Лизавета Синичкина Олейников Артур
– Ну почему же сразу не одобряю.
– Неприлично?
– Да отчего же? Мы такие же, как вы.
– Значит в меру?
– Пусть будет, как будет, – вздохнул Муста.
– Правильно, правильно, какая свадьба, такая и жизнь! У нас свадьбы ух. И жизнь такая.
– Да и у нас свадьбы с размахом.
– Не знаю, не была. Пригласите? – засмеялась Проскурина. Кольца купили?
– Да.
– Молодцы. Бог даст хороший день будет, а мы со своей стороны постараемся. Да, свекор? – и Проскурина подмигивала старику Фирдавси.
VI
А утром была свадьба!
– Зачем пожаловали?! – весело спрашивали мужики у ворот и не пускали жениха с дружком на двор невесты. Ничего не знаем! Не пропустим. Да?!
– Да, не пропустим!
Смех, гогот, играет гармошка.
Старик Фердавси Абуабдулло в дорогом, праздничном, расшитым золотом халате
и в бархатной темно-синей тюбетейке смотрел радостно. Ему нравился смех, веселье, десятки незнакомых счастливых улыбающихся лиц.
Жених Зариф был в черном костюме и в такой же тюбетейке, что и на старике отце. Молодой как будто был легонько «обстрижен», как велит традиция. Он всеми силами старался скрыть волнение и вести себя, как можно серьезней, но на радость всем не мог ничего собой поделать, чтобы не улыбаться. Дрожал и улыбался к удовольствию гостей и родственников невесты. Гармонист подмигивал бабам и показывал на Зарифа, что, мол, дело ясное, жених!
Муста был на свадьбе за дружка в голубом костюме и в щегольском алом галстуке «селедка», так удачно гармонировавшим с обязательными атрибутами его почетной должности, алой атласной лентой и поролоновой белой розой в петлице.
Шавкат в расшитом золоте халате и тюбетейке держался ближе к отцу и поначалу, как и младший брат, жених вел себя сдержанно. Ему было тяжело. Неизлечимая болезнь с каждым днем все сильней давала знать о себе, а тут еще август выдался жарким и сухим, как это часто бывает на Дону. Но, не замечая того, сам Шавкат начинал улыбаться, заражаясь радостью и весельем от окружающих. И боль, и тяжесть как будто отходила, тонув в свадебной веселой кутерьме.
Муста на собственном примере, зная, что к чему, достал из кармана шоколадку
«Аленка» и наивно стал предлагать веселой «страже».
– Нет, не годится, – хором весело закричали мужики. – Это вон Олесе.
И шоколадка под общий смех из рук мужиков перешла к счастливой девчушке с бантами.
– На водку давай! – стали просить мужики.
– Вот угощайтесь, угощайтесь за здоровье молодых, – подскочила к мужикам разодетая в «шелка» Проскурина. В черной, словно бархатной, юбке и в белоснежной, легче перышка блузе, она держала бутылку и наполненный стакан и подставляла под нос мужикам водку, соблазняла тех, чтобы не платить. Но мужики не поддавались и стояли на своем, запросив три рубля за проход на двор невесты.
На дороге рядом с домом невесты останавливались люди, проходившие мимо. Смеялись и на минуту-другую забывали, куда идут. Сильно спешившие по делам хоть и не останавливались, но все равно не могли оставаться равнодушными и еще долго оглядывались и выворачивали шею в надежде увидеть невесту. А детвора, завидев издалека свадьбу, что было духу, неслась к дому Столовых, чтобы потом всей деревне хвастаться трофеями – карамелью и медными копейками, за которые еще предстояло побороться в пыли.
Муста достал из кармана сразу две купюры по три рубля и под общий восторг стал отдавать мужикам.
– Хватит с них и трешки, – закричала Проскурина.
– Пошла, пошла. Дружку видней! – отвечали довольные мужики, брали деньги и распахивали ворота перед родней жениха, и всеми, кто пришел на свадьбу и стоял за воротами.
Галя не спала всю ночь, но она как будто и не чувствовала усталости. Румянец заливал лицо невесте, и если бы кто поднес руку к ее раскрасневшемуся лбу, то, наверное, обжегся. У Гали от волнения был жар, но не такой, от которого с высокой температурой кладут в больницу, а такой, с каким, наверное, молоденьких девушек ведут под венец. И пусть Галя никогда не видела своего жениха, она была счастлива. Казалось семнадцатилетней Гале, что новый мир открывается перед ней. Никто никогда из молодых людей не обращал на Галю внимания, а тут сразу муж. Она будет любить его, какой бы он не был – давала Галя в сердце обещания. И провалиться мне на месте, если бы это было хоть на секунду неправда. И как могло это быть неправдой! Ну, кто, скажите, влюбляясь, думает о чем-нибудь худом? Пускай даже и заочно. А на свадьбе, когда кричат «горько», даже если и заставишь себя думать о плохом, слава Богу, есть в свадьбе такая сила, что гонит из сердца все скверное прочь. Не было еще никакой трагедии в том, что Галя выходит не по любви за незнакомого человека, словно как будто из другого мира со своими незнакомыми Гале обычаями и правилами. Все это случится по окончанию свадьбы, после всеобщей радости, когда уляжется мимолетное счастье, кружащее головы гостям и невесте.
На какой свадьбе не верят, что все сложится, заживут молодые на радость родителям и счастье своих будущих детей. И Муста вот тоже верил в счастье молодых и радовался за младшего брата. Зариф был смышленым, только что гордый и ретивый, как молодой жеребец. По приезду в Россию старший брат нанял для Зарифа репетитора из города. Пожилой учитель из Зернограда приезжал три раза в неделю. Зариф, словно волчонок, смотрел на седого мучителя в очках, всем своим видом показывая, что презирает того, и если бы не наказ отца и почтения к брату, русский придирчивый старик, осмелившийся его учить, летел бы с порога вперед головой. Было в молодом Зарифе что-то, что настораживало старшего брата. Пристальный взгляд на улице мог вызвать у юноши ярость, за которой скрывалась обида. Муста видел это и много разговаривал с младшим братом, пытаясь объяснить, что никто не желает им зла, что это простое человеческое любопытство. Но Зариф всегда был непреклонен и считал, что их никто не считает за равных, что они чужие для новых соседей. Пожалуй, из всех членов семьи Зариф больше всего переживал переезд в Россию и тосковал по родному кишлаку, и тоска перерастала в недоверие к местным и русским вообще. На одно уповал Муста – на образование, что Зариф выучится и все поймет. Носил брату книги. Зариф, как Муста, все схватывал налету, сносно читал, закончив на родине пять классов. Но если Муста всегда видел в образовании надежду, дорогу, по которой он сможет вырваться из невежества и нищеты, получить положение в обществе, наконец, прийти на помощь семье, для Зарифа это была дорога в иной, совсем противоположный мир. Зарываясь с головою в книги, он сторонился всего, что было за окном, и когда вдруг отрывался и снова возвращался в реальность, где теперь не было место родине, которую у него забрали без его на то воли, становился еще более недоверчивым. С каждой прочитанной книгой, с каждым осмыслением той или иной вещи он смотрел на брата по-другому и уже за какой-то год стал недолюбливать брата за то, что тот напрочь позабыл и не придерживался обычаев своего народа. Не носил халата и тюбетейки, не молился вместе с ними, когда приезжал, и, главное, не с таким почтением, каким следовало, разговаривал с отцом. Зариф даже порывался уехать обратно на родину, и пусть это было только в мыслях, и об этом никто не знал, это было началом зарождения страшной ненависти к своему новому положению. Смерть матери сблизила Зарифа с семьей и в частности с братом, новая мысль, что надо держаться друг друга в чужой стороне стала занимать юношу больше всего остального. Он чаще возился с сестрами, помогал больному, сдававшему на глазах, Шавкауту. Предстоящая свадьба поначалу напугала Зарифа, и он не хотел жениться, но потом, когда начались приготовления, мысли об интимностях мужской взрослой жизни сильно вскружили впечатлительного молодого Зарифа. Он видел много русских девушек, и как бы он не сторонился всего, что было теперь за окнами их нового дома, он ни раз ловил себя на мысли, что ему нравятся русские девушки. Их светлые волосы, белая кожа. Смуглые, в общей своей массе низкорослые таджички с волосами, заплетенными в две жидкие косички, проигрывали в глазах Зарифа донским красавицам, ходившим с высоко поднятой головой. И тогда ступив на двор невесты, Зариф, затаив дыхание, не шел, а словно плыл на волнах томительных сладких ощущений, что заставляют трепетать сердце, когда вдруг на вас сваливается свидание с незнакомкой, и воображение без особых на то усилий может рисовать самые обворожительные волнующие портреты, заставляя голову идти кругом.
Как только жених с дружком шагнули на двор невесты, на их пути друг за другом вырастали необыкновенные волшебные преграды из веселых заданий для жениха и его свиты, которые отсрочивали встречу с невестой, рассыпая радость на всех вокруг.
Сначала давали выпить воду из трехлитровых стеклянных баллонов, чтобы достать со дна ключ от воображаемой светлицы невесты.
Хозяева не скупились и под общий смех явили жениху сразу пять баллонов, наполненных водой и все с ключами.
Мужики смеялись:
– Пей до дна, будет, где гулять.
– Ну, у Гаврилы и хоромы, – кричали другие. Целых пять комнат!
Жених с дружком мужественно осилили целый баллон.
– Да хватит. Пожалей! – закричали мужики и в смех. Смотри, сил до главного не будет! Давай, дружок, посуду.
И оставшиеся банки брали гости и только делая вид, что пьют, по-тихому выливали воду на землю.
Все пять ключей отдали Зарифу.
Потом были путы – импровизированная изгородь из натянутых резинок, через которые надо было перелезть жениху. Жених пробирался через путы, потом тут же рядом на табуретке находил ножницы и расправлялся с резинкой, открывая путь остальным.
Смуглый таджикский паренек вошел в кураж, лихо пролез через натянутые эластичные веревочки и под общее ликование разрезал резинку. Зарифу нравилось на русской свадьбе, и он нравился всем вокруг. Молодой, задорный, с волосами чернее смоли и горящими глазами. Жених хоть куда. А то, что нерусский, да чепуха, оботрется! Так думали все вокруг и веселились, и даже сам Зариф на долгие минуты забывал о покинутой родине, об умершей матери и переставал чувствовать себя среди русских чужим.
С веселым шумом вошли в дом.
В перешитом с чужого плеча свадебном платье, нарядная Галя не знала, куда деваться от помощи и взглядов, что с самого утра каждый считал своим долгом подарить невесте, все равно, как в начале весны преподнести любимым женщинам цветы. Все Галю подбадривали, старались помочь советом и делом. С петухами в дом Столовых набежали девушки помогать Гале одеваться и делать прическу. Большую русскую печь занавесили ковром, который принесла Проскурина. Лавки и старый стол вынесли вон. Поставили модную и дорогую тумбу, гладкую, полированную под дуб, дорогой стол и мягкие стулья, одолженные Проскуриной ради свадьбы. Все намыли и начистили. За накрытым столом невеста сидела с дружкой в ожидании жениха. И не было в тот момент счастливей Гали на свете, и вся ее вроде бы врожденная непривлекательность отступила. Радостные, сверкающие глаза невесты преображали и озаряли Галю с ног до головы, все одно, что бриллиантовая диадема. Да что там бриллианты, они по сравнению со счастьем невесты – серые грязные песчинки, про которые и неприлично упоминать, не то, что даже сравнивать. Счастье невесты – такое украшение, что будет дороже любого сокровища. И пусть такое счастье бывает мимолетным, не навсегда задерживается на всю жизнь, но даже за то, что оно гостит хоть короткие часы, надо отдать жизни поклон. И простит автора строгий критик за то, что он носится с чувством невесты, как с манной небесной, и то там, то здесь рассыпает его по странице. Есть у автора на то оправданье и главное право. Ведь сколько их, таких, в жизни минут?!
Никого не слушай сердце, собирай мгновенья счастья по крупицам, чтобы знать, что в жизни не одни только беды, когда эти беды обрушиваются на наши головы. Тем более что в жизни невесты этого счастья через мгновенье не стало. Мимолетное счастье надолго исчезнет из Галиной жизни и дорого попросит за то, что гостило.
Крупная некрасивая Галя напугала Зарифа, но он не подал вида, но вдруг так содрогнулся внутри, что это почувствовал старший брат. Муста сам оторопел. Он сам воочию никогда не видел невесты. Отец Фирдавси говорил, что красавица, лучше и мечтать нельзя. Мусте сделалось стыдно и еще больше тяжело. Муста лучше других знал характер и обидчивость младшего брата и задолго до того, как все проявилось, понял, что нажил себе страшного врага в лице собственного брата, который его возненавидит, станет мстить и никогда его не простит. Он отвел от Зарифа глаза и подошел к невесте за стол, где, кроме дружки, рядом с невестой прямо на стуле для жениха сидел мальчик тринадцати лет, крестник Гаврилы Прокопьевича, Гриша Кузнецов. Всю жизнь промечтав о сыне, отец невесты не чаял души в крестнике, как в родном, так что завидная роль продавать невесту досталась маленькому Грише. Курчавый белокурый Гриша сидел и чувствовал себя все одно, что хитрый продавец картошки во время зимы, когда вдруг у всех разом померзла от мороза картошка, а этот сберег и теперь сидел среди ведер с розовой уцелевшей картошкой, как король на золоте. Цена, как не кусайся, а не отобьет у покупателя охоту. Так вот и наш продавец про себя решил, что меньше, чем за десять рублей невесту не продаст и место жениху не освободит. Но не знал Гриша, что сегодня ему светит куда больше куш, чем десять рублей.
Муста сердцем чувствовал удар младшего брата и как Зариф смотрел на него и, возможно, даже проклинал. Мусте хотелось скрыться, если можно, провалится под землю, хотелось со всем скорее покончить. Муста машинально залез во внутренний карман, где хранились все деньги, что он собирался подарить молодым за свадебным столом, и высыпал на стол перед Гришей «гору» сторублевок – три тысячи рублей.
Все ахнули.
Маленький Гриша испугался. Ни разу в жизни не видевший столько денег, мальчик ошалело смотрел на купюры, и какие только мысли не крутились в его белокурой головке, что дядя пошутил, а если не шутит, то все равно заберут. А еще непременно влетит, если он прямо сейчас возьмет и все это богатство попрячет по карманам.
– Да, дела! – громко выдохнул кто-то.
Все зашептались. Проскурина подскочила к Мусте и стала просить и дергать его за рукав:
– Забери! Ты что, такие деньги. Забери, никто слова не скажет!
Но Муста как будто ничего не слышал и с каким-то оправдывающимся взглядом смотрел на жениха. Зариф, бледный, воспаленными глазами переводил взгляд то с денег на брата, то с брата на невесту, и Мусте казалось, что напряжение между ним и Зарифом было такой силы, что еще самую малость, и весь дом мог вспыхнуть или кто-нибудь из них лишится чувств и упадет в обморок. Муста не выдержал и первым опустил глаза, Зариф отвернулся и к всеобщему ужасу вдруг сделал шаг уйти. Но в дверях уперся головой в стену из гостей. Он замер, словно окаменел, не пытался растолкать гостей, остановился и заплакал.
Проскурина, смеясь, подбежала к деньгам и в громком смехе сводницы утонули слезы жениха, и никто не заметил, а у тех, у кого слезы навечно запечатлелись в памяти, даже не отдавая себе отчета, лишь только по велению сердца мысленно клялись жениху, что его тайна умрет вместе с ними.
– Ну и дружок, – выкрикивала Проскурина, – ну и шутник! И ловко одним взмахом сгребла со стола все, кроме одной купюры.
Взяла оставшуюся на столе сторублевку и отдала маленькому Грише.
– Вот тебе, на велосипед. Скажи дяде дружку спасибо.
– Спасибо, – отвечал радостно Гриша и прятал деньги, счастливый оттого, что теперь, наверное, точно не заберут, и в конечном итоге не все так плохо для него закончилось.
Гриша спрятал выкуп и уступил место жениху.
Проскурина со смехом и только ей присущей находчивостью и артистизмом продолжила спасать положение. Она подхватила под руку жениха и незаметно для него самого усадила вместе с невестой. И дом утонул в радостных возгласах.
Зариф был оглушен и смотрел на всех, как потерявшийся человек, ищущий спасения.
– Ошалел от счастья, – кричали гости.
Жених все никак не мог расстаться с букетом и подарить его по обычаю невесте.
– Ну, дает, – кричали мужики. Кто наливал жениху?!
– Вам бы только глаза залить, – отвечала Проскурина.
– От тебя, гляди, дождешься! – и пол и стены дрожали от смеха.
Нарядная Прасковья в зеленом длинном платье и модных бусах из крупного золотого янтаря ласково, по-матерински говорила жениху:
– Не слушай их, сынок. Не волнуйся, не волнуйся. Букет невесте подари.
Зариф смотрел на незнакомую женщину с таким добрым и светлым лицом, что каждый изгиб, каждая морщинка согревали сердце.
Зариф подал навесте букет из алых роз, и Галя робко, под замирание гостей брала цветы.
Бабы заплакали. Прасковья тоже не удержалась, сердце матери сжалось, и по щекам бежали самые дорогие для матери слезы.
– Подходите, мужики, – подзывал Гаврила Прокопьевич и трясущимися от волнения руками наливал водку гостям. – Закусывайте на дорожку, закусывайте, – угощал отец перед дорогой в загс.
Все последующие часы в загсе и во время свадьбы Зариф был как в тумане или, скорее, как во сне. Словно оглушенная от взрыва рыба, что всплывает со дна, и тогда делай с ней, что хочешь, Зариф, не оправившись от удара, шел, куда указывали, говорил, что просили. Принимал теперь уже с женою Галей поздравленья, стоял как в бреду, снова и снова подставляя в загсе щеку гостям. От непривычки у Зарифа зудел палец под обручальным кольцом. Во рту стоял приторный противный вкус теплого лимонада, что по обычаю давали пригубить молодым. И пока за свадебным столом Зариф не отправил в рот первый попавшийся кусок, мучился жаждой.
Брак регистрировали в Зернограде и после регистрации шли по главной улице города. Возлагали цветы к вечному огню. Фотографировались. А потом за свадебным столом неустанно заставляли целовать некрасивую невесту. И Зарифу казалось, что его кошмару теперь не будет конца.
Зариф пару раз пытался заглянуть старшему брату в глаза, но тот пытался не встречаться взглядами, говорил мало и совсем не улыбался в отличие от отца.
Фирдавси радовался, показывал желтые зубы, когда улыбался и одобрительно на все кивал головой.
Галя за весь день и вечер так и не решилась заговорить с мужем, который теперь по идее хоть и должен был быть для нее самым близким человеком, так и оставался незнакомцем. И самое болезненное впечатление, производимое на Галю, то, что Зариф ничего не делал, чтобы это изменилось. Внутренне Галя уже понимала, что это могло значить, и содрогалась. И чем ближе приближалась ночь, невесте все трудней и трудней становилось улыбаться гостям.
С приближением ночи Зариф сам вдруг вспомнил о брачной ночи, о том, что его оставят с Галей наедине, и стал бледным.
В десятом часу Старик Фирдавси встал из-за стола и закивал на гостей.
– Говорить хочет? – спрашивали друг друга гости и наливали в ожидании слов. А он все только кивал да кивал.
«О, черт лысый», – выругалась про себя подвыпившая Проскурина, и, толкнув в бок соседа, сказала вслух:
– Домой собирается.
– Да ведь рано еще! – удивлялся сосед.
– Принято у них так! – деловито отвечала Проскурина, хоть и знала, что ничего не принято, но была за ней слабость выставлять на показ свою «ученость» перед простым деревенским жителем, и Проскурина не упускала удобного случая. Притом, что очень любила деревню и никогда не променяла бы деревню на город.
Проскурина поднялась. Подарки уже давно были подарены, деньги посчитаны и хранились при ней. Денег подарили совсем немного, не считая тех самых, что Проскурина спасла, да еще рублей сто, не более. Деревенские все больше дарили вещами. Посуду было некуда составлять. Родной дядя Владимир Николаевич подарил пылесос. Родители невесты сказали, что дарят холодильник, и Григорий Николаевич уже мысленно откладывал все до копеечки, чтобы скорей исполнить обещанное и снять с сердца тяжелый для отца груз. Был еще палас от бабушки невесты и кое-что еще по мелочи.
– Проводим, гости, молодых, – сказала Проскурина.
Хорошо сказала, так, что никого не обидела, словно так было надо. Деревенские, приученные не перечить начальству, а Проскурина на свадьбе была вроде того председателя, стали разливать водку по стаканам, чтобы проводить молодых и на прощание выпросить поцелуй – двухсотый по счету.
Молодые поднялись из-за стола и устало смотрели на гостей, и уже после нескольких часов свадьбы не вдумывались, что им говорят, и только как машины по электрическому разряду начинают работу и выполняют заложенную в них программу, под крики «горько» приближали друг другу лица и касались друг с другом губами.
– Всякое в жизни бывает, – стала говорить Проскурина, – а на то она и жизнь. Уступайте друг другу и совсем сладите! Живите дружно, не забывайте родителей. Родители всегда помогут, на то они родители. Будьте счастливы!
Проскурина делала глоточек из рюмки и весело кривилась.
– Горько. Ой, как горько, – и сотня голосов, как по команде, затягивали до боли знакомую каждому русскому гулкую песню надежды.
Проскурина отдавала деньги отцу жениха и говорила, что остальные подарки, если хотите, можно забрать хоть сейчас, но лучше завтра или в другой удобный день, на том и решили.
Прасковья с Гавриилом Прокопьевичем целовали дочку и все никак не могли с ней проститься. Столов не скрывал слез, и как когда-то, когда Галя была совсем еще крохой, нежно прижимал дочку к груди. И Галя еще долго оглядывалась на отца с матерью, когда ее вели в невиданную прежде жизнь, и была такая минута, когда ей вдруг хотелось от всего отказаться и обратно вернуться на грудь к любящему отцу.
VII
Всю дорогу до дома не проронили ни слова. Зариф чувствовал, как Галя дрожала. Юному Зарифу, только испытавшему страшное чувство, когда тебя предали, сделалось жалко Галю. Не так уж сильно он был еще отравлен, чтобы окончательно возненавидеть ее, но к горю обоих, как бы Зариф не боролся с собой, он так и не мог взять свою жену за руку, чтобы ее успокоить. Без его на то воли, по страшному жребию судьбы, как только Галя вошла в жизнь Зарифа, она стала олицетворением предательства родного человека и теперь уже никогда не могла бы стать чем-то иным – женою, другом, и со временем все предвещало стать еще страшней и ужасней.
Наконец-то приехали. Галя не знала, чего ей бояться, и боялась всего. Большой дом Бабоевых горел от электричества. Из всех окон бил свет. Галю встретили две маленькие смуглые девочки и беременная Юсуман, жена Шавката. Это была невысокого роста девушка, уставшая на вид, с большим животом, который казался больше ее самой, было видно, как Юсуман было нелегко, как она, наверное, никак не могла дождаться рождения ребенка и считала дни.
Юсуман совсем не улыбалась; в нарядном, длинном, темном платье и в платке она равнодушно принимала невестку, озабоченная своим, и делала все, как автомат по заученной программе. В зале на большом ярком ковре был приготовлен праздничный обед: плов, жареная козлятина, лагман, угро, самбуса, виноградный сок, красное вино и фрукты. Все было расставлено по кругу, большой казан с пловом стоял в середине на деревянной доске, чтобы не испортить ковра. Тарелок и столовых приборов не было. Большие пиалы с водой как бы указывали, где устраиваться, напротив них и садились. Ели руками и, когда нужно было взять новую лепешку или выпить вина, мыли жирные от плова пальцы в пиалах с водой.
Юсуман взяла Галю за руку, и пока мужчины устраивались за праздничным «столом», увела ее в дальнюю глухую комнату без окон, где для невесты была приготовлена одежда.
Юсуман сняла с Гали свадебное белое платье, сшитое на европейский манер, и подала прямое, словно из золота, тяжелое и сияющее. Галя сначала удивилась, что платье ей по размеру, но потом сообразила, что его, наверное, специально готовили для нее. Как любой девушке могут нравиться трюки с переодеванием, Галю не испугала смена наряда. И она была послушной. Вместо фаты Юсуман надела на Галю специальный свадебный убор, отличающийся от чадры только тем, что был нарядного красного цвета, а сверху на голову надела что-то похожее на покрывало голубого небесного цвета. И получилось, что Галя как бы в капюшоне. В заключение Юсуман стала надевать на Галю незначительные ювелирные украшения: серебряные и медные браслеты, один крупный аметист на тонкой золотой цепочке и несколько колец на руки от обыкновенных медных до золотых.
Под крики и хлопки в ладоши Юсуман вывела невесту, чтобы на нее посмотрели.
Невеста должна была стоять скромно, не поднимая глаз. Галя про это ничего не знала, но, словно угадала то, что от нее ждали и хотели увидеть, и стояла все одно, когда приходил Фирдавси на смотрины. Целомудренно и не поднимая головы в знак того, что она будет всегда послушна мужу.
Фирдавси и в этот раз остался довольный и хлопал в ладоши. Потом невесту увели в ту же комнату, где она переодевалась, и оставили одну, как Галя догадалась, ждать мужа.
Галю от волненья бил озноб. Каждая минута, приближающая встречу с мужем, казалось, словно отнимала у Гали месяц жизни, так она бледнела и становилась непохожа на себя. Комната была небольшой, без окон, только широкая кровать и узкая полоска света из-под двери. Ну и окажись комната с размером в банкетный зал, Гале все равно бы казалось мало места, и некуда было бы спрятаться от мужа, все равно, как от мысли, от которой не убежишь, если она пришла вам в голову и лишает покоя. Начнешь думать о чем-нибудь постороннем, а навязчивая мысль возьмет и появится, словно из ниоткуда, так и Галя, как бы не старалась думать на отвлеченные темы, мысль, что сейчас придет муж, давила на Галю в этой темной комнатке все одно, как пресс.
«Будет ли любить, понравлюсь ли я ему», – переживала и страдала несчастная Галя и вспоминала, как муж смотрел на нее, как Зариф был печален и расстроен, словно как на похоронах, и вздрагивала, и скоро не выдержала и разрыдалась, предчувствуя самое страшное, что муж ее никогда не полюбит.
Зариф так и застал свою жену в слезах. Он дрожал и прежде только и думал, что сейчас он войдет, и ему придется целовать некрасивую Галю, и всю свою жизнь будут наставать такие моменты, что он должен будет оставаться с женой наедине, чтобы она забеременела и родила ему детей, чтобы он смог продолжить свой род. Было страшно и мучительно прожить всю жизнь с нелюбимой, но еще страшней и невыносимей для Зарифа было войти в ее комнату в самый первый раз. Слезы жены поначалу как-то взбодрили и успокоили Зарифа мыслью, что может быть сегодня и не придется притворяться и целовать жену. Но как только закрылась дверь, и Галя подняла на мужа заплаканные глаза, и страшная, без минуты счастья, горькая жизнь так и хлынула на Зарифа из Галиных глаз, Зариф стал мечтать о поцелуях, которых он так прежде боялся. И так было больно и тяжело осознать, что и таких, пусть даже и притворных поцелуев, может никогда не быть вовсе, а только вот эта темная душная комнатка и оба несчастных, загубленных сердца в ней – вся жизнь.
VIII
За двадцать лет замужества Галя не провела с мужем целой ночи вместе. Зариф, когда он этого желал, приходил к Гале с сумерками и уходил до наступления рассвета. Днем они встречались реже, чем ночью. Зариф проводил дни напролет за книгами, и стоило больших усилий, чтобы он вышел из своей комнаты. И Галя больше знала, что у нее есть муж, чем видела своего мужа воочию. Никогда они ни о чем не разговаривали, и с годами их встречи наедине становились все реже, а в последние годы и вовсе прекратились.
Галя знала с самой первой ночи, что у мужа она вызывает лишь боль, и что ничего на свете не заставит Зарифа ее полюбить, ни дети, ни ее нежность, которую она безответно станет ему дарить под покровом темноты своей маленькой комнаты. Куда он пусть и приходит, но только как какой-нибудь изнывающий от жажды путник может наброситься на грязную лужу, смочит губы и в тот же миг опомнится и убежит прочь, до следующего обостренья жажды. И та самая первая их ночь наедине, сколько отчаянья и безысходности было в глазах обоих. С годами Галя и вовсе перестала замечать в глазах мужа какое либо страдание, связанное с неудачным несчастливым браком. На смену пришло более страшное явление – равнодушие, и словно всего целиком подчинила себе Зарифа. Но Галя никогда не испытывала злобы или ненависти к Зарифу. Того, кого совсем еще юношей не спросив, женили на некрасивой девушке. Они были заложниками судеб, но к несчастью обоих так и не смогли стать друзьями, пусть даже и друзьями по несчастью. Время, как течение реки, оставив одного на берегу, а другого усадив на плот несбывшихся надежд и свершений, с каждым годом все дальше безвозвратно уносило Зарифа и Галю друг от друга. И по истечению двадцати лет, не взирая на то, что они жили под одной крышей, Зариф и Галя окончательно и навсегда потеряли друг друга.
Большая часть Галиного дня приходилась на ведение хозяйства. Двадцать лет замужества Гали, что прошли в доме старика Фирдавси, могли бы уложиться на одной странице, и так были скудны на события и похожи друг на друга, что под конец описания пришлось бы мучиться и подыскивать слова. И самое значимое, конечно, рождение детей, которое скрашивало и наполняло жизнь Гали более важным смыслом, чем мытье полов и приготовление обедов.
Как порою случается с братьями, это были абсолютно разные люди, но скорее не потому, что так устраивает природа, в случае с этими братьями было все по иному, а потому что именно один был старше другого на шесть лет. Именно разница в возрасте сыграла злую шутку. Старший, Карим родившийся раньше, с первых шагов больше тянулся к улыбчивому, интересному во всех отношениях, дяде, чем к замкнутому мрачному отцу, что сразу почувствовал Муста и пробовал на Карима влиять. Пока Зариф окончательно не утвердился, что Муста благодатно оказывал на Карима влияние и старался его увлечь науками и искусством. Карим хорошо учился, дополнительно занимался иностранным языком, ходил в класс художеств и уже с десяти лет мечтал стать врачом, как дядя. Но в одночасье все оборвалось. К тридцати годам Зариф окончательно и бесповоротно возненавидел чужую страну и всех, до последнего русского, кто в ней жил. Вспомнил, что у него есть дети сыновья, которых проклятый старший брат, вон из кожи лезет, чтобы сдружить с врагами, сделать такими, кто изуродовал их собственного отца. Зариф забрал сыновей из школы и запретил старшему брату даже приближаться к племянникам. Тревоги Мусты начинали сбываться. Кариму тогда едва исполнилось четырнадцать, а Омару и того восемь. Карим тяжело переживал и ушел в себя, мог подолгу не разговаривать. Он не мог и не хотел разом за то, что его отцу когда-то сделали больно, возненавидеть своих друзей, одноклассников, учительницу по английскому языку, силача физрука. Его все так любили. О, если было плохо и не было вовсе друзей, не было бы так тяжело. Омару в его восемь было намного легче, он к ужасу положения лучше поддавался страшной дрессуре родного отца и уже скоро запросто мог запустить камень в прохожего только за то, что тот был русским, не понимая, что по сути тот, которого он так больно ударил, такой же, как и он, и родился с ним на одной земле.
Карим возненавидел отца, того, кто разом взял и отнял у него надежду выучиться, стать врачом, как дядя, и только брат и любовь к матери удерживала Карима не сбежать из дома. Мысль, что матери и младшему брату придется остаться наедине с несчастным изуродованным отцом, держала Карима дома, как якорь держит корабль и не дает ему убежать по волнам. Муста это понял и не настаивал на побег, хотя с радостью принял и спрятал от отца племянника. Он всех спрятал бы, всех смог спасти бы. И тогда, когда ехал в Гуляй Борисовку, в дом покойного отца, чтобы сообщить Гале о смерти Гаврилы Прокопьевича, только и думал, почему его отец так долго жил.
Старик Фирдавси умер во сне. Как жил всю жизнь в какой-то особой реальности, имея свое виденье жизни, так и умер, даже не испытав намека, что, может, заблуждается. Смерть Фирдавси все встретили по-разному. Зариф, было видно, что даже переживал, видя в отце, словно ту икону и проповедника старых, пусть порою и диких, но канонов. Мысли старика, его виденье жизни, особенно отношение к русским, очень импонировали уязвленному, отравленному сердцу Зарифа. Со смертью отца Зариф как будто остался совсем один на чужой земле в окружении врагов. Внуки Фирдавси Карим и Омар как будто вздохнули, спокойно почувствовав послабление, но они еще не знали, куда их увлечет за собой родной отец, в какую яму им еще придется попасть. Галя как будто потеряла родного отца, по Гавриле Прокопьевичу Галя станет не так убиваться, как переживала по Фирдавси. И кто возьмется ее осудить, пусть подумает, что Галя видела за происшедшие двадцать лет. Говорят, что в одиночной камере паук может стать таким закадычным другом, что его внезапная гибель будет ранить сердце сильней, чем новость о смерти родной матери. Не знаю, и дай Бог никому не знать. Конечно, Галя не была так, чтобы в тюрьме, но у родителей за двадцать лет она не была ни разу. И как бы того не хотела, привязалась к грубому, суровому старику всем сердцем. Потому что как бы там ни было, старик Фирдавси, хоть и ругал, учил правильной жизни, ходил, чуть ли не следом, пусть и в извращенном виде, но болел за Галю своей темной душой. Равнодушным точно не был. А Зариф все равно, что прохожий, спросит время, украдет минутку и убежит. Земля круглая, даст Бог, свидимся.
Мусте некогда не было стыдно, что он видел в смерти старика Фирдавси спасение. Если только немного страшно сердцу, но разум не сердце, и Муста заглушал страх сердца здравыми рассуждениями.
«Умри ты двадцать, но хотя бы десять лет назад, – думал Муста об отце. Еще можно было спасти Зарифа, но если не Зарифа, то его детей, – Муста вдруг осекался, хотелось к черту бросить руль. Спасти детей! А что мешало спасти Карима с Омаром? По сути, лишь трусость! Я должен был их забрать, должен был их вырвать хоть с кровью, хоть с боем, все равно, как, пусть был бы проклят собственным отцом. Что я делал все эти годы, ждал, пока умрет отец! Ну, вот он умер, а спасти теперь стало еще тяжелее, чем прежде. Что же теперь, ждать, пока умрет Зариф, но скорее умру я сам, чем он. Зариф сильнее отца, а еще злее, злее во сто крат. На что я собственно истратил свою жизнь, если никого не смог воскресить для новой жизни, а, наоборот, стал причиной гибели очередных невинных сердец. Что оно выйдет с Омаром? Карим несчастный светлый двадцатилетний юноша, он словно принимает от меня страшную эстафету».
С годами Муста только больше стал себя во всем винить. Во всех горестях и бедах своей семьи видел свою врожденную деликатность и порядочность, которую спустя годы стал считать своим проклятьем и был готов теперь на многое, если не на все, чтобы только зацепиться за надежду. Муста верил, что в преддверье самых страшных событий у человека всегда появляется шанс, возможность опомниться и сойти с обманчивой дороги, утвердиться в свете, спастись, не может такого быть, что небо целиком и полностью открещивается от человека. Нет и еще раз нет, до последнего шага, даже тогда, когда уже свершается зло, ангелы молятся за спасение души, надеются, что человек прозреет и свернет со страшной дороги. Порой даже могут на голову избранного обрушить ужас, но только затем, чтобы он понял и увидел разительную разницу между мраком и светом, увидел и прозрел. Что, и какой шанс будет у них, Муста еще не предполагал, но знал и клялся перед самим собой и небом, что если от него будет зависеть, чтобы этот шанс не пропал и не растворился, он пожертвует жизнью, всем, что у него есть, во имя надежды на прозрение.
Последние годы Зариф окончательно окреп в страшных заблуждениях, что все, кто не мусульмане, враги. Просто презирать русских Зарифу с каждым днем становилось все мало, яд, что за двадцать лет жизни в России накопило его сердце, так и просился наружу.
Последние недели Зариф часто стал куда-то пропадать из дома. Не раз Муста приезжал и не мог застать брата. Племянники и Галя только жали плечами, все они как-то последние годы жили, собираясь в какие-то стайки. Только несчастной Гале после смерти Фирдавси не с кем было даже поговорить. Карим, прежде переживавший за мать, отдалился от нее и примкнул к отцу, наверное, интуитивно больше заботясь о младшем брате. Зариф, чувствуя слабость сердца Карима к младшему брату, стал более снисходительно, даже где-то ласково, относиться к Омару, чем постепенно завоевал авторитет старшего сына. Все шло к пропасти, но никто об этом еще не знал.
Муста, как правило, ждал брата до последнего. Когда Зариф возвращался, на вопрос, где тот был, он отвечал «русского не касается». Последние несколько лет Зариф иначе, чем «эй русский», к старшему брату не обращался.
И в этот раз Зарифа дома не оказалась. Новость о смерти отца Галя встретила не столько с горем, сколько с задумчивостью, после которой впала в какой-то неистовое волнение, как, наверное, может случиться с человеком, который долгие годы не был на родине. Целую вечность не видел знакомой с детства улицы, отчего дома, родных и друзей. Словно все прошедшие годы и не помнил, забыл, а тут взяли и напомнили, и память растревожит ваше сердце, и сердце затрепещет.
До самой смерти своего отца, Гаврилы Прокопьевича, Галя не приезжала в родительский дом. По первому времени Галя переживала, как, наверное, любой, кого вот так за один день взяли и разлучили бы со всем, что у него было прежде. И если бы, конечно, не было новой семьи, обязанностей и забот, Галя от тоски, наверное, сошла бы с ума, а так «просто» забыла прежний дом и как прежде жила, тоже забыла. Надо сказать, что в доме мужа на Галю никогда не поднимали голоса, да и вообще в доме старика Фирдавси, как в любой исламской семье, кричать было не принято. Достаточно было одного взгляда, чтобы работа или любое дело шло, как следует, притом, что это никак не было связано и с рукоприкладством. Просто само собой было немыслимо и непонятно, чтобы к мужскому хмурому взгляду женщина может оставаться равнодушной. Устраивать перебранку, если хотите, было дурным тоном, пожалуй, Фирдавси перестал бы себя уважать, вплоть до презрения, если позволил себе до того опуститься, чтобы кричать на женщину. Ведь это значило, что бессилен и слаб. Женщина не должна бояться, женщина должна понимать, если женщина не понимает, значит это вина мужчины, а не женщины. Не правда ли есть в этом что-то подкупающее. О, если бы все народы перенимали друг у друга все самое ценное, то повторюсь: ей Богу, мы обошлись бы без романов.
Фирдавси был не против, чтобы родители Гали проведывали дочь. Ей же самой не столько запрещалось посещать родителей, сколько не рекомендовалось в процессе прививания заботы и любви к своему мужу и его родне. Был в этом какой-то тонкий психологический расчет. Вот так, чтобы только по одному взгляду, без слов и без эмоций у человека всегда должен оставаться один авторитет, один на всю жизнь. Не поэтому ли, например, ребенок, пока не вырос и не ступил за порог дома, с полуслова понимает отца, а потом бах трах и родной отец не может сладить с тем, кому прежде хватало только сказать полслова. Вырос? Да нет, просто у человека от общения в обществе поменялись авторитеты, назовите это оценкой ценностей, которая на протяжении жизни может меняться не раз, а порою и просто становится извращенной в зависимости от обстоятельств. И скажите, как собственно у жены на первом месте всегда будет стоять муж и его родные, если она при этом будет продолжать общаться с прошлым миром, так, собственно, жизнь после брака не должна вносить в жизнь коррективы. Во все времена очень любят мусолить о свободе и правах брака, но почему-то никто при таких разговорах не говорит, что брак, как собственно и любовь, есть не просто связь между полами, а божественная нить, которая должна связать навечно. Но как, скажите, пожалуйста, эта связь может поддерживаться, и нить не порвется, если супруги будут не видеться, да еще вдобавок продолжать жить интересами и связями прошлой до брака жизнью.
Устои и правила приписывают молодым неукоснительно быть вместе и выбросить из головы все прошлые связи, и тут общество кричит о какой-то свободе. При всем этом только лишний раз убеждаешься, что правила были писаны далеко не обществом целиком, а отдельными его наиболее выдающимися представителями. Нет, конечно, все выше перечисленное не может оправдать перегибов, которые имеют место быть в жизни, но и согласиться в том, что в решениях Фирдавси не было здравого житейского смысла, будет несправедливым. Да, конечно, у Фирдавси светлая мысль была извращена, но желал ли он чего-либо дурного. Разумеется, нет. Мне так кажется, у неграмотных людей все именно происходит оттого, что они не умеют рассуждать и анализировать, сопоставляя одно с другим, а не от злобы. Это уже потом общество особо ценным считает сказать, это у какого-нибудь безграмотного все беды от злобы, да нет, порою, чтобы быть злым, надо больше понимать и разбираться в жизни, чем быть добрым. Ведь чтобы по-настоящему смертельно обозлиться на мир нужно уметь сопоставить, уметь рассудить, а откуда это по силам темному человеку. Не поэтому ли русские мыслители носились с русским мужиком, потому что понимали, что если русский мужик и рубит, то не потому, что злой, а потому что, по сути, не понимает или что еще чаще в России бывает, обманут.
Родители Гали, пока был жив Гаврила Прокопьевич, сами приезжали к дочери и общались с Галей под присмотром Фирдавси. Вот здесь то и начинались эти самые перегибы, ну и, конечно, что не пускали Галю в родительский дом. Ну, какие собственно были у Гали друзья, куда она могла пойти гулять по деревне, если ей вслед только и раздавалось «корова». Об этом собственно Фирдавси в сферу своей безграмотности рассуждать не мог и стоял над Галей, как часовой, и еще прислушивался, чтобы чего лишнего не сказали.
Такая опека свекра, как оно говорится, ранила без ножа отцовское сердца Гаврилы Прокопьевича.
– Ну, как тебе живется, дочка, – спрашивал Столов. Не обижают?
– Нет, что вы, папа!
– Вот, возьми, дочка! – и отец давал то сорок, то шестьдесят рублей, в принципе, все, что только у него было.
– Спасибо, – отвечала Галя, брала деньги и целовала родителей.
После чего Фирдавси, как правило, выходил из комнаты, тем самым приглашая невестку за собой, а гостям указывая на выход.
Галя тут же вставала и говорила всегда одно и то же:
– Мне нужно по хозяйству. Дел много!
Гаврила опустит свою седую голову и как будто о чем-то задумается, Галя уже ушла, а отец как будто пьяный сидит.
– Пошли, Гаврила Прокопьевич, – тихо скажет Прасковья, толкнет мужа в бок.
Они поднимутся, выйдут из дома, отойдут на десять шагов, и вдруг Гаврила, все одно, как если сердце кипятком ошпарили, вздрогнет, только что не закричит, и бросится обратно в дом зятя.
– Да что ты, Гаврила, остынь, остынь, – испугается Прасковья и повиснет на муже, все одно, что якорь, не пускает, просит остыть.
Ну, куда, к черту, как спокойным быть, когда по живому, да еще и огнем.
Приедет Гаврила Прокопьевич к себе домой, посидит с час на лавке, не шелохнется, а потом вдруг вскочит и на автобус до Зернограда в больницу к Мусте.
Зайдет в кабинет к хирургу сам не свой. Муста опустит глаза, у самого ведь тоже, слава Богу, сердце не каменное. Страшно. Ведь не про соседа разговор, про родного отца.
– Поговори, что ли, ты с отцом. Ну что мы все, как чужие, не знаемся. И Галка, вон, уже как неродная. Пусть отпустят хоть на денек. Куда денется!
– Хорошо, я поговорю, – ответит Муста, а самому глаза стыдно и страшно поднять.
И так из года в год, ничего не менялось, словно подавай проклятой судьбе самое дорогое. Мало коварной королеве было тревог и переживаний отца, и только согласилась судьба отпустить Галю погостить в родительский дом взамен на жизнь Гаврилы Прокопьевича.
А Зариф вернулся только ночью. Муста все это время ждал, он знал, что Зариф с ним и в этот раз не объяснится и не скажет, где был. Муста догадывался, где пропадал брат, но сначала хотел точно убедиться, что не ошибается. В то, что Зариф мог быть у женщины, Муста не верил, слишком уж возбужденный он всегда возвращался после своих путешествий, все одно, как Горячий приходил после своих собраний. Знаете, чего-то такого разомлевшего, согретого женским сердцем, как это случается от тайных встреч с любовницей, в Зарифе не было и следа.
Как представлял Муста брата двадцать лет назад, таким он и стал. Мрачный, с тяжелым взглядом хмурых густых бровей. Из подвижного мальчика с горящими глазами, который так всем нравился, Зариф превратился, знаете, в такого хмурого, неулыбчивого прохожего, что идет себе и идет, погруженный в свои мысли, и ни солнце, ни соловей на дереве его не заставят остановиться, ни другой какой просто повстречавшийся человек. Идет такой прохожий тяжело. Бывает, что озирается по сторонам. Так ходил и Зариф, и если поднимал на кого глаза, смотрел исподлобья, в любую секунду готовый наброситься на вас, не веря вам ни в чем, особенно если вы русский. Он был сложен, как атлет, но опять же такой атлет, что готовится к прыжку, немного сгорблен и неистово напряжен. Лицо у него и в тридцать семь лет оставалось моложаво, может, потому что Зариф долгие годы не снимал маску ненависти. Не улыбался и не радовался. Не знало его лицо ничего, кроме черствости, как у того памятника мускулы на лице знают только одно выражение на лице, воплощенное скульптором, так и со смуглым лицом Зарифа после того, как предали сердце Зарифа, время, словно теперь было лицу неподвластно. Зариф носил чернее ночи бороду и такой же черный костюм, словно был в вечном трауре, не похоронил свою боль и обиду, не видел в жизни никакие другие цвета, кроме черного.
С братом они были непохожи и не только потому, что Муста был старше Зарифа на семнадцать лет. Все те тревоги, переживание и любовь, что Муста носил в сердце за своих родственников, отпечатывались на лице Мусты, и к пятидесяти годам его лицо было мягким и грустным, как у того мудреца, постигшего не только тайны, но и горести человеческой жизни. Все больше с каждым новым днем сердце Мусты задыхалось от груза, что судьба возложила на Мусту. Нет, не то, что Мусте было тяжело нести страшный груз, Муста боялся умереть вместе с кровоточащей раной на сердце оттого, что стало с Зарифом и, главное, как его воскресить.
Муста все так же хорошо одевался, но в его походке и отношении чувствовалось, что его мало волнует, что на нем надето. И в какой-нибудь серой рубахе он также был бы велик и прекрасен, потому что не бросил все на произвол судьбы и только делал, что вызывал проклятую королеву на поединок. Вот он и сейчас мог не дождаться брата и уехать и, может, таким образом сыграть на руку судьбе, но Муста, что бы это ни стоило, решил отпросить Галю на похороны отца, как будто в этом был заложен тайный смысл, шаг который будет вразрез судьбе. Муста верил, что с судьбой можно бороться, что судьба по сути бессильна и до тех пор не имеет над человеком власти, пока человек сам все не бросит на произвол. Судьба, как и положено королеве – безвольна и может принимать решения, если только ей позволят, позволите вы.
Муста будет стоять на смерть, у Мусты не было другого выбора, он понимал, что две жизни ему не прожить, и если сейчас не делать, что тебе подсказывает сердце, значит это уже будет никогда не сделать.
Зариф как будто что ли даже обрадовался брату, словно ему от него было что-то нужно.
Муста еле сдержался, чтобы обнять брата. О, как давно он даже не жал руку родному человеку, только на расстоянии и исподлобья.
«Что же значит этот неподдельный интерес, эта мимолетная радость», – думал Муста и готов был перевернуть мир, если только б знал, что это поможет.
Зариф как будто все понял и сказал, что надо.
– Мне нужны деньги! – сказал Зариф, хмурясь.
Ни Зариф, ни Галя, да и вообще никто в доме Фирдавси, включая самого покойного хозяина, никогда не работали и жили за счет денег, которые давал Муста.
Мусту не то, чтобы удивила просьба брата, а скорее насторожила, прежде Зариф никогда не просил ни на что, да и Фирдавси не просил. Проходил месяц, и Муста привозил деньги, которые, по сути, никуда особо не тратились. Фирдавси держал птицу, коз и с десяток баранов. Соль, сахар, чай, и все такое прочее тоже привозил Муста. И вещи тоже покупал из отдельных денег. Все деньги, которые давал старший сын, Фирдавси прятал в доме, не доверяя русским и панически боясь банков вообще и особенно русских. Когда менялись деньги, основная сумма пропала и теперь годилась только, чтобы обклеивать стены вместо обоев. Фирдавси страшно переживал, ругал проклятых русских, что его обманули, и пока Муста не привез отцу взамен испорченных денег две тысячи долларов, старик не находил себе места, вплоть до того, что не спал. Скорее всего, переживания насчет обмена денег и подкосили старика, прежде не знавшего, что такое болезнь. Хоть и были у старого Фирдавси теперь доллары, он все реже стал жаловаться на сердце и через несколько лет умер.
Те две тысячи долларов, что остались после смерти Фирдавси, перешли Зарифу, а Муста как прежде каждый месяц продолжал привозить некоторые суммы и все необходимое.
Муста и не думал, чтобы отказать брату, тем более что это было первый раз, когда он за много лет о чем-нибудь его спросил. Муста, может, только и ждал, чтобы брат обратился к нему с просьбой, но совершенно по понятным причинам, так, скорее, из любопытства с вопросом посмотрел брату в глаза.
– Тебя не касается, – отрезал Зариф.
Муста помрачнел.
– Ты мне должен, – зло сказал Зариф. Мне надо десять тысяч долларов и так, чтобы на следующей неделе. Я знаю, что у тебя есть.
Муста грустно смотрел в пол. Все, что у него было, и без того принадлежало всем им, Зарифу, сестрам, Юсуман с Фатимой и племянникам. У Мусты, кроме них, никого больше не было, но тогда Муста пожалел, что у него были деньги и положение в обществе, потому что, может, если у него ничего не было, Зариф ничего у него не мог попросить так зло и яростно, раня и без того намучившееся сердце старшего брата.
– Отец Гали вчера вечером умер! – сказал Муста, не поднимая головы. – Я прошу тебя отпустить жену на похороны к отцу и вообще погостить, чтобы поддержать мать.
– Дай денег и пусть едет!
Муста вдруг встрепенулся и поднял глаза на брата.
– А если бы не дал?
Зариф состроил что-то вроде улыбки, но мысли его были зловещи, чтобы вышло что-то светлое.
– Не поехала бы. Но не потому я против, а только потому, что ты не дашь денег. За все надо платить, а ты же у нас хочешь всегда казаться благодетелем. Вот и плати! Притом, что ты должен мне спасибо сказать! Я делаю тебе одолжение и даже больше проявляю доверие к тебе, предавшему свой народ!
– Не говори так, это не ты, – закричал Муста и хотел взять брата за руку, но Зариф спрятал руки за спиной и кривился, шля брату зловещие улыбки.
– Я отпускаю жену, а деньги прошу только через неделю, разве это не проявление доверия.
Муста от отчаянья закрыл лицо руками.
– Я знаю, ты привезешь, не обманешь, может, это то единственное, что не смогли вытравить из твоего сердца русские, и ты остался верен обычаям предков, исполнять обещание.
Муста встал на ноги, бледный и подавленный, его заметно качало.
– Нам надо ехать сейчас. Завтра утром похороны, пусть Галя простится с отцом.
Зариф, не говоря ни слова, ушел в свою комнату, что, наверное, значило, что он все сказал, и что будет дальше, ему все равно.
Сначала Муста хотел просить отпустить вместе с Галей и сыновей, но потом понял, что Зариф ни за что не согласится отпустить Карима с Омаром, и радовался тому, что хоть удалось договориться насчет невестки.
Муста просил Галю собираться, а сам пошел на воздух, чтобы успокоиться и быть готовым сесть за руль.
Галя долго не знала, что ей надеть, и надела, что было – какое-то красное платье, даже не платье, а скорее сарафан. Этот сарафан несколько лет назад подарил ей отец Гаврила Прокопьевич. Когда бы родители не приезжали к дочери, она их встречала в одном и том же: в голубых шароварах и черном платье, все одно, что в форме, которую невестке выдал старик Фирдавси.
– Что же, дочка, совсем нет у тебя ничего? – с грустью и болью спрашивал Гаврила Прокопьевич. Что ты, как солдат, два года в одном и том же.
– Некуда мне ходить, а по хозяйству удобно!
– А если в гости к кому? Ну да ладно, ты это, не серчай, придумаем, что-нибудь.
И в следующий раз привез дочке обнову, этот самый сарафан, что теперь Галя надела. Надела в первый раз.
Прикусите языки, бабы сплетницы, что на похороны отца Галя вырядилась, как на праздник.
Смотри, Гаврила Прокопьевич, дочь твоя к тебе собирается, платье, что ты сам выбирал, для тебя надела.
За двадцать лет Галя, если чем и изменилась, только что от работы и жизни стала еще крепче и некрасивей: раздалась, порябела и стала бояться, на что раньше совсем не обращала внимания. Боялась грома, боялась ветра, что мог распахнуть плохо закрытое окно, и Бога, что с прожитыми годами, хотим мы этого или нет, все чаще приходит на ум. А еще во многом так и оставалась ребенком. Семнадцатилетней девушкой Галя последний раз ходила на рынок и в магазин и, как ребенок, будь у него миллиард, соври продавец, что мороженое стоит цену в целую улицу, Галя поверила и отдала за мороженое столько, сколько порою не заработать за целую жизнь. И так практически во всем, как и ребенку, Гале было особо неважно, какой год на дворе, кто царь, кто министр. Хоть когда-то и привез Муста телевизор, его почти не включали, и он все равно, как сундук, без добра накрытый скатеркой стоял в уголке, что в такой сундук смотреть, если взять нечего. Так и с телевизором, что Фирдавси считал вещью пустой, даже вредной, вот и не смотрели. В доме Фирдавси было радио, которое почти никогда не выключалось и вещало на весь дом целые сутки, отчего на его «трескание» по большому счету уже никто не обращал внимания, все одно, что деревенский на корову и, наоборот, прислушивались, когда трансляции вдруг ни с того, ни с сего обрывались. Вот, как водопроводом бежит себе вода, и дела нет, а когда воду отключат, чаю так захочется, что невмоготу. Не работало радио, Фирдавси сам не свой, ходит и крутит, не сидится старику, а заговорит, и делу нет.
Как бы не показалось странным, за двадцать лет дальше роддома Галя никуда не ездила и не ходила. А собственно, куда ей было ходить. И так как Галя в семнадцать лет оценивала людей, так и в тридцать семь их видела. С возрастом она еще больше себя считала некрасивой и рассуждала так, что если человек посмотрит на нее без отвращенья, не отвернется, не обругает «коровой», значит это хороший человек. О том, что взрослый человек не ребенок, у которого что на уме, то, как говорится на языке, а такой, что обмануть и притвориться может, Галя не думала, потому что по большому счету кроме старика Фирдавси за последние двадцать лет ни с кем не общалась. А Фирдавси, отдать ему должное, невестку никогда не обманывал и не обижал. А собственно, что старику было с того. Так Галя и не научилась понимать, где ложь, а где правда, и обмануть ее и больно обидеть, как и ребенка, не составляло труда.
Муста смотрел на Галю, когда вез ее в родную деревню, и понимал это лучше других.
Особенно Галю было легко обмануть с помощью притворного тепла, потому что она и настоящего толком никогда не знала. А то, что дарил отец, за двадцать лет растерялось, выпало из сердца да закатилось куда-то под лавку, найди теперь. От всего этого Галя была уязвима, и повстречайся ей на пути проходимец, поверила бы бродяге и мерзавцу, как родному отцу, и открыла бы сердце лишь только за капельку, за кроху тепла, пусть и притворного.
IX
Из Гуляй Борисовки в Мечетку доехали скоро. Подъехали к Галиному родному дому, остановились. Как положено в доме, где был покойник, не гасился на ночь свет, были настежь раскрыты калитка и двери.
На Галю было тяжело смотреть. Больше испуганная, чем взволнованная, она долго боялась выходить из машины и ступить в отчий дом. Отец, как бы там ни было, до сих пор оставался для нее живым и здоровым. Вот только на прошлой неделе Гаврила Прокопьевич приезжал к дочери в гости, и сейчас она должна была идти и смотреть, как отец мертвый лежит в гробу. Никогда больше не приедет, не обнимет свою дочь, не улыбнется, не загрустит. Было страшно, так, что хотелось убежать, но надо было идти.
– Я приду через неделю, – сказал Муста и открыл Гале дверь.
Галя вышла из машины, сделала пару шагов и вдруг повернулась и хотела бежать, так было страшно и невыносимо сделать тот самый тяжелый первый шаг, когда перед глазами откроется мертвый родной человек. И прежде чем начать судить Галю, вспомните сами, если уже вам пришлось хоронить родных, как может быть непомерен и невыносим тот страшный миг, который порою не перенести в одиночку даже самым сильным из нас.
– Галя! – раздался у Гали за спиной голос матери Прасковьи Игнатьевны.
– Мама! – выкрикнула Галя так, словно только и ждала, где набраться сил. – Мама.
– Доченька, – отвечала Прасковья и рыдала навзрыд.
Галя бросилась в объятья состарившейся матери, и обе рыдали, и страх и горе уже казались не такими огромными, нет, горе не прошло, но уже казалось, что теперь с горем можно было справиться, потому что не в одиночку, потому что всем вместе.
– Приехала!
– Приехала, мама.
– Ну, пошли, пошли, ждет он тебя там. Сколько лет не была. Там лежит, дожидается. Все пришли. Валя пришла. Бабы там. Лида Савельева приехала. Помнишь тетку Лиду то?
– И Вера приехала?