Левая рука тьмы (сборник) Ле Гуин Урсула
— Если повезет, мы дойдем; но может и не повезти.
То же самое он говорил и в самом начале пути. Со свойственным мне ощущением, что это наша последняя и весьма отчаянная ставка, я недостаточно реалистично мыслил тогда, чтобы ему поверить. Даже и теперь я думал: ну разумеется, нам повезет, и мы дойдем, раз уж мы потратили столько сил…
Но Леднику было все равно, сколько сил мы потратили. Ему было на это наплевать. Каждый должен знать свое место.
— В какую сторону поворачивается твое колесо фортуны, Терем? — спросил я наконец.
Он не улыбнулся. И не ответил. Только, помолчав немного, сказал:
— Я все думаю, как они там, внизу.
Там, внизу для нас теперь означало «на юге», в том мире, что лежит ниже этого ледникового плато, там, где есть земля, люди, дороги, города — все то, что теперь стало трудно даже вообразить, что казалось почти нереальным.
— Знаешь, а я ведь послал королю весточку насчет тебя. В тот самый день, когда покинул Мишнори. Я сообщил ему то, что узнал от Шусгиса: что тебя собираются сослать на Добровольческую Ферму Пулефен. В те времена я еще недостаточно четко представлял себе собственные намерения, скорее повиновался некоему импульсу. С тех пор я не раз уже обдумывал природу этого импульса. Может случиться примерно следующее: король может усмотреть для себя возможность повысить свой престиж, рискнув шифгретором. Тайб станет отговаривать его, но Аргавену к этому времени Тайб уже несколько поднадоест, и, вполне возможно, он просто проигнорирует его советы. Он начнет расследование и спросит: где находится сейчас Посланник, гость государства Кархайд? В Мишнори, разумеется, солгут: он умер от лихорадки хорм еще осенью. Ах, нам очень жаль! Тогда король спросит: почему же в таком случае у меня иная информация, полученная от нашего Посольства в Оргорейне? Мне известно, что Посланник находится на Ферме Пулефен. — Но его там нет, можете убедиться сами. — Нет-нет, конечно же, мы верим слову Комменсалов Оргорейна… Но через несколько недель после подобного обмена любезностями сам Посланник объявляется в Северном Кархайде. Ему удалось бежать с Фермы Пулефен. В Мишнори всеобщий испуг, а Эренранге — возмущение. Позор Комменсалам, павшим так низко и пойманным на лжи! Для короля Аргавена ты станешь подлинным сокровищем, родным братом, некогда утраченным и обретенным вновь. Правда, ненадолго, Дженри. Ты должен тут же послать весть своему Звездному Кораблю, при перой же возможности! Пусть твои люди появятся в Кархайде и тем завершат твою миссию. Сделай это немедля, прежде чем Аргавен успеет заподозрить в тебе возможного врага, прежде чем Тайб или кто-то из советников сможет еще раз как следует напугать короля, пользуясь его манией преследования. Если же он заключит с тобой сделку, то слово свое сдержит. Нарушить данное слово — значит утратить свой шифгретор. Короли Харге держат данное слово. Но ты должен действовать быстро и поскорее посадить свой корабль.
— Я сделаю это, если замечу хоть малейший проблеск доброжелательности по отношению к себе.
— Нет; прости, что даю тебе советы, но ты не должен ждать особого расположения. Тебя и так будут носить на руках, я полагаю. Как и сам корабль. Кархайд за последние полгода испытал тяжкие унижения. Ты дашь Аргавену шанс повернуть колесо судьбы вспять. Я полагаю, что он этим шансом воспользуется…
— Прекрасно. А ты между тем…
— Я — Эстравен-Предатель. Я ничего общего с тобой не имею.
— Поначалу.
— Поначалу, — согласился он.
— У тебя будет возможность где-нибудь скрыться поначалу в случае опасности?
— О да, разумеется.
Еда наша была готова, и мы забыли обо всем. Этот процесс был так важен теперь и так существенно улучшал самочувствие, что мы больше никогда не говорили за едой; это табу теперь соблюдалось свято, в своей, возможно, исходной форме: ни слова не произноси, пока не будет проглочена последняя крошка еды. Когда же последняя крошка была проглочена, Эстравен сказал:
— Что ж, по-моему, я правильно рассчитал ситуацию. Ты… ты простишь мне(
— Твой прямой совет? — сказал я, потому что некоторые вещи полностью начал понимать только теперь. — Конечно же, да. Терем! Неужели ты еще можешь в этом сомневаться? Ты же знаешь, что у меня вообще никакого шифгретора нет, и я не собираюсь им победоносно размахивать.
Мои слова его насмешили, но он по-прежнему о чем-то думал.
— Но почему, — сказал он наконец, — почему ты все-таки высадился на Гетен в одиночку?.. Почему тебя послали одного? Все ведь по-прежнему будет зависеть от посадки корабля на планету. Зачем все это нужно было так усложнять — усложнять для тебя и для нас?
— Такова традиция Экумены, и для этого есть свои причины. Хотя, если честно, я и сам уже начал сомневаться в их целесообразности. Я думал, что ради вас меня посылают одного, настолько одинокого и беззащитного, что я никак не могу представлять для кого-то угрозы, никак не могу нарушить равновесие… Инопланетянам дают понять, что это не вторжение, а просто гонец из другого мира. Есть и кое-что более важное: будучи один, я не могу изменить ваш мир. Хотя сам могу претерпеть изменения. Так все же ради кого меня послали одного? Ради вас? Или ради меня самого? Не знаю. Я согласен с тобой: это значительно осложнило положение вещей. Но вот что мне интересно: почему вам никогда не приходила в голову идея воздухоплавательных аппаратов? Один маленький украденный самолетик избавил бы нас с тобой от множества затруднений!
— Как нормальному человеку может прийти в голову, что он способен летать? — сухо парировал Эстравен. Это был справедливый ответ — в мире, где нет ни одного крылатого существа, даже ангелы культа Йомеш не летают, а только летят и падают, бескрылые, на землю, как падает, кружась, легкая снежинка, как кружатся на ветру семена растений…
К середине месяца Ниммер, после бесконечных бурь и страшных морозов, мы вступили в полосу длительного затишья. Если и случались бури, то там, внизу, а здесь, внутри пурги, было лишь бескрайнее серое небо да полное безветрие. Поначалу облака над нами были высокими, перистыми, так что воздух просвечен был ровным рассеянным светом, как бы отражавшимся и от самих облаков, и от снега, льющимся и сверху, и снизу. Через день погода несколько изменилась. Облачность усилилась, яркий свет пропал, осталось лишь светлое Ничто. Мы вышли утром из палатки как бы в пустоту. Сани и палатка были на месте, Эстравен стоял рядом, но ни он, ни я не отбрасывали никакой тени. Нас со всех сторон окружал какой-то неясный свет, шедший как бы отовсюду. Когда мы ступали по снегу, он хрустел под ногами, но следов не оставалось. Сани тоже не оставляли никаких следов. Ни сани, ни палатка, ни он, ни я — ничто. Не было ни солнца, ни неба, ни линии горизонта, ни мира вокруг. Бело-серая мгла, пустота, в которой мы были как бы подвешены. Иллюзия была настолько полной, что мне стало трудно сохранять равновесие. Я попробовал пользоваться внутренним чутьем — для корректировки собственного зрения; но и внутреннее чутье не помогло. Я был все равно что слепой. Пока мы грузились, все шло еще хорошо, однако тащить сани, ничего не видя впереди, абсолютно ничего, сначала было просто неприятно, а потом — страшно. И утомительно. Мы шли на лыжах по хорошему твердому фирну, без застругов, и под нами — это-то уж точно! — было по меньшей мере два километра мощного льда. Надо было бы радоваться такой поверхности, но мы шли все медленнее, с трудом продвигаясь по лишенной каких бы то ни было препятствий равнине, приходилось огромным усилием воли подгонять себя и поддерживать нормальную скорость. Даже малейшее препятствие воспринималось как чрезмерно затруднительное — так порой бывает на лестнице, когда вдруг попадается невесть откуда взявшаяся ступенька или, наоборот, ожидаемой ступеньки не оказывается на месте. Мы ничего не могли разглядеть заранее: белое Ничто вокруг не отбрасывало тени, ничем не обнаруживало себя. Мы шли с открытыми глазами, но вслепую. И так — день за днем. Мы стали сокращать переходы, потому что уже к полудню оба обливались потом и дрожали от напряжения и усталости. Я уже начал страстно мечтать о снеге, о пурге, о любой другой погоде, но каждое утро мы по-прежнему выходили в то самое белое Ничто, которое Эстравен называл Лишенной Теней Ясностью.
Но однажды около полудня в день Одорни Ниммер, на шестьдесят первый день нашего пути, ровная слепящая пустота вокруг нас вдруг начала двигаться, течь, съеживаться. Я решил, что меня подводит зрение, как это часто бывало, и не придал значения этому едва заметному шевелению воздуха, но неожиданно над моей головой мелькнул солнечный лучик. В небесах я увидел маленькое, еле видное, какое-то мертвое солнце. А опустив глаза и посмотрев вокруг, я разглядел огромную, чудовищную черную массу, возникшую в белой пустоте и явственно приближающуюся к нам. Черные щупальца, воздетые вверх, шарили вокруг… Я замер, заставив Эстравена повернуться ко мне: мы впряглись цугом.
— Что это такое?
Он долго и внимательно смотрел на темные чудовищные формы, прячущиеся в тумане, и наконец сказал:
— Скалы! Это, должно быть, Утесы Эшерхота.
И двинулся вперед. Оказывается, мы были от них на расстоянии нескольких километров, а мне казалось — на расстоянии вытянутой руки. Белое Ничто постепенно превращалось в плотный, низко стелющийся туман, который потом улетучился, и мы смогли наконец как следует разглядеть эти скалы — уже ближе к закату: здешние нунатаки, огромные искореженные и изломанные куски камня, торчащие изо льда; они напоминали айсберги над поверхностью моря — холодные, почти затонувшие во льдах горы, мертвые в течение многих миллионов лет.
По этим скалам мы поняли, что находимся чуть севернее, чем наметили раньше, определяя самый короткий путь, если, разумеется, можно было верить отвратительной карте; ничего иного у нас, впрочем, не было. На следующий день мы впервые свернули к югу.
Глава 19. Возвращение домой
Было пасмурно, дул сильный ветер. Мы упорно шли вперед, пытаясь обрести поддержку в хорошо видимых теперь Утесах Эшерхота — первой реальной вещи, не принадлежащей миру льда, снега и бескрайних небес, в котором мы провели более семи недель. Судя по нашей карте, Утесы были относительно недалеко от Болот Шенши, чуть южнее. И чуть восточнее залива Гутен. Но карте этой доверять было нельзя, особенно той ее части, которая касалась самого Ледника Гобрин. К тому же мы были очень утомлены.
Мы оказались явно ближе к южной границе Ледника, чем показывала карта: уже на второй день после того, как мы повернули к югу, снова начали попадаться торосы и трещины, правда, не такие глубокие, как в районе Огненных Холмов. Здесь не было столь значительных смещений ледникового щита, но поверхность тоже была так себе. Встречались, например, отдельные колодцы-провалы в несколько сотен метров шириной — возможно, летом здесь разливались озера; встречались и снежные мосты над невидимыми пропастями, готовые внезапно ухнуть под тобой в бездну; встречались и участки, сплошь покрытые трещинами; и все чаще и чаще попадались своеобразные старые ледяные каньоны, прорытые в толще щита и похожие на настоящие горные ущелья, то очень большие, то всего в полметра шириной, но и те и другие страшно глубокие. В тот день (Одйирни Ниммер, двадцать четвертый день третьего месяца зимы по дневнику Эстравена, потому что я дневника никакого не вел) было очень солнечно, дул сильный северный ветер. Перебираясь с санями по снежным мостам над небольшими трещинами, мы могли порой заглянуть вниз и увидеть там, в бесконечной голубизне, падающие обломки льда, задетого полозьями саней. Льдинки издавали легкий, невнятный, нежный перезвон, словно хрустальными пластинками перебирали серебряные струны. Я помню чистый воздух, дремотное, легкое удовлетворение, которое почему-то испытывал весь день, таща сани над залитыми солнечным светом пропастями. Но вдруг небо начало мутнеть, побелело, воздух стал более плотным, тени исчезли, голубизна как бы испарилась из снегов и с небес. Мы были недостаточно готовы морально к наступлению Лишенной Теней Ясности, этого белого Ничто. Да еще при такой поверхности. Идти и без того было трудно; я подталкивал сани сзади, а Эстравен тянул спереди; и видел я перед собой только сани, думая лишь о том, как бы ловчее подтолкнуть их, как вдруг, совершенно неожиданно, корма чуть не вырвалась у меня из рук: сани прыгнули куда-то вперед. Я совершенно инстинктивно застыл как вкопанный и крикнул Эстравену, чтобы тот сбавил скорость, думая, что он просто поехал побыстрее по более ровному участку. Однако сани стояли, мертво уткнувшись носом в снег, и Эстравена впереди не было.
Я уже готов был отпустить корму саней и пойти посмотреть, куда делся Эстравен. Просто счастье, что я этого не сделал сразу, а продолжал, держась за сани, тупо оглядываться вокруг. И заметил краешек трещины, которая стала видна, когда обвалился кусок снежного моста. Именно в этом месте и провалился Эстравен, и теперь сани удерживал на краю обрыва только мой вес; я сам, корма саней, примерно треть длины полозьев все еще находились на мощном льду. Однако сани продолжали потихоньку сползать в трещину: их тянул туда Эстравен, повисший на постромках над бездонным колодцем.
Я всем телом навалился на корму и что было сил принялся оттаскивать сани от края трещины. Шли они тяжело. Тогда я еще сильнее навалился на корму и раскачивал сани до тех пор, пока они со скрипом не подались, а потом внезапно не выскочили из трещины. Эстравен тут же ухватился руками за край обрыва и стал помогать мне. Он выкарабкался, цепляясь за постромки, на лед и рухнул ничком.
Я опустился рядом с ним на колени, пытаясь отстегнуть постромки, очень встревоженный его безжизненным видом; он лежал на снегу совершенно неподвижно, только от резких вдохов и выдохов подымалась и опадала его грудь. Губы синие, одна половина лица вся покрыта синяками и ссадинами.
Наконец он неуверенно сел и сказал свистящим шепотом:
— Голубое… все голубое… Башни в глубинах…
— Что?
— Там, в трещине. Все голубое… полное огня.
— У тебя все в порядке?
Он снова начал застегивать пряжки постромок.
— Ты иди впереди… как следует привязавшись… все время пробуй снег щупом, — выдохнул он. — Смотри, куда ступаешь.
И в течение долгих часов один из нас тянул сани, ведя другого за собой, полз, словно кошка по краю птичьего гнезда, определяя каждый шажок, предварительно потыкав в снег палкой. Белое Ничто удивительно маскирует трещины, и порой невозможно заметить ее раньше, чем окажешься на самом краю, что несколько поздновато, потому что край обычно нависает козырьком и далеко не всегда достаточно прочен. Каждый шаг преподносил нам сюрпризы — то падение, то какое-либо препятствие. По-прежнему ничто не отбрасывало теней. Мы были как бы внутри белой, безмолвной сферы, двигались по ее внутренней поверхности, как внутри стеклянного шара, покрытого морозными узорами, и за его стенками не было ничего. Зато в самих стеклянных стенках были трещинки. Ткнул палкой — шагнул, ткнул — шагнул. Ткнул, чтобы обнаружить невидимую трещинку, через которую можно выпасть из стеклянного шара в пустоту и падать, падать, падать… От постоянного напряжения мало-помалу начинало сводить все тело. Каждый шаг приходилось делать через силу.
— Что случилось, Дженри?
Я застыл посредине белого Ничто. На глазах моих выступили слезы, ресницы тут же смерзлись. Я сказал:
— Упасть боюсь.
— Но ты же привязан, — удивился он. Потом подошел ко мне, увидел, что рядом нет ни единой трещины, понял, в чем дело, и сказал:
— Все. Разбиваем лагерь.
Уже после того как мы поели, он сказал:
— Самое подходящее время для остановки. Не думаю, что мы сможем идти дальше при такой видимости. Ледник ползет вниз, так что дальше будет еще больше торосов и трещин. При хорошей видимости мы пройдем относительно легко: но только не при Лишенной Теней Ясности.
— Как же в таком случае мы спустимся к Болотам Шенши?
— Ну, если мы снова возьмем чуть восточнее и не будем столь упорно держаться южного направления, то, возможно, доберемся по прочному льду до самого залива Гутен. Я однажды летом видел Великие Льды с лодки, плавая по заливу. Льды спускаются там до самых Красных Холмов и ледяными реками стекают прямо в залив. Если бы мы пошли по одному из этих языков, то потом по покрытому льдом заливу смогли бы спокойно добраться до южной границы Кархайда и, таким образом, выйти туда с побережья, а не от границы с Ледником, что, возможно, даже лучше. Это, правда, добавит нам сколько-то километров пути — от двадцати до сорока, пожалуй. А ты как считаешь, Дженри?
— Я здесь и пяти метров не пройду, пока держится эта чертова погода.
— Но если мы выберемся на ровный лед?..
— О, если выберемся, тогда все в порядке. А если солнце выглянет еще хоть раз, то можешь садиться в сани, и я тебя бесплатно отвезу в Кархайд. — Это была одна из наших излюбленных шуток на последнем этапе путешествия; все шутки были довольно глупые, но порой и глупость заставляет твоего друга улыбнуться. — Со мной вообще-то ничего особенного. У меня просто острый хронический страх.
— Страх очень полезен. Как темнота; и как тени. — Улыбка Эстравена напоминала безобразную щель в покрытой коркой, потрескавшейся коричневой маске, обрамленной черной шерстью и двумя приклеенными по бокам черными осколками скалы — ушами. — Забавно, что одного только света недостаточно. Нужны тени, чтобы знать, куда идти.
— Дай мне на минутку твой дневник.
Он как раз записал, сколько мы прошли за сегодняшний день, и что-то подсчитывал относительно оставшегося пути и нашего рациона. Он подтолкнул записную книжечку и карандаш ко мне, сидевшему по другую сторону печурки. На пустом листке в самом конце книжки я изобразил разделенную кривой линией окружность со знаками Инь и Ян и зачернил ту часть, что обозначала Инь. Потом подтолкнул книжечку обратно к нему.
— Ты знаешь этот символ?
Он очень долго, озадаченно смотрел на него, потом сказал:
— Нет.
— Его изображение обнаружили на Земле, а также на нашей общей прародине, планете Хейн, и еще на Чиффевар. Это Инь и Ян. Свет — рука левая тьмы… как там дальше? Свет и тьма. Страх и мужество. Холод и тепло. Женщина и мужчина. И ты сам, Терем: двое в одном. Тень человека на белом снегу и сам человек.
Весь следующий день мы тащились на северо-восток сквозь белое марево, через пустоту белого цвета, до тех пор, пока совершенно не перестали попадаться трещины. Шли целый день. Теперь мы съедали лишь две трети своего обычного рациона, надеясь, что так нам удастся растянуть продукты на более долгий срок. Мне даже казалось, что это не будет иметь особого значения — хватит нам или нет, — поскольку разница между предельно малым и вообще ничем была совсем незаметной. Эстравен, однако, продолжал надеяться, что фортуна по-прежнему на его стороне, — на этот счет у него, видно, был особый нюх или скорее интуиция, что, впрочем, с тем же успехом могло бы быть названо осознанным опытом и разумным поведением. Мы шли на восток уже четыре дня и сделали четыре самых длинных за это время перехода — от двадцати пяти до тридцати километров в день. Потом тихая и не очень морозная — около 10°C — погода вдруг резко переменилась, начался настоящий буран, вьюга, белые смерчи из бесчисленного множества колючих снежных осколков хлестали в лицо, били в спину и сбоку, кололи глаза; буря эта началась после заката. Мы пролежали в палатке целых три дня, пока вокруг нас зверем завывала пурга, целых три дня этого бессловесного, исполненного ненависти завывания, исходящего из чьих-то страшных, лишенных живого дыхания легких.
Она доведет меня до того, что я тоже завою, — мысленно сказал я Эстравену, и он ответил, неуверенно, коротко: Не имеет смысла. Она все равно слушать тебя не станет.
Долгие часы мы спали, потом немножко ели, пытались подлечить обмороженные места, потертости и ссадины, мысленно беседовали, потом снова спали. Продолжавшийся три дня неумолчный вой постепенно перешел в невнятное бормотание, потом в негромкий плач, потом наступила тишина. И пришел новый день. Сквозь распахнутую войлочную дверь мы увидели ослепительное сияние небес. От этого сразу стало легче на душе, хотя мы были слишком измучены, чтобы бурно проявить свою радость, скажем, запрыгать от восторга. Мы сложили палатку и вещи, что отняло около двух часов: мы едва ползали, словно два немощных старца. И двинулись в путь. Явно начался спуск, хоть и довольно пологий. Наст был просто великолепен для лыжной пробежки. Сияло солнце. Ближе к полудню термометр показывал около 20°C. Казалось, что уже само движение прибавляет нам сил — мы продвигались вперед быстро и легко. В тот день мы шли до тех пор, пока на небе не появились первые звезды.
На ужин Эстравен выдал по полной порции гиши-миши. При таком раскладе еды у нас хватило бы только на семь дней.
— Колесо фортуны завершает свой оборот, — безмятежным тоном сообщил Эстравен. — Чтобы быстро пройти оставшийся путь, нам необходимо как следует есть.
— Есть, пить и веселиться, — сказал я и неожиданно рассмеялся. Еда подняла мне настроение. — А лучше все вместе — еда, и питье, и веселье. Ведь какое же веселье без еды? — Это показалось мне такой же загадкой, как тот значок в кружке — Инь и Ян, я засмеялся, но что-то было уже не то: что-то в лице Эстравена погасило мое веселье. Мне вдруг захотелось заплакать, но я сдержался. Эстравен был не так крепок в этом отношении, было несправедливо провоцировать у него слезы. Он, кстати, уже уснул — уснул сидя, чашка из-под еды так и осталась стоять у него на коленях. Что-то не похоже было на него, всегда такого методичного и аккуратного. Но вообще-то поспать — идея вовсе не плохая.
На следующее утро мы проснулись довольно поздно, позавтракали — съели двойную порцию, — потом впряглись в свои полегчавшие сани и потащили их куда-то за край этой снежной вселенной.
Ее край представлял собой крутой, покрытый ледниковыми отложениями горный склон, где среди белых пятен снега виднелись красноватые валуны. Внизу в мертвенно-бледном свете дня лежало замерзшее море: залив Гутен, покрытый льдом от берега до берега, от границы Кархайда до самого северного полюса.
Чтобы спуститься по этому склону на покрытую льдом поверхность моря, чтобы пробраться между моренными валунами, торосами и прочими заграждениями, созданными Ледником в сражении с теснящими его Огненными Холмами, потребовался весь этот и весь следующий день. Тогда, на второй день спуска, мы оставили на склоне горы свои сани. Имущество вполне можно было унести на себе: один из тюков представлял собой свернутую палатку и часть продуктов, второй — все остальное; на каждого пришлось килограммов по десять груза; я еще сунул в свой мешок печку, но все равно не набралось и двенадцати килограммов. Хорошо было отдохнуть от надоевших постромок, от бесконечного подталкивания и перетаскивания этих саней, я сказал об этом Эстравену, когда мы налегке двинулись в путь. Он оглянулся на сани, одинокие, брошенные в бескрайнем хаосе льдов и красноватых скал.
— Они отлично послужили, — промолвил он. Его верность и преданность одинаково распространялись и на людей, и на вещи — терпеливые, надежные, прочные вещи, к которым привыкаешь. Порой человек только благодаря им и существует, но все равно бросает их и уходит. Ему явно было грустно расставаться с нашими верными санями.
В тот вечер, на семьдесят пятый день нашего путешествия и пятьдесят первый день пребывания на ледяном плато, в Хархахад Аннер, мы спустились с Ледника Гобрин на лед залива Гутен. Снова шли очень долго, пока не стало совсем темно. Воздух был морозный, но прозрачный, и стояло безветрие, а гладкая поверхность замерзшего залива звала в путь; к тому же больше не нужно было тащить за собой сани. Когда в тот день мы поставили палатку и улеглись спать, было странно думать, что под нами больше уже не двухкилометровый ледниковый щит, а всего лишь какой-то метр льда, и под ним — соленая вода моря. Но мы недолго предавались этим размышлениям. Мы были сыты и быстро уснули.
Снова наступил рассвет; небо было ясным, мороз ниже 40°C. На юге отчетливо видно было побережье, изрезанное сползшими языками Ледника и постепенно выравнивающееся почти в прямую линию. Сначала мы шли совсем близко к берегу. Северный ветер помогал нам, дуя в спину. Наконец мы оказались в долине меж двух оранжевых холмов, но при выходе из нее на нас налетел такой ураган, который буквально сбивал с ног. Мы с трудом отползли подальше к востоку, покинув эту ровную морскую поверхность, зато по крайней мере снова смогли стоять на ногах и даже двигаться вперед.
— Это Ледник выплюнул нас из своей пасти, — сказал я.
На следующий день точно перед нами открылся изгиб равнинного восточного берега залива. Справа был все еще Оргорейн, но тот голубой полумесяц впереди
— берега Кархайда.
В тот день мы использовали для заварки последние крохи орша и сварили последние жалкие остатки зерен кадик; теперь у нас осталось чуть больше килограмма гиши-миши и около ста граммов сахара.
Я не способен внятно описать последние дни нашего путешествия. Думаю, просто оттого, что не могу по-настоящему восстановить их в памяти. Голод может обострить восприятие, но только не в сочетании с чудовищным переутомлением. Мне кажется, я почти ничего уже больше не ощущал. Помню, что у меня от голода сводило кишки, но боли при этом не помню. Единственное, что я помню — впрочем, довольно смутно, — это ощущение свободы, того, что самое страшное осталось позади, и радости. А еще — что все время страшно хотелось спать. Мы достигли земли двенадцатого числа, в день Постхе Аннер, и взобрались на заледеневший скалистый берег заснеженного безлюдного залива Гутен.
Итак, мы были в Кархайде. Мы достигли своей цели. Едва не погибнув при этом и не ведая, что будет дальше, ибо в наших заплечных мешках было пусто. Мы вволю напились горячей воды, чтобы отпраздновать это событие. А на следующее утро снова двинулись в путь, надеясь отыскать какую-нибудь дорогу или селение. Это довольно пустынный район, а карты у нас не было. Если там и существовали какие-то дороги, то сейчас все они были скрыты двумя, а то и пятью метрами снега, и мы могли пересечь уже несколько из них, так этого и не заметив. Никаких следов сельскохозяйственной деятельности на равнине тоже заметно не было. В тот день мы без толку блуждали по равнине, двигаясь то к югу, то к западу; на следующий день было то же самое, однако к вечеру, уже в сумерках, мы зметили вдалеке на холме огонек, мерцавший сквозь легкий падающий снежок, и оба некоторое время не могли вымолвить ни слова. Просто стояли и смотрели. Наконец мой товарищ прокаркал:
— Неужели огонь?
Давно наступила ночь, когда мы наконец добрели, спотыкаясь, до кархайдской деревушки с одной-единственной улицей, пролегавшей между темными островерхими домами; снег перед зимними дверями был расчищен, и по обе стороны возвышались высоченные сугробы. Мы остановились у местной харчевни; сквозь щели в ставнях на узких ее окнах изливался — брызгами, лучами, стрелами — желтый свет, тот самый, что мы заметили издалека на заснеженном холме. Мы открыли дверь и вошли.
Это был день Одсордни Аннер — восемьдесят первый день нашего путешествия; мы на одиннадцать дней опоздали, если исходить из графика Эстравена, однако наши запасы пищи он рассчитал точно: на семьдесят восемь дней пути до Кархайда. Мы прошли около тысячи трехсот километров по счетчику и еще невесть сколько, когда блуждали по заливу последние несколько дней. Значительная часть этих долгих трудных километров была пройдена зря: мы часто возвращались или шли кружным путем; если бы нам действительно требовалось пройти полторы тысячи километров, мы вряд ли дошли бы. Когда мы раздобыли хорошую карту, то подсчитали, что расстояние от Фермы Пулефен до этой деревни около тысячи километров с небольшим. И весь этот бесконечный путь пролегает по абсолютно безлюдной, безмолвной белой пустыне: скалы, лед, небо и тишина — ничего больше в течение восьмидесяти одного дня, кроме нас двоих.
Мы вошли в большую, наполненную горячим паром и запахами еды, ярко освещенную комнату. Там было много людей, стоял шум. Я пошатнулся и ухватился за плечо Эстравена. К нам обернулись незнакомые удивленные глаза. Я уже забыл, что существуют еще живые люди, совсем непохожие на Эстравена. Мне стало страшно.
На самом деле это была весьма небольшая комната, а «толпа» состояла от силы из семи-восьми человек; причем все они были потрясены не меньше меня самого. Во всяком случае, некоторое время они молча смотрели на нас, пытаясь понять, кто мы и откуда взялись. Повисла тишина.
Эстравен наконец заговорил — едва слышным шепотом:
— Мы просим покровительства вашего княжества.
Шум, жужжание голосов, смущение, тревога, радушие, приветствия.
— Мы пришли через Ледник Гобрин.
Шум усилился, послышались возгласы удивления, вопросы; все столпились вокруг нас.
— Вы не могли бы позаботиться о моем друге?
Мне показалось, что это сказал я сам, но то был голос Эстравена. Меня уже заботливо усаживали. Потом принесли нам поесть, проявляя всяческую заботу и искреннее радушие.
Невежественные, вздорные, вспыльчивые жители одного из беднейших районов страны! Это их великодушие положило достойный конец нашему тяжелому путешествию. Они давали обеими руками, от всего сердца. Ни малейшего проявления скупости или расчетливости. И Эстравен точно так же принимал, как они давали: как лорд среди лордов или как нищий среди нищих, как равный среди равных ему сыновей одного народа.
Для этих деревенских рыбаков и земледельцев, что жили на самом дальнем краю земли, почти за пределами доступного, земли, лишь с очень большой натяжкой пригодной для обитания, честность играла в жизни столь же первостепенную роль, как и пища. Они могли вести друг с другом только честную игру, тут было не место мошенничеству. Эстравен это знал, а потому, когда через день-два они собрались вокруг нас, выясняя — туманно и обиняком, отдавая должное нашему шифгретору, — зачем это нам понадобилось зимой скитаться по Леднику Гобрин, он сразу ответил:
— Я предпочел бы в данный момент не прибегать к молчанию, однако молчание все же лучше лжи.
— Всем известно, что и очень достойные люди порой становятся изгоями, однако от этого тень их в размерах не уменьшается, — сказал в ответ повар харчевни; в деревенской иерархии он стоял всего лишь на одну ступеньку ниже старосты; его харчевня зимой служила как бы общей гостиной для всех жителей.
— Одного могут объявить изгоем в Кархайде, другого — в Оргорейне, — сказал Эстравен.
— Верно; а еще бывает, одного изгоняет родная семья, а другого — король, что живет в Эренранге.
— Король не может укоротить ничью тень, хотя, безусловно, может попытаться это сделать, — заметил Эстравен; повар, казалось, был удовлетворен таким ответом. Если бы Эстравен был изгоем в родном княжестве, его можно было бы подозревать в чем угодно, однако строгости королевских указов были не столь существенны. Что же касается меня, очевидно иностранца, а стало быть, именно того, кто изгнан Оргорейном, то это, пожалуй, более всего было в мою пользу.
Мы так и не назвали своих имен нашим гостеприимным хозяевам в Куркурасте. Эстравен очень не хотел пользоваться чужим именем, а наши подлинные имена, разумеется, обнародованы быть не могли. В конце концов, в Кархайде считалось преступлением даже разговаривать с Эстравеном, не говоря уже о том, чтобы предоставить ему пищу, кров и одежду, как это сделали жители Куркураста. Даже здесь, в самом глухом уголке страны, было радио, так что нельзя было бы сослаться на незнание Указа о Высылке; лишь действительное незнание того, кто же на самом деле был их гостем, несколько оправдывало их действия в глазах закона. Столь уязвимое их положение очень заботило и беспокоило Эстравена, а я не успел даже подумать об этом. На третий вечер он явился ко мне, чтобы обсудить, как нам быть дальше.
Кархайдская деревня похожа на те, что расположены вблизи старинных замков на Земле; здесь практически не существует отдельных хуторов. В высоких, беспорядочно расположенных старинных домах самого Очага, в Торговом Доме, в здании, где жил губернатор (в Куркурасте не было своего князя), или в местном «клубе» каждый из пяти сотен жителей мог не только насладиться уединением, но и стать настоящим затворником — в любой из комнат, выходящих в эти древние коридоры со стенами метровой толщины. Каждому из нас предоставили по такой комнате на верхнем этаже Очага. Я сидел у небольшого камина, в котором жарко горели вонючие торфяные брикеты — торф добывали поблизости, на Болотах Шенши, — когда вошел Эстравен и сказал:
— Мы скоро должны уходить отсюда, Дженри.
Я помню, как он тогда стоял в полутемной, освещенной пламенем камина комнате босиком и в одних свободных меховых штанах, которые дал ему деревенский староста. У себя дома, в тепле (это с их точки зрения у них в домах тепло!), многие кархайдцы предпочитают ходить полуодетыми или почти совсем обнаженными. За время путешествия Эстравен, прежде человек довольно-таки плотный, утратил всю округлость форм, которая вообще свойственна физическому типу гетенианцев; теперь он стал худым, изможденным, лицо его было покрыто шрамами — следами укусов холода, похожими на сильные ожоги. В беспокойных отблесках пламени он выглядел загадочным, мрачным и по-прежнему неуловимым.
— Куда же?
— На юг, потом на запад, по всей вероятности. К границе. Наша первая задача — найти для тебя радиопередатчик, достаточно сильный, чтобы связаться с твоим кораблем. Потом мне нужно или подыскать себе убежище, или отправляться назад в Оргорейн, — хотя бы на какое-то время, чтобы те, кто помог нам здесь, избежали наказания.
— Но как ты попадешь обратно в Оргорейн?
— Так же, как и в первый раз, — перейду через границу. Оргота против меня ничего не имеет.
— Где же мы можем найти передатчик?
— Не ближе чем в Сассинотхе.
Я поморщился. Он ухмыльнулся.
— А ближе ничего нет?
— Это всего двести-двести двадцать километров; мы ведь прошли куда больше по бездорожью. Здесь везде есть хорошие дороги; люди нас всегда приютят, а при возможности подвезут на автосанях.
Я уступил, однако был подавлен перспективой еще одного зимнего путешествия, и отнюдь не по направлению к гавани, а, наоборот, к той проклятой границе, где Эстравен вновь, вполне возможно, вынужден будет отправиться в ссылку и оставит меня одного.
Я долго размышлял над этим и наконец сказал:
— Кархайду будет поставлено одно непременное условие, прежде чем он получит возможность вступить в Лигу Миров: Аргавену придется отменить указ о твоем изгнании.
Он молча стоял, уставившись в огонь.
— Я не шучу. — Я специально повысил голос. — Всему свой черед.
— Спасибо, Дженри, — проговорил Эстравен. Голос его, когда он говорил так мягко и тихо, как сейчас, был очень похож на женский, чуть глуховатый и неуверенный. Он с нежностью смотрел на меня, но так и не улыбнулся. — Я ведь и не ожидал когда-либо увидеть снова родной дом. Уже двадцать лет, как я изгнан из Эстре, ты же знаешь. Так что никаких особых перемен в моей жизни из-за отмены королевского указа не произойдет. Уж я сам о себе позабочусь, а ты позаботься о себе и об Экумене. Это ты должен делать сам, один. Но что-то рано мы заговорили о расставании. Попроси, чтобы твой корабль приземлился немедленно. Когда это произойдет, я решу, как мне быть дальше.
Мы пробыли в Куркурасте еще два дня, наслаждаясь хорошей едой и отдыхом, а также поджидая снегоуплотнитель, который вскоре должен был прибыть сюда с юга и на обратном пути мог немного подвезти нас. Наши хозяева все-таки заставили Эстравена рассказать, как мы с ним шли через Великие Льды. Он рассказал эту историю так, как на то способен лишь человек, выросший под влиянием устной фольклорной традиции; рассказ его превратился в настоящую сагу, полную идиом и весьма расширенных метафор, тем не менее четко связанных с ходом реальных событий и вполне точно передающих их развитие — от наполненного мраком, парами серы и сполохами огня ущелья между Драмнером и Дремеголом до испускающих многоголосое эхо ледяных пропастей, что раскрывались перед нами ближе к заливу Гутен. Были там и комические интерлюдии, вроде его падения в трещину, а также мистические — когда он говорил о голосах и молчании Вечных Льдов, или о «белом Ничто», или о ночной непроницаемой тьме. Я слушал, очарованный не менее остальных, глаз не сводя с темнокожего лица моего друга.
Мы покинули Куркураст, тесно прижавшись друг к другу плечами в кабине снегоуплотнителя — одной из тех огромных, могучих машин, что уплотняют и укатывают снег на дорогах Кархайда. Только благодаря им можно пользоваться дорогами и зимой, ибо если попытаться просто расчистить снег и сгрести его на обочины, то потребуется половина рабочего времени и средств всего королевства. К тому же весь транспорт все равно в зимнее время использует различные типы полозьев. Снегоуплотнитель двигался вперед со скоростью около четырех километров в час, и мы добрались до соседней с Куркурастом деревни уже далеко за полночь. Там, как всегда, нас приветливо встретили, накормили и устроили на ночлег; утром мы встали на лыжи и распрощались с нашим шофером: теперь уже начались вполне густо населенные районы Кархайда, удаленные от побережья и защищенные холмами от страшных ударов северных ветров, дующих с залива. Да и ночевать нам после очередного перехода приходилось уже не в палатке, а в теплом доме — мы как бы переходили от одного Очага к другому. Пару раз нас подвозили, однажды даже километров на пятьдесят. Дороги, несмотря на сильные и частые снегопады, были плотно укатаны и снабжены указателями. В рюкзаках у нас всегда была еда — ее клали туда те, у кого мы ночевали накануне; в конце пути нас всегда ждали кров и тепло Очага.
И все же последние относительно легкие восемь-девять дней нашего путешествия оказались в моральном отношении куда труднее, чем даже восхождение на Ледник, хуже, чем последние дни во Льдах, когда мы голодали. Сага была завершена; она принадлежала Льдам. А мы были предельно измотаны. Мы шли не туда. И радость умолкла в нас.
— Порой приходится идти против движения колеса фортуны, — говорил Эстравен.
Он был по-прежнему спокоен, но по его походке, голосу и повадкам чувствовалось, что энтузиазм в нем сменился терпением, уверенность — упрямой решительностью. Он был чрезвычайно молчалив, часто не желая даже мысленно разговаривать со мной.
Наконец мы добрались до Сассинотха. Небольшой город, несколько тысяч жителей. Дома на склонах холмов по берегам замерзшей реки Эй: белые крыши, серые стены, холмы, покрытые черными пятнами обнаженных лесов и вылезших из-под снега голых скал, поля и скованная льдом река — белоснежная равнина, та самая долина Синотх, из-за которой шла тяжба; там тоже все было бело…
Мы явились в город практически с пустыми руками. Большую часть своей экипировки мы раздали по пути тем гостеприимным хозяевам, у которых ночевали; теперь осталась только печка Чейба, лыжи и одежда — та, что была на нас. Однако мы продолжали путь, раза два спросив дорогу: нам была нужна не та, что ведет в город, а окольная, ведущая на какую-нибудь из пригородных ферм. Это были небогатые края, а ферма, куда мы шли, не входила в состав какого-либо княжества, а являлась единоличным владением в ведении Центральной Администрации долины Синотх. Когда в молодости Эстравен служил здесь, он подружился с владельцем этой фермы и потом фактически купил ее для него — то было год или два назад, когда он пытался реально помочь тем, кто желал поселиться на восточном берегу реки Эй, и надеялся избежать затянувшегося опасного спора двух государств из-за долины Синотх. Фермер снова впустил нас в дом. Это был плотного сложения человек с тихим голосом, примерно одних лет с Эстравеном. Звали его Тессичер.
Эстравен в этих местах ни разу даже не откинул глубоко надвинутый капюшон на спину, боясь быть узнанным. Вряд ли стоило этого опасаться: требовался чрезвычайно зоркий глаз, чтобы узнать Харта рем ир Эстравена в тощем, обтрепанном, исхлестанном всеми ветрами бродяге. Даже Тессичер время от времени украдкой внимательно поглядывал на него — был не в силах поверить, что он тот, за кого выдает себя.
Гостеприимство Тессичера было выше всяческих похвал, хотя он был явно небогат. Однако в наших отношениях ощущалась какая-то неловкость, словно в глубине души он мечтал никогда не иметь с нами дела. Это было, впрочем, понятно: дав нам приют, он рисковал всем, что у него было. Но поскольку своим благополучием он был обязан исключительно Эстравену — сейчас он вполне мог бы быть таким же изгоем, как мы, если бы некогда Эстравен не позаботился о нем, — казалось, можно было бы хотя бы отчасти отдать свой долг, даже пойдя на риск. Эстравен, однако, об уплате долга вовсе не думал, считая, что его давнишний друг просто не сможет отказать ему в помощи. Когда улеглась первая тревога, вызванная нашим появлением, Тессичер, похоже, действительно понемногу оттаял и в полном соответствии с типично кархайдской переменчивостью настроений весьма эмоционально начал вспоминать былые дни и общих старых знакомых, просиживая с Эстравеном по полночи у камина. Когда же Эстравен спросил, нет ли у Тессичера на примете какой-нибудь заброшенной или удаленной фермы, где он, изгнанник, мог бы «залечь» месяца на два, пока его высылка не будет отменена, тот сразу сказал:
— Оставайся у меня.
Глаза Эстравена странно блеснули, но он сдержался. И Тессичер, согласившись с тем, что изгнаннику скорее всего небезопасно оставаться так близко от Сассинотха, пообещал подыскать ему подходящее убежище. Это будет нетрудно, сказал он, если Эстравен сменит имя и наймется, например, поваром или работником на дальнюю ферму; это, разумеется, не так уж приятно, но все же лучше, чем возвращаться в Оргорейн.
— Какого черта тебе нужно в этом Оргорейне? И на какие средства ты бы там жил, а?
— На средства Комменсалии, — ответил мой друг, и улыбка его снова чуть напомнила мне лукавое выражение на мордочке выдры. — Они ведь каждую «общественную единицу» обязаны обеспечить работой, как тебе известно. Так что не беспокойся. Но я предпочел бы, конечно, остаться в Кархайде… если ты действительно надеешься все устроить.
У нас оставалась еще печка Чейба — наша единственная ценность. Она верно служила нам в том или ином своем качестве до самого конца нашего путешествия. Наутро после прибытия на ферму Тессичера я взял печку и на лыжах отправился в город. Разумеется, Эстравен со мной не пошел, но разъяснил мне, что и как нужно сделать, и все получилось хорошо. Я продал печку, выручил за нее кругленькую сумму, а потом стал подниматься на вершину холма, где размещались здания Торгового колледжа; там же находилась и местная радиостанция. Я заплатил за десять минут «частного разговора с частным лицом». Все радиостанции специально оставляют время для подобных частных выходов в эфир; чаще всего это бывают радиограммы местных купцов своим заморским агентам или заказчикам с Архипелага, из Ситха или из Перунтера; эти разговоры стоят довольно дорого, но в общем вполне доступны. Во всяком случае, у меня еще остались деньги после продажи подержанной печки Чейба. Десять минут были мне выделены в самом начале Часа Третьего, то есть после полудня. Мне не хотелось, чтобы видели, как я средь бела дня направляюсь на лыжах на ферму Тессичера, а потому я весь день проболтался в Сассинотхе и в одной из харчевен заказал обильный, вкусный и довольно дешевый обед. Кархайдская кухня, без сомнения, значительно превосходила орготскую. Я ел и вспоминал комментарии Эстравена на этот счет — в тот раз, когда я спросил его, ненавидит ли он Оргорейн; я вспомнил, каким голосом вчера вечером он сказал: «Я предпочел бы остаться в Кархайде…» В голосе его звучала неподдельная нежность. И мне захотелось, уже не в первый раз, узнать, что же такое патриотизм, из чего состоит любовь к родной стране, откуда берется та неколебимая верность, от которой дрожал голос моего друга; и как столь искренняя любовь может стать, и слишком часто становится, безрассудной, злобной, слепой приверженностью. Что заставляет ее до такой степени переродиться?
После обеда я немного побродил по Сассинотху. Городская суета, магазины и рынки, очень оживленные, несмотря на довольно сильный снегопад и мороз, — все почему-то напоминало мне декорацию к спектаклю, было совершенно нереальным, удивительным. Я, видимо, все еще находился под влиянием великого одиночества, которое пережил во Льдах. Мне было неуютно среди множества чужих людей, мне явно не хватало Эстравена, не хватало его постоянного присутствия.
Уже сгущались сумерки, когда я, поднявшись по крутой, покрытой утрамбованным снегом улочке, подошел к Торговому колледжу; меня впустили в кабину и показали, как пользоваться радиопередатчиком для частных разговоров. В назначенное время я послал сигнал пробуждения на спутник, находившийся примерно на высоте четырехсот пятидесяти километров где-то над Южным Кархайдом. Это было страховочное реле, и теперь настало время им воспользоваться: ансибля у меня не было, и я не мог ни попросить Оллюль вызвать мой корабль, ни выйти с экипажем на прямой контакт. Да и времени не оставалось. Передатчик работал более чем сносно, но, поскольку спутниковое реле неспособно послать мне подтверждающий сигнал, мне оставалось лишь передать необходимую информацию и ждать. Я не мог даже узнать, получена ли информация экипажем корабля. Не был я уверен и в том, верно ли поступил, отправив свое послание. Но я уже научился принимать неуверенность и страх перед будущим спокойно.
В конце концов метель разыгралась по-настоящему, и мне пришлось заночевать в городе: я плоховато знал дорогу, чтобы идти на ферму ночью, в такую метель. У меня еще осталось немножко денег, и я спросил насчет гостиницы, но в колледже мне настойчиво предложили переночевать прямо в студенческом общежитии; я поужинал в шумной компании веселых студентов и переночевал в одной из общих больших спален, заснув с приятным ощущением полной безопасности и той уверенности, которую дает путнику необычайная и неизменная кархайдская доброта и гостеприимство. Я тогда правильно выбрал страну — в тот, самый первый раз — и теперь возвращался туда. Проснулся я очень рано и вышел в путь еще до завтрака; ночью мне снились беспокойные сны, и я часто просыпался.
В ясном небе вставало солнце, маленькое и холодное; от каждой, даже самой маленькой, трещинки или складки в снеговом покрове на запад протянулись длинные тени. Путь мой весь был перечеркнут светлыми и темными полосами. Огромное заснеженное пространство передо мной было совершенно неподвижным, только вдалеке на дороге я увидел маленькую фигурку, которая двигалась мне навстречу летящей, скользящей походкой отличного лыжника. Задолго до того, как я смог рассмотреть его лицо, я узнал Эстравена.
— Что случилось, Терем?
— Мне необходимо немедленно добраться до границы, — сильно задыхаясь, сказал он, но даже не остановился. Я тут же развернулся, и оба мы помчались на запад. Я с большим трудом поспевал за ним. Там, где дорога сворачивала и вела в Сассинотх, он сошел с нее и двинулся напрямик через поля, по нетронутому снегу. Мы миновали замерзшую реку Эй километрах в полутора севернее самого города. Берега у нее были крутыми, так что, поднявшись, мы оба вынуждены были остановиться и передохнуть. Мы еще недостаточно окрепли для подобных скоростных бросков.
— Что случилось? Тессичер?..
— Да. Я слышал его разговор с кем-то. По транзитному передатчику. Вечером. — Грудь Эстравена тяжело поднималась и опускалась, он хватал воздух ртом точно так же, как когда лежал на льду, выбравшись из той голубой трещины. — Тайб, должно быть, готов немало заплатить за мою голову.
— Проклятый, неблагодарный предатель! — сказал я, заикаясь от гнева, но имея в виду не Тайба, а, разумеется, Тессичера, предавшего старого друга.
— Такой он и есть, — сказал Эстравен. — Просто я слишком на него понадеялся, заставил слишком напрячься его мелкую душонку. Послушай, Дженри. Возвращайся в Сассинотх.
— Я по крайней мере провожу тебя до границы, Терем.
— Там могут быть орготские стражники.
— Я останусь на этой стороне. Ради Бога…
Он улыбнулся. Все еще тяжело дыша, он оттолкнулся палками и помчался вперед. Я за ним.
Мы миновали небольшой промерзший лесок и пошли по холмистой равнине спорной территории. Здесь некуда было спрятаться. Залитое солнцем небо, белоснежный мир и мы — две темные черточки, две тени, два беглеца. Холмы скрывали от нас границу до тех пор, пока мы неожиданно не оказались буквально метрах в двухстах от нее и не увидели прямо перед собой нечто вроде мощной ограды, верхняя часть которой возвышалась сейчас над снегом едва ли больше чем на полметра. Верхушки столбиков были окрашены в красный цвет. На стороне Оргорейна никаких стражников заметно не было. На нашей были видны лыжные следы, а чуть южнее — несколько маленьких фигурок.
— Вон там кархайдская стража, — с горечью выдохнул Эстравен и покачнулся.
Мы бросились назад, спрятавшись за небольшой возвышенностью, которую только что преодолели. Там мы и провели весь тот долгий день — в лощине меж густо растущих деревьев хеммен; их красноватые лапы склонялись низко, отягощенные грузом снега. Мы обсудили множество различных вариантов: куда лучше двигаться — к северу или к югу вдоль границы, чтобы выбраться из этого сверхопасного района, и где лучше спрятаться: в холмистой местности к востоку от Сассинотха или на севере, в пустынных безлюдных районах. Однако каждый из наших планов в чем-то был ущербным, так что приходилось его отвергать. Эстравена предали, выдали Тайбу; теперь известно, что он в Кархайде, так что путешествовать открыто, как прежде, стало невозможно. Не могли мы и затаиться, совершая небольшие переходы: у нас не было ни палатки, ни пищи, ни даже просто сил. Ничего не осталось, кроме отчаянного перехода границы в открытую; все остальные пути были заказаны.
Мы прижались друг к другу в темной впадине под темными деревьями, лежа в снегу и стараясь согреться. Где-то около полудня Эстравен чуточку вздремнул, но я был слишком голоден и слишком замерз, чтобы уснуть; я лежал рядом с моим другом словно в каком-то забытьи, пытаясь вспомнить те слова из стихотворения, которое он однажды читал мне: Двое — в одном, жизнь и смерть, и лежат они вместе… Было немного похоже на то, как мы лежали, бывало, в палатке на Леднике, только теперь у нас не было ни убежища, ни еды, ни возможности отдохнуть: ничего у нас не осталось, кроме той дружбы, которой тоже скоро должен был прийти конец.
Небо к вечеру затуманилось, мороз усилился. Даже в этой защищенной от ветра лощинке было слишком холодно, особенно если сидеть неподвижно. Мы старались как-то размяться, но с наступлением сумерек меня начало трясти от холода точно так же, как когда-то в грузовике-тюрьме, который вез меня через весь Оргорейн на Ферму. Тьма, казалось, никогда по-настоящему не наступит. Когда голубые сумерки сгустились, мы вышли из лощины и, осторожно прячась за стволами, стали подниматься к границе, пока не смогли разглядеть за холмом линию пограничной стены — несколько неясных возвышений цепочкой на бледном снегу. Ни огонька, ни единого движения, ни звука. Вдалеке, на юго-западе, виднелось неяркое желтое сияние — там был какой-то городок или деревня одной из оргорейнских Комменсалий, где Эстравен со своими никуда не годными документами мог бы рассчитывать по крайней мере на ночлег в местной тюрьме или на ближайшей Добровольческой Ферме. И только тогда — именно в тот миг, в тот последний миг, не раньше, — я понял, что именно мой эгоизм и молчание Эстравена скрыли от меня, понял, куда он на самом деле идет и во что намерен ввязаться. И я сказал лишь:
— Терем… подожди…
Но его уже не было рядом, он мчался вниз по склону холма — замечательный лыжник! — и на этот раз не оглядывался, чтобы проверить, не отстал ли я. Извилистый уверенный след от его лыж пересекал лежащие на белоснежной поверхности черные тени. Он убегал от меня — прямо под пули пограничной охраны. Мне показалось, они что-то кричали ему, о чем-то предупреждали, приказывали остановиться, где-то вспыхнул прожектор, но теперь я уже ни в чем не был уверен; так или иначе, но он не остановился, он стремительно мчался прямо к пограничной стене, и они убили его прежде, чем он успел до нее добежать. У них были не акустические ружья, а огнестрельные — старинные винтовки, стреляющие разрывными пулями. Они стреляли, чтобы убить. Он уже умирал, когда я подбежал к нему, неловко рухнув на снег, вывернув ноги в лыжных креплениях; лыжи как-то неловко торчали вверх. У него была разворочена половина груди. Я бережно поднял его голову ладонями, заговорил с ним, но он мне так ни слова и не сказал, только, как бы отвечая на всю мою отчаянно устремившуюся к нему любовь, прокричал мысленно, преодолевая болезненно ломающийся мозг и предсмертную душевную муку, только раз, но очень отчетливо: Арек! И все. Я сидел скрючившись в снегу и держал его голову, пока он не умер. Они позволили мне это. Потом заставили меня подняться и повели; его несли следом; мы все шли в одном направлении, только дороги у нас с ним теперь были разные: меня вели в тюрьму, а он уходил во Тьму.
Глава 20. Невыполнимое поручение
Как-то в своем дневнике, который он вел во время нашего перехода через Великие Льды, Эстравен выразил удивление, почему я стыжусь слез. Я мог бы даже тогда ответить ему, что плакать не стыдно, а страшно. Теперь я прошел через все — долину Синотх, тот вечер, когда он умер, — и оказался в ледяной стране, что лежит за пределами страха. И обнаружил, что можно плакать и рыдать сколько угодно, но это уже ничему не поможет. Меня отвели обратно в Сассинотх и заключили в тюрьму: во-первых, потому что я общался с изгоем; во-вторых, они, возможно, просто не знали, что со мной теперь делать. С самого начала, еще до того, как из Эренранга были получены относительно моей персоны официальные указания, со мной обращались хорошо. Моя кархайдская «темница» представляла собой нормально меблированную комнату в башне того дома, где жил сам губернатор Сассинотха; у меня были камин и радиоприемник; меня пять раз в день вполне сытно кормили. Комфорта, правда, не было никакого. Постель жесткая, одеяла тонкие, пол голый, в комнате собачий холод — впрочем, как и в любом жилище Кархайда. Зато ко мне прислали врача, чей голос и прикосновения рук вселили в мою душу значительно больше надежды и столь необходимой мне уверенности, чем я когда-либо испытывал в Оргорейне. По-моему, после его прихода дверь в мою комнату так и осталась незапертой. Я помню, что она все время приоткрывалась и мне даже хотелось, чтобы ее покрепче заперли — из-за леденящего сквозняка, проникавшего сюда из вестибюля. Но у меня не хватало ни сил, ни мужества выбраться из теплой постели и как следует захлопнуть дверь собственной тюрьмы.
Врач, молодой мрачноватый парень, обращавшийся со мной с материнской заботливостью, сказал добродушно и уверенно:
— Вы недоедали и испытывали чрезмерную физическую нагрузку по крайней мере месяцев пять-шесть. Вы израсходовали себя. Больше сил у вас не осталось. Лежите и отдыхайте. Лежите спокойно, спите, как спят подо льдом реки в зимних долинах. И ни о чем не беспокойтесь: ждите.
Но стоило мне заснуть, как я снова и снова оказывался в том грузовике, и наши обнаженные тела сплетались в единый дрожащий вонючий комок, и мы все теснее жались друг к дружке в поисках тепла. Все, кроме одного. Он один лежал в стороне, на холодном ледяном полу, захлебываясь собственной кровью. Он ушел в одиночку, бросив нас, бросив меня. Я просыпался, полный ярости, бессильной, бросающей в дрожь ярости, которая оборачивается бессильными слезами.
По всей видимости, я был серьезно болен — помню ощущение сильного жара, помню, как врач целую ночь просидел возле меня, а может, и не одну. Не могу вспомнить, сколько ночей провел он у моего изголовья, но помню, как говорил ему, слыша в собственном голосе истерические нотки:
— Он ведь мог остановиться. Он видел людей с ружьями. Но бежал прямо на них, под пули…
Некоторое время молодой врач молчал. Потом спросил:
— Неужели вы считаете, что он совершил самоубийство?
— Может быть…
— Страшно говорить такие вещи о своем друге. Да я и не поверю, что Харт рем ир Эстравен мог сделать такое.
Я как-то не подумал об особом отношении гетенианцев к самоубийству — позорному поступку, с их точки зрения. Такое право выбора люди имеют у нас; но не у них. Для них это, наоборот, отказ от выбора, предательство по отношению к самому себе. Для кархайдца, прочитавшего, например, наше Писание, преступление Иуды не в его предательстве Христа, а в том, что он был заклеймен собственным отчаянием и, отрицая возможность получить прощение, возможность каких-либо перемен, возможность самой жизни, совершил самоубийство.
— Значит, вы не называете его Эстравен-Предатель?
— Никогда этого не делал. Многие не верили обвинениям, выдвинутым против него, господин Аи.
Но я не в состоянии был даже в этом найти хоть какое-то утешение и лишь выкрикнул с болью:
— Но тогда почему они застрелили его? Зачем? На это он не ответил мне ничего, да и не было на это ответа.
По-настоящему меня ни разу не допросили. Меня просто спрашивали, как я бежал с Фермы Пулефен, как потом попал в Кархайд, а еще — куда и зачем я послал свою радиограмму. Я сказал им все. Информация была немедленно передана прямо в Эренранг, королю. Сведения о корабле, очевидно, решено было держать в тайне, однако новость о моем спасении из орготской тюрьмы, о моем путешествии через Ледник Гобрин среди зимы, мое появление в Сассинотхе свободно комментировались в радиопередачах. Роль Эстравена в этих передачах не упоминалась. Как и его смерть. И все же об этом стало известно всем. Соблюдение секретности в Кархайде в очень большой степени зависит от благоразумия каждого, от некоего согласованного и осознанного всеобщего молчания. Они, так сказать, избегают задавать вопросы, но готовы слушать ответы. В сводках новостей сообщалось только о Посланнике, господине Аи, но каждому было известно, что именно Харт рем ир Эстравен выкрал меня с Фермы в Оргорейне и прошел со мной вместе через Великие Льды до кархайдской границы, оставив Комменсалам Оргорейна на память вопиющую ложь о моей внезапной смерти от лихорадки хорм прошлой осенью в Мишнори… Эстравен довольно точно предсказал реакцию на мое возвращение; он ошибся лишь в том, что, пожалуй, немного недооценил своих соотечественников. Из-за одного-единственного инопланетянина, больного, безучастного и слабого, который безвыходно лежал в своей комнате в Сассинотхе, за десять дней пали целых два правительства.
Разумеется, падение правительства Оргорейна означало лишь то, что одна группировка Комменсалов сменила другую на основных постах в правительстве Тридцати Трех. Чьи-то тени стали короче, чьи-то, напротив, длиннее — так говаривали в Кархайде. Сарф, который сослал меня на Ферму Пулефен, держался крепко, несмотря на то что уже не впервые был пойман на лжи, приводившей к общественному скандалу, до тех пор, пока Аргавен публично не заявил, что планете в самом ближайшем будущем грозит прибытие Звездного Корабля, который приземлится в Кархайде. В тот же день партия Обсла — Партия Открытой Торговли — захватила большинство мест в правительстве. Так что в конце концов я им на что-то сгодился.
В Кархайде смена правительства наиболее часто означает лишение королевской милости и отставку премьер-министра в сочетании с перестановками в составе киорремии; хотя также возможны — и довольно часто случаются — убийства, отречение короля от престола и открытый мятеж. Мой теперешний авторитет в международной «игре шифгреторов» плюс реабилитация (до известной степени) Эстравена, который был моим сообщником и другом, давали мне такой существенный перевес, что Тайб подал в отставку, как я узнал позднее, еще до того, как правительство в Эренранге узнало, что я вышел на связь с кораблем. Тайб действовал в соответствии с полученной от своего агента Тессичера информацией и, едва узнав о том, что Эстравен погиб, сразу подал в отставку. Он и проиграл, и отомстил — все сразу.
Аргавен, будучи осведомленным обо всем, немедленно послал мне вызов, точнее, приглашение как можно скорее приехать в Эренранг; вместе с этим приглашением я получил весьма великодушное предложение не стеснять себя в средствах. Город Сассинотх, проявив не меньшее великодушие, отправил в качестве моего сопровождающего молодого врача, поскольку я еще далеко не поправился. Ехали мы в автосанях. Я помню только отдельные эпизоды этого путешествия; ехали мы плавно, неспешно, с длительными остановками, поджидая, пока снегоуплотнители сделают свое дело, и ночуя в гостиницах. Все путешествие заняло от силы два-три дня, но показалось мне чрезмерно длинным; я не особенно хорошо его помню, отчетливо помню только, как мы въехали в Эренранг через Северные ворота и сразу оказались на его глубоких улицах, полных снега и теней.
Я почувствовал, как сердце мое сразу ожесточилось, а мозг, напротив, заработал удивительно четко. До этого момента я был как бы в разобранном состоянии, я разваливался на куски, мне трудно было даже просто сосредоточиться. Но теперь, несмотря на усталость, вызванную этим, в общем-то, очень легким путешествием, я почувствовал, как во мне пробудилась некая неистребимая сила. Сила привычки скорее всего, потому что этот город я действительно хорошо знал, здесь я жил и работал почти два года. Мне были знакомы эти улицы, башни, мрачные дворы и фасады дворцовых зданий. Я точно знал, что должен сделать, прибыв сюда. Тем не менее впервые мне стало совершенно ясно: раз мой друг умер, я должен довести до конца то дело, ради которого он умер. Я должен построить ворота и возложить замковый камень.
У дворцовых ворот меня поджидал приказ короля: следовать в одно из зданий, специально предназначенных для гостей и находящихся во Внутреннем Дворце. Это была Круглая Башня, что означало высшую степень королевского расположения, милости и уважения к моему шифгретору. Причем, скорее не столько даже расположение, сколько признание королем моего и без того уже высокого статуса. Здесь обычно селили послов дружественных держав. Что ж, добрый знак. Чтобы попасть в Круглую Башню, однако, нам пришлось миновать Угловой Красный Дом, и я посмотрел на узкие ворота с аркой, на обнаженное дерево, склонившееся над серым ото льда прудом, на сам дом, который так и стоял пустой.
В дверях Круглой Башни меня встретил человек в белом хайэбе, алой рубахе и с серебряной цепью на груди — то был Фейкс, Ткач из Цитадели Отерхорд. Увидев его доброе, красивое лицо — первое знакомое мне лицо за много-много дней, — я вдруг почувствовал облегчение, жестокая решимость моя несколько смягчилась. Когда Фейкс взял обе моих руки в свои — а в Кархайде нечасто употребляют это приветствие — и поздоровался со мной как с самым близким другом, я тоже испытал прилив дружеских чувств.
Оказалось, что еще ранней осенью он был послан в киорремию Кархайда как представитель округа Южный Рир. Избрание членов Королевского Совета из числа Обитателей Цитаделей Ханддары — дело не такое уж необычное, хотя для Ткача не совсем обычно принять должность государственного чиновника, и, я полагаю, Фейкс отказался бы от нее, если бы был искренне обеспокоен деятельностью Тайба и тем, куда это может завести страну. А потому он снял свою золотую цепь Ткача и надел серебряную — цепь советника и члена киорремии. Ему не потребовалось много времени, чтобы занять подобающее положение в правительстве: уже в месяце Терн он был избран членом Хес-киорремии, или Внутреннего Совета, который как бы уравновешивал деятельность премьер-министра. Назначил его на этот высокий пост сам король. По всей видимости, он был теперь на пути к тому высокому посту, который менее года назад занимал в Кархайде Эстравен. Политические взлеты и падения в этом государстве внезапны и стремительны.
В Круглой Башне, холодном, помпезном и не слишком просторном доме, мы с Фейксом смогли поговорить наедине, прежде чем пришлось встретиться с другими людьми или делать какие-то официальные заявления. Он спросил, глядя на меня своими ясными глазами:
— Значит, сюда летит Звездный Корабль и будет садиться здесь, и этот корабль значительно больше, чем тот, на котором ты приземлился на острове Хорден три года назад? Верно?
— Да. Это так. Я связался с ними, и они должны были подготовиться к посадке.
— Когда прилетит корабль?
Только тут я понял, что не знаю даже, какой сегодня день, а значит, я действительно был очень и очень болен. Пришлось начать отсчет со дня гибели Эстравена, и стало ясно, что корабль, если в момент выхода на связь со мной он находился на минимальном расстоянии от Гетен, теперь должен был уже находиться на орбите планеты, ожидая от меня дополнительных директив. Мне стало не по себе.
— Я должен немедленно связаться с кораблем. Им понадобятся подробные инструкции. Где, по мнению короля, им лучше всего приземлиться? Нужно безлюдное и довольно обширное пространство. Мне необходимо немедленно пройти к передатчику…
Все было тут же устроено с небывалой легкостью. Бесконечный туман моих прежних сложных отношений с правительством Эренранга, сопровождавшийся постоянными крушениями моих надежд, растаял, как упавшая в бурную реку глыба льда. Колесо фортуны все-таки повернулось. На следующий день король уже назначил мне аудиенцию.
Шесть месяцев потребовалось Эстравену, чтобы только подготовить мою первую аудиенцию. И вся его оставшаяся жизнь — чтобы подготовить эту, вторую.
На этот раз я был слишком утомлен, чтобы испытывать тревогу или волнение, и в голову приходили такие мысли, которые оказались сильнее осторожности и застенчивости. Я прошел через длинный красный зал под пыльными знаменами и остановился перед троном, с трех сторон которого в трех больших креслах, потрескивая, жарко горел огонь, искры улетали в трубу. Король, нахохлившись, сидел на резном стуле перед центральным камином у стола.
— Садитесь, господин Аи.
Я уселся напротив него, по другую сторону от камина, и в свете пламени увидел его лицо. Он выглядел нездоровым и старым. Он выглядел как женщина, потерявшая ребенка; как мужчина, навсегда утративший сына.
— Итак, господин Аи, ваш корабль намерен приземлиться?
— Он приземлится в Атен Фен, как вы предложили, Ваше Величество. Посадка должна состояться сегодня вечером, в начале Часа Третьего.
— А что, если они промахнутся? Не сожгут ли они все вокруг?
— Они будут точно следовать указаниям радиомаяка; он уже настроен. Они не промахнутся.
— А сколько их там — одиннадцать? Это правда?
— Да. Не так много, чтобы стоило опасаться, государь.
Руки Аргавена дернулись, но так и остались на месте.
— Я больше не опасаюсь вас, господин Аи.
— Я рад.
— Вы верно служили мне.
— Но я вам не слуга.
