — с Часа Восьмого до полудня на фабрике пластмассовых изделий. Работа легкая: я управляю машиной, которая соединяет и при помощи нагревания склеивает кусочки пластика. Получаются маленькие прозрачные коробочки. Понятия не имею, для чего они предназначены. К полудню, совершенно отупев, я начинаю вспоминать те искусства, которыми некогда занимался в Цитадели Ротерер. Приятно убедиться, что не совсем утратил способность управлять силой дотхе или входить в антитранс; вот только что проку от этого? Так же, впрочем, как и от умения впадать в летаргию или долгое время голодать? Ведь я теперь практически начинаю с нуля, как ребенок. Попробовал было поголодать один только день, и живот мой вопит от голода. А если неделю? А месяц?
Ночами теперь подмораживает; сегодня сильный ветер несет дождь со снегом. Весь вечер я неотступно думал об Эстре, и вой ветра за окном кажется мне отзвуком тех родных ветров, что дуют в Керме. Вечером написал сыну письмо, довольно длинное. И пока писал, то постоянно чувствовал рядом присутствие Арека, словно он стоял у меня за спиной. Зачем я храню такие вот записи? Чтобы их прочел мой сын? Мало же добра принесут они ему. Возможно, я пишу просто для того, чтобы выражать мысли на родном языке.
Хархахад Сузми.
По-прежнему ни единого упоминания о Посланнике по радио Оргорейна. Ни словечка. Интересно, замечает ли это Дженли Аи? Несмотря на оживленную деятельность внутри правительственного аппарата, ничего видимого на поверхности не происходит, ничего не говорится вслух. Государственная машина хранит свои махинации в тайне.
Тайб хочет научить Кархайд лгать. Уроки сам он берет у Оргорейна: хорошая школа. Полагаю, однако, что с обучением этому предмету — искусству настоящей лжи — у нас будут сложности: настолько давно мы привыкли ходить вокруг да около правды, так и не касаясь ее и не говоря ни единого лживого слова при этом.
Вчера Оргота совершила бандитский налет на Кархайд через реку Эй; налетчики сожгли зернохранилища Текембера. Именно это и требуется Сарфу; именно этого хочет Тайб. А что в итоге?
Слоз, которому удалось окутать туманом веры Йомеш якобы мистические заявления Посланника, изображает прибытие Посланника Экумены на нашу планету как пришествие Царствия Меше в мир людей; в этом мистическом тумане сама цель совершенно теряется. «Мы должны прекратить соперничество с Кархайдом раньше, чем придут Новые Люди, — говорит Слоз. — Мы должны очистить свои души до их прихода. Мы должны смирить свой шифгретор, отказаться от мести друг другу и объединиться, не завидуя, став братьями одного Очага».
Но как того добиться до их пришествия? Как разорвать этот порочный круг?
Гьирни Сузми.
Слоз возглавляет комитет по борьбе с порнографическими спектаклями, разыгрываемыми в здешних Домах любви. Дома эти, должно быть, весьма похожи на кархайдские, нусутх. Слоз — их решительный противник, а вульгарные спектакли эти считает настоящим богохульством.
Противостоять чему-либо порой означает поддерживать это.
Здесь часто говорят: «Все дороги ведут в Мишнори». И правда: даже если повернуться к Мишнори спиной, пойти от него прочь, то идти-то все равно будешь по дороге, ведущей в Мишнори. Выступать против вульгарности, например, неизбежно означает то, что и сам становишься вульгарным. Нужно непременно идти совсем в другом направлении, непременно иметь совсем иную цель, только тогда и выйдешь на другую дорогу.
Иегей сегодня в зале Тридцати Трех заявил: «Я в любом случае против блокады экспорта зерна в Кархайд и против насаждения злобного соперничества, которое лежит в основе этой блокады». Достаточно верное заявление, но так он с дороги в Мишнори не свернет. Он должен предложить некую альтернативу. Оргорейн и Кархайд — оба должны свернуть с того пути, на который слишком давно встали, должны избрать другое направление, пойти в другую сторону — и разорвать наконец порочный круг. Иегей, по-моему, должен был бы говорить только о Посланнике, и ни о чем больше.
Быть атеистом — в сущности, значит поддерживать Бога. Есть Бог или его нет — в плоскости доказательств это примерно одно и то же. Именно поэтому слово «доказательство» не часто употребляется ханддаратами, которые решили не рассматривать Бога как факт, как объект для построения доказательств или для безграничной веры: они разорвали круг и оказались на свободе. Узнать, какие вопросы не имеют ответа, и не отвечать на них; это искусство более всего необходимо во времена смуты и тьмы.
Торменбод Сузми.
Мое беспокойство растет: по-прежнему ни единого слова о Посланнике в передачах Центрального Радио. Никакой информации о нем, содержавшейся в передачах из Эренранга, здешняя цензура не пропускала, а слухи, исходящие от владельцев нелегальных радиоприемников, по-моему, здесь всегда распространялись с трудом. Сарф обладает гораздо более полным контролем над всеми здешними средствами связи, чем мне это представлялось. Безграничность такого контроля пугает. В Кархайде король и киорремия тоже в значительной степени контролируют деятельность масс, однако слухами управлять почти не способны, а уж рты заткнуть — тем более. Здесь же правительству ведомо все, даже мысли граждан. Конечно же, никому не следовало бы обладать подобной властью над другими.
Шусгис и кое-кто еще открыто возят Дженли Аи по городу. Интересно, догадывается ли он, что подобная открытость и вседозволенностъ призваны скрыть от него самого то, что его как Посланника иного мира скрывают от людей? Я порой спрашиваю своих напарников на фабрике, но они не знают ровным счетом ничего и уверены, что я имею в виду какого-то помешанного из последователей Йомеш. Итак, информации нет — нет и интереса, а стало быть, нет ничего, что могло бы способствовать продвижению дела Аи или хотя бы способно было защитить его самого.
К сожалению, он слишком похож на нас внешне. В Эренранге на него частенько показывали на улице пальцем — кое-что знали, кое-что слышали и, уж во всяком случае, были уверены в том, что он действительно существует. Здесь, где присутствие Посланника держат в тайне, он открыто ходит по улицам, оставаясь неузнанным. Они, конечно же, видят его таким, каким я и сам когда-то впервые увидел его: очень высокий, сильный, очень темнокожий молодой человек, у которого как раз наступает кеммер. В прошлом году я изучил медицинские отчеты о нем. Его отличие от нас весьма глубоко. И отнюдь не ограничивается внешними признаками. Необходимо достаточно хорошо и близко знать его, чтобы догадаться, что это инопланетянин.
Но тогда почему же они скрывают его? Почему ни один из Комменсалов не напишет о нем в газету, не упомянет его в публичном выступлении или по радио? Почему молчит даже Обсл? Боятся.
Мой король боялся Посланника; эти люди боятся друг друга.
По-моему, я единственный, кому Обсл доверяет, поскольку я иностранец. Он даже получает удовольствие от общения со мной (как и я от общения с ним) и несколько раз, отбросив шифгретор, искренне просил моего совета. Но когда я почти вынуждаю его рассказать о Посланнике вслух, пробудить к нему общественный интерес — хотя бы в качестве защиты от фракционных интриг, — он меня как будто не слышит.
«Если бы вся Комменсалия обратила на Посланника внимание, Сарф никогда не осмелился бы его тронуть, — говорю я. — Как и тебя, Обсл». Обсл только вздыхает: «Да-да, но мы этого сделать не можем, Эстравен. Что же нам, выступать с проповедями на перекрестках, как верующим-фанатикам?»
«Ну хорошо, — говорю я, — но кто-то ведь может специально поговорить с людьми, пустить нужные слухи; мне именно так и пришлось вести себя в прошлом году в Эренранге. Нужно заставить людей задавать вопросы, те вопросы, на которые у вас есть ответ: Посланник собственной персоной».
«Ах, если бы он посадил здесь этот свой проклятый корабль, нам было бы что показать людям! Но в данный момент…»
«Он не посадит корабль, пока не будет уверен, что вы действуете с добрыми намерениями». «А с какими же! — выкрикивает Обсл, раздуваясь как огромный радиоприемник, как груда местных бюллетеней и научной периодики (все это в руках Сарфа!) — Ну что я могу? По-прежнему притворяться? Разве я весь прошлый месяц не занимался его делами? Во имя веры! Он рассчитывает, что мы поверим всему, что бы он нам ни говорил, а сам в ответ нам же и не верит!» Обсл возмущен. «А стоит ли ему верить вам?» — говорю я. Обсл пыхтит и не отвечает.
Он наиболее честен из всех остальных правительственных чиновников Орготы, известных мне.
Одгетени Сузми.
Чтобы стать в Сарфе высокопоставленным лицом, необходимо, как мне кажется, обладать определенным комплексом или, точнее, комплексной формой глупости. Пример тому Гаум. Он видит во мне агента Кархайда, пытающегося привести Оргорейн к колоссальной потере престижа, убедив его граждан поверить в фокус с Посланником Экумены; он думает, что, будучи премьер-министром, я тратил свое время именно на подготовку этой мистификации. Клянусь Богом, у меня есть дела поинтереснее, чем бросать вызов этому мерзавцу. Но даже этот, совершенно очевидный, факт он разглядеть не способен. Теперь, когда Иегей практически от меня отрекся, Гаум полагает, что меня можно подкупить, и явно намерен попытаться сделать это, действуя своими собственными, весьма любопытными методами. Он либо следил за мной, либо приставлял ко мне наблюдателей — во всяком случае, я все время был у него «под присмотром», — так, им известно, что я, например, вступлю в первую фазу кеммера на двенадцатый или тринадцатый день этого месяца — в день Постхе или Торменбод. Именно поэтому он, якобы случайно, и подвернулся мне в самом расцвете собственного кеммера, явно стимулированного гормонами, чтобы соблазнить меня. Чисто случайная встреча на улице Пьенефен. «Харт! Я вас целых полмесяца не видел! Где это вы прятались? Пойдемте выпьем кружечку пива».
Он выбрал пивную рядом с одним из государственных Домов любви. Но заказал не пиво, а «живую воду»: явно не собирался терять время даром. После первой рюмки он положил руку мне на ладонь и, приблизив свое лицо к моему, страстно прошептал: «Ведь мы не случайно встретились сегодня: я ждал вас. Молю, будьте моим кеммерингом!» — и назвал меня моим домашним именем. Я не отрезал ему язык только потому, что, с тех пор как покинул Эстре, не ношу с собой ножа, и сообщил, что намерен в ссылке блюсти воздержание. Он продолжал ворковать, что-то бормотать и цепляться за руки. У него был женский тип кеммера, и он очень быстро входил в полную фазу. Гаум в состоянии кеммера особенно красив, и он очень рассчитывал на свою красоту и сексуальную неотразимость, зная, по-моему, что, будучи ханддаратом, я вряд ли стану принимать средства, снижающие половую активность, так что особенно упорствовать не стану. Он забыл, что отвращение порой действует не хуже иного лекарства. Я высвободился из его объятий — разумеется, не совсем оставшись равнодушным — и предложил ему воспользоваться услугами ближайшего Дома любви. И тут он посмотрел на меня с ненавистью, достойной сострадания, потому что, как бы недостойны ни были его цели, сейчас он действительно находился в глубоком кеммере и был очень сильно возбужден.
Неужели он всерьез рассчитывал, что я польщусь на его дрянную красоту? Он, должно быть, думал, что после той истории мне будет здорово не по себе; и мне действительно стало здорово не по себе.
Будь они все прокляты, эти грязные людишки! Среди них нет ни одного с чистой душой.
Одсордни Сузми.
Сегодня днем Дженли Аи выступал с речью в Зале Тридцати Трех. Больше никого туда не пустили, и никакой радиопередачи сделано не было, но Обсл потом пригласил меня к себе и прокрутил собственную магнитофонную запись заседания. Посланник говорил хорошо, с трогательной искренностью и убедительностью. Есть в нем некая невинность, которую я привык считать чуждой нам и довольно глупой; и все же в отдельные моменты именно за этой кажущейся невинностью открывается такая широта знаний и такая дальновидность, что мне становится страшно. Его устами говорит уверенный в себе и очень великодушный народ — такой народ, который сплел воедино премудрость древнего, немыслимо глубокого и невообразимо разнообразного жизненного опыта множества человеческих обществ. Но сам-то Аи еще молод, нетерпелив, неопытен. Он выше нас и видит шире, но, как бы то ни было, он всего лишь обычный человек.
Теперь он говорит куда лучше, чем в Эренранге: проще, искуснее, — постепенно выучился и этому мастерству. Как, впрочем, и все мы.
Его речь часто прерывали члены доминирующей партии, требуя, чтобы председательствующий остановил этого безумца, выдворил его из Зала и вернулся к обычному распорядку дня. Комменсал Иеменбей вел себя особенно шумно и непредсказуемо. «Неужто ты готов жрать этот словесный бред, это дерьмовое гиши-миши!» — орал он время от времени, обращаясь к Обслу. В аудитории стоял такой невообразимый шум, что даже на пленке было почти невозможно его слушать; шум, по словам Обсла, был специально организован Кахаросайлом и его сообщниками.
Цитирую по памяти:
Альшель (председательствующий): Господин Посланник, мы находим вашу информацию, а также предложения, сделанные господином Обслом, господином Слозом, господином Итепеном, господином Иегеем и другими лицами, весьма и весьма интересными, весьма и весьма обнадеживающими. Нам нужно, однако, нечто большее, чтобы развивать наши отношения. (Смех в зале.) Поскольку король Кархайда запер вашу… хм, тот механизм, на котором вы прилетели, и мы лишены возможности видеть его, то нельзя ли, как это вами же и было предложено, вызвать вашу… э… ваш Звездный Корабль и посадить его в Оргорейне? Как вы называете этот механизм?
Аи: «Звездный Корабль» — хорошее название, господин председатель.
Альшель: А? Но как вы сами-то его называете?
Аи: Ну, с технической точки зрения это искусственный межзвездный планетолет, цетианская модель НАФАЛ-20.
Голос из зала: Вы уверены, что это не санки Святого Петете? (Смех.)
Альшель: Прошу вас! Да. Хорошо. Так вот, если бы вы могли посадить ваш корабль здесь — чтобы он обрел, так сказать, твердую почву под собой, — а мы могли бы, так сказать, получить некое, вполне материальное…
Голос из зала: Вполне материальное рыбье дерьмо!
Аи: Я очень хотел бы посадить этот корабль, господин Альшель, — как в качестве доказательства, так и в качестве свидетельства нашего взаимного расположения. Я жду лишь вашего предварительного публичного заявления об этом событии.
Кахаросайл: Разве вы не видите, Комменсалы, что это такое? Это ведь не просто глупая шутка. Это по своему замыслу публичное издевательство над нашим доверием, точнее — нашей доверчивостью! И человек этот издевается над нами с невероятной настойчивостью и наглостью, глядя нам прямо в глаза. Вы ведь знаете, что он из Кархайда. Знаете, что он кархайдский агент. Вы все можете убедиться, что это извращенец, Перверт, которые в Кархайде в связи с распространенным там культом Тьмы не только не подвергаются лечению, но даже искусственно создаются для оргий кархайдских Предсказателей. И тем не менее, когда он говорит, что прилетел из далекого Космоса, некоторые из вас отказываются верить собственным глазам, глушат голос разума и верят ему! Никогда не думал я, что такое возможно! (И так далее, и тому подобное.)
Если судить по записи, Аи реагировал на гнусные намеки и оскорбления терпеливо. Обсл сказал, что он вообще держался хорошо. Я бродил вокруг зала Тридцати Трех, чтобы увидеть, как все они будут выходить. Вид у Аи был мрачно-задумчивый. Что ж, причин задуматься у него хватало.
Моя беспомощность непереносима. Именно я запустил эту машину и теперь не способен контролировать ее деятельность. Надвинув на лицо капюшон, я прокрадывался по улицам, чтобы только взглянуть на Посланника. И для этой жизни — крадучись, ползком! — я отказался от власти, денег, друзей? Что ты за дурак. Терем!
Почему я всегда прилепляюсь сердцем к чему-то недопустимому, невозможному?
Одепс Сузми.
Коммуникационное устройство Дженли Аи теперь передано Тридцати Трем под ответственность Обсла; но и оно ничего не изменит в представлениях кого бы то ни было. Без сомнения, устройство функционирует именно так, как говорит Аи, однако если королевский математик Шорст способен был сказать о нем лишь: «Я не понимаю принципов его работы», то и любой математик или инженер Орготы скажет не больше, и ничего не будет ни доказано, ни опровергнуто. Замечательный результат — если бы эта страна представляла собой, например, одну из Цитаделей Ханддары, но, увы, мы должны идти дальше, пятная своими следами свежий и рыхлый снег, доказывая и опровергая, задавая вопросы и отвечая на них.
Еще раз я попытался надавить на Обсла, требуя, чтобы Аи была предоставлена возможность связаться по радио со своим большим кораблем, разбудить команду и попросить кого-то из них переговорить с Тридцатью Тремя. На этот раз у Обсла уже была заранее подготовлена причина, согласно которой делать это ни в коем случае не следовало. «Послушайте, Эстравен, дорогой мой, всем нашим радио заправляет Сарф, теперь вам это известно. И я понятия не имею — даже я! — кто из людей в Бюро Связи работает на Сарфа; большая часть, без сомнения, ибо мне достоверно известно, что они свободно пользуются передатчиками и радиоприемниками любых категорий, вплоть до тех, что находятся в ремонтных мастерских. Они могут — и непременно это сделают — заблокировать или фальсифицировать любой радиосигнал, который к нам поступит. Если он действительно поступит! Вы представляете себе подобную сцену в Зале? Мы, „жертвы внешнего Космоса“, жертвы собственной мистификации, затаив дыхание, будем слушать лишь электрические разряды — и ничего больше! Ни ответа, ни привета!»
«А у вас, конечно, нет денег, чтобы нанять для такого сеанса порядочных техников или перекупить кого-то из команды Сарфа?» — спросил я; впрочем, без толку. Он боится за свой престиж. Его поведение по отношению ко мне уже изменилось. И если сегодня он отменит прием в честь Посланника, то дела совсем плохи.
Одархад Сузми.
Прием он отменил.
Утром я отправился на встречу с Посланником в полном соответствии с орготскими правилами приличий. Не явился открыто с визитом в дом Шусгиса, где все нашпиговано людьми Сарфа, да и сам Шусгис — один из них, но встретился с ним на улице, «случайно», в стиле Гаума. Тайком, украдкой. «Господин Аи, не уделите ли мне минутку?» Он изумленно огляделся и, узнав меня, встревожился. Впрочем, через минуту он взорвался: «Что, в конце концов, вам от меня нужно, господин Харт? Вы же знаете, что я не могу полагаться на ваши слова с тех пор как в Эренранге…»
Это было по крайней мере искренне, хотя и очень непонятно. Впрочем, все же отчасти понятно: он знал, что я хочу дать ему совет, а не просить у него что-то, и сказал так, чтобы пощадить мою гордость.
«Это Мишнори, а не Эренранг, — сказал я, — но опасность, которой вы подвергаетесь, везде одна и та же. Если вы не сможете убедить Обсла и Иегея, что вам необходимо связаться по радио с вашим кораблем, чтобы люди на борту, оставаясь в безопасности, могли бы как-то подтвердить ваши заявления, тогда, как мне кажется, вам следует немедленно использовать этот ансибль и вызвать корабль на Гетен. Риск, которому в таком случае подвергнется он, меньше, чем тот риск, которому подвергаетесь теперь вы в одиночку».
«Споры между Комменсалами относительно моих радиопосланий держатся от меня в секрете. Откуда вам известно о моих „заявлениях“, господин Харт?»
«Дело моей жизни — знать…»
«Но в данном случае это вовсе не ваше дело. Это дело Комменсалов Оргорейна».
«Говорю вам, что жизнь ваша в смертельной опасности, господин Аи», — сказал я; на это он не ответил ничего, и я ушел.
Мне, конечно же, следовало поговорить с ним еще несколько дней назад. Теперь слишком поздно. Страх разрушает и его затею, и мои надежды, снова разрушает все. Но не страх перед этим инопланетянином, не страх перед кем-то из иного мира, с иной планеты. В Орготе у них на это не хватает ни широты мышления, ни широты души — понять то, что в действительности и невероятно, и странно. Они даже не видят этого. Они смотрят на человека из иного мира и видят — что? Какого-то шпиона из Кархайда, Перверта, агента, жалкую «государственную единицу» — единичку, подобную им самим.
Если он немедленно не пошлет за кораблем, то завтра будет поздно; возможно, уже слишком поздно.
Это моя вина. Я все сделал неправильно.
Глава 12. О Времени и Тьме
Из «Поучений Тухулме, Верховного Жреца»; «Канон Йомеш», Северный Оргорейн.
Запись текста произведена около 900 лет назад.
Меше есть Центр Всех Времен. Он ясно увидел все сущее, когда прожил на этой земле уже тридцать лет. И еще тридцать лет прожил он после того, так что Ясное Видение приходится на самую середину его жизни. Века, прошедшие до мгновения Ясного Видения, столь же долги, как и те, что придут им на смену, ибо Ясновидение Меше было Центром Всех Времен, где нет ни прошлого, ни будущего. Но есть и прошлое и будущее одновременно. Прошлого не было, и будущее не наступит. Есть Центр Всех Времен. И все — в нем.
Невидимого для Меше не существует.
Когда тот бедняк из Шенея пришел к Меше, жалуясь, что ему нечем накормить свое кровное дитя, что нет у него даже зерна для посева, ибо дожди еще в полях сгноили весь урожай, и теперь семья его голодает, Меше сказал: «Выкопай яму на каменистом поле Тюэрреша; в ней — множество серебра и драгоценных камней, ибо вижу я, как король хоронит в этом месте свое сокровище десять тысяч лет тому назад, опасаясь соседа, с которым у него давняя тяжба».
Бедняк из Шенея вырыл в мореновой гряде Тюэрреша яму и в том самом месте, которое указал Меше, извлек на поверхность целую груду старинных драгоценностей. При виде их он громко закричал от радости. Но Меше, стоя с ним рядом, заплакал и сказал: «Я вижу, как некий человек убивает брата своего из-за одного лишь такого блестящего камушка. И происходит это десять тысяч лет спустя. Эта вот яма, откуда достал ты сокровище, станет могилой убиенного, о человек из Шенея. Я знаю также, где твоя собственная могила, ибо я вижу тебя лежащим в ней».
Жизнь каждого человека — в Центре Времен; все жизни были ясно увидены Меше и запечатлелись в его Глазу. Мы, люди, стали зеницами очей его. А деяния наши — его Ясновидением. Бытие наше дало ему Знание.
В самой гуще леса Орнен, что раскинулся на сто тысяч шагов в длину и сто тысяч шагов в ширину, стояло дерево хеммен. Дерево было старым, раскидистым, с сотней крупных ветвей, и на каждой сотня мелких веточек, а на каждой веточке — сотни сотен иголок. И дерево это сказало своей душе, что гнездится в корнях: «Видны все мои листья-иглы, кроме одной; эту единственную иголку скрывают во тьме остальные. Это моя великая тайна. Кто распознает ее во тьме, среди бесчисленных моих игл? Кто сочтет их все?»
В своих скитаниях Меше проходил как-то через лес Орнен и именно с этого дерева хеммен сорвал именно ту маленькую веточку с заветной иголкой, которую и сломал.
Ни одна дождевая капля не упадет снова с небес во время осенней непогоды, если она падала раньше; а осенние дожди выпадали и раньше, и выпадают сейчас, и будут выпадать всегда в это время года. Меше видит каждую каплю, знает, куда она падала, падает и упадет в будущем.
У Меше в зенице ока — все звезды и тьма межзвездная, все это залито ярким светом.
Отвечая на тот Вопрос лорда Шортха, в миг Ясновидения Меше узрел все небеса разом, как если бы все это было одно лишь солнце. Над землей и под землей — вся сфера небесная была залита светом, как поверхность солнца, и тьмы не было вовсе. Ибо видел он не то, что было, и не то, что будет, но то, что есть. Те звезды, что, исчезая с небосклона[7], уносят с собой свой свет, единовременно запечатлелись в его Глазу и светили теперь все сразу.
Тьма есть лишь в глазу смертного, считающего, что он видит все, однако не видит ничего. Во взгляде Меше тьмы не существует.
А потому те, кто взывает ко Тьме[8], обезумели и были исторгнуты со слюной изо рта Меше, ибо они дают имена тому, чего не существует, называя это несуществующее Истоком и Концом.
Нет ни истока, ни конца, и все существует лишь в Центре Времен. Подобно тому как все звезды разом могут отразиться в одной лишь капле дождя, падающего с небес в ночи, так и капля эта тоже отражается сразу во всех звездах мира. Не существует ни тьмы, ни смерти, ибо все сущее — лишь в великом Миге Ясновидения, и концы и начала едины.
Един Центр Всех Времен, как един миг Ясного Видения, как един закон и вечный свет. Так загляни же теперь в Глаз Меше!
Глава 13. На Ферме
Обеспокоенный внезапным появлением Эстравена, его осведомленностью и яростной настойчивостью его предостережений, я остановил такси и помчался прямо к Комменсалу Обслу, намереваясь спросить, откуда Эстравену известно столь многое и почему он внезапно возник передо мной буквально из пустоты, пытаясь заставить меня сделать именно то, что еще вчера сам Обсл советовал мне ни в коем случае не делать. Комменсала дома не оказалось; привратник не знал, где он и когда вернется. Тогда я поехал к Иегею, но с тем же результатом. Шел сильный снег; это был самый мощный снегопад за всю осень; шофер отказался везти меня дальше, поскольку резина у него на колесах была нешипованная, и отвез к Шусгису. В тот вечер мне также не удалось и по телефону связаться ни с Обслом, ни с Иегеем, ни со Слозом.
За обедом Шусгис объяснил мне: идет праздник Йомеш; на торжественной церемонии ожидается присутствие Святых, а также высокопоставленных лиц и администрации Комменсалии. Он также объяснил мне поведение Эстравена, и, надо сказать, довольно-таки злобно: как поведение человека, некогда могущественного, но утратившего власть, который хватается за любую возможность повлиять на кого-то или на что-то, но поступает все более и более неразумно, со все возрастающим отчаянием, ибо сознает, что неизбежно погружается в бессильную безвестность. Я согласился; это, пожалуй, соответствовало возбужденному, почти отчаянному поведению Эстравена. Однако по-прежнему не мог избавиться от беспокойства, странным образом охватившего и меня после той встречи. В течение всей долгой и обильной трапезы я чувствовал какую-то смутную тревогу. Шусгис говорил не умолкая, обращаясь не только ко мне, но и к своим многочисленным помощникам и лизоблюдам, которые каждый вечер садились с ним вместе за стол; я никогда еще не видел его столь велеречивым и оживленным. Когда обед наконец закончился, было уже достаточно поздно, чтобы снова куда-то ехать. К тому же, как сказал Шусгис, торжественная церемония еще продолжается и окончится далеко за полночь, так что все Комменсалы все равно будут заняты. Я решил отказаться от ужина и пораньше лег спать. Где-то среди ночи, когда до рассвета было еще далеко, меня разбудили какие-то неизвестные мне люди и сообщили, что я арестован; после чего меня под стражей препроводили в тюрьму Кундершаден.
Кундершаден — очень старое, одно из немногих древних строений, еще сохранившихся в Мишнори. Я часто обращал на него внимание, когда бродил по городу: это длинное мрачное и даже какое-то зловещее здание со множеством башен весьма отличалось от светлых каменных кубов и прочих геометрически правильных форм, свойственных архитектуре периода Комменсалии. Здание полностью соответствует своему назначению и названию. Это настоящая тюрьма. Не просто название, за которым скрывается что-то иное, не метафора, это тюрьма как явление жизни, полностью соответствующая значению этого слова.
Тюремщики — грубые коренастые люди — протащили меня по коридорам и на какое-то время оставили одного в маленькой комнате, очень грязной и очень ярко освещенной. Почти сразу же в комнатку ввалилась новая толпа стражников, во главе которых шел человек с тонкими чертами лица и весьма важным видом. Он выставил их всех за дверь, оставив в комнате лишь двоих. Я спросил, нельзя ли передать записку Комменсалу Обслу.
— Комменсал знает о вашем аресте.
— Знает? — переспросил я с довольно глупым видом.
— Разумеется, мое руководство действует в соответствии с указаниями Тридцати Трех… Вы будете подвергнуты допросу.
Стражники схватили меня за руки. Я начал вырываться, сердито приговаривая:
— Я и так с готовностью отвечу на все ваши вопросы, может быть, можно обойтись и без этого возмутительного насилия?
Человек с тонким лицом не обратил на мои возражения ни малейшего внимания, лишь позвал на помощь еще одного стражника. Втроем им удалось наконец растянуть меня на столе, намертво закрепить руки и ноги и сделать мне какой-то укол. По-моему, мне ввели «эликсир правды».
Не знаю, сколько длился допрос и о чем вообще шла речь, потому что мне без конца делали инъекции, видимо вводя дополнительные дозы сильного наркотика. Так что я плохо что-либо помню. Когда я снова пришел в себя, то понятия не имел, сколько времени провел в Кундершадене: дня четыре-пять, судя по внешнему виду и физическому состоянию; но в этом я не был уверен. Я еще довольно долго никак не мог сообразить, какой же может быть день и месяц, и вообще еле-еле, с трудом начал осознавать, где именно нахожусь.
А находился я в грузовике, очень похожем на тот, что привез меня через перевал Каргав в Рир; только тогда я ехал в кабине, а теперь — в крытом кузове. Там кроме меня было еще человек двадцать-тридцать; точнее определить было трудно: окна отсутствовали и свет проникал только сквозь щель в задней стенке, загороженной к тому же четырьмя слоями стальной сетки. Мы, по всей очевидности, уже давно были в пути, когда я, очнувшись, обрел наконец способность соображать. У каждого в фургоне было свое определенное место, в воздухе висел тяжкий запах испражнений, рвоты и пота, который не исчезал ни на минуту, но вроде бы и не усиливался. Все мы были друг другу абсолютно незнакомы. Ни один не знал, куда нас везут. Разговаривали мало. Во второй раз я оказался запертым в темноте вместе с покорными, ни на что не жалующимися и ни на что не надеющимися жителями Оргорейна. Теперь я понял, что за знак был дан мне в мою первую ночь в этой стране. Тогда я не придал должного значения пребыванию в темном подвале и отправился искать сущность оргорейнцев на поверхности земли, при солнечном свете. Ничего удивительного, что там все казалось мне ненастоящим.
По-моему, грузовик наш двигался на восток; я так и не смог до конца отделаться от этого ощущения, даже когда стало совершенно ясно, что движется он на запад, все дальше и дальше в глубь Оргорейна. Чувство ориентации относительно полюсов часто подводит человека на чужой планете, а в тех случаях, когда разум не способен или просто не имеет возможности компенсировать это неверное восприятие визуально, наступает растерянность, ощущение полного одиночества.
Один из нас — из того живого груза, который везли в кузове, — в ту ночь умер. Его, видимо, раньше сильно избили дубинкой или ударили сапогом в живот: умер он от непрерывного кровотечения изо рта и анального отверстия. Никто ничем ему не помог; да и помочь, собственно, было нечем. Пластиковый кувшин с водой, который сунули в фургон несколько часов назад, давно уже был пуст. Умирающий был моим соседом справа, и я положил его голову к себе на колени, чтобы ему легче было дышать; у меня на коленях он и умер. Все мы были голыми, но потом я будто оделся: мои ноги, бедра и руки покрыла сухая, жесткая, коричневая корка, его кровь — одеяние, не дающее тепла.
Ночью становилось жутко холодно, и мы были вынуждены жаться друг к дружке, чтобы согреться. Труп, поскольку тепла он дать нам не мог, просто отбросили в сторону — как бы исключили из общества. Остальные сплелись в клубок, покачиваясь и подпрыгивая на ухабах. Тьма внутри нашей стальной коробки была всепоглощающей. Мы ползли по какой-то сельской дороге, и за нами явно не шла ни одна машина; даже вплотную прижав лицо к стальной решетке, невозможно было ничего разглядеть сквозь щель в двери, кроме темноты и неясных мелькающих теней — снежных хлопьев.
Падающий снег; снег, только выпавший; давно выпавший снег; снег после дождя или дождь, перешедший в снег; снежный наст… В Орготе и Кархайде для каждого из этих понятий было свое слово. В кархайдском языке (который я знал лучше) существовало, по моим подсчетам, шестьдесят два слова для обозначения различных видов, состояний, долговременности и прочих качеств снежного покрова; вот теперь это был снег падающий, снегопад; примерно столько же слов существует для ледостава; еще один из лексических наборов — штук двадцать словосочетаний, если не больше, — определяет такие свойства погоды, как уровень температуры, сила ветра и общее количество осадков за последние дни. Всю ночь я пытался воскресить в памяти списки этих словосочетаний. Каждый раз, вспоминая еще одно, я повторял весь список сначала, расставляя понятия в алфавитном порядке.
Вскоре после рассвета грузовик остановился. Люди кричали в дверную щель, что в кузове мертвец и что его надо вынуть. Кричали все по очереди. И все вместе. Что было сил колотили по стенам и полу своей стальной коробки, устроив такой дьявольский концерт, что в конце концов сами не выдержали. Однако никто так и не пришел. Грузовик несколько часов стоял без движения, наконец снаружи послышались голоса, грузовик дернулся, буксуя на заледенелой дороге, и снова двинулся в путь. Через щель было видно, что уже довольно позднее утро, светит солнце, а движемся мы по заросшим лесом склонам гор.
Грузовик прежним манером полз еще три дня и три ночи — прошло уже четверо суток с тех пор, как я очнулся. Мы совсем не останавливались на контрольных пунктах, потому что, наверное, объезжали все города и селения стороной, по окольным, секретным дорогам. Впрочем, грузовик все-таки иногда останавливался, например, чтобы сменить шофера и перезарядить батареи питания; были и другие, более длительные остановки, причину которых невозможно было установить, находясь внутри наглухо закрытого фургона. В течение двух дней мы с полудня до темноты стояли на месте, а потом всю ночь ехали без остановок. Один раз в день, около полудня, через дверцу в задней стенке нам просовывали большой кувшин с водой.
Считая покойника, нас было двадцать шесть, два раза по тринадцать. Гетенианцы часто считают «чертовыми дюжинами»: двадцать шесть, пятьдесят два, — скорее всего, видимо, потому, что лунный цикл составляет у них двадцать шесть дней, то есть примерно соответствует продолжительности их полового цикла. Труп плотно притиснули к щели в дверях, где было холоднее всего. Живые же, то есть мы, сидели или лежали скрючившись — каждый на своем месте, на своей территории, в своем княжестве — до наступления ночи, когда холод становился настолько невыносимым, что все потихоньку начинали сползаться все ближе и ближе друг к другу и в конце концов снова сплетались в клубок в центре кузова. Этот человеческий комок в сердцевине своей хранил тепло, а по краям был очень холодным.
Еще от него исходила доброта. Я и некоторые другие, например один старик и еще один человек, которого мучил кашель, были негласно признаны наименее стойкими к холоду, так что каждую ночь мы неизменно оказывались в центре этого клубка из двадцати пяти человеческих тел, где было тепло. Мы не боролись за теплое местечко — просто оказывались там каждую ночь. Сколь поразительна и ужасна эта сила человеческой доброты! Ужасна потому, что все мы в итоге предстали нагими и нищими перед всепобеждающими холодом и тьмой. Доброта была нашим единственным достоянием. Мы, прежде столь богатые, полные сил люди, в итоге вынуждены были довольствоваться такой вот малостью. Больше нам нечего было дать друг другу.
Несмотря на то что ночью мы жались друг к дружке как можно теснее, буквально сплетались телами, все пассажиры грузовика были необычайно разобщены. Некоторые еще не совсем пришли в себя после инъекций наркотиков; некоторые, возможно, были умственно отсталыми или ущербными; и, наконец, все были ошеломлены и напуганы. Но все-таки странно, что из двадцати пяти человек ни один даже ни разу не заговорил, обращаясь ко всем сразу, даже ни разу никто не выругался вслух. Доброта и долготерпение чувствовались в этих людях, но — лишь в молчании, вечно в молчании. Сбитые, точно сельди в бочке, в этой прокисшей тьме, отчетливо ощущая смертность друг друга, мы стукались локтями, тряслись на ухабах, дышали одним и тем же воздухом, много раз перемешанным нашими легкими; чтобы согреться, складывали свои тела вместе, как складывают поленья в очаге или костре, но при этом оставались друг другу чужими. Я так и не знаю имен тех, кто проделал столь долгий путь на этом грузовике.
Однажды, правда, — я думаю, то было на третий день, когда грузовик простоял много часов неподвижно и уже стало казаться, что нас попросту бросили в пустыне, чтобы мы так и сгнили заживо в этом фургоне, — один из них заговорил со мной. Он долго рассказывал о том, как работал на мельнице в Южном Оргорейне и как влип в историю, поспорив с надзирателем. Он все говорил и говорил тихим, монотонным голосом и все время касался ладонью моей руки, как бы для того, чтобы убедиться, что я его слушаю. Солнце уже клонилось к западу, а мы все стояли на обочине пустынной дороги. Неожиданно солнечный луч проник сквозь щели в двери, осветив все вокруг, даже тех, кто сидел в самом темном углу, и я вдруг увидел перед собой девушку. Грязную, глупенькую, но очень хорошенькую и измученную. Она заглядывала мне в лицо с застенчивой улыбкой, словно искала утешения. Это был кеммер женского типа, и ее явно тянуло ко мне. Единственный раз кто-то из моих несчастных сокамерников просил у меня помощи, но этой помощи я дать не мог. Я встал и подошел к щели в задней двери, как бы желая подышать воздухом и посмотреть, что там снаружи, и долгое время не возвращался.
В ту ночь грузовик без конца полз по холмистым склонам то вверх, то вниз. Время от времени по совершенно необъяснимым причинам он останавливался. При каждой остановке вокруг нашего стального ящика воцарялась мертвая звенящая тишина — тишина бескрайних, пустынных высокогорных долин. Тот, что был в кеммере, по-прежнему льнул ко мне и все порывался коснуться меня рукой. Я снова очень долго простоял у дверной щели, прижавшись лицом к стальной сетке и дыша чистым воздухом, который огнем жег горло и легкие. Пальцев своих, вцепившихся в решетку, я не чувствовал. В конце концов я осознал, что они либо уже отморожены, либо очень скоро это произойдет. От моего дыхания между губами и сеткой нарос целый ледяной мостик. Пришлось ломать его пальцами, прежде чем я смог отвернуться. Когда я наконец присоединился к остальным, уже сбившимся в тесный клубок, то меня начала бить такая сильная дрожь, что все тело подпрыгивало и содрогалось, будто в конвульсиях. Потом грузовик двинулся дальше. Шум и движение создавали слабую иллюзию живого тепла, но меня не оставляла лихорадка, я так и не смог уснуть в ту ночь. По-моему, большую часть ночи мы ехали на очень большой высоте, но точно определить ее я бы не смог; в таких условиях частота дыхания и пульса и даже давление слишком ненадежные показатели.
Как я узнал позже, в ту ночь мы преодолевали перевал Сембенсиен и находились на высоте более трех километров.
Голод меня не особенно мучил. Последний раз я ел, похоже, как раз во время длительной и обильной трапезы в доме Шусгиса; возможно, меня кормили и в Кундершадене, но этого я не помню. Еда как бы не вписывалась в ту жизнь, которую мы вели в своей стальной коробке, и я почти не думал о ней. Жажда, однако, казалась основополагающим фактором здешней жизни. Один раз в день во время остановки маленькая дверца-ловушка в тяжелой задней двери грузовика, явно предназначенная специально для этого, открывалась, кто-нибудь из нас просовывал наружу пустой пластиковый кувшин для воды, и вскоре его всовывали обратно, но уже полным; вместе с ним влетал и глоток свежего ледяного воздуха. У нас не было никакой возможности как-то разделить воду между собой. Кувшин просто пускали по рядам, и каждый делал по три-четыре больших глотка, прежде чем передать кувшин следующему. Никто — ни в одиночку, ни группой — не пытался захватить кувшин надолго, но никто и не позаботился о том, чтобы сберечь немного воды для того человека, который давно уже сильно кашлял, а теперь еще и горел в жару. Я как-то раз предложил оставить ему немного, мои соседи кивнули в знак согласия, однако так ничего и не сделали. Воду делили более или менее поровну — никто не пытался выпить больше, чем ему полагалось; кувшин пустел в течение нескольких минут. Однажды троим последним, что сидели в дальнем углу, у кабины, воды не досталось; кувшин, достигнув их, оказался пуст. На следующий день двое из них потребовали, чтобы им дали напиться первыми, что и было сделано. Третий лежал, скрючившись, в своем углу и не шевелился; и снова никто не позаботился о том, чтобы он получил свою долю. Почему же это не попытался сделать я? Не знаю. То был уже мой четвертый день в кузове грузовика, и, если бы меня тоже вот так обделили, я не уверен, что предпринял бы хоть малейшую попытку добиться своей порции. Умом я понимал, что тот человек, наверное, очень хочет пить, что он жестоко страдает, как и больной, что разрывался от кашля; что все остальные страдают тоже. Я воспринимал их страдания значительно отчетливей, чем свои собственные, но был не в состоянии хоть чем-то облегчить участь этих людей, а потому принимал все как должное, спокойно и покорно.
Я знаю, что в одинаковых обстоятельствах разные люди могут вести себя очень по-разному. Сейчас вокруг меня были жители Орготы, с рождения приученные к дисциплине, совместному труду, покорности и послушанию во имя достижения общей цели, установленной для них свыше. В них весьма ослаблены были такие качества, как независимость и способность принимать самостоятельные решения. Не слишком способны они были и на проявление гнева. Они образовывали нечто целостное, включавшее и меня; каждый чувствовал это единство, и лишь оно служило убежищем и спасением в бесконечной ночи — то было единство тесно прижавшихся друг к другу людей, только так могущих сохранить жизнь. Но люди, ставшие единым целым, безмолвствовали; ни один голос не прозвучал от имени всей группы; общность эта была как бы обезглавленной и оттого абсолютно пассивной.
На пятое утро — если мой отсчет времени был правилен — грузовик остановился. Мы услышали, как снаружи переговаривались люди. Замок в стальных дверях нашей камеры отперли, и створки широко распахнулись.
Один за другим мы подползали к разверзшемуся стальному зеву и спрыгивали или кулем падали на землю. Из грузовика живыми выбралось двадцать четыре человека. Двое были мертвы: давнишний покойник и еще один, новый, тот, что в течение двух дней не получал своей порции воды. Мертвецов вытащили из кузова.
Снаружи оказалось очень холодно, так холодно и так нестерпимо светло из-за яркого солнца, отражавшегося в белоснежном покрывале долины, что покинуть свое зловонное убежище в кузове грузовика было непросто; некоторые из узников плакали. Мы так и стояли, сбившись в кучу, у борта огромного грузовика — все нагие, вонючие, наше маленькое сообщество, ночное наше братство. И прямо на нас светили безжалостные лучи солнца. Нас вскоре разогнали и заставили построиться в колонну, а потом повели к какому-то зданию, расположенному не более чем в полукилометре. Металлические стены здания и покрытая белым снегом крыша, просторная заснеженная долина, величественная ограда гор в ледяных шапках, сияющих под утренним солнцем, бескрайнее ясное небо — все, казалось, переливалось и сверкало в немыслимо яростных потоках света.
Сначала нас остановили в каком-то ветхом строеньице, чтобы мы смыли грязь; однако все тут же начали пить воду, предназначавшуюся для мытья. После того как мы все же умылись, нас отвели в главное здание и выдали нижнее белье, теплые рубахи из серого войлока, теплые штаны, гетры и войлочные башмаки. Охранник проверил по списку наши имена, и нас отвели в столовую, где вместе с другими людьми в сером — их было не меньше сотни — мы сели за привинченные к полу столы и получили завтрак: кашу из зерен местной пшеницы и пиво. После завтрака всех нас, как новеньких, так и «стариков», разделили на группы по двенадцать человек. Мою группу забрали на лесопилку, находившуюся неподалеку и окруженную забором. Сразу за этим забором начинался лес; заросшие лесом склоны гор простирались на север так далеко, насколько хватал глаз. Под присмотром охранника мы таскали от здания лесопилки доски и укладывали их в сарай, где зимой хранились пиломатериалы.
После нескольких дней, проведенных в тесноте грузовика, было не так-то легко даже ходить, а тем более наклоняться и поднимать тяжести. Нам не позволяли и минуты стоять без дела, но и не особенно подгоняли. Примерно в полдень выдали по миске чего-то вроде неперебродившей барды — жидкого варева из зерен пшеницы под названием орш; перед заходом солнца нас отвели обратно в бараки и накормили обедом — каша, немного овощей и пиво. С наступлением ночи заперли в спальне, где до самого утра ярко горел свет. Спали мы на двухметровых нарах, установленных вдоль стен в два яруса. Старые заключенные, естественно захватили лучшие, верхние нары: там было гораздо теплее. Каждому у двери выдали спальный мешок. Мешок был грубым, тяжелым и теплым. Для меня главным его недостатком была длина. Гетенианец обычного роста легко помещался в таком мешке с головой, а я не мог даже вытянуться во весь рост.
Место, где я теперь жил, называлось Третьей Добровольческой Фермой Комменсалии Пулефен и было подотчетно Агентству по вопросам переселения. Пулефен — тридцатый Округ — это самый-самый северо-запад обитаемой территории Оргорейна, с одной стороны ограниченный горным массивом Сембенсиен, с другой — рекой Исагель и побережьем океана. Территория Округа населена мало, крупных городов здесь нет. Самым близким считается Туруф, расположенный в нескольких километрах от Пулефена, на юго-западе; впрочем, я так никогда его и не видел. Ферма находилась на самом краю обширного безлюдного лесного района Тарренпет. Это были слишком северные места, чтобы здесь могли расти такие крупные деревья, как хеммены, серемы или черные вейты, так что лес был весьма однообразен: сплошь кривоватые и низкорослые хвойные деревья (метра три-четыре высотой) с серыми иголками. Назывались они тор. Хотя флора и фауна на планете Зима небогата, количество представителей каждого ее вида весьма велико: в лесном массиве Тарренпет тысячи квадратных километров, заросших деревьями тор, только тор, и никакими другими. С природой, даже дикой, на планете Гетен обращались всегда очень бережно и аккуратно, а потому, хоть в этих лесах и производилась промышленная добыча древесины, там не было ни единой проплешины, ни одной покрытой жалкими пнями вырубки, ни одного эрозированного горного склона. Казалось, что каждое деревце в этом лесу поставлено на учет и ни единая крошка опилок с нашей лесопилки не пропадает зря. На Ферме была своя небольшая лесоперерабатывающая фабрика, и когда из-за погодных условий заключенные не могли выходить из лесозаготовки, то все работали либо на фабрике, либо на лесопилке, например, собирая и прессуя щепки, кору и опилки в брикеты различной формы, а также извлекая из хвои деревьев тор смолу, используемую при производстве пластмасс.
Что касается работы, то работали мы как следует, и нас никто особенно не подгонял. Если бы еще чуть лучше питаться и одеваться теплее, то работа здесь по большей части была бы даже приятной. Однако до этого было весьма далеко: мы постоянно мерзли и голодали. Охрана редко проявляла по отношению к нам грубость и никогда — жестокость. Охранники, как правило, были флегматичными, неряшливыми, тяжеловесными людьми и, на мой взгляд, какими-то женоподобными — отнюдь не в смысле хрупкости или чего-то в этом роде, а как раз наоборот: они были похожи на крупных, мягкотелых, мясистых, добродушных и смешливых теток. Здесь, в этой тюрьме, я впервые на планете Зима испытал некое странное чувство: мне показалось, что я единственный мужчина среди множества женщин. Или евнухов. У заключенных-гетенианцев была какая-то свойственная евнухам бабистость и одновременно грубость, и они всегда были какие-то равнодушные, так что трудно было даже рассказать о каждом из них в отдельности. Беседы их отличались поразительной мелочной тривиальностью. Сначала мне показалось, что эта безжизненность и тупость — следствие недостаточного питания, холода и несвободы, но вскоре я убедился, что все гораздо сложнее: это было вызвано препаратами, которые давали всем заключенным, чтобы предотвратить у них наступление кеммера.
Я знал о существовании фармацевтических средств, способных уменьшить или практически свести на нет наиболее активную фазу полового цикла гетенианцев; они применялись в тех случаях, когда определенные условия, медицинские показания или вопросы морали требовали воздержания. Таким способом можно было пропустить одну или несколько фаз кеммера без особого вреда для организма. Свободное применение этих препаратов было вполне распространенным и даже приветствовалось. Но мне и в голову не приходило, что ими могут кормить людей насильно, против их воли.
Причины для этого были весьма серьезны. Заключенный в состоянии кеммера стал бы чем-то вроде детонатора в своей группе. Даже если его освободить от работы, то как быть дальше, особенно если в данный момент среди заключенных нет больше ни одного человека в том же состоянии? Так чаще всего и случалось, ибо на Ферме нас было всего человек сто пятьдесят. Гетенианцу пройти фазу кеммера без партнера крайне тяжело; а стало быть, лучше просто избежать этого жалкого в подобных условиях состояния и связанных с ним страданий, а заодно и необходимости освобождать людей от работы. Так что заключенных предохраняли от наступления кеммера искусственно.
Те, кто пробыл на Ферме уже несколько лет, и психологически, и, по-моему, в какой-то степени даже физиологически адаптировались к подобной химической кастрации. Они напоминали рабочих волов. И были настолько же бесстыдны и лишены каких бы то ни было желаний. Но ведь это совсем несвойственно людям — не иметь ни стыда, ни желаний.
Будучи уже по самой природе своей весьма организованными и ограниченными в половой жизни, гетенианцы не страдают от особенно сильных общественных ограничений в этой сфере. Здесь значительно меньше всяческих условностей, общепринятых правил и норм, а также подавления проявлений сексуальности и сексапильности, чем в любом известном мне обществе, где люди четко противопоставлены по половым признакам. Воздержание соблюдается исключительно по собственной воле; и всегда можно найти оправдание, если нечаянно его нарушить. Сексуальные неврозы, расстройства и извращения встречаются исключительно редко. На Ферме я впервые столкнулся с примером общественно необходимого вмешательства в частную половую жизнь. Но поскольку сексуальное влечение подавлялось насильственно, а не добровольно, это повлекло за собой не просто и не только физиологические нарушения, но нечто более опасное, особенно, как мне кажется, если подавление половой функции затягивалось: тотальную пассивность.
На планете Зима не существует общественных насекомых. Гетенианцы не создают на своей земле поселений маленьких бесполых работников-рабов, не обладающих иными инстинктами, кроме инстинкта покорности, подчинения интересам той общности, к которой конкретный индивид принадлежит, как это было весьма распространено на Земле во всех древних обществах. Если бы на планете Зима существовали муравьи, гетенианцы, вполне возможно, уже давно попытались бы имитировать «социальное» устройство их колоний. Режим содержания людй на Добровольческих Фермах весьма недавнее изобретение, ограниченное пределами одного государства и практически не известное ни в одной другой стране. Однако и это весьма зловещий признак; неизвестно, какое направление общество этих людей, столь уязвимых в плане любого контроля над сексуальностью, может избрать.
На Ферме Пулефен нас, как я уже говорил, явно недокармливали, а одежда наша, прежде всего обувь, совершенно не соответствовала тамошним холодам. Охрана — в основном бывшие заключенные, проходящие испытательный срок, — содержалась ненамного лучше. Основной целью пребывания здесь, как и самого режима Фермы, было наказание людей, а не уничтожение их, и я думаю, что все было бы вполне переносимо, если бы нас не пичкали лекарствами и не подвергали бесконечным «осмотрам».
Некоторые заключенные проходили «осмотр» группами, человек по двенадцать; они декламировали некий свод правил, вроде тюремного катехизиса{3}, получали свою порцию гормональной дряни и вновь приступали к работе. Другие — например, политические — подвергались допросу индивидуально каждые пять дней, причем с применением особых наркотических средств — «эликсира правды».
Не знаю, что за наркотики они использовали. Не знаю, с какой целью велись эти допросы. Понятия не имею, о чем именно меня спрашивали. Обычно я приходил в себя только в спальне через несколько часов после допроса, лежа, как и остальные шесть-семь моих товарищей по несчастью, на своих нарах; кое-кто, как и я, уже через несколько часов был способен соображать, но некоторые продолжали довольно долго оставаться в полной прострации. Когда мы уже могли стоять на ногах, охранники отводили нас на фабрику; однако после третьего или четвертого «осмотра» я подняться просто не смог. Меня оставили в покое, и на следующий день я, пошатываясь, все-таки вышел на работу вместе со своей группой. Очередной «осмотр» заставил меня беспомощно проваляться два дня. Какой-то препарат — то ли гормональные средства, то ли проклятый «эликсир правды» — явно действовал на меня токсично, и прежде всего на мою земную нервную систему; причем токсины эти обладали способностью накапливаться в организме.
Я еще помню, как во время очередного «осмотра» мечтал попросить Инспектора сделать для меня исключение. Я бы начал с обещания отвечать правдиво на любой вопрос, который он мне задаст, безо всяких инъекций; а потом я бы сказал ему: «Разве вы не видите, насколько бессмысленно получать ответ на неправильно заданный вопрос?» И тогда Инспектор обернулся бы Фейксом с золотой цепью Предсказателя на шее, и я бы долго-долго беседовал с ним, причем беседовал бы с удовольствием. Грезя об этом, я следил, как из трубки в бак со щепками и опилками капает определенными порциями кислота. Но, разумеется, едва я вошел в ту маленькую комнатку, где нас обычно «осматривали», как помощник Инспектора задрал мне рубаху и всадил иглу прежде, чем я успел открыть рот, так что единственное, что я запомнил после этого «осмотра», а может, и после предыдущего, — это как молодой Инспектор с грязными ногтями устало повторял: «Ты должен отвечать мне на языке Орготы. Ты не должен говорить ни на каком другом языке. Ты должен говорить на языке Орготы…»
Никакой больницы на Ферме не было. Основной принцип: работай или умирай. На самом деле кое-какие послабления все же оставались — как бы перерывами на отдых между работой и смертью, которые давали нам охранники. Как я уже говорил, жестокими они не были; впрочем, и добрыми тоже. Они были неряшливыми, равнодушными и небрежными во всем и, до тех пор пока им ничто не грозило, не слишком заботились о том, что делается вокруг. Они, например, позволяли мне и еще одному заключенному оставаться днем в спальне — просто «забывали» нас, спрятавшихся в спальных мешках, как бы по недосмотру, когда видели, что мы совершенно не держимся на ногах. Особенно плохо мне было после последнего «осмотра»; второй доходяга, человек средних лет, явно страдал какой-то болезнью почек и практически уже умирал. Однако поскольку сразу взять и умереть он не мог, то ему позволили растянуть это удовольствие, и он без всякой помощи валялся на нарах.
Его я помню более отчетливо, чем кого-либо на Ферме. Он принадлежал к ярко выраженному физическому типу гетенианцев с Великого Континента: ладно скроен — правда, ноги и руки чуть коротковаты — и даже во время болезни выглядел крепким и упитанным благодаря довольно толстому слою подкожного жира. У него были изящные маленькие руки и ноги, довольно широкие бедра и чуть впалая грудь; грудные железы чуть больше развиты, чем обычно у мужчин земной расы; кожа темного, красновато-коричневого оттенка; волосы мягкие, похожие на шерстку зверька. Лицо широкое, с мелкими, но очень четкими чертами; скулы высокие, выступающие. Этот тип людей схож с некоторыми этническими группами землян, живущих в очень высоких широтах, близ полюса, например в Арктике. Моего нового знакомого звали Асра; он был плотником.
Мы часто беседовали.
Асра, как мне кажется, не то чтобы не хотел умирать, но просто боялся самого процесса умирания и искал способа отвлечься от этого страха.
У нас было мало общего, кроме близкой смерти, а это вовсе не та тема, которую нам хотелось бы обсуждать. По большей части мы вообще не слишком-то хорошо понимали друг друга. Для него это практически не имело значения. Мне же, поскольку я был моложе и настроен более мрачно, хотелось понимания, сочувствия, совета. Однако ни советов, ни сочувствия не было. Мы просто беседовали.
По ночам в спальне горел яркий свет, там было полно народу, шум и гам. Днем свет выключали, огромное помещение погружалось в сумрак и становилось пустым и тихим. Мы лежали по соседству на нарах и негромко разговаривали. Асра любил рассказывать длинные цветистые истории о днях своей юности в Комменсалии Кундерер — в той самой обширной и прекрасной долине, которую я почти целиком пересек, направляясь от границы с Кархайдом в Мишнори. Диалект Асры сильно отличался от общеупотребимого в Орготе языка, обычаев и механизмов; я этих слов совсем не знал, так что редко понимал больше половины — скорее общую суть воспоминаний. Когда он чувствовал себя лучше, обычно где-то к полудню, я просил его рассказать мне какой-нибудь миф или сказку. Большинство гетенианцев знают их великое множество. Гетенианская литература, хоть существует и ее письменная форма, — это, скорее, живая фольклорная устная традиция; в этом отношении все гетенианцы достаточно хорошо образованы. Асра без конца мог рассказывать истории и легенды, краткие притчи-поучения Йомеш, отрывки из сказания о Парсиде, отдельные части Великого Эпоса, а также саги Морских Торговцев, похожие на авантюрные или рыцарские романы. Все это, да еще разные сказки, которые он помнил с детства, Асра легко и плавно рассказывал мне на орготском диалекте, а потом, устав, просил и меня рассказать какую-нибудь историю. «А что рассказывают у вас в Кархайде?» — обычно спрашивал он, растирая ноги, которые у него сильно болели, и глядя на меня со своей застенчивой, терпеливой и одновременно лукавой улыбкой. Однажды я сказал:
— Я знаю историю о людях, которые живут в другом мире.
— Что же это за мир такой?
— Он похож на этот, в общем и целом, только находится на планете, не принадлежащей к вашей солнечной системе. Та, другая планета вращается вокруг звезды, которую вы называете Селеми. Это тоже желтая звезда, она похожа на ваше солнце, и на той планете, под чужим солнцем, тоже живут люди.
— Это же вероучение Санови — о других мирах. Был в нашем селении старый сумасшедший священник, последователь Санови; он частенько приходил к нам домой — я тогда был еще совсем маленьким — и рассказывал нам, детям, обо всем таком: куда, например, деваются лжецы, когда умирают, и куда — самоубийцы, а куда — воры. Ведь мы-то с тобой, верно, тоже в одно из этих мест попадем, а?
— Нет, в той стране, о которой я рассказываю, живут не духи мертвых. В том мире живут настоящие люди. Живые. И они живут в настоящем мире. Они такие же живые, как и вы здесь, и похожи на вас. Но только давным-давно научились летать.
Асра ухмыльнулся.
— Нет, они, конечно, не хлопают при этом руками, как крыльями. Они летают в машинах, похожих на автомобили. — Все это, однако, было ужасно трудно выразить на языке Орготы, в котором нет даже точного слова со значением «летать»; наиболее близкое по смыслу было слово «скользить, планировать». — Видишь ли, они научились делать машины, которые скользят по воздуху, как сани — по заснеженному склону горы. Постепенно они заставляли эти машины двигаться все быстрее и быстрее, улетать все дальше и дальше, а потом они, словно камешек, выпущенный из пращи, стали улетать далеко за облака, прорывая воздушный слой вокруг Земли, и попадали в иные миры, в которых светят иные солнца. Попадая в иные миры, они обнаруживали там таких же людей…
— Скользящих по воздуху?
— Иногда да, а иногда нет… Когда, например, они прилетели в мой мир, мы уже умели передвигаться по воздуху. Но зато они научили нас перелетать из одного мира в другой — у нас тогда еще не было для этого своих машин.
Асра был совершенно озадачен тем, что я, рассказчик, вдруг сам поместил себя внутрь сказки. Меня лихорадило, меня мучили язвы, появившиеся на руках и груди после инъекций наркотика, и я уже не мог вспомнить, как сначала намеревался построить свой рассказ.
— Продолжай, — сказал он, пытаясь все же уловить смысл истории. — А чем еще они занимались в этом мире, кроме того, что скользили по воздуху?
— О, они занимаются многим из того, что делают люди и здесь. Но только все они постоянно находятся в кеммере.
Он смущенно хихикнул. Конечно, при той жизни, которую мы вели на Ферме, скрыть что бы то ни было оказывалось невозможно, так что мое прозвище среди заключенных и охраны было, разумеется, Перверт. Но там, где нет ни полового влечения, ни стыда, никто, какими бы половыми аномалиями он ни страдал, из общей массы не выделяется. И я думаю, что Асра никак не связал это сообщение ни со мной, ни с особенностями моей физиологии. Он воспринял это всего лишь как одну из вариаций на старую тему, а потому похихикал и сказал:
— Все время в кеммере… Тогда… это мир вознаграждения? Или наказания?
— Не знаю, Асра. А каков, по-твоему, мир Гетен? Это мир вознаграждения или наказания?
— Ни тот ни другой, сынок. Этот мир, что вокруг, — настоящий; в нем все так, как и должно быть. Ты просто рождаешься здесь… и все идет как полагается…
— Я родился не здесь. Я сюда прилетел. Я избрал этот мир для себя.
Повисло молчание. Вокруг стоял мрак. За стенами барака стояла здешняя немыслимая тишина, нарушаемая лишь негромким визгом ручной пилы. Больше ни звука.
— Ну хорошо… хорошо, — пробормотал Асра и вздохнул; потом снова потер ноги, невольно постанывая при этом. — А у нас никто сам себе мира не выбирает, — сказал он.
Через одну или две ночи после этого разговора у него началась кома, и вскоре он умер. Я так и не узнал, за что его отправили на Добровольческую Ферму, за какое преступление, ошибку или нарушение правил оформления документов. Мне было известно только, что пробыл он на Ферме Пулефен меньше года.
Через день после смерти Асры меня вызвали на очередной «осмотр»; на этот раз им пришлось нести меня туда на руках, и больше я уже ничего вспомнить не могу.
Глава 14. Бегство
Когда Обсл и Иегей вдруг оба срочно уехали из города, а привратник Слоза отказался впустить меня в дом, я понял, что пришло время обратиться за помощью к врагам, ибо от друзей моих ничего хорошего больше ждать не приходилось. Я явился в роли отъявленного шантажиста к Комиссару Шусгису: поскольку у меня не хватало денег, чтобы просто подкупить его, я вынужден был жертвовать своей репутацией. Среди людей вероломных прозвище Предатель уже само по себе звучит весомо. Я сообщил Шусгису, что в Оргорейне пребываю как тайный агент партии кархайдской аристократии, и конечная цель моей деятельности — убийство Тайба, а он, Шусгис, по нашим планам должен был бы выполнять функцию моего связного с Сарфом; если же он откажется выдать мне необходимую информацию, я немедленно сообщаю в Эренранг, что Шусгис — двойной агент, состоящий также на службе Партии Открытой Торговли. Информация моя, разумеется, тут же вернется в Мишнори и станет достоянием Сарфа. Как ни странно, чертов болван мне поверил. И довольно быстро сообщил все, что я хотел знать; даже поинтересовался, доволен ли я.
Непосредственная опасность со стороны моих «верных» друзей — Обсла и Иегея — мне пока не угрожала.
Свою же безопасность они купили, принеся в жертву Посланника, и надеялись, доверяя мне, что я не стану вредить ни им, ни себе. Пока я открыто не заявился к Шусгису, ни один человек из Сарфа, кроме Гаума, не считал меня достойным внимания, зато теперь они, разумеется, будут ходить за мной по пятам. Я должен быстро закончить свои дела и исчезнуть. Не имея возможности передать весточку кому-либо из Кархайда лично, поскольку почта перлюстрируется, а телефонные и радиоразговоры прослушиваются, я впервые за все это время отправился в Королевское Посольство Кархайда. Послом был Сардон рем ир Ченевич, которого я достаточно хорошо знал при дворе в Эренранге. Он тут же согласился послать официальное письмо Аргавену о том, что именно произошло с Посланником, где находится место его заключения и так далее. Я вполне доверял Ченевичу; это умный и честный человек, и я надеялся, что письмо нигде не перехватят. Однако догадаться о том, как поступит Аргавен, получив его, было абсолютно невозможно. Я хотел все же, чтобы Аргавен располагал данной информацией — хотя бы на тот случай, если вдруг сквозь облака на землю упадет Звездный Корабль Посланника. Тогда у меня еще была какая-то надежда, что Аи успел до своего ареста послать на корабль сигнал.
Теперь я действительно был в опасности, и опасность эта усиливалась, поскольку кто-нибудь наверняка заметил, как я входил в Посольство Кархайда. Так что прямо от дверей Посольства я направился на автостанцию в южной части города и в тот же день еще до обеда покинул Мишнори тем же способом, каким явился сюда, — в качестве грузчика. Старые документы и пропуска у меня были с собой, хотя они не совсем соответствовали моей новой работе. Подделка документов в Оргорейне — дело весьма рискованное; здесь по пятьдесят два раза на дню их проверяют, однако мне не так уж редко приходилось рисковать в жизни, а старые приятели по Рыбному Острову отлично научили меня, как подделать в случае чего бумаги. Меня несколько раздражало чужое имя, но иного выхода не было. Под собственным именем я никогда спокойно не добрался бы через весь Оргорейн до побережья Западного моря.
Мысли мои уже были там, на западе, пока наш караван, спотыкаясь, продвигался по мосту Кундерер — прочь от Мишнори. Осень постепенно поворачивалась лицом к зиме. Я непременно должен был добраться до своей цели, прежде чем дороги закроются для относительно скоростных видов транспорта и пока еще есть хоть какой-то смысл добираться туда. Мне уже доводилось видеть Добровольческую Ферму в Комсвашоме, когда я служил в Управлении долины Синотх, приходилось и беседовать с бывшими узниками таких Ферм. И теперь увиденное и услышанное много лет назад камнем лежало у меня на душе. Посланник, столь уязвимый для холода, кутавшийся в теплый хайэб даже при нуле, не выдержит зимы в Пулефене. Уверенность в этом гнала и гнала меня вперед, но караван двигался медленно, петляя от одного города к другому, шел то к северу, то к югу, то принимая грузы, то разгружаясь, так что прошло полмесяца, прежде чем я добрался до Этвена, что в устье реки Исагель.
В Этвене мне повезло. Беседуя с людьми в Доме для приезжих, я узнал, что в ближайшее время торговцы мехами — имеющие лицензии охотники-трапперы — на санях или ледоходах двинутся вверх по реке до леса Тарренпет, почти к самому Леднику. Как раз начинался охотничий сезон, и у меня возникла идея самому превратиться в траппера. В Керме, как и в районе Ледника Гобрин, водятся белоснежные пестри; эти зверьки любят селиться поближе к Великим Льдам. Когда-то в молодости я часто охотился на пестри в лесах Керма, так почему бы мне не поохотиться теперь в точно таких же лесах Пулефена среди низкорослых деревьев тор?
На дальнем северо-западе Оргорейна, в диком краю у западных отрогов Сембенсиена, люди появляются и исчезают как и когда им заблагорассудится: там явно не хватает Инспекторов, чтобы зарегистрировать всех.
Там даже в Новую Эру сохранилось что-то от прежней свободы. Сам Этвен — серый портовый город, построенный на серых скалах в устье реки Исагель; морской ветер часто несет по его улицам серые косые дожди, а люди там — мрачноватые моряки — говорят всегда прямо. Я с благодарностью оглядываюсь назад, вспоминая Этвен, где мне улыбнулось счастье.
Я купил лыжи, снегоступы, различные капканы и провизию; обзавелся охотничьей лицензией и разрешением, а также удостоверением охотника и прочими бумагами в бюро Комменсалии и двинулся вверх по течению Исагели с группой трапперов, которую вел старик по имени Маврива. Река еще не замерзла, и колесный транспорт по дорогам пока ходил, ибо в этих приморских краях чаще шли дожди, чем снег, несмотря на последний месяц осени. Большая часть охотников ждала в Этвене настоящей зимы и с наступлением месяца Терн поднималась вверх по Исагели на ледоходах, но Маврива спешил забраться подальше на север и обогнать остальных: он намеревался ставить ловушки уже на самых первых пестри, которые как раз в конце осени спускаются с гор в тамошние леса. Маврива знал районы Гобрина, Северного Сембенсиена и Огненных Холмов так же хорошо, как те, кто там родился, так что за время пути я успел многому от него научиться. Все это весьма пригодилось мне впоследствии.
В городе под названием Туруф я отстал от группы, притворившись больным. Они пошли дальше на север, а я, чуть выждав, двинулся на северо-восток, в предгорья Сембенсиена, уже сам по себе. Несколько дней мне потребовалось, чтобы обследовать местность. Потом, спрятав большую часть своего имущества километрах в пятнадцати-двадцати от Туруфа в уединенной лощине, я вернулся в город по южной дороге и на несколько дней поселился в Доме для приезжих. Как бы запасаясь необходимым для долгой охоты, я купил еще одни лыжи, еще одни снегоступы, пополнил запас провизии, купил меховой спальный мешок, зимнюю одежду — все снова; а еще — переносную печку Чейба, многослойную палатку и легкие сани, чтобы погрузить все это имущество. Теперь оставалось только ждать, когда дождь превратится в снег, а грязь — в лед; не так уж долго, если учесть, что целый месяц потребовался мне, только чтобы добраться от Мишнори до Туруфа. На четвертый день первого месяца зимы, Архад Терн, зима полностью вступила в свои права; пошел снег, которого я так ждал.
Поздним утром я пробрался через электрозаграждение на Пулефенской Ферме, следы мои почти сразу исчезли под снегом. Сани я оставил в лощине у ручья, в густом лесу к востоку от Фермы, и с одним только рюкзаком, надев снегоступы, вернулся назад, на дорогу. Потом в открытую пошел прямо к главным воротам Фермы. Там я предъявил документы, которые мне успели еще раз подделать в Туруфе. Теперь они были с «синей печатью» и удостоверяли, что я, Тенер Бент, освобожденный из заключения досрочно, согласно предписанию, обязан не позднее Эпс Терн, третьего дня зимы, явиться на третью Добровольческую Ферму Комменсалии Пулефен для несения караульной службы в течение двух лет. Какой-нибудь востроглазый Инспектор непременно заметил бы, что документы поддельные, но там востроглазых было маловато.
Оказалось, что попасть в тюрьму легче легкого. Я даже как-то приободрился.
Начальник охраны выбранил меня за то, что явился я на день позже предписанного, и отослал в барак. На обед я опоздал, и, к счастью, было уже слишком поздно, так что положенной мне униформы я не получил и остался в собственной хорошей и теплой одежде. Ружья никакого мне не дали, но я присмотрел более-менее подходящее, слоняясь возле кухни и выпрашивая у повара хоть что-нибудь поесть. Повар держал свое ружье на крючке за печью. Его я и украл. Убить из него было нельзя — оно не обладало для этого необходимой мощностью. Скорее всего у охранников все ружья были такие. На этих Фермах нет необходимости убивать людей из ружей: там позволяют голоду, зиме и отчаянию сделать это.
Всего я насчитал тридцать-сорок охранников и полтораста заключенных. Ни один не был одет как следует, по-зимнему; большая часть людей уже крепко спала, хотя едва начался вечер, Час Четвертый. Я заставил одного молодого охранника провести меня по всей территории и показать спящих заключенных. Наконец я их увидел: при слепяще ярком свете они спали в общей большой комнате, и я уже простился с надеждой на незамедлительное осуществление своего плана, опасаясь сам попасть под подозрение. Заключенные попрятались в спальные мешки, скрючившись там, словно младенцы во чреве матери, совершенно неотличимые друг от друга. Все — кроме одного: мешок был слишком короток, чтобы он мог в нем спрятаться; лицо его стало похоже на обтянутый темной кожей череп, закрытые глаза провалились в глазницы, на голове — копна длинных вьющихся волос.
Счастье, которое улыбалось мне в Этвене, теперь поворачивало колесо Судьбы, и я ощущал, что одним прикосновением могу сейчас перевернуть весь мир. У меня никогда не было особых талантов, кроме одного: я всегда чувствовал, когда именно можно тронуть рукой гигантское колесо фортуны, чтобы знать и действовать. Мне уж было показалось, что я утратил свой дар провидения — в этом мне не раз приходилось, к сожалению, убеждаться в прошлом году в Эренранге — и он никогда больше не возродится в моей душе. И ужасно обрадовался, вновь ощутив в себе эту уверенность — уверенность в том, что можешь управлять собственной судьбой и удачей даже в тревожное время, как санями на крутом и опасном спуске.
Поскольку я продолжал слоняться вокруг и всюду совал свой нос, изображая чересчур любопытного кретина, меня записали в самую позднюю смену караула; к полуночи все в тюрьме, кроме меня и еще одного охранника, спали. Я продолжал по-прежнему тупо бродить по комнатам и коридорам, время от времени заглядывая в спальню с двумя рядами нар вдоль стен. Я уже все спланировал и начал готовить душу и тело ко вхождению в дотхе, ибо моих собственных сил никогда не хватило бы для выполнения задуманного и необходимо было призвать на помощь силы Тьмы. Незадолго до рассвета я в очередной раз зашел в спальню и из украденного у повара акустического ружья выпустил в голову Дженли Аи заряд, чтобы как следует его оглушить, потом вместе со спальным мешком взвалил его на плечо и потащил в караулку.
— В чем дело? — проворчал мой полусонный напарник. — Оставь ты его в покое!
— Да ведь он умер!
— Как, еще один? О всемогущий Меше, ведь еще и зима-то как следует не началась… — Он наклонился, чтобы заглянуть Посланнику в лицо: тот висел у меня на плече головой вниз, как куль. — А, это тот, Перверт. Клянусь Великим Глазом, я не верил гнусным сплетням насчет кархайдцев, пока сам на него не посмотрел: до чего же мерзкий урод! И ведь целую неделю провалялся на нарах — все стонал да вздыхал, я и не думал, что он возьмет и помрет. Ладно, вынеси его куда-нибудь наружу, пусть до рассвета там полежит. Чего стоишь, как грузчик с мешком турдов!..
У контрольно-пропускного пункта я остановился; хотя я и был всего лишь охранником, меня никто не окликнул, когда я вошел внутрь и долго искал — и наконец нашел! — настенную панель со всякими кнопками и выключателями. На самих выключателях ничего написано не было, однако охранники написали рядом на стене краткие обозначения, чтобы не особенно утруждать свою память, если вдруг поднимут по тревоге. Я решил, что «Ог.» обозначает «электроограждение», и повернул выключатель, вырубив электричество по внешней ограде Фермы. Потом взвалил Аи на плечи и пошел по коридору дальше. У входных дверей, правда, пришлось объясняться с постовыми. Я старательно изображал, пыхтя, как мне тяжело в одиночку тащить здоровенного покойника; сила дотхе во мне уже достигла своего предела, но мне вовсе не хотелось, чтобы постовые заметили, что мне ничего не стоит вот так нести человека, который значительно тяжелее меня самого. Я сказал:
— Заключенный вот. Умер. Велели вытащить на улицу. Куда бы мне его пристроить?
— Не знаю. Отнеси подальше. Только смотри под крышу положи, не то его снегом занесет, а потом весной, как таять начнет, он, глядишь, и всплывет, да еще вонять будет. Снег так и валит, настоящая педиция.
У нас в Кархайде такой тяжелый, влажный снегопад называется соув. Но все равно, трудно было придумать для меня лучшую весть.
— Ладно, так и быть, подальше оттащу, — сказал я и, свернув со своей ношей за угол барака, шел все дальше и дальше, пока барак не скрылся из виду. Тогда я поудобнее взвалил Аи на плечи, повернул на северо-восток и через несколько сотен метров перебрался через отключенную ограду, перетащил Аи, снова взвалил его на плечо и двинулся по направлению к реке с такой скоростью, на какую только был способен. Я еще не успел достаточно далеко отойти от ограждения, когда позади заверещали свистки и зажглись мощные прожекторы. Валил достаточно густой снег, и меня самого нельзя было увидеть даже при ярком свете, однако вряд ли снег успел за считанные минуты скрыть мои следы. И все же, когда я спустился к реке, они на мой след еще не вышли. Я двинулся на север по черной земле под густыми деревьями или прямо по воде там, где землю уже занесло снегом; речка, небольшой, но бурный приток Исагели, еще не замерзла. Теперь, когда рассвело, видимость стала значительно лучше, так что я шел очень быстро. Я уже достиг полного дотхе, и Посланник не казался мне таким уж тяжелым, хотя нести его, длинного и неуклюжего, было весьма неудобно. Берегом ручья я пробрался в лес, к той лощине, где были спрятаны сани. На них я взвалил самого Посланника, а вещи набросал вокруг него, так, что он совсем скрылся в этой куче; а сверху еще и палатку привязал. Потом переоделся, съел немного особой высококалорийной пищи, потому что меня уже донимал невыносимый голод, свойственный человеку при затянувшемся дотхе, и двинулся прямо на север, через лес, по широкой дороге. Вскоре меня нагнали двое лыжников.
Теперь, когда я был одет и снаряжен как обычный траппер, мне нетрудно было соврать, что я пытаюсь догнать группу Мавривы, которая ушла на север еще в последние дни месяца Гренде. Они Мавриву знали и восприняли мою историю вполне нормально, но в документы все-таки заглянули. Им и в голову не приходило, что беглецы могут устремиться на север, потому что к северу от Пулефена ничего нет, кроме леса и льдов; впрочем, возможно, беглецы их вообще не интересовали. Да и с какой, собственно, стати они должны были бы их интересовать? Лыжники двинулись дальше и только через час снова проехали мимо меня, возвращаясь на Ферму. Один из них оказался моим напарником по ночному дежурству. К счастью, он так и не разглядел тогда моего лица, хотя оно маячило у него перед носом добрую половину ночи.
Когда они скрылись из виду, я свернул с дороги и весь остаток дня шел в обратном направлении по лесу и по холмам восточнее Фермы. Наконец я вышел к ней с восточной стороны, остановившись в той самой укромной лесистой лощине чуть выше Туруфа, где давно уже припрятал остальное снаряжение. Тащить сани по покрытой бесконечными складками замерзшей земле было нелегко, тем более что поклажа значительно превосходила мой собственный вес, однако снег падал густой, ложась довольно плотным покровом, а я к тому же по-прежнему пребывал в дотхе. Я вынужден был оставаться в дотхе, постоянно стимулируя себя, потому что если хоть немного ослабить напряжение, то потом больше ни на что не будешь годиться. Я никогда раньше не пребывал в дотхе больше часа, но знал, что некоторые из Стариков способны поддерживать в себе силу дотхе целый день и еще целую ночь, а порой и более суток, так что прежний опыт сослужил мне теперь хорошую службу. В состоянии дотхе человек обычно не испытывает никакого беспокойства, так что единственное, о чем я все-таки беспокоился, — это состояние Посланника. Он должен был давно уже очнуться после того легкого акустического выстрела в голову, однако до сих пор даже не пошевелился. А у меня не было времени просто наклониться к нему. Неужели он отличается от нас настолько, что даже легкий акустический шок, вызывающий в крайнем случае лишь переменный паралич, для него оказался смертельным? Когда колесо Судьбы поворачивается под твоей рукой, надо быть особенно осторожным со словами, а я уже дважды назвал его мертвым, да и тащил на плече так, как тащат мертвое тело. Порой у меня даже возникала мысль, что через все эти бесконечные холмы и леса я везу в санях мертвеца и что выпавшая мне удача, как и сама его жизнь, в конце концов потрачена зря. От таких мыслей я весь покрывался испариной и начинал ругаться и чертыхаться, тут же сила дотхе уходила из меня, как вода из треснувшего кувшина. Но все-таки шел дальше; и сила моя меня не подвела: я достиг тайника у подножия гор, поставил палатку и сделал все, что мог, для Аи — открыл коробку сверхпитательных кубиков, большую часть проглотил сам, но и ему влил в рот немного бульона. Выглядел он так, будто вот-вот умрет от истощения. На руках и на груди у него были ужасные язвы, которые еще больше воспалились от прикосновений грубого вонючего спального мешка. Когда я обработал эти страшные раны, уложил Аи в теплый меховой спальник и замаскировал палатку так, как лишь зима и дикие края могут спрятать человека, не осталось больше ничего, что я смог бы еще для него сделать. Наступила уже ночь, но на меня надвигалась иная тьма — расплата за самовольное вызволение всех сил и возможностей своего тела; и тьме этой должен был я доверить теперь и себя, и его.
Мы спали. Падал снег. Всю ту ночь и день и еще ночь моего тангенсна, видимо, непрерывно шел снег. То была не какая-нибудь пороша, а настоящий мощный первый снегопад новой зимы. В конце концов я очнулся и, чуть приподнявшись, заставил себя выглянуть наружу: палатка наполовину была засыпана снегом. Солнечные пятна и голубые тени от сугробов чередовались на белоснежном покрывале, укутавшем землю и все вокруг. Далеко на востоке, в вышине, висело небольшое серое облачко, смущая ослепительную яркость небес: дым над вулканом Уденушреке, ближайшим из Огненных Холмов. Вокруг крошечного горбика палатки лежали снега; холмы, горные вершины, пропасти, склоны — все было белым-бело, все было покрыто девственно чистым снежным ковром.
Я медленно восстанавливал силы, испытывая постоянную сильную слабость и желание спать; но когда все-таки заставлял себя подняться, то непременно давал Аи немножко питательного бульона; и к вечеру второго дня нашего общего забытья он очнулся, хотя и не совсем сознавал, что с ним. Он сел, громко вскрикнув, словно от ужаса, а когда я опустился перед ним на колени, почему-то стал вырываться изо всех сил, однако такой расход энергии был для него чрезмерен, и он снова потерял сознание. В ту ночь он без конца бредил на каком-то абсолютно неведомом мне языке. Очень странно было в темной неподвижности этих диких гор слушать, как он бормочет слова того языка, который был для него родным в совсем ином мире. Следующий день оказался еще труднее: когда я пытался хотя бы покормить его, он, видимо принимая меня за кого-то из этих мерзавцев с Фермы, приходил в ужас от того, что ему снова могут дать какой-нибудь наркотик. Он разражался бурными мольбами на жуткой смеси кархайдского и орготского, жалобно просил: «Не надо!» — и с паническим упорством сопротивлялся мне. Это тянулось без конца, а я все еще пребывал в состоянии танген, по-прежнему ощущая не только физическую, но и душевную слабость, так что порой был просто не в силах заботиться о нем. В какой-то момент я подумал, что они не только без конца кололи его наркотиками, но и давали ему специальные препараты, подавляющие интеллект. И тогда я решил, что если это так, то лучше бы он умер во время нашего путешествия через лес, и лучше бы мне никогда больше так не везло, и лучше бы меня самого арестовали, когда я бежал из Мишнори, и отправили на какую-нибудь Ферму, чтобы там я отрабатывал свое проклятое везенье.
Очнувшись ото сна, я заметил, что он глядит прямо на меня, и, видно, давно.
— Эстравен? — изумленно прошептал он.
И тут у меня с души будто камень свалился. Я заверил его, что я — это я, немного покормил, уложил поудобнее, и в ту ночь впервые мы оба спали спокойно.
На следующий день ему стало значительно лучше, он начал нормально есть. Раны на его теле подживали. Я спросил, откуда они.
— Не знаю. Мне кажется, это из-за уколов; они все время делали мне какие-то уколы…
