Левая рука тьмы (сборник) Ле Гуин Урсула
— Я не болен, вы же знаете.
— Нет, я не знал. Если вы не будете говорить мне о своем самочувствии честно, я вынужден буду вести себя в соответствии с тем, как вы выглядите. Вы еще явно не восстановили свои силы, а подъем был тяжелым. Мне неизвестны пределы вашей выносливости.
— Я вам скажу, когда достигну этих пределов.
Меня раздражала его опека. Он был на голову ниже меня, да и фигура у него была скорее женской, а не мужской: больше жира, чем мускулов. Когда мы вместе впрягались в сани, я вынужден был шагать не так широко, чтобы приспособиться к нему, и сдерживать свою силу, чтобы он не выдохся окончательно: жеребец в одной упряжке с мулом…
— Значит, вы больше не больны?
— Нет. Хотя, конечно же, я устал. Как и вы, впрочем.
— Да, я тоже устал, — сказал он. — Я очень беспокоился из-за вас. Впереди еще долгий путь.
Он и не думал меня опекать. Он просто с самого начала считал, что я болен, а больные обязаны подчиняться. Он был совершенно искренен и ожидал ответной искренности, а я, возможно, и не смог бы быть искренним по отношению к нему. Он, в конце концов, вообще понятия не имел, что такое мужская гордость: у него была только его собственная, гетенианская гордость.
С другой стороны, если бы он мог несколько уступить требованиям своего шифгретора — что, по моему теперешнему разумению, он и проделал в отношении со мной, — то и я, возможно, мог бы поступиться некоторыми понятиями «мужской чести», о которых он знал столь же мало, как и я о его шифгреторе…
— Сколько мы сегодня прошли?
Он посмотрел и чуть-чуть, но вполне добродушно, усмехнулся.
— Девять километров, — сказал он.
На следующий день мы прошли одиннадцать, потом — четырнадцать, а еще через день вышли из-под нависших дождевых туч, а также из обитаемых земель.
Это случилось на девятый день нашего путешествия. Теперь мы находились на высокогорном плато, на высоте около двух километров, и везде были следы недавних геологических подвижек и вулканических извержений. Перед нами вздымались знаменитые Огненные Холмы массива Сембенсиен. Плато постепенно понижалось, переходя в долину, а долина, сужаясь, превращалась в ущелье между двумя горными хребтами. По мере того как мы все ближе подходили к ущелью, тяжелые дождевые тучи становились легче, постепенно рассеивались Вскоре их яростно разогнал совсем ледяной, пронзительный северный ветер, оголявший острые вершины скал справа и слева от нас; черный базальт, покрытый кое-где снегом, словно яркое лоскутное одеяло, раскинутое по скалам, вдруг осветило вынырнувшее из туч солнце. Впереди простирались исхлестанные и обнаженные пронзительным ветром каменистые складчатые долины, зажатые меж гор, ступенями спускавшиеся на многие сотни метров вниз, полные льда и валунов. А за этими долинами возвышалась огромная стена изо льда, и, поднимая глаза все выше и выше до самой верхней кромки, мы видели лишь Его Величество Лед. Ледник Гобрин, ослепительный и бескрайний, простирающийся на север, куда-то за горизонт, — беспредельная белизна, на которую было больно, невозможно смотреть.
Из долин, заполненных валунами и галькой, среди бесчисленных утесов и оползней, у самой кромки гигантского ледяного поля беспорядочно поднимались черные горные вершины, словно это чудовищное месиво изо льда и камней вспучилось в отдельных местах черными неясными холмами, как бы открывающими ворота в иную страну; мы стояли в этих воротах и смотрели, как навстречу нам тяжело ползут километровые языки дыма. А дальше над Ледником виднелись и другие остроконечные вершины и черные дымящиеся конусы вулканов. Дымы яростно вырывались из чудовищной пасти Великих Льдов, разверстой прямо в небеса.
Мы с Эстравеном стояли рядом в одной упряжке и глядели на этот поразительный, неописуемый, немыслимо пустынный мир.
— Я рад, что дожил до этого, — сказал он.
Я чувствовал примерно то же. Хорошо знать, что у твоего путешествия существует конец; но, в конце концов, самое главное — это само путешествие.
На этих обращенных к северу склонах дождей никогда не бывало. Бесконечные заснеженные поля спускались к ущелью, пропаханному мореной. Мы сняли и упаковали колеса, вновь надев полозья; встали на лыжи и двинулись в путь — вниз, на север, дальше, в безмолвное царство огня и льда, где на огромных черно-белых скрижалях гор словно было начертано: СМЕРТЬ, СМЕРТЬ. Сани шли превосходно и казались легкими как перышко, и мы смеялись от радости.
Глава 16. Между Драмнером и Дремеголом
Одйирни Терн.
Аи спрашивает, лежа в своем мешке:
— Что это вы там пишете, Харт?
— Так, дневник.
Он чуть усмехается:
— Мне бы тоже следовало вести дневник для архивов Экумены, но я никак не могу заставить себя делать это вручную, без диктофона.
Объясняю ему, что записки мои предназначены для Очага Эстре, а потом их в соответствующем виде включат в мысли о родном Доме, о сыне; я снова стираюсь отвлечься и спрашиваю Аи:
— А ваш родитель… ваши родители, так, кажется, — они живы?
— Нет, — говорит он. — Умерли семьдесят лет назад.
Я в страшном изумлении. Аи всего-то лет тридцать, не больше.
— У вас, наверное, год другой протяженности? Вы иначе считаете время?
— Нет. А, понял! Дело в том, что я совершил прыжок во времени. От Земли до Хейна расстояние двадцать световых лет, от Хейна до Оллюль — пятьдесят, от Оллюль сюда — семнадцать. Из-за прыжков во времени получается, что я прожил вне Земли всего семь лет, а на самом деле я родился там сто двадцать лет назад.
Уже давно, еще в Эренранге, он объяснял мне, как сокращается протяженность времени в межзвездных кораблях, которые летят почти так же быстро, как свет от одной звезды до другой, но я как-то не соотнес этот факт с протяженностью человеческой жизни или с жизнями тех, кого космический путешественник оставляет на своей родной планете. Для него всего несколько часов на этом невообразимом корабле, летящем меж звезд, равны целой жизни тех, кого он оставил дома; его близкие стареют и умирают, успевают постареть и их дети… После долгого молчания я сказал:
— А я считал изгнанником себя.
— Вы стали им ради меня, я — ради вас, — ответил он и засмеялся. Легко прозвучал его радостный смех, нарушив тяжелую тишину. Эти три дня, после того как мы вышли из ущелья, были наполнены тяжелым трудом и не слишком приблизили нас к конечной цели, но Аи больше не впадает в уныние, как не лелеет и чрезмерных надежд, и ко мне он теперь относится значительно терпимее. Возможно, его организм с течением времени освобождается от наркотиков, а может быть, мы просто приспособились друг к другу, научились вместе тащить одни сани?
Весь сегодняшний день мы потратили на спуск с базальтового лба, на который вчера целый день взбирались. Из долины ущелье казалось вполне хорошей дорогой, ведущей прямо на Ледник, но чем выше мы поднимались, тем больше попадалось каменистых осыпей и огромных скользких валунов, подъем становился все круче, так что иногда даже и без саней мы не могли сразу преодолеть его. Сегодня мы снова спустились к самому основанию моренной гряды, в каменную долину. Здесь ничего не растет. Скалы, щебень, валуны, глина, жидкая грязь. Один из языков Ледника протянулся сюда, за пятьдесят или сто лет дочиста обглодав земные «кости»; исчезла сама плоть планеты, как и ее травяной покров. Поднимающийся из бесчисленных фумарол дымок сливается над землей в тяжелую, медленно ползущую пелену. В воздухе пахнет серой. Примерно 10°C, ветра нет. Небо покрыто тучами. Надеюсь, что не будет сильного снегопада, пока мы не выберемся из этого зловещего места между фумаролами и языком Ледника, который уже виден в нескольких километрах к западу. Похоже на широкую ледяную реку, стекающую с плато меж двух вулканов, накрытых шапками испарений и дыма. Если мы сумеем спуститься на Ледник со склона ближайшего вулкана, то, возможно, путь на сам ледниковый щит будет значительно легче. К востоку от нас ледяной язычок поменьше стекает в замерзшее озеро, но не прямо, а извиваясь, и даже отсюда видны в его поверхности глубокие трещины; нам, с нашим теперешним снаряжением, по такой поверхности не пройти. Мы договорились попробовать добраться до Великих Льдов по ледяной реке меж двух вулканов, хотя для этого сначала придется идти на запад, и мы, таким образом, теряем по крайней мере два дня пути: один — чтобы добраться до сползшего ледяного языка, второй — чтобы восстановить прежнее направление.
Оппостхе Терн.
Начался незерем[9]. При нем двигаться вперед нельзя. Оба весь день проспали. Почти полмесяца мы без устали тащим сани; сон пойдет нам на пользу.
Отторменбод Терн.
Незерем. Выспались. Аи научил меня играть в го; у них есть на Земле такая игра; играют на расчерченной квадратиками доске маленькими камешками. Прекрасная игра и очень трудная. Он шутит, говорит, камешков для игры в го здесь более чем достаточно.
Он уже неплохо приспособился к холоду, а если соберет все мужество, перенесет его не хуже снежного червя. Странно видеть, как он кутается в хайэб и плащ с поднятым капюшоном, когда и мороза-то еще никакого нет, но, когда мы впрягаемся в сани, особенно при солнце и не слишком пронзительном ветре, он вскоре тоже снимает плащ и даже начинает потеть, как и мы. Постоянно спорим по поводу печки: ему все хочется включить ее на максимум, я же предпочитаю минимальный нагрев. То, что приятно одному, тут же приводит к воспалению легких у другого. Так что мы придерживаемся золотой середины: он дрожит от холода и согревается только в спальном мешке, а я, если залезаю в свой, купаюсь в поту, но, если учесть, откуда мы оба попали в эту маленькую палатку, которую нам придется не так уж долго делить, в целом мы уживаемся вполне хорошо.
Гетени Танерн.
Пурга прекратилась, небо ясное. Ветер стих. Термометр весь день показывает около 10°C. Мы разбили лагерь у самого основания западного склона ближайшего к нам вулкана: на моей карте Оргорейна он обозначен как Дремегол. Его дружок, тот, что на том берегу ледяной реки, называется Драмнер. Карта очень плохая; например, к западу отчетливо видна высокая вершина, на карте даже не отмеченная; масштаб совершенно не соблюден. Жители Орготы явно не слишком часто посещают свои знамнитые Огненные Холмы. В общем-то, здесь действительно нечем особенно любоваться, разве что величием природы. Сегодня прошли пятнадцать километров, дорога очень тяжелая, сплошные камни. Аи уже спит. Я порвал связку на стопе — как последний дурак дернул ногу, застрявшую между камней. Весь день хромал. Ночной отдых, надеюсь, залечит. Завтра, по моим расчетам, мы должны были бы спуститься на Ледник.
На первый взгляд кажется, что запасы пищи у нас уменьшаются катастрофически, но это только потому, что едим мы наиболее объемные и тяжелые продукты. У нас было килограммов двадцать пять-тридцать таких припасов, половина из них — украденное в Туруфе; через пятнадцать дней пути около восемнадцати килограммов было съедено. Теперь я уже начал использовать гиши-миши — по фунту в день на каждого, — отложив про запас два мешочка кадик, немного сахара и коробку рыбных сухариков — для разнообразия. Я рад избавиться от добытых в Туруфе продуктов: сани стало тащить куда легче.
Сордни Танерн.
Температура 5°C. Снег с дождем, который тут же превращается в лед. Ветер мчится вниз по ледяной реке, словно горный поток по узкому ущелью. Палатку поставили в полукилометре от края Ледника, на длинной ровной полосе фирна{5}. Спуск с крутого склона Дремегола был тяжелым: без конца голые скалы и каменистые осыпи; край Ледника покрыт глубокими трещинами; огромное количество гальки и валунов вмерзло в лед, так что пришлось попытаться снова поставить сани на колеса. Но уже через какие-то сто метров колесо напрочь заклинило, а ось погнулась. С тех пор пользуемся только полозьями. Сегодня прошли всего шесть километров; до сих пор еще не повернули туда, куда нам нужно. Извивающийся язык Ледника, похоже, изгибается плавной дугой к западу, где он когда-то сошел с ледяного плато. Здесь меж двух вулканов ледяная река в ширину не менее пяти километров, и по ней, если держаться ближе к середине, идти, видимо, будет не слишком трудно, хотя трещин во льду оказалось гораздо больше, чем я предполагал, да и поверхность далеко не идеальная — слишком много камней.
Драмнер весьма активен. Ледяная корка, облепившая нам губы, пахнет дымом и серой. Целый день над вершиной Драмнера висит темная туча, ниже мрачных серых небес. Время от времени все вокруг — темная туча, ледяной дождь, серые небеса — вспыхивает темно-красным, потом, словно подернутые пеплом угли, снова темнеет неспешно. Лед под ногами слегка вздрагивает.
Эскичве рем ир Гер высказал предположение, что вулканическая активность в северо-западном Оргорейне и на Архипелаге в течение последних десяти-двадцати тысячелетий непрерывно росла и продолжает возрастать — явное свидетельство конца Ледникового Периода или, как минимум, ослабления холодов. Наступает межледниковый период. Двуокись углерода, выделяемая вулканами в атмосферу, со временем превратится в достаточно плотную изолирующую пленку, которая будет создавать и известный парниковый эффект, задерживая тепло, излучаемое планетой, и одновременно пропуская в атмосферу солнечные лучи. В связи с этим среднегодовая температура, по мнению этого ученого, повысится в итоге градусов на тридцать и достигнет примерно 20°C. Я рад, что меня тогда уже не будет в живых. Аи говорит, что подобные теории выдвигались и их учеными относительно последнего, все еще не завершившегося ледникового периода на Земле. Все подобные теории, впрочем, в большинстве своем одинаково неопровержимы и недоказуемы; никто точно не знает, отчего Великие Льды приходят, а потом уходят. Снежный покров Неведения доселе остается нетронутым.
Над Драмнером в темноте полыхает неяркое, но мощное зарево.
Эпс Танерн.
По счетчику сегодня прошли двадцать два километра, но по прямой мы не далее чем в десяти километрах от нашей вчерашней стоянки. Все еще находимся в залитом льдом ущелье между двумя вулканами. Драмнер все больше активизируется. Черви огня ползут, извиваясь, по его черным бокам, их видно, когда ветер разгоняет мутные кипящие облака дыма и белого пара. В воздухе непрерывно слышится какое-то шипение, бормотание, это как бы дыхание самой земли, и оно настолько всеобъемлюще, что, если специально остановиться и прислушаться, можно и не уловить отдельных вздохов; тем не менее оно захватывает тебя целиком, до мельчайшей клеточки. Ледник сотрясается, чихает и кашляет, подпрыгивая у нас под ногами. Все снеговые наносы, прикрывавшие щели и пропасти, исчезли, их как бы стряхнуло, сбило вниз этими непрерывными толчками, этой дрожью Великих Льдов, а под ними — самой земли. Мы то движемся вперед, то возвращаемся назад, без конца пытаясь определить границы очередной щели, вполне способной проглотить без следа и нас, и наши сани. Потом все повторяется снова: мы пытаемся идти на север, но постоянно что-то заставляет нас двигаться то на запад, то на восток. Над нашими головами Дремегол из сочувствия к страданиям Драмнера тоже ворчит и испускает вонючие дымы.
Этим утром Аи сильно обморозил лицо: нос, уши, подбородок — все было мертвенно-серым, когда я случайно взглянул на него. Я быстренько растер его как следует, так что опасность миновала, однако следует быть осторожнее. Тот ветер, что дует на нас как бы сверху, с Ледника, прямо-таки дышит смертью; а мы, когда тащим сани, вынуждены все время идти к ветру лицом.
Хорошо было бы поскорее выбраться из узкого ущелья и сойти с морщинистой лапы Ледника, протянувшейся между двумя ворчащими чудовищами. На горы лучше смотреть издали. Лучше не слушать, когда они начинают говорить.
Архад Танерн.
Погода удачная, соув, около 10°C. Сегодня прошли около двадцати километров и примерно на пять приблизились к цели; северный край Гобрина в вышине стал виден значительно отчетливее. Теперь очевидно, что его ледяная рука в ширину не меньше нескольких десятков километров, а тот ледничок, что просунулся в ущелье между Драмнером и Дремеголом, — всего лишь один палец этой гигантской ледяной руки; теперь мы взобрались как бы на тыльную сторону «ладони». Когда смотришь назад от нашей сегодняшней стоянки, то видно, что ледниковая река вся в трещинах, она словно проткнута и разорвана черными дымящимися вершинами гор, которые препятствуют ее плавному течению. А если посмотреть вперед, то увидишь, как ледяной поток ширится, восходя к небесам, медленно изгибаясь и подминая под себя темные поперечные складки земли, и там вдали, в вышине, сливается с ледяной стеной, окутанной вуалью облаков, дымом и снежной пеленой. С неба на нас вместе со снегом падают пепел и зола, снег буквально пропитан выбросами вулканического организма; они покрывают его поверхность, вмерзли в лед. Идти довольно легко, зато трудно тащить сани; на полозьях уже пора менять покрытие. Раза два-три вылетевшие из жерла вулкана острые камни вонзались в снег совсем рядом с нами. Сопротивляясь холоду, они из последних сил громко шипели, прожигая отверстие в ледниковом щите. Вокруг слышится шуршание и стук отяжелевшей от пепла снежной крупы. Мы карабкаемся вверх, к северу, бесконечно медленно, через горы и хаос нарождающегося нового мира.
Слава же незавершенности мира!
Нетерхад Танерн.
С утра снег совсем не идет; на небе сумрачные тучи, ветрено. Температура около 10°C. Бесчисленные ледяные речки и ручьи отовсюду стекаются в долину, распростертую перед нами; мы уже находимся в самой восточной ее точке. Дремегол и Драмнер остались далеко позади, хотя острая вершина Дремегола все еще торчит на востоке, практически на уровне глаз. Мы теперь всползли, вскарабкались наконец на сам Ледник и должны выбирать: либо следовать течению ледовой реки и двигаться на запад, а затем наверх, к плато Гобрин, либо осуществить весьма рискованный подъем по ледяным утесам километрах в полутора от нашей сегодняшней стоянки, благодаря чему можно сэкономить километров тридцать-сорок очень тяжелого пути.
Аи предпочитает рискнуть.
Есть в нем какая-то непонятная хрупкость. Он весь кажется незащищенным, открытым, уязвимым; даже половые его органы всегда находятся снаружи, и он не может втянуть их в брюшную полость, спрятть. Зато он сильный, невероятно сильный. Не уверен, что он смог бы тащить сани дольше, чем я, но он может тащить более тяжелый груз и значительно быстрее, чем я, — раза в два. Он, например, легко может поднять сани за передок или за корму, чтобы устранить какую-либо помеху, вытащить камень. Я не могу ни поднять, ни тем более удержать на весу такую тяжесть, разве что в состоянии дотхе. Странная смесь хрупкости и силы в нем прекрасно сочетается со способностью легко предаваться отчаянию и столь же легко бросать вызов судьбе. Неукротимая нетерпеливая храбрость. Та монотонная, тяжкая, отчасти даже унизительная работа, которую мы выполняли все это время, настолько извела его, что, будь он представителем моей расы, я бы счел его трусом; однако он ни в коем случае не трус; он всегда готов к смелому, мужественному поступку, я такой готовности больше ни в ком не встречал. Он всегда готов к решительным действиям, полон энтузиазма, готов поставить собственную жизнь на кон в любой жестокой и рискованной авантюре.
«Огонь и страх хорошие слуги, да плохие хозяева», — говорят у нас. Он заставляет страх служить ему. Я бы позволил страху вести меня кружным, длинным путем. Смелость и уверенность всегда при нем. Есть ли смысл искать более безопасные пути во время такого путешествия? Существуют, правда, пути бессмысленные, по которым я никогда не пойду, однако безопасного пути для нас нет.
Стрет Танерн.
Не везет. Невозможно втащить сани наверх, хотя мы потратили на это весь день.
Густой снег соув сыплется как бы пригоршнями; снег смешан с пеплом; густой слой пепла лежит на всем. Весь день было почти темно, потому что ветер, то и дело менявший направление, снова подул с запада и принес целое облако вонючего дыма с Драмнера. На этой высоте подземные толчки ощущаются меньше, но нас все-таки здорово тряхнуло, когда мы пытались взобраться на выступ ледяного утеса; закрепленные было сани отцепились, и меня протащило вместе с ними метра на два вниз, но Аи успел крепко ухватиться за сани и спас нас обоих от падения к самому основанию утеса — с высоты по крайней мере метров шесть. Если один из нас сломает ногу или руку во время этих упражнений, то, возможно, путешествие для нас обоих будет окончено; честно говоря, весь риск именно в этом; перспектива довольно-таки безобразная, если как следует подумать. Долина у нас за спиной бела от пара: там извергающаяся лава соприкасается с вечными льдами. Теперь мы действительно не можем вернуться. Завтра начнем восхождение чуть западнее.
Берен Танерн.
Не везет. Вынуждены были пройти еще дальше к западу. Весь день темно, словно вечером в сумерках. Легкие раздражены, но не от мороза — по-прежнему не очень холодно даже по ночам из-за западного ветра, — а от вулканических испарений и пепла. К вечеру второго дня, после очередной тщетной попытки взобраться, всползти на брюхе по изломанным страшным давлением ледяным утесам, где путь без конца преграждают то отвесные стены, то крутые выступы, после бесконечных подъемов чуть выше и падений вниз, вниз, вниз, Аи совершенно выбился из сил и потерял терпение. Я думаю, что он считает слезы чем-то нехорошим или постыдным. Даже когда он был совсем болен и слаб — в те первые дни нашего бегства, — он всегда прятал от меня лицо, если плакал. Каковы тому причины — личные ли они, или вся его раса ведет себя так? А может, эти представления имеют социальные корни, откуда мне знать? Я не знаю, почему Аи не должен плакать. И все же само его имя — это какой-то крик боли. Об этом я спросил его впервые еще в Эренранге; теперь кажется, что это было давным-давно. Услышав разговор о каком-то «инопланетянине», я спросил, как его имя, и услышал в ответ исходящий из человеческого горла крик боли в ночи. Теперь он спит. Его руки непроизвольно подергиваются от чрезмерной усталости. Мир вокруг нас — лед, скалы, засыпанный пеплом снег, огонь и ночная тьма — тоже вздрагивает, подергивается, что-то бормочет. Минуту назад, выглянув наружу, я увидел над вулканом сияние — словно бледно-красный цветок распустился прямо на брюхе нависших над горной тьмой тяжелых облаков.
Орни Танерн.
Не везет. Это двадцать второй день нашего путешествия, и уже с десятого дня мы нисколько не продвинулись к востоку, совершенно зря потратили время и прошли лишних двадцать пять-тридцать километров к западу; с восемнадцатого дня пути мы вообще не продвинулись ни на шаг, с тем же успехом мы могли бы просто сидеть в палатке. А если мы когда-либо и в самом деле поднимемся на Ледник, то хватит ли нам теперь еды, чтобы пройти весь этот путь до конца? Я неотступно думаю об этом. Туман и дым не позволяют видеть далеко, так что мы даже не можем как следует выбрать направление. Аи готов идти на штурм в любом месте, каким бы крутым ни был подъем, даже если там не окажется ни единого выступа. Его раздражает моя осторожность. Нам непременно нужно следить за собой. Я через день-два вступаю в кеммер, так что малейшая неурядица может вызвать бурю. А пока мы бодаем лбами ледяные утесы в холодной полутьме, в тучах пепла. Если бы я писал новый Канон Йомеш, я бы именно сюда ссылал воров после смерти. Тех, например, что под покровом ночи крадут сумки с едой в городе Туруфе. Или тех, что крадут у человека его дом, его имя и с позором высылают его из страны. Голова пухнет от усталости; потом перечитаю написанное сегодня, сейчас не в силах.
Хархахад Танерн.
Наконец-то! На двадцать третий день нашего путешествия поднялись на Ледник Гобрин. Сегодня утром, едва успели двинуться в путь, сразу заметили всего в нескольких сотнях метров от стоянки проход, ведущий прямо на Ледник, — широкую извилистую дорогу меж ледяных утесов с посыпанными пеплом обочинами, покрытую валунами и трещинами. Мы пошли прямо по ней, словно по набережной реки Сесс. И вот мы на Леднике. Снова идем на восток — идем домой.
Аи и меня заразил своей искренней радостью — результатом нашего успешного восхождения. Честно говоря, идти здесь ничуть не легче, чем раньше. Так же плохо. Идем по самому краю плато. Пропасти — а некоторые из них так велики, что в них может провалиться целая деревня, причем не просто дом за домом, а вся сразу, — уходят куда-то в глубь Льдов, дна в них не видно. Чаще всего они пересекают наш путь, вынуждая двигаться на север, а не на восток. Поверхность плохая. Мы с трудом протаскиваем сани между огромными глыбами и осколками льда — кругом невероятный хаос, созданный напряжением и движением огромного ледникового щита, пролегающего между Огненными Холмами. Под страшным давлением толща льда складывается в складки, ломаясь, принимает забавные формы: перевернутых башен, безногих гигантов, катапульт. Здесь, обладая для начала «всего» полуторакилометровой толщиной, Ледник растет, крепнет, становится все мощнее, пытаясь преодолеть горные вершины, задушить молодые вулканы, обволакивая их своим молчанием. На севере, в нескольких километрах отсюда, прямо из Ледника торчит новая вершина — острый, совершенно голый каменный пик. Это молодой вулкан, на несколько тысяч лет моложе того ледяного чудовища, что жует и перемалывает скалы, чья шкура сплошь покрыта морщинами трещин и опухолями гигантских глыб и складок, достигая здесь двухкилометровой толщины, так что отсюда невозможно увидеть, где начинается эта стена.
Днем, в очередной раз свернув в сторону, мы увидели дымы над вулканом Драмнер; дымы висели серо-коричневой стеной и казались продолжением самого Ледника. Над ледниковым щитом постоянно дует северо-восточный ветер, очищающий воздух от тех мерзостных испарений и вони, которые извергают внутренности планеты и которыми мы дышали долгие дни; ветер разгоняет поднимающийся позади нас дым, который темной завесой скрывает дальние языки Ледника, и более низкие вершины гор, и каменистые долины, и всю остальную землю… Ледник как бы говорит: здесь нет ничего, кроме моих Льдов… Однако юный вулкан, что виден на севере, явно имеет на этот счет совсем иное мнение.
Снега нет, небо покрыто высокими перистыми облаками. Ночью на плато 20°C. Под ногами — фирн, свежая ледяная корка и старый мощный лед. Молодой ледок таит страшную опсность, его скользкая голубоватая поверхность чуть замаскирована белой изморозью. Мы оба падали уже множество раз. На одном из особенно скользких участков я по крайней мере метров пять проехал на собственном брюхе. Аи в своей упряжке согнулся прямо-таки пополам от смеха. Потом извинился и объяснил, что раньше считал себя единственным человеком на планете Гетен, который способен вот так поскользнуться на льду.
Сегодня прошли восемнадцать километров; но если попробуем и впредь сохранять такую же скорость, двигаясь по изломанной, заваленной ледяными глыбами, изрезанной глубокими трещинами и ледяными складками местности, то вскоре совершенно выбьемся из сил, если с нами не произойдет чего-нибудь похуже катания по льду на собственном брюхе.
Прибывающая луна висит низко, она буро-красного цвета, словно запекшаяся кровь; вокруг нее большой коричневато-красный сияющий круг.
Гьирни Танерн.
Идет снег, поднялся ветер, мороз усилился. Сегодня опять прошли около восемнадцати километров, то есть с первого дня пути всего километров триста семьдесят. В среднем по пятнадцать в день или даже по семнадцать, если не учитывать те два дня, что нам пришлось пережидать пургу. Из пройденных километров по крайней мере сто двадцать, а то и все сто пятьдесят ни на йоту не приблизили нас к намеченной цели. Кархайд от нас сейчас почти так же далек, как и в самом начале пути. Зато теперь, как мне кажется, у нас появилось значительно больше шансов туда все-таки добраться.
С тех пор как мы вышли из загаженного извержением вулкана ущелья, после всех тягот трудного дневного перехода и бесконечных волнений у нас все-таки остаются еще душевные силы, так что мы снова стали подолгу беседовать, устроившись после ужина в палатке. Поскольку сейчас у меня кеммер, я предпочел бы вообще не видеть Аи, что весьма затруднительно, поскольку палатка у нас двухместная. Разумеется, основная трудность в том, что у него, благодаря любопытным особенностям земного организма, тоже как бы кеммер, причем постоянный. Должно быть, это весьма странное, необычное для гетенианцев и не слишком активное половое влечение, раз оно растянуто на целый год и всегда точно известно, к мужскому или женскому типу оно относится. Вот с чем я столкнулся, да еще в таком состоянии! Сегодня вечером мое возбуждение было довольно трудно не заметить, а я слишком устал, чтобы произвольно впасть в антитранс или как-то иначе подавить свои чувства в соответствии с учением Ханддары. В конце концов он спросил, не обидел ли он меня. Я с некоторым смущением объяснил собственное молчание. Боялся, что он станет надо мной смеяться. Он уже давно перестал быть для меня диковинкой или сексуальным извращенцем. Я сам таков. Здесь, на Леднике, каждый из нас уникален, каждый воспринимается как данность, по отдельности; я отрезан от мне подобных, от своего общества и его законов точно так же, как и он от своего. В этом ледяном мире не существует других гетенианцев, способных подтвердить и объяснить мою нормальность. Наконец-то мы оба равны. Равны и чужды друг другу. И оба одиноки. Он, конечно же, смеяться не стал. Но в его обращении со мной вдруг проявилась такая нежность, о которой я и не подозревал: никогда не думал, что он может быть так мягок. Потом он заговорил об одиночестве, об изолированности от своего мира:
— Ваша раса удивительно одинока даже в своем собственном мире. Здесь нет больше никого из млекопитающих. Никого из двуполых. Нет даже достаточно разумных животных, которых можно было бы приручить. Это, безусловно, повлияло на образ вашего мышления — я имею в виду не только научное мышление, хотя вы обладаете просто поразительной способностью строить гипотезы. Не менее поразительно и то, что вы сумели выработать определенную концепцию эволюции, несмотря на непреодолимую пропасть между вами самими и находящимися на крайне низком уровне развития прочими живыми существами. Но я прежде всего имел в виду вашу философию и чувственное восприятие: быть единственным исключением в столь враждебной среде немыслимо трудно; это неизбежно должно было сказаться на вашем мировоззрении.
— Последователи Йомеш сказали бы, что божественность человека и проявляется в его уникальности.
— Да, пожалуй. Человек — царь природы. Другие религии в других мирах сделали тот же вывод. Это чаще всего религии обществ динамичных, агрессивных, разрушительно воздействующих на экологию. Оргорейн тоже пошел по этому пути — со своими особенностями, конечно. Они, похоже, склоняются к тому, чтобы в итоге подчинить себе весь окружающий мир. А что по этому поводу говорят ханддараты?
— Что ж, в Ханддаре… понимаете, там не существует никакой теории, никаких догм… Возможно, ханддараты меньше обращают внимание на пропасти, что разделяют человека и животных, значительно больше интересуясь их сходством, их связями друг с другом, тем единством, тем целым, которое включает в себя все живые существа. — В тот день у меня все время в голове вертелись стихи Тормера Лая, и я произнес их вслух:
- Свет — рука левая тьмы,
- Тьма — рука правая света.
- Двое — в одном, жизнь и смерть,
- И лежат они вместе.
- Сплелись нераздельно,
- Как руки любимых,
- Как путь и конец.
Голос мой дрожал, когда я произносил эти строки: я вспомнил, как в своем предсмертном письме ко мне мой брат процитировал те же стихи.
Аи долго думал, потом сказал:
— Вы все одиноки и в то же время неотделимы друг от друга. Возможно, вы в той же степени находитесь под влиянием своей целостности, своего монизма, как мы — под влиянием дуализма.
— Но мы ведь тоже дуалисты. Двойственность мира — в основе всего, разве нет? Хотя бы пока существуют понятия «я» и «другой».
— Я и Ты, — сказал он. — Да, это действительно в конце концов значительно более широкое понятие, чем просто половая противопоставленность…
— Расскажи мне, каковы особенности представителей иного, чем твой, пола?
Он выглядел озадаченным; да, по правде говоря, и меня озадачил мой собственный вопрос; при кеммере иногда вылетают такие вот неожиданные вопросы, проявляются неожиданные эмоции. Нам обоим стало неловко.
— Я никогда об этом не думал, — сказал он. — А ты никогда не видел женщины. — Он использовал свое, земное слово, которое я знал.
— Я видел у тебя их изображения. Они — эти женщины — похожи на гетенианца в период беременности, только груди у них побольше. А они сильно отличаются от вас своим менталитетом, поведением? Может быть, это просто другая разновидность людей?
— Нет. Да. Нет, конечно же, нет. По крайней мере в основном. Но отличия очень существенные. Я считаю, что наиболее важным, определяющим фактором в жизни любого человека является то, кем он родился: мужчиной или женщиной. По большей части в человеческих обществах с этим фактором связано все: ожидания и надежды, трудовая деятельность, перспективы, кругозор, этика, внешность и поведение — почти все. Лексика. Семиотика. Одежда. Даже отношение к еде. Женщины… женщины обычно едят меньше мужчин… Невероятно трудно отделить врожденные различия полов от тех, что привиты цивилизацией. Даже в тех обществах, где женщины столь же социально активны, как и мужчины, им по-прежнему приходится вынашивать детей, и — чаще всего — заниматься их воспитанием…
— В таком случае у вас равноправие вовсе не основной закон? Может быть, они уступают мужчинам в умственном отношении?
— Не знаю. У них, похоже, не слишком часто проявляются способности к математике или композиции. Или к изобретательству, или просто к абстрактному мышлению. Но это не потому, что они глупее мужчин. Физически они немного слабее, но, с другой стороны, намного выносливее. Психологически же…
Он внезапно умолк, уставился на раскаленную печку и затих; потом потряс головой и сказал:
— Харт, ну не могу я объяснить тебе, что такое женщины! Я как-то никогда не думал об этом абстрактно и — о Господи! — практически позабыл, какие они, понимаешь? Я ведь уже два года здесь… Тебе этого не понять. В некотором смысле женщины для меня куда более чужие, чем ты. Куда большие «инопланетяне». С тобой я как-никак все-таки одного пола… — Он отвернулся и рассмеялся, горестно и неловко. У меня самого чувства были сложными, и мы оставили эту тему.
Йирни Танерн.
Сегодня прошли двадцать пять километров. Двигались по компасу на северо-восток, шли на лыжах. Уже через час совершенно перестали попадаться торосы{4} и трещины. Впряглись в сани цугом, я впереди со щупом, чтобы определить плотность покрова, однако в этом, как оказалось, не было нужды: фирн слоем в полметра покоится на мощном ледниковом щите, а сверху фирна насыпало еще по крайней мере сантиметров двадцать плотного снега; поверхность почти ровная. Идти очень легко и тащить сани ничего не стоит, даже трудно поверить, что на них еще по крайней мере килограммов тридцать поклажи. Весь день тянули сани по очереди — при такой замечательной поверхности и один мог с этим справиться без труда. Жаль, что самая трудная часть нашего путешествия — подъем и путь по каменистому ущелью — пришлась на те дни, когда сани были еще тяжело нагружены. Теперь мы идем налегке. Слишком налегке; я все время ловлю себя на мысли о еде. Питаемся мы, по словам Аи, словно эльфы. Весь день шли легко и быстро по ровной поверхности ледяного плато, абсолютно белой под серо-голубыми небесами, по девственно чистым, нетронутым снегам, и эта ровная белизна лишь кое-где, далеко позади нас, как бы проткнута темными вершинами молодых вулканов, да еще совсем далеко, за этими вершинами, совсем над горизонтом, темная дымка — дыхание Драмнера. И вокруг ничего, лишь солнце под вуалью тумана и Лед.
Глава 17. Миф о создании Орготы
Корнями этот миф уходит в доисторический период; он существует во множестве вариантов и версий. Это — одна из наиболее примитивных версий. Она взята из дойомешского письменного источника, обнаруженного в пещерном храме Исенпет обитаемых районов Ледника Гобрин.
В самом начале не было ничего, кроме льда и солнца.
За много-много лет солнце, растопив льды, выжгло в них глубокую трещину. По краям этой бездонной пропасти лежали большие ледяные глыбы самой различной формы. Ледяные глыбы таяли, и капли талой воды все падали и падали вниз, в пропасть. Одна из глыб сказала: «У меня кровь идет». Вторая сказала: «Я плачу». А третья сказала: «Я потею».
И тогда эти ледяные глыбы отодвинулись подальше от края пропасти и встали посреди ледяной равнины. Та, что сказала, что у нее идет кровь, дотянулась до солнца, вытащила пригоршню экскрементов из его живота и сотворила из них земляные холмы и поля. Та, что сказала, что плачет, дохнула на лед и, растопив его, создала моря и реки. Та, что сказала, что потеет, смешала землю и воду морскую и сотворила деревья, травы, полезные злаки, зверей и людей. Растения росли на земле и на дне морском, звери бегали по суше и плавали в водах океана, но люди никак не просыпались. И было их всего тридцать девять. Они спали на льду и не шевелились.
Тогда все три глыбы льда быстро согнулись и сели, задрав вверх колени, а потом позволили солнцу растопить их до конца. Они таяли, превращаясь в молоко, которое потекло прямо во рты спящих, и спящие проснулись. И молоко это с тех пор пьют лишь дети человеческие, ибо без этого молока не пробудятся они к жизни.
Первым пробудился Эдондурат. И таким он был высоким, что, когда встал, голова его задела небо, и выпал снег. Он увидел, что остальные ворочаются, просыпаясь, испугался того, что они двигаются, и от страха убил их одного за другим лишь слабым ударом своей огромной руки. Он успел убить уже тридцать шесть человек, когда один из спящих, предпоследний, убежал. И получил он имя Хахарат. Далеко убежал он по ледяной равнине, за земляные поля, а Эдондурат упорно преследовал его, наконец догнал и слегка ударил ладонью. Хахарат упал и умер. Тогда Эдондурат вернулся к Месту Рождения на Ледник Гобрин, где лежали тридцать шесть мертвых тел, но последний оставшийся в живых человек исчез. Ему удалось спастись, пока Эдондурат преследовал Хахарата.
Из замерзших тел своих братьев Эдондурат построил дом, засел внутри и стал поджидать, когда вернется тот, оставшийся в живых. Каждый день кто-то из мертвецов непременно спрашивал вслух: «Жжется ли он? Жжется ли он?» А остальные, едва ворочая замерзшими языками, говорили в ответ: «Нет, нет». Потом Эдондурат во сне вступил в кеммер, спал беспокойно, ворочался и разговаривал вслух, а когда проснулся, все мертвецы в один голос твердили: «Он жжется, жжется!» И тот последний, что остался в живых, самый младший его брат, услышал, как они говорят, и пришел в дом Эдондурата, построенный из мертвых тел, и они полюбили друг друга. А потом у них родились дети, от которых пошли разные народы; плоть от плоти Эдондурата были эти дети, из чрева Эдондурата вышли они в этот мир. Имя же второго брата и отца детей неизвестно.
При каждом из рожденных братьями детей была некая частица тьмы, которая следовала за ними повсюду, куда бы они ни пошли при свете дня. Эдондурат сказал: «Почему это моих сыновей повсюду преследует тьма?» А его кеммеринг ответил: «Потому что они родились в доме, построенном из мертвой человеческой плоти, вот смерть и преследует их по пятам. Они все — как бы посреди времен. В начале были только солнце и лед и не было никакой тени. В конце, когда мы исчезнем, солнце поглотит самого себя и тень поглотит свет, и тогда не останется ничего, только Лед и Тьма».
Глава 18. На ледяном плато
Порой, засыпая в темной тихой комнате, я на мгновение ощущаю себя во власти бесценной иллюзии вернувшегося прошлого. Стенка палатки как бы снова касается моего лица, совершенно невидимая, но за ней отчетливо слышен легкий, скользящий, слабый звук: шуршание снега, несомого ветром. Кругом непроницаемая тьма. Свет в печке выключен, и сейчас она представляет собой лишь источник тепла, самую его сердцевину. Чуть влажное ограниченное пространство тесноватого спального мешка… шорох снега… едва слышное дыхание Эстравена, спящего рядом; темнота. И больше ничего. Мы оба находимся внутри ее, в теплом убежище, в покое, как бы в центре всего сущего. За стенами палатки распростерта великая вечная тьма, холодное мертвящее одиночество.
В такие счастливые моменты, засыпая, я совершенно определенно знаю, что самое главное в моей жизни — там, в том времени, что прошло, ушло навсегда и все-таки существует вечно: бесконечно длящийся миг, средоточие тепла.
Я не пытаюсь доказать, что был счастлив в те долгие недели, когда тащил сани по ледяному полю гибельной зимой. Я был голоден, истощен, меня часто мучила тревога, и тяготы со временем только усиливались. Нет, конечно же, счастлив я не был. Счастья не бывает без причины, и лишь разумная причина вызывает счастье. Но то, что было дано мне тогда, нельзя заслужить, нельзя удержать и часто даже нельзя распознать. Я имею в виду радость.
Я всегда просыпался первым, обычно еще до рассвета. Скорость метаболических процессов в моем организме чуть выше гетенианских норм, и сам я выше и тяжелее; Эстравен все это учел, рассчитывая наш рацион, причем учел с той дотошной скрупулезностью, которая обычно свойственна либо опытной домашней хозяйке, либо истинному ученому, так что с самого начала я имел в день граммов на пятьдесят больше пищи, чем он. Протесты по поводу столь «несправедливого» дележа пришлось прекратить ввиду неразумности. Но как бы тщательно он еду ни делил, порция все равно была очень маленькой. Я все время был голоден, голоден постоянно, и с каждым днем голод усиливался. Я просыпался оттого, что страшно хотел есть.
Если все еще было темно, я включал печку на максимум и ставил на нее котелок с подтаявшим за ночь куском льда, который вносили в палатку с вечера. Эстравен тем временем, как обычно, молча и яростно боролся со сном, словно со злым духом. Одержав победу, он садился, уставившись на меня мутным взором, тряс головой и окончательно просыпался. Пока мы одевались, обувались, собирали и укладывали вещи, поспевал завтрак: котелок кипящего орша и по одному кубику гиши-миши, который мы разбавляли горячей водой, превращая в тестообразную кашицу. Мы вкушали пищу медленно, торжественно, подбирая каждую упавшую крошку. Пока мы ели, печка остывала. Мы упаковывали ее вместе со сковородкой и котелком, надевали свои куртки с капюшонами, теплые рукавицы и выползали наружу, на свежий воздух. Все время было невероятно, непереносимо холодно. Каждое утро мне приходилось снова и снова заставлять себя поверить в то, что все случившееся со мной — правда. Если же приходилось выходить на улицу дважды, то во второй раз покинуть палатку оказывалось еще труднее.
Иногда шел снег, а порой длинные лучи восходящего солнца ложились удивительными золотисто-голубыми полосами на бесконечные километры ледяной поверхности; чаще же всего небо было серым.
По ночам мы убирали термометр в палатку, и, когда выносили наружу, забавно было видеть, как ртуть резко устремлялась вправо (у гетенианцев шкала расположена против часовой стрелки). Температура падала настолько стремительно, что трудно было уследить, как она минует отметку 0°C. Останавливалась она обычно между 20° и 50°C.
Пока один из нас складывал и упаковывал палатку, второй пристраивал на сани печку, дорожные сумки и тому подобное; палаткой мы прикрывали сверху все остальное, и можно было трогаться в путь. В нашем распоряжении было мало металлических предметов, но постромки скреплялись алюминиевыми пряжками, слишком тонкими, чтобы застегнуть их в рукавицах, и они обжигали голые пальцы на морозе так, словно были раскалены докрасна. Мне приходилось быть особенно осторожным, действуя голыми руками при 30°C и ниже. Особенно если дул ветер. Я удивительно быстро обмораживался. Зато ноги у меня совсем не страдали, а это при подобном зимнем путешествии самое главное, ведь за какой-то час можно на неделю, а то и на всю жизнь превратиться в хромого калеку. Эстравену, собираясь в путь, пришлось угадывать мой размер обуви, и сапоги, которые он мне купил, были немного великоваты, однако лишняя пара носков прекрасно решала этот вопрос. Итак, мы надевали лыжи, как можно скорее впрягались в постромки, застегивались и одним рывком отдирали примерзшие полозья от снега. Начинался очередной переход.
По утрам после обильного снегопада порой приходилось какое-то время откапываться. Свежий снег отгрести было нетрудно, хотя палатку и сани заметало весьма внушительного вида сугробами; такие сугробы, пожалуй, были теперь основным препятствием в нашем долгом, в сотни километров, пути по ледниковому плато.
Мы шли на восток по компасу. Ветер обычно дул с севера, с Ледника. День за днем он упорно дул слева, и капюшон от него не спасал. Я надел еще маску, чтобы защитить нос и левую щеку от обморожения. И все-таки умудрился отморозить левое веко; веко распухло, и глаз целый день не открывался; я уж решил, что навсегда утратил способность видеть им: даже когда Эстравен отогрел его с помощью языка и дыхания, как-то заставив веки раскрыться, я некоторое время ничего не видел им — наверное, отморозил и что-то внутри. В солнечную погоду мы оба надевали особые гетенианские надглазные щитки, чтобы избежать снежной слепоты. Гигантский Ледник, как объяснял Эстравен, удерживал над своей центральной частью мощный антициклон, и тысячи квадратных километров заснеженных льдов являли собой сплошное, нестерпимо сверкающее в солнечных лучах поле. Мы, однако, находились не в центральной части Ледника, а на самом ее краешке, как бы между зоной высокого давления и зоной вихрей, отражающихся от поверхности Ледника; здесь бывают страшные метели, которые Ледник частенько насылает и на прилегающие к нему районы. Ветер, дующий точно с севера, приносил с собой устойчивую ясную погоду, однако если он начинал дуть с востока или с запада, то разыгрывалась поземка{6}, завиваясь в ослепительные, жгучие вихри, похожие на пыльные смерчи; иногда поземка ползла по самой поверхности Ледника, а небо вдруг становилось белым, и воздух белым, солнце скрывалось в этой белой пелене, и мы переставали отбрасывать тени; даже снег под ногами, даже сам Ледник как бы исчезали.
Где-то около полудня мы устраивали привал: вырезали из снега несколько кубов и делали стенку, защищавшую нас от ветра. Кипятили воду, разводили в ней гиши-миши и выпивали эту теплую питательную кашицу, иногда положив туда еще кусочек сахара. Потом снова впрягались в сани и шли дальше.
Мы редко беседовали в пути или во время краткого привала: губы были обожжены морозом и растрескались, а стоило приоткрыть рот, как от холода начинали ныть зубы, огнем жгло горло и легкие; было просто необходимо молчать и дышать только носом — во всяком случае, когда температура опускалась до сорока-пятидесяти градусов. Когда же было еще холоднее, затруднительным становился вообще сам процесс дыхания, потому что выдыхаемый воздух тут же замерзал на лице, и если не уследишь, то ноздри моментально намертво закупоривала ледяная корка; тогда, чтобы спастись от удушья, приходилось полным ртом глотать режущий, как бритва, морозный воздух. Иногда выдыхаемый и тут же замерзающий влажный воздух вылетал из носа с каким-то легким треском, словно где-то далеко взрывалась шутиха, и на лицо падал целый фейерверк крошечных ледяных кристалликов; каждый выдох, таким образом, превращался в небольшую снежную бурю.
Шли обычно до полного изнеможения или по крайней мере до наступления темноты; только тогда останавливались, ставили палатку, разгружали сани, закрепляли их колышками при сильном ветре и устраивались на ночлег. Обычно в день мы шли часов по одиннадцать-двенадцать и делали от восемнадцати до двадцати пяти километров.
Похоже, скорость была недостаточно высока, однако и условия не всегда нам благоприятствовали. Снежное покрытие редко одинаково хорошо годилось для лыж и для санных полозьев. Если, например, снег был свежим и легким, то сани скорее тонули в нем, нежели скользили по поверхности; если же снег покрывался коркой, то сани шли хорошо, зато мы на своих лыжах постоянно скользили; когда же наст был совсем плотным, то на нем часто встречались обледенелые наносы, заструги{7}, которые порой достигали высоты человеческого роста. Тогда приходилось без конца преодолевать острые гребни и фантастической формы горки, потому что заструги, как назло, всегда располагались поперек избранного нами маршрута. Раньше я воображал, что плато Ледника Гобрин ровное, как замерзший пруд; но вокруг нас расстилалась многокилометровая равнина, больше похожая на внезапно застывшее штормовое море.
Бесконечные заботы о том, как безопасно установить палатку, закрепить сани, непременно очистить весь налипший на одежду снег и так далее, страшно надоедали. Порой все это казалось совершенно бессмысленным. Порой мы останавливались на ночлег так поздно и были настолько продрогшими и усталыми, что хотелось просто снять с саней спальный мешок и улечься в глубокий санный след, не ставя никакой палатки. Я ясно помню, как сильно мне этого хотелось в отдельные дни и как яростно я сопротивлялся методичной тиранической настойчивости своего спутника, непременно требовавшего, чтобы мы все делали как следует и тщательно готовились к ночлегу. В такие моменты я его ненавидел, ненавидел лютой, смертельной, какой-то нутряной ненавистью. Я ненавидел те жесткие, неуклонные, неотменимые требования, которые он мне предъявлял — во имя жизни.
Когда все бывало сделано и мы наконец оказывались в палатке, почти сразу тепло от печки Чейба накрывало нас своим уютным колпаком. Удивительная, замечательная вещь — тепло! Смерть и холод отступали, оставались где-то снаружи.
Ненависть тоже оставалась снаружи. Мы ели и пили горячее. Потом разговаривали. Когда мороз был особенно свирепым и даже идеальное в смысле теплоизоляции покрытие палатки не могло уберечь нас от холода, мы устраивались почти вплотную к печке. Изнутри палатка за ночь покрывалась коротой шерсткой инея. Если хоть на миг приоткрывалась войлочная дверь, ворвавшийся поток ледяного воздуха тут же конденсировался и превращался в изморозь. Если же снаружи была метель, то иголочки леденящего ветра проникали сквозь вентиляционные отверстия, хотя те были самым тщательным образом защищены, и в палатке повисала практически неощутимая снеговая пыль. В такие ночи буря выла и стонала так громко, что мы не могли даже нормально разговаривать, приходилось кричать друг другу в ухо. Порой ночная тишина бывала настолько полной, что представлялось, что во Вселенной только еще нарождаются первые звезды или, наоборот, уже наступил конец света.
Где-то через час после ужина Эстравен чуть уменьшал мощность нагревателя, если позволял мороз, и выключал свет. Делая это, он бормотал короткую прелестную молитву или заклинание — единственное, что я запомнил из мудрости Ханддары: «Восславься же, о Тьма и незавершенность Мироздания!» Так говорил он, и наступала тьма. Мы засыпали, чтобы утром все начать сначала.
Так продолжалось целых пятьдесят дней.
Эстравен по-прежнему вел свой дневник, хотя за те недели, что мы шли по Вечным Льдам, он редко писал много, чаще только записывал дневную температуру и пройденный километраж. Среди этих записей порой встречаются отдельные, обрывочные его мысли, отрывки наших бесед, но ни слова о том молчаливом диалоге, что постоянно продолжался меж нами в течение всего первого месяца на Леднике, пока у нас еще хватало сил беседовать после ужина, а также когда нам пришлось провести несколько дней в палатке из-за сильной пурги. Я, например, рассказал ему, что мне не запрещается — однако и не поощряется — прибегать к телепатии на чужой планете, не вступившей в Лигу Миров, и попросил его пока сохранить в тайне то, что он узнал от меня, по крайней мере до тех пор, пока я не смогу обсудить свой поступок с коллегами на корабле. Он согласился и слово свое сдержал. И ни разу не произнес вслух и не записал ни слова из того, что касалось наших с ним телепатических бесед.
Искусство телепатического общения — вот то единственное, что я мог подарить Эстравену от имени всей экуменической цивилизации, от имени той чуждой ему жизни, которая так его интересовала. Нарушая Закон Культурного Эмбарго, я отнюдь не стремился заслужить благодарность. Или вернуть Эстравену долг. Такие долги навсегда неоплатны. Просто мы с ним достигли той стадии отношений, когда друг с другом делятся всем, чем можно или стоит поделиться.
Я даже думаю, что в итоге окажется возможной и супружеская любовь между гетенианцем-андрогином и нормальным (по хейнским меркам) однополым гуманоидом, хотя подобный союз, безусловно, будет бесплодным. Это, разумеется, еще нужно доказать; Эстравен и я не доказали ровным счетом ничего, если не считать области возвышенных чувств. Наиболее сложной в плане наших с ним сексуальных отношений была ночь где-то в самом начале пути — вторая ночь, проведенная на ледовом плато. Мы тогда весь день преодолевали торосы, без конца возвращались буквально по собственному следу, стараясь обойти глубокие трещины. Это была ужасная местность к востоку от Огненных Холмов. Мы совершенно вымотались, но не падали духом, надеясь, что вскоре перед нами откроется ровная поверхность плато.
Но после ужина Эстравен вдруг стал каким-то неразговорчивым и довольно скоро совсем умолк. В конце концов я, почувствовав его явное нежелание продолжать беседу, спросил:
— Харт, я снова что-нибудь не так сказал? Снова обидел тебя? Пожалуйста, скажи, в чем дело?
Он молчал.
— Ох, видно, я как-то задел твой шифгретор. Прости. Я никак не могу все это усвоить. Да я, если честно сказать, по-настоящему никогда и не понимал значения этого слова.
— Шифгретор? Оно происходит от старинного слова, примерно значившего «тень».
Некоторое время мы оба молчали, а потом он посмотрел на меня прямо и нежно. Лицо его в красноватом свете печки казалось столь же мягким, ранимым и далеким, каким бывает порой лицо женщины, когда она вдруг глянет на тебя, оторвавшись от собственных мыслей, и промолчит.
И тогда я снова увидел, и очень отчетливо, то, что всегда боялся в нем увидеть, притворяясь, что просто не замечаю этого: он был в той же степени женщиной, что и мужчиной. Всякая необходимость объяснять причину моего внезапного страха улетучилась вместе с самим страхом; мне осталось в конце концов просто принимать его таким, каким он был. Раньше я как-то открещивался от этого, отказывая ему в праве на собственную неповторимость. Он тогда был совершенно прав, когда сказал, что был единственным человеком на всей планете Гетен, который всегда верил мне, и единственным, которому я сам никогда не доверял. Потому что он был единственным здесь, кто полностью принял меня, кто лично испытывал симпатию ко мне, кому я был интересен как личность, кто лично был ко мне расположен. И до конца верен. А потому требовал и от меня аналогичного признания и одобрения. А я тогда никак не хотел признавать его. Я этого боялся. Я тогда совсем не желал отдавать свою веру, свою дружбу мужчине, который одновременно был женщиной. Или женщине, которая одновременно была мужчиной.
Он объяснил сдержанно и просто: у него сейчас кеммер, все это время он старался избегать меня настолько, насколько в таких условиях можно было избегать друг друга.
— Я не должен тебя касаться, — сказал он очень напряженно и отвернулся.
— Понимаю. И полностью с тобой согласен, — ответил я, ибо мне казалось, как, наверное, и ему, что именно из того сексуального напряжения, что возникло тогда меж нами, — теперь допустимого и понятного, хотя и неутоленного, — и родилось ощущение той уверенности во взаимной дружбе, той самой, что так нужна была нам обоим в этой ссылке и так хорошо была доказана долгими днями и ночами нашего тяжкого путешествия. Преданность и дружба эта вполне могла бы быть названа более великим словом: любовь. Но любовь эта возникла именно из-за различий меж нами — отнюдь не из-за сходства в облике или вкусах, нет, именно различиями порождена была эта любовь, и именно она стала тем мостиком, что неожиданно соединил края бездонной пропасти, нас разделяющей. Стать любовниками было бы равнозначно тому, чтобы снова стать чужими. Мы касались друг друга, но только так, как могли себе это позволить. И на этом поставили точку. Не знаю, были ли мы правы.
Мы еще немного поговорили в тот вечер, и я вспомнил, как трудно мне было ответить на его упорные вопросы о том, каковы женщины. Оба мы в достаточной степени чувствовали себя неловко и старались быть осторожнее в словах и поступках по отношению друг к другу еще дня два. Настоящая любовь между двумя людьми всегда в конце концов включает в себя множество способов причинить настоящие страдания, боль. До той ночи мне никогда и в голову не приходило, что я могу причинить Эстравену боль.
Теперь, когда пали эти преграды, ограниченность нашего общения и взаимопонимания стала для меня непереносимой. Очень скоро, дня через два-три, я как-то после ужина сказал своему спутнику (мы только что наелись вкусной, специально приготовленной по случаю тридцатикилометрового дневного перехода сладкой каши из зерен кадик):
— Помнишь, прошлой весной еще в Угловом Красном Доме ты говорил, что хотел бы побольше узнать о том, что такое телепатическая связь?
— Да, верно.
— Хочешь попробовать? Может быть, я смогу и тебя научить пользоваться языком мыслей?
Он засмеялся:
— Хочешь поймать меня на лжи?
— Если ты когда-либо и лгал мне, то это было очень давно и совсем в другой стране.
Он был очень честным человеком, хотя крайне редко выражал свои мысли напрямую. Мои слова его развеселили, и он сказал:
— В «совсем другой стране» я мог бы придумать для тебя и новую ложь. Но я считал, что тебе запрещено обучать этому вашему искусству… туземцев, пока они еще не присоединились к Экумене.
— Не запрещено. Просто не принято. Но если ты хочешь, я все-таки попробую. Если смогу. Учить я не очень-то умею.
— А что, для этого есть специальные учителя?
— Да. Но не на Земле. Хотя считается, что земляне в большинстве своем от природы одарены способностью к телепатическому общению и что матери якобы могут мысленно разговаривать со своими не рожденными еще детьми. Не знаю, что уж там отвечают им дети. Но почти всех нас было необходимо этому искусству учить — как учат иностранному языку. Или как если бы то был наш родной язык, но мы стали изучать его слишком поздно.
Думаю, он прекрасно понимал, почему мне так хочется обучить его этому искусству, и очень хотел учиться. Начали мы во время игры в го. Я вспомнил, чему меня учили, когда в возрасте двенадцати лет стали выявлять мои способности к телепатии. Я сказал, чтобы он «очистил» свои мысли и «затемнил» свой разум. Это он проделал, безусловно, значительно быстрее и тщательнее, чем когда-либо делал я: в конце концов, он был настоящим ханддаратом. Потом я попытался мысленно заговорить с ним как можно яснее. Безрезультатно. Мы попробовали снова. Поскольку человек не может заговорить мысленно до тех пор, пока его телепатические способности не будут инициированы явственным сигналом партнера, то я непременно должен был первым пробиться к нему. Я пробовал в течение получаса, пока мозг мой буквально не «охрип» от усталости. Эстравен выглядел удрученным.
— Я думал, дли меня это будет нетрудно, — признался он.
Оба мы устали до потери сознания, так что отложили эксперимент и легли спать.
Следующие наши попытки оказались столь же неудачными. Я пытался передавать мысленную информацию Эстравену, когда он спал, вспоминая все, что когда-то говорил мне мой Учитель по поводу якобы случайных «вещих снов» у людей с недоразвитыми телепатическими способностями; но и это не действовало.
— Возможно, моя раса просто не обладает этой способностью, — сказал он. — У нас, правда, давно поговаривают о невероятной силе и власти слова, но мне неведом ни один случай мысленного общения.
— То же самое было и с моим народом в течение тысячелетий. Существовало лишь небольшое количество так называемых экстрасенсов, которые сами не понимали своего дара, которым некому было послать свой мысленный вопрос и не от кого получить ответ. Все остальные находились как бы в «латентном» состоянии, если можно так выразиться… Абстрактное мышление, разнообразная общественная деятельность, с молоком матери впитанные культурные навыки, эстетическое и этическое воспитание — все это прежде должно достичь определенного уровня, до того как смогут возникнуть телепатические контакты, до того как будет задействована потенциальная телепатическая способность индивида.
— Возможно, мы, гетенианцы, этого уровня просто еще не достигли.
— Вы значительно его превзошли! Но тут еще и определенный момент везения. А также определенного сочетания составляющих. Или если брать аналогии из области культуры — это лишь аналогии, но и они кое-что проясняют, — то это, например, конкретный научный метод или использование той или иной конкретной экспериментальной технологии. В Экумену входят такие народы, которые обладают высочайшей культурой, сложными общественными структурами, самобытной философией, развитыми искусствами, этикой, высокой литературой — достижения их во всех областях необычайно велики; и тем не менее они никогда не умели как следует взвесить обыкновенный камешек. Конечно, они могут этому научиться. Только за полмиллиона лет так и не научились… Существуют народы, которые вообще не имеют понятия о высшей математике и знают лишь простейшие арифметические действия, которым их научили. Любой из них способен понять сложнейшие расчеты, но никогда их не делал и не делает. Или, например, мой собственный народ, земляне: они в течение трех с лишним десятилетий не имели ни малейшего понятия об использовании нуля. — Тут Эстравен изумленно захлопал глазами. — Что же касается планеты Гетен, то мне интересно вот что: могут ли иные человеческие расы открыть в себе способность к предсказаниям и является ли это искусство тоже неким следствием эволюции мозга? Если бы вы смогли обучить нас технике предсказаний…
— Ты считаешь это полезным достижением?
— Точные предсказания? Ну разумеется!..
— С тем же успехом ты мог бы прийти к обратному выводу, но все же воспользоваться этими знаниями.
— Ваша Ханддара восхищает меня, Харт, но я то и дело ловлю себя на мысли: а не является ли это учение логическим парадоксом, возведенным в жизненное кредо…
Мы снова попытались установить телепатическую связь. Я еще никогда не пробовал несколько раз подряд обращаться мысленно к совершенно не воспринимающему меня реципиенту. Опыт был поистине удручающим. Я чувствовал себя как убежденный атеист, который пробует молиться. В конце концов Эстравен зевнул и сказал:
— Я глух. Глух как скала. Лучше ляжем спать.
Я согласился с ним. Он выключил свет, пробормотав свою коротенькую молитву Тьме; мы нырнули в мешки, и уже через несколько мгновений он поплыл по волнам сна, как пловец по темной воде. Я чувствовал, как его мозг погружается в сон, словно то был я сам; связь между нами все еще была прочной, и я, сам уже сонный, в последний раз мысленно позвал его по имени: Терем!
Он тут же вскочил как ужаленный, сел, и голос его в темноте прозвучал неожиданно громко:
— Арек! Это ты?
Нет, это Дженли Аи: я говорю с тобой мысленно.
Он затаил дыхание. Затих. Потом повозился с печкой, включил свет и уставился на меня своими темными, полными страха глазами.
— Мне приснился сон… — сказал он, — мне снилось, что я дома…
— Ты услышал, как я мысленно позвал тебя.
— Ты позвал меня?.. Это был мой брат. Это его голос я слышал. Он умер. Ты позвал меня… ты назвал меня Терем? Я… Это гораздо страшнее, чем я думал. — Он потряс головой, как человек, который пытается стряхнуть оцепенение, вызванное ночным кошмаром, потом уронил лицо в ладони.
— Харт, мне очень жаль…
— Нет, называй меня по имени. Раз ты можешь говорить голосом моего покойного брата, то, конечно же, можешь звать меня по имени! Разве ОН назвал бы меня «Харт»? О, теперь я понимаю, почему в мысленной беседе нет места лжи. Это страшная вещь… Хорошо. Хорошо, скажи мне еще что-нибудь.
— Погоди.
— Нет. Продолжай.
Он яростно и одновременно испуганно смотрел на меня, и я мысленно сказал ему: Терем, друг мой, в наших отношениях нет ничего дурного, не надо бояться.
Он по-прежнему пристально смотрел на меня, и я уже решил, что он меня не понимает; но он понял.
— Нет, бояться надо, — сказал он вслух.
Через некоторое время, уже взяв себя в руки, он спокойно сказал:
— Ты говорил на моем языке.
— Естественно, ты же не знаешь моего.
— Ты говорил, что будут звучать слова, я помню… И все-таки я представлял это просто как… некое понимание друг друга.
— Проникновение в чужую душу — несколько иная игра, хотя тоже связана с телепатией. Именно такое проникновение позволило нам сегодня установить телепатическую связь. Однако телепатия активизирует и речевые центры головного мозга, как и…
— Нет, нет, нет. Это все ты мне расскажешь позже. Но почему ты говорил голосом моего брата? — Он был очень взволнован.
— На этот вопрос у меня ответа нет. Не знаю. Расскажи мне о нем.
— Нусутх… Мой родной брат, Арек Харт рем ир Эстравен, был на год старше меня. Именно он впоследствии стал лордом Эстре. Мы… я, как ты знаешь, ради него покинул родной дом. Он умер четырнадцать лет назад.
Некоторое время мы оба молчали. Я не мог ни понять, ни спросить, что там, за этими скупыми словами: слишком трудно ему далась даже такая малость.
Наконец я предложил:
— Давай еще поговорим мысленно, Терем. Назови меня по имени. — Я знал, что это он сделать может: связь все еще сохранилась, или, как говорят специалисты, фазы совпадали, а он, конечно же, еще не умел пресекать телепатическое вторжение усилием воли. Так что, если бы в данный момент реципиентом был я, то есть сигнал исходил бы от него, я услышал бы его мысли.
— Нет, — сказал он. — Никогда. Пока нет…
Но никакой, даже самый великий, ужас или шок не смог бы удержать в узде ненасытный, рвущийся к познанию разум. Он уже выключил свет, и тут я вдруг «услышал», как он, странно заикаясь, произносит мысленно мое имя: Дженри. Даже мысленно он не мог как следует выговорить звук «л».
Я тут же откликнулся. Потом во тьме прозвучало нечто нечленораздельное, однако выражавшее не только страх, но и удовлетворение. И он сказал вслух:
— Больше не надо, не надо.
Вскоре мы оба наконец уснули.
Для него телепатические контакты никогда не давались легко. Не потому, разумеется, что он был бездарен или не желал совершенствоваться. Просто все это слишком сильно волновало его, он не мог пользоваться этим искусством просто так. И быстро научился устанавливать телепатический барьер, но я не уверен, что он твердо на этот барьер полагался. Возможно, у каждого из нас тоже были подобные опасения, когда первые Учителя несколько веков назад прилетели из Мира Роканнона, чтобы научить землян Последнему Искусству. Возможно, гетенианцы, будучи исключительно интровертными, воспринимают телепатическую связь как насилие над их внутренним миром, как брешь в той целостности их «я», которая для них просто мучительна. Возможно, виной в данном конкретном случае был характер самого Эстравена, в котором искренность и сдержанность были одинаково сильны: каждое слово, которое он произносил, как бы предварялось глубоким молчанием, было порождено им. Мысленно я разговаривал с ним почему-то голосом его умершего брата. Я тогда не знал, что именно, кроме любви и смерти, связывает этих двоих, но чувствовал: едва в его душе начинал «звучать» голос брата, Эстравен весь как бы съеживался и вздрагивал, словно я касался открытой раны. Так что некие интимные узы, что установились между нами, были, разумеется, порождены телепатическим контактом — впрочем, весьма сдержанным, проливающим мало света на загадочную душу моего друга, скорее подчеркивающего, сколь глубока и бесконечна тьма, царящая там.
День за днем мы продолжали ползти на восток по ледяной равнине. К переломному, тридцать пятому дню нашего путешествия, Одорни Аннер, мы в полном несоответствии с планом прошли значительно меньше половины пути. По счетчику — около шестисот километров; однако в лучшем случае лишь три четверти этого расстояния действительно приблизили нас к цели. Можно было лишь очень грубо прикинуть, сколько нам еще предстояло пройти. Мы истратили слишком много времени, сил и продуктов при тяжелейшем восхождении на Ледник. Эстравен, в отличие от меня, почему-то не слишком беспокоился по поводу предстоящего пути в сотни километров.
— Сани стали гораздо легче, — говорил он. — К концу они станут совсем легкими; а если будет нужно, немного уменьшим свой рацион. Мы все это время очень хорошо питались, знаешь ли.
Я думал, он шутит, но, видно, я плоховато знал его.
На сороковой день началась пурга, и нас засыпало снегом. Два последующих долгих дня мы неподвижно лежали в палатке; Эстравен почти ничего не ел и почти не просыпался; просыпаясь, он только пил орш или горячую подслащенную воду. Он настоял, однако, на том, чтобы я непременно хоть немного ел, хотя бы половину обычного рациона.
— У тебя нет опыта. Ты не умеешь голодать, — сказал он.
Я почувствовал себя оскорбленным.
— А у тебя-то большой опыт? В каком же качестве ты голодал больше — княжеского сына или премьер-министра Кархайда?
— Дженри, у нас специально учат длительное время обходиться без пищи, так что в итоге мы все становимся специалистами в этом деле. Меня приучали голодать еще в детстве, дома, в Эстре, а потом — ханддараты в Цитадели Ротерер. Я действительно несколько утратил форму в Эренранге, но потом снова начал тренировки — когда жил в Мишнори… Пожалуйста, друг мой, делай, как я говорю; я знаю, что делаю.
Он-то знал, но знал и я.
Потом в течение четырех дней мы шли при страшных морозах, температура ни разу не поднималась выше 35°C; а потом вдруг снова налетела пурга, порывистый восточный ветер швырял нам в лицо пригоршни колючего снега. Уже буквально минуты через две Эстравен стал совершенно неразличим за стеной пурги. Я на секунду отвернулся, чтобы перевести дыхание и очистить лицо от ослепляющей, удушающей пелены, а когда обернулся снова, то Эстравен исчез. Исчезли и сани. Рядом со мной не было никого и ничего. Я обшарил все вокруг руками. Я кричал и за воем пурги не слышал собственного голоса. Я был глух и одинок в этом мире, до краев заполненном мелькающими извивающимися сероватыми струями, полосами падающего снега. Отчаяние охватило меня, и я начал было ощупью пробираться вперед, мысленно взывая: Терем!
И он, стоя на коленях буквально у меня под носом, откликнулся:
— А ну-ка помоги мне поставить палатку.
Я помог и ни словом не обмолвился об этой минуте панического ужаса. Не было необходимости: он знал.
Эта очередная пурга длилась два дня; и в общей сложности мы потеряли целых пять дней; разумеется, потеряем и еще. Ниммер и Аннер — месяцы великих снежных бурь.
— Уж больно деликатно мы еду стали резать, — заметил я как-то, отрезая нашу очередную порцию гиши-миши и собираясь размочить ее в горячей воде.
Он посмотрел на меня. Его решительное широкое лицо сильно осунулось, щеки глубоко провалились под высокими скулами, глаза запали, скорбные складки окружали рот, губы потрескались. Интересно, какой же видок у меня, если даже он так паршиво выглядит. Как бы отвечая моим мыслям, Эстравен улыбнулся:
